Мне хочется рассказать вам, почему улица сделалась для меня с недавних пор предметом тайных мучений. Улица не в переносном смысле, а в собственном: эти камни, асфальт, эти холодные, равнодушные фасады домов, эти непроницаемые, точно умершие, лица случайных прохожих. И не какая-нибудь данная улица, а всякая улица вообще, весь этот мир улиц, в которой заключила себя современное человечество.

Мы довольствуемся банальным и бледным смыслом слов; это произошло оттого, что мы слишком много говорим и в этом беспрестанном потоке речи еле улавливаем смысл произносимых слов. Слова служат нам более знаками наших желаний, чем отражают сущность обозначаемых ими вещей; а так как желания наши в общем узки или ничтожны, то естественно, что язык наш не обладает свойствами ни глубины, ни чуткости. Даже возвышенные слова, каковы: Бог, небо, любовь, разум и т. п., произносятся нами совершенно безразлично: так, говоря о небе, мы больше имеем в виду состояние погоды; упоминая имя Божие, обычно не представляем себе ровно ничего; говоря о любви, думаем о расходах; мысль же о разуме заставляет нас часто лишь автоматически наморщивать чело.

Что же говорить о таких ничтожных предметах, как столы, стулья, дома, деревья, улицы. О них мы вовсе ничего не думаем: мы лишь инстинктивно угадываем их присутствие и, сообразно с их расположением и свойствами, согласуем свои движения. Мучительные тайны вещей ускользают от нас. Вследствие этого, мы так же спокойно ходим над безднами, как мухи по потолку. И только некоторые несчастливцы и безумцы обречены страдать болезненным стремлением угадывать тайный смысл обыденных слов и вещей.

Карлейль написал свою философию одежды. Я сочувствую ему: я всегда был убежден, что мой сюртук нечто более важное, чем одеяние для верхней части тела. Все, каждый обыденный предмет возбуждает мое удивление и любопытство своим существованием. Мир, окружающий меня, кажется мне как бы огромным археологическим музеем. За нашей одеждой, за нашей утварью мне чудится таинственное присутствие гения нашей эпохи.

Но едва ли не самое любопытное в материальной обстановке нашей жизни это — факт существования улиц. Когда я думаю об улице наших дней (а мир давно узнал улицы; вероятно, еще со времен Атлантиды, с тех пор как стал делить землю и воздух), я мысленно притовополагаю ее понятию дома. Там, где кончается дом, там вступает в свои права улица. Это два отдельных мира, управляющихся своими особенными совершенно противоположными законами. Дом — место, где все — свои, где даже приходящие чужие рассматриваются, как свои. Улица, напротив, является местом, где все — чужие, где даже свои ведут себя друг с другом, как чужие. Таков этикет улицы. На улице не смеются, не плачут. На улице проходят мимо несчастия, мимо просьбы, мимо радости. Встречаясь друг с другом, люди смотрят один на другого, как на пустое место. Равнодушие — таков этикет улицы; холодность — такова ее маска. Если в вашем доме кто-либо из посетивших вас, даже совершенно посторонних, почувствует себя худо, вы обязаны оказать первую помощь. На улице вы хладнокровно проходите мимо; если вы наклонитесь над погибающим, вы почувствуете, что совершили неловкость: вы нарушили этикет улицы. На улице вы более, чем где-нибудь, далеки от людей, даже если бы вокруг вас совершалось оживленнейшее движение.

Дом и улица — вот два культурных устоя, на которых покоится жизнь ветхого человечества, ибо мы живем все еще в ветхом завете. Блаженное человечество грядущих когда-то веков будет говорить о нас, как мы теперь говорим о людях эпохи свайных построек. Его школьники будут путать во время ответов эпохи Кира, Тамерлана и Китченера и, несмотря на то, будут получать удовлетворительный балл. Даль веков сольет в един образ — Ноя и праведника наших дней. Меньшее расстояние будет разделять Лондон и Ниневию, Москву и Гелиополис, чем людей будущего и нашего века, ибо, несмотря на пар и электричество, на проповедь любви и успехи наук и искусств, наши города лишь гигантские преемники Рима и Вавилона. Поистине, мы — Новая Атлантида, мы последний обломок ветхого человечества.

Можно бы написать целую книгу: «Современное человечество в домах и на улице». Несомненно, улица есть порождение гения нашей эпохи, который, по преимуществу, есть дух злобы и одиночества. Только в его черном сердце могла возникнуть идея этой двойственной жизни. Живя друг с другом, мы все остаемся одинокими. Улица является лишь видимым выражением отдельных человеческих одиночеств, тоскующих одно около другого. Факт одиночества проходит через всю нашу жизнь и приобретает себе внешнее выражение: улицы разделены на дома, дома — на комнаты и часто даже в комнатах ставят ширмы. Мы стремимся прятать друг от друга не только нашу душу, но и лицо.

Мы все живем за свой личный страх и ответственность, как материально так и духовно. Наша литература есть живое выражение этого духовного одиночества: каждая книга есть обособленный мир; чем она гениальнее, тем более одинока. Наши вожди и пророки не сходятся между собою. Прозорливейшие и мудрейшие из нас насмехаются друг над другом, упрекая один другого в тупоумии. Никогда еще человечество, быть может, не уходило так далеко в отдельные свои единицы, никогда еще так низко не преклонялось оно предо всем тем, что составляет его внутреннюю обособленность: я разумею современное преклонение пред национализмом и индивидуализмом.

Наши дни это — дни культа личности и собственности. Личность огораживает себя высокими стенами, строит себе безвыходные и комфортабельные темницы, покрытые сверху крышею, похожею на могильную плиту. А за дверью нашего входа, как страшный призрак, как мертвая, равнодушная пропасть, зияет улица, улица, созданная духом взаимной нашей ненависти и безучастия.

Вот они, ее блистающие, нарядные плиты; вот молчаливо протянувшиеся проволоки, по которым спешит промчаться наше слово; вот люди и лошади, торопящиеся вырваться из этого мира пустоты, хаоса и одиночества. Горе вам, если у вас нет дома, если тело ваше иззябло или, что еще того хуже, вы внезапно ощутили жажду тепла в вашей душе, если в нее заполз змеею холод жизни: остерегитесь тогда стучаться у незнакомых подъездов, остерегитесь плакать и кричать от отчаяния. Идите и плачьте на больших дорогах. Идите в леса и топи, плачьте у рек и озер, и вы будете скорее услышаны…

Каждый раз, когда сумерки заглядывают в мои окна, я чувствую усиленную пульсацию уличной жизни. В это время из темных и сырых нор показывается порок. Таков этикет улицы. Где больше обманчивого света газа и электричества, там ходит он с нарумяненным, улыбающимся лицом. Он бездомен. Клеймо улицы у него на вороту. Его несчастие в том, что улица стала для него домом, улица, по которой ежедневно проходят десятки тысяч равнодушных ног. Его несчастие в том, что он должен притворяться не замечающим этикета улицы. Он чувствует протянутыми к себе десятки, тысяч рук и улыбается тою улыбкою поощрения, которая мне так часто казалась улыбкой всепрощения. С тоской и тревогой я слушаю этот напряженный и страстный пульс ночной жизни, и мне чудится, что это пульсирует растоптанное на каменных плитах сердце человека.

В эти часы я боюсь выходить на улицу: я, как страус, малодушно прячу свою голову под крыло. Мир становится для меня тесной тюрьмой.

И вот в эти мгновения в испуганной душе моей возникает образ зловещего призрака: губительный ужас — имя ему. Я слышу его торжествующий ход, я вижу отблеск его кровавой мантии в моем окне. Мне кажется, что сейчас отворятся двери, и кто-то властный и бессердечный, безмолвно пошлет меня в пустой мрак.

Тысячекратно блажен тот, кому не дано в удел иметь сына или дочь. Мне кажется, что в эти часы уныния лампада неверным, коварным блеском озаряет мой дом, полный малюток, их закрытые веки, их локоны, их тонкие ручки, молящие о защите.

И я не могу ни спать, ни молиться.

Боже, я ропщу, страшно ропщу перед Твоим образом. Тяжелые сомнения ложатся мне в душу. Все, что Ты заповедал о лилиях и птицах небесных, кажется мне написанным для Золотого века. Знал ли Ты о холодных каменных пустынях, о улицах, глубоких, как колодцы?..

Зимняя вьюга ударила мне в окна мерзлыми крыльями. Далеким стоном звучат Твои колокола, о, Боже. Если восходит молитва из этих обледеневших стен до Твоего золотого чертога, то научи меня молиться. Но я боюсь, что тщетно было молиться создателям древних пирамид, если Ты в гневе Твоем положил пройти мимо народа-строителя, народа гиганта.