Творчество Стругацких как апология фарцы

В банке тёмного стекла
Булат Окуджава

Из-под импортного пива

Роза красная цвела…

Один мой знакомый (увы, только по интернету) эмигрант, ныне проживающей на исторической родине, недавно ударился в воспоминания об отъезде.

Описывал он это дело довольно красочно: выезжал он в девяноста первом, и разница в положении между «там» и «тут» была максимальной.

Вот как это ему запомнилось. «Первое, что мы увидели, был шереметьевский duty free, весь светившийся изнутри неземным светом. После холодной и не вполне сытой Москвы 1991 года, после зала ожидания, где на полу вповалку спали какие-то беженцы и плакали дети, чистота и свет производили впечатление иной реальности. Я нарочито твердым шагом направился в duty free, чтобы купить баночный Туборг и бутылку «Золотого Шампанского»; жена. остановилась на пороге и дергала меня за рукав — давай мол, уйдем, мы явно здесь лишние, и сейчас нас отсюда выгонят».

1

В некотором царстве, в некотором государстве некогда в ходу было слово «низкопоклонство». Обычно к нему добавлялось — «перед Западом». С каковым «низкопоклонством» полагалось вести беспощадную борьбу. Сейчас над этим принято издеваться, а, между прочим, зря: явление-то вполне себе имело место быть. Из некоторых сфер его даже вполне успешно изгоняли. Например, из науки: между прочим, Россия обязана борьбе с низкопоклонством весьма многим, в том числе и кой-какому (пусть хиленькому и двусмысленному) признанию достижений российской науки за рубежом. Но в целом кампанию можно было считать проигранной, поскольку все попытки «утвердить собственную гордость» разбивались о пресловутый «быт».

Здесь важно понять, что речь идёт не о материальном благосостоянии как таковом — скорее уж, о «красивости жизни», о присутствии в ней «гламура». Запад брал (и таки взял) не только и не столько «деньжищами» и «уровнем жизни», сколько общим ощущением того, что в его жизни есть некая красота, а в нашей — в лучшем случае сытое уродство. При этом рост благосостояния не утишал, а, наоборот, обострял тоску по «красивостям»: голодный человек думает о краюхе хлеба, ему не до розанов и бижутерии, но сытому человеку немедленно начинает всего этого хотеться. Хлеб без зрелищ перестаёт лезть в глотку, даже если хлеба много и он дёшев.

Советский Союз образца семидесятых был довольно-таки процветающим (можно даже сказать, массово успешным) обществом. Но именно тогда советский человек, более или менее удовлетворив свои первичные потребности, полетел, как бабочка на огонь, на неземной свет заграничной жизни.

Чем кончился этот полёт, мы все знаем. Некоторый интерес представляет, однако, то, как он начинался. Ещё интереснее наблюдать первые взмахи крыльев там, где для них вроде бы не было места — в классической советской культуре.

2

Советская культура начиналась с решительного отвержения гламурной сферы, отвержения сознательного и целенаправленного. Это было логично. Советская культура считала себя революционной, а революция — это, как известно, «мир хижинам, война дворцам». Всякая «красивость» — принадлежность дворцов; следовательно, красота и изысканность в каком бы то ни было виде — классовые враги, и поступать с ними надо соответственно. То есть уничтожать как класс. «Роскошь» казалась первым и самым значимым признаком «эксплуатации человека человеком», — и, как таковая, была неприемлема ни в каком виде.

У проблемы было, впрочем, два измерения: красота общественно-значимая, «видимая всем», и красота для частного пользования, приватная, маленькая. Понятно, что к обоим видам «роскоши» революционеры относились с одинаковым отвращением — они не понимали и не принимали ни внешнего вида «дворцов», ни, тем более, их убранства. Впрочем, первая проблема решалась просто: массовым архитектурным вандализмом. Можно даже предположить с известной степенью уверенности, что советская антирелигиозная истерия — с разрушением и разграблением храмов — была вызвана не в последнюю очередь эстетическими причинами: церкви и происходящее в них богослужение были слишком красивы, причём той самой, «роскошной» красотой (которой когда-то соблазнился князь Владимир, принимая православие). Возможно, будь они строже и суше, большевистских истерик на эту тему было бы меньше.

С частным мирком, однако, было сложнее: неистребимое желание обывателя лежать на мягком диване и кушать кисель с серебряной ложечки подавить значительно труднее. Революционная эстетика громыхала железными копытами, пытаясь растоптать всяческие «рюшечки-завитушечки», требовала их решительного и полного искоренения — но не могла до них дотянуться. Маяковский прозорливо требовал выкинуть с комодов слоников, и скорее свернуть головы мещанским канарейкам, «чтобы коммунизм канарейками не был побит».

Сталинская контрреволюция (а то, что сталинизм имел явственные черты «реакции», сейчас уже сложно сомневаться) изменила, в частности, и отношение к красоте, реабилитировав её публичную составляющую. Канарейкам по-прежнему приходилось туго, — зато центральные станции московского метро или знаменитые «сталинские высотки» до сих пор поражают своим эстетическим совершенством. Дворцы были посмертно реабилитированы — на том основании, что они теперь принадлежали народу.

Эстетика позднего сталинизма была классицистской, причём во всех отношениях. А именно: большая часть населения страны обитала в трущобах, бараках, в лучшем случае — в ветшающих коммуналках, ела скудно, и мало что имела. Но над всем этим безобразием возвышались немногие образцы красоты и вкуса. Вещи, которые выпускались в те времена, были действительно красивы: и сейчас ещё можно любоваться на главный корпус Университета, на обводы автомобиля «Победа» или на какой-нибудь уцелевший с тех времён серебряный портсигар.

Новый приступ борьбы с красивостями пришёлся на шестидесятые. На сей раз причина была банальна: труд подорожал, на «красивое» денег не было. Пафос эпохи был в том, чтобы снабдить всех дешёвым и сколько-нибудь приемлемым товаром, начиная с жилья. И немедленно на помощь пришло то самое «низкопоклонство». Сейчас мало кто вспоминает, что пресловутые «хрущобы» были возведены по импортному проекту, купленному у немцев на корню. В ту же самую эпоху начинают «лямзить» и всё остальное — начиная с автомобилей («Победа» так и осталась единственной чисто советской разработкой в этой области — всё остальное было ухудшенными копиями западных авто), и кончая фасонами обуви.

Мы, однако, интересуемся культурой. Советская культура долгое время была единственным продуктом, который выпускался не по лицензии. Правда, в литературу и кино косяком пошли «переводы» и «импортные ленты», что оказало своё воздействие на местную продукцию — и тем не менее «Мосфильм» до самого конца отнюдь не превращался в ухудшенную копию Голливуда, а книжки здесь не только переводили, но и писали сами. Именно это обстоятельство и делает их интересными: в царстве победившего «низкопоклонства» они всё же оставались не его артефактами, а, скорее, зеркалами, отражающими реальность.

При этом за культурой тщательно следили: прямой критики советского строя и очень уж откровенного «низкопоклонства» всё-таки не допускалось. К тому же далеко не все «совписы» так уж хотели предаваться этому самому низкопоклонству: многие вполне искренне верили в исторические преимущества советского строя или хотя бы в то, что у нас когда-нибудь всё будет хорошо.

Тем интереснее проследить, как советская ситуация с «гламуром» отображалась в их творчестве — даже там, где этому, вроде бы, совсем не было места.

Для анализа мы возьмём не совсем обычный источник, а именно — фантастику братьев Стругацких.

3

Сочинения Стругацких — это не менее значимый артефакт высокой советской культуры, нежели, скажем, «Тихий Дон», полёт Гагарина или «Александра Пахмутова на стихи Николая Добронравова».

При этом верно и то, что эти книги — не менее значимый артефакт культуры антисоветской, наравне с «Архипелагом ГУЛАГ», «бульдозерной выставкой» и Галичем. Если уж быть совсем точным, то собственной, родной аудиторией Стругацких были как раз те, кто дома слушал Галича, а на работе ковал ракетно-ядерный щит. Пахмутова на стихи Добронравова им была уже «в падлу» (ибо они знали, что существует Джон Леннон), а Солженицын — «слишком» (то есть не то чтобы идеологически неприемлем, а просто, по большому счёту, не нужен — в кумирах если кто и ходил, то, скорее, «Сахаров-как-академик»). И «совок» был для них не страшен, а скучен. Запад, в свою очередь, интересовал их не столько даже уровнем жизни и всякими там разносолами, сколько тем, что там «что-то делается».

Под словами «что-то делается» понимались, конечно, западные вещички. Шмотьё. Барахлишко. Жвачка. Джинсы. Магнитофоны. Впоследствии видаки. Это забирало по-настоящему — опять же не столько явленным в них «уровнем жизни», а просто своей дразнящей непостижимостью: «а вот нам такого не сделать, сколь жэ не рви».

На этот период как раз пришлось окончательное крушение сталинской эстетики и воцарение «кафельной плиточности» во всём. Неудивительно, что к тому времени среди интеллигентных людей процвёл сумасшедший культ Настоящих Западных Вещей. Это касалось не только одежды, мебели и прочих, извините за туалетное слово, удобств. Но, например, именно в те годы возникла уникальная, нигде в мире более не встречающаяся привычка коллекционировать пустые бутылки из-под импортных напитков. У любителей этого дела на полках пылились целые ряды блестящих сосудов с красивыми загадочными этикетками. Иногда их пытались приспособить к какому-нибудь делу: Окуджава не случайно пел про «банку тёмного стекла из-под импортного пива», в которой «роза красная цвела» (если вдуматься, запредельная пошлятина, но тогда «импортная бутылка» казалась куда более элегантной, чем любой советский хрусталь). Но, как правило, всё это стекло просто стояло — как идолы в хижине дикаря. Да эти бутылки и были самыми настоящими идолами: им только что не молились. Ещё бы: они ведь свидетельствовали о реальном существовании гламурного мира. Такое же примерно почтение оказывалось и прочим мелочам «оттуда»: например, авторучкам, зажигалкам, и прочему дешёвому барахлу, которого у нас почему-то «не было в заводе».

Да, вернёмся к литературе. Итак: Стругацкие, кажется, единственные в своём роде авторы, которые умудрились сделать предметом фантастики «валютный магазин» и его содержимое. Случай уникальный, аналогов в мировой литературе нет.

Теме «шмоток» у Стругацких посвящено целых две книги: «Хищные вещи века» и «Пикник на обочине». Кроме того, всё тот же самый вопрос поднимается и в других сочинениях, о чём мы тоже упомянем.

Итак, начнём с первой книжки. Она — самая ранняя, и написана ещё в тот период, когда коммунизм казался возможным и достижимым. Однако уже тогда было понятно, что коммунизм и гламур несовместимы, и надо выбирать что-то одно. Поэтому выбирающие коммунизм должны ненавидеть гламур, но для этого нужен какой-то дополнительный повод. В разбираемом сочинении он находится.

Сюжет (если кто вдруг в молодости не читал) «Хищных вещей» таков. Главный герой прибывает (на полулегальных каких-то правах) в некую буржуазную страну, где «всё есть» — этакий огромный «валютный магазин», лопающийся от изобилия нужного и ненужного. У героя задание: выяснить канал распространения некоего опасного наркотика, перед которым бессильны даже матёрые коммунары. В конце концов выясняется, что страшный наркотик делается из примитивнейших подручных средств. Кайфоделом служит простейший транзисторный приёмник: достаточно вытащить из него одну фиговину и поставить другую, как он начинает излучать какие-то особо одурманивающие волны, погружающие человека в вечный кайф. Плохо то, что поменять фигульку может каждый: рецепт народный, делают это «все кому не лень». Никакая мафия к этому не имеет отношения. Никто не виноват. Бороться не то чтобы не с чем (вред-то налицо), а вот именно не с кем.

Описываемый предмет, в общем-то, понятен. «Особое излучение из радиоприёмника» в ту пору как раз вошло в моду — соответствующие наркотики у нас назывались «вражескими голосами», и слушали их «все кому не лень». Проблема в другом: в отличие от советской пропаганды, которая была именно что пропагандой, и как таковая оставалась безумно занудной, «голоса» подсаживали именно на гламурные приятности, — например, на западную музыку. Что с этим делать, было решительно непонятно. Каковое состояние растерянности братья честно отобразили.

Однако продолжим. Единственным оставшимся в нашей культуре описанием советского отношения к западным вещам (конкретнее — к западной технике) остаётся сочинение, именуемое «Пикник на обочине».

Сюжет все знают — благо, фильм «Сталкер» заставил прочесть книжку даже тех, кто фантастику не переносит на дух. Однако тут нужно отвлечься от от фильма, ибо книжку «держит» опять же «вещевая» метафора — а именно, предметы из иного мира, добываемые в некоем особом его анклаве с риском и опасностью для жизни и дальнейшей судьбы «сталкерами», впоследствие кое-как приспосабливаемые туземцами для своих туземных нужд, но так и остающимися непонятными, непостижимыми в самой своей основе, загадочными, блестящими, опасными, бесконечно ценными. Изделиями более развитой цивилизации, короче говоря. То есть, опять же, «шмотки».

Соответственно «сталкеры» — это то ли советские разведчики, с риском для жизни и судьбы охотящиеся за западными секретами, то ли советские же фарцовщики, промышляющие около местных «Зон» (посольств, гостиниц, впоследствии — «берёзок» и duty free) и тоже, кстати, с риском для жизни и судьбы (за махинации с импортным товарцем могли, как минимум, попереть из вуза с волчьим билетом, а при плохом раскладе и посадить). Впрочем, «то ли/то ли» — это в данном случае не та фигура, тут, скорее, и то, и то.

Это последнее обстоятельство напоминает нам о весьма интересной стороне дела. А именно — об уникальном способе изображения советской действительности у Стругацких.

Оказывается, Стругацкие нечаянно открыли интереснейший приём, позволивший им подойти к «совку» с весьма неожиданной стороны. Я имею в виду его стилизацию под некий условный «Запад».

В самом деле. Если вдуматься, изображать реальный «Запад» (знакомый АБС, так сказать, командировочно) было и не из чего (от командировочных впечатлений у них остались, кажется, только знания об ассортименте дешевого бара), и незачем. У читателя Стругацких познания «в заграницах» ограничивались Эстонией («наш Запад», за это её безответно любили), иногда какой-нибудь «Венгрией», «клубом кинопутешествий» с Сенкевичем, да Хэмингуэем. У Стругацких всего этого понемножку есть (более от Хэмингуэя, конечно, нежели от постыдной «Венгрии», или даже реальных Штатов или Японии). Но люди-то в их книжках — наши ведь люди. Даже если они ходят по мокрым и блестящим улицам неизвестного города и носят они красивые западные имена, всё равно они не более чем переодетые Штирлицы.

Это довольно интересная тема, но мы обратимся лишь к одному её аспекту: в книге описывается крайне вестернизированное общество, находящееся в технологической зависимости от чего-то внешнего и ему непостижимого. Зависимость эта не обсуждается, но и не особо скрывается: она незаметна, но очевидна. Автомобили ездят на электричестве, добываемом из «вечных аккумуляторов», местное оружие содержит всякие хитрые штучки-дрючки из «Зоны», и так далее, и тому подобное. Разумеется, внешне всё кажется своекоштным — однако сердцевина этой цивилизации выстроена из инопланетного мусора.

Современная Россия лишена даже этого сомнительного утешения: достаточно посмотреть на поток иномарок на улицах Москвы. Миру Стругацких соответствовали бы, скорее, «Волги» и «Москвичи» с импортными моторами. Но тогда у людей сколько-нибудь осведомлённых складывалось впечатление, что Советский Союз медленно, но верно движется именно в эту сторону. Казалось, всё ценное, или хотя бы работающее, приобретается «за валюту». Это было не совсем так, а иногда и совсем не так — во всяком случае, под конец «своей» осталась только непритязательная оболочка, уродливая жабья шкурка, намертво приросшая к лягушке, которой уже не суждено её сбросить.

При этом масштаб ситуации у Стругацких намеренно смазан. Теоретически, от Зоны зависят вообще все. Но на практике, разумеется, есть точка контакта: ближайший к Зоне город, жители которого в основном и промышляют сталкингом. Смешно, но в нашей текущей реальности этому неназванному городу соответствует то ли «столица нашей Родины» (где Шереметьево-2), либо уж небольшие приграничные городки, где таможня и всё такое прочее.

Разумеется, это порождает очень своеобразный менталитет. Так, люди вынуждены всё время разбираться в вещах, которые сделали не они, и находить им полезные применения для каких-то собственных нужд — прямо как советские инженеры, снимавшие слой за слоем с западных процессорных кристаллов, чтобы воспроизвести их топологию, и уже давно не пытающиеся понять, как же, чёрт возьми, эта штука работает… или нынешний программер, без документации, на голой интуиции и кое-как переведённом хелпе, осваивающий какой-нибудь навороченный программный пакет. Между тем известное «ты можешь по-настоящему знать только то, что ты сделал сам», — одна из максим немецкой классической философии, никем ещё всерьёз не оспоренная — действует и в этом мире. Соответственно на него сыплются всевозможные непонятные несчастья. Хуже всего, конечно, тем, кто непосредственно контактирует с непонятным: у «сталкеров» рождаются неправильные дети, и вообще не складывается жизнь. У других, в общем, дела не лучше. При этом сама Зона страшна и опасна. Шаг вправо — шаг влево — почти как в современном российском бизнесе. В общем, жить невесело, несмотря на наличие заведений, где есть выпивка. «Зону» не любят. Ей даже уже не интересуются. Остаётся только голая зависимость. И всё.

При этом взаимосвязь между халявными штучками-дрючками и общей депрессивной обстановкой вроде бы не очевидна. Да, на самой Зоне опасно — но, так сказать, статистически: кто-то попадает в какую-нибудь мерзкую ловушку по первой же ходке (таких большинство), а кому-то всё время фартит. Прям как нашим нынешним «бизнесменам и бизнесвуменам». Остальные просто пользуются халявой, не особо задумываясь, а хорошо ли это, и так ли уж это всё задарма.

Чем именно придётся платить, Стругацкие тоже написали — в другой, более поздней книжке, называющейся «Жук в муравейнике».

Там, в частности, описывалась разорённая, загаженная, поражённая всеми мыслимыми несчастьями планета, большая часть населения которой была некими пришельцами куда-то выведена (о том, какое значение этого слова здесь уместно, остаётся только догадываться). Немногие оставшиеся жители обитают среди развалин. Пришельцы, однако, не успокаиваются: им зачем-то нужно полностью очистить планету от местного населения — при том её саму всё-таки не разрушая (видать, она им зачем-то нужна).

И вот, посреди всеобщей мерзости запустения возникают вот такие картины: «Мы выходим на площадь. Объект… вблизи похож на гигантскую старинную шкатулку голубого хрусталя во всем её варварском великолепии, сверкающую бесчисленными драгоценными камнями и самоцветами. Ровный бело-голубой свет пронизывает её изнутри, озаряя растрескавшийся, проросший черной щетиной сорняков асфальт и мертвые фасады домов, окамляющих площадь. Стены этого удивительного здания совершенно прозрачны, а внутри сверкает и переливается веселый хаос красного, золотого, зеленого, желтого, так что не сразу замечаешь широкий, как ворота, приветливо распахнутый вход, к которому ведут несколько низких плоских ступеней». При этом те, кто рискует зайти внутрь, больше оттуда не выходят — на самом деле это ловушка…

Опять же: трудно не узнать в этой картинке всё тот же пресловутый «валютный магазин», мечту и кошмар советского человека. Разрушенная же планета — это ровно то, во что превратилась Россия в ходе «перестройки» и последовавших за ней «реформ». Правда, книжка писалась ещё до всех событий, но авторы явно что-то почувствовали, — а может быть, и что-то знали заранее. Не случайно среди ближайших родственников Бориса Стругацкого значится не кто иной, как Егор Тимурович Гайдар (он женат на его дочери). Так что «есть основания полагать» всякое, «но это уже другая история».

Под конец существования Советского Союза (и порождённой им культуры) тоска по «импортной жизни» достигла каких-то чудовищных масштабов. Толпы москвичей (которым «импорт» всегда завозили в первую очередь) ломились посмотреть на диковины: фильм «Звёздные войны» (для того, чтобы попасть на сеанс, надо было выстоять двухдневную очередь) и на булку с котлетой в «Макдональдсе» (туда надо было стоять поменьше: часа три-четыре). На этот период пришёлся звёздный час советской культуры: она наконец-то смогла явно сказать то, о чём так долго грезила тайно. Огромные тиражи толстых и тонких журналов, газетный бум, телефеерверк — всё это было посвящено одному: высказанному, наконец, вслух желанию иметь красивые вещи, красивые западные вещи, те самые «хищные вещи века». Или — если уж не иметь — то хотя бы иметь возможность смотреть на них. Люди, когда-то собиравшие у себя на полках пустые бутылки, готовы были на всё, чтобы иметь возможность любоваться на бутылки полные — и иногда самим покупать себе какое-нибудь «кюрасао». Ну или любоваться красивой модной одеждой хотя бы через стекло витрин. Хотя бы. Если уж не иметь, так хоть глазом, глазом лизать Импортняк.

На этом, правда, советская культура и спалилась. Если «банка тёмного стекла» ещё была каким-никаким «явлением духовной жизни», то та же самая банка в ларьке быть таковым решительно отказывалась. Вещи стали значить то, что они и должны значить: объекты потребления и ёмкости для их хранения. Все дела.

4

И какова же мораль всей этой истории?

Нет, я отнюдь не собираюсь обличать «вещизм» советских людей, издеваться над несчастной банкой из-под пива и сияющим инопланетным магазином, набитым чем-то там сверкающим и переливающимся. Совсем даже наоборот.

Существует известная закономерность: если человеку не хватает всего, он ещё может это пережить. Но если у него есть всё, кроме чего-то одного, он начинает думать, что это одно стоит всего того, что у него есть. При этом он, может быть, сможет достаточно долго игнорировать этот факт. Однако ему начнут сниться странные сны — всё о том, одном, чего ему не хватает. В обществе ту же самую функцию «снов» играет культура, особенно литература. В этом смысле она общественно-полезна: показывает, куда ветер дует.

Так что судьбу советской цивилизации можно было предсказать ещё в семидесятые — по книжкам Стругацких, если бы их тогда смогли внимательно прочесть. Правда, вряд ли это что-то изменило бы: революционное право первородства уже было разменяно (не на деле, так в мыслях) на чечевичную похлёбку, точнее — на гамбургер.

Тем не менее урок на будущее остаётся. То, что слишком яростно отвергается, в конце концов становится навязчивой идеей.

Есть такая невесёлая русскую сказка насчёт халявы. Русский народ, видите ли, не всегда её любил. Так вот, есть одна байка про то, чем кончается пользование «почти дармовым». Нет-нет, это не про попа и работника его Балду — это уже «литература». Это та самая, где звучит зловещая присказка: «Бери моё добро, да горе-злосчастье впридачу».

Похоже, именно это мы по глупости и сделали, накупив на Западе «сникерсни».