Мечта Тагора сделать Шантиникетон местом, куда будут стекаться родственные души из разных частей света, воплощалась в жизнь. Задуманный как отшельнический приют, он постепенно становился похожим на разноязыкий улей. Кроме трех замечательных английских ученых: Эндрюса, Пирсона и Элмхерста, здесь обосновался француз Сильвэн Леви с женой. Вслед за ним прибыл не менее известный востоковед Мориц Винтерниц из Германского университета в Праге, затем профессор Винценц Лесны из Карлова университета. Трудно, однако, сказать, чего больше производил этот разномастный улей — меда или жужжания. Но как бы то ни было, в Шантиникетоне царила атмосфера энтузиазма; Тагор очень тонко чувствовал этот дух и придавал ему большое значение. Деятельность собравшихся здесь ученых во многом была новаторской, плодами ее предстояло воспользоваться не только Вишвабхарати, но и другим университетам.

Этого оказалось достаточно для поэта, чтобы вообразить, будто весь мир становится единым целым, и теперь Тагору предстояло лишь больше ездить по свету, чтобы окончательно утвердить свой идеал в сердцах людей. Трудно представить себе более грандиозную иллюзию, чем сознание того, что ты залечиваешь раны всего мира, и Тагор оказался не первым и не последним из великих людей, кто не устоял перед ее магической притягательностью. К тому же нет никакого сомнения в том, что и его родная страна, и остальной мир очень многое приобрели от его миссионерского рвения, и этого нельзя недооценивать. Тагор был одним из самых искренних борцов за взаимопонимание между народами и гуманизм; он пытался добиться в моральном плане того, чего в политическом добивались Лига Наций и сменившая ее Организация Объединенных Наций. Он рисковал сделаться непопулярным у себя на родине и терпел за свою веру в единый мир насмешки и оскорбления задолго до того, как эта вера стал модной по всей Земле.

Он жертвовал гораздо большим — рисковал остановиться в своем творческом и духовном развитии. Никогда ему уже не пережить состояния беззаветной и всепоглощающей преданности своей Музе, любовного и внимательного наблюдения за, казалось бы, обыденными явлениями жизни и природы, безыскусной скромности тростника, ожидающего, "когда он наполнится музыкой". Поэт сдавал позиции перед пророком, певец перед проповедником. "Бесконечная сила, заключенная в песне", распылялась в бесконечных проповедях, произнесенных по всему миру. Иногда задают вопрос: а если бы Тагор провел последние годы своей жизни, как и начало ее, в уединении, если бы он не получил Нобелевской премии, если бы он не основал Вишвабхарати, то, быть может, он стал бы еще более великим поэтом и более великим человеком (понимая величие как духовную и интеллектуальную цельность)?.. Однако "если" — бессмысленное слово. Как гласит одна мудрая французская пословица: "с помощью "если" можно Париж запихнуть в бутылку".

Однако считать, что Тагор перестал творить, тоже неверно. До последнего дня своего он не прекращал писать, перед ним постоянно открывались все новые, неизведанные высоты творчества. Даже в самые "непроизводительные" периоды своей жизни он создавал столько, что иному хватило бы, чтобы прослыть знаменитым писателем. Правда, трудно не признать, что в его последних творениях чего-то не хватает, чего-то такого, что достигается лишь всепоглощающей преданностью искусству, бесконечной жаждой совершенства, хотя это что-то и трудно определить и выразить словами. Постоянные разъезды, публичные выступления, бесконечная борьба в защиту новых взглядов, кампании по сбору средств для Вишвабхарати — все это занятия, отнюдь не способствовавшие созерцательному или творческому настроению. Он не имел больше возможности уделять должное внимание детям, зато продолжал писать для них песни и пьесы, организовывал музыкально-танцевальные праздники. Он написал несколько прекрасных пьес, его праздники-фестивали прочно вошли в культурное наследие нации (можно только удивляться, как много смог сделать один человек для своего народа). Однако качество неизбежно страдало. Он писал для аудитории, слишком горячо воспринимавшей все, что выходило из-под его пера. Постепенно его окружила свита почитателей, многие из которых мало чем отличались от придворных льстецов и подхалимов. Они стали прочной стеной, отделившей Тагора от реального мира. Такой опасности вынуждены противостоять знаменитости во всех странах, однако нигде она не становится столь фатальной, как в Индии, традиционно славящейся неистовством обожателей. Развенчивающие идолов сами становятся идолами. Даже Ганди, который был так беспощаден к себе и не терпел малейшего проявления неестественности в своей личной жизни, не смог полностью избежать действия коварного яда прилипших к нему паразитов.

Искренний друг поэта Ротенстайн чувствовал эту опасность и с грустью писал в дневнике: "Ни с кем мне не бывало так приятно общаться, как с Тагором: однако среди его учеников я чувствую себя неловко; легковесный идеализм похож на сезаннизм или уистлеризм — нет, подальше от этих складно говорящих людей, подальше от тех, у кого на лбу написано льстивое духовное ханжество! Эти специалисты по идеализму вызывают во мне такое же чувство неловкости, какое бывает у меня среди всех, кто не исповедует, а проповедует. Я всегда восхищаюсь терпением Тагора по отношению к этим людям, которые своей лестью разлагают его творческую цельность, как это произошло с Роденом. Дега, Фантен, Моне и Ренуар закрывали двери своего дома перед такими полулюдьми, паразитами и резонерами. Я могу себе представить дом Толстого, зараженный ими, и отчаяние его жены".

Не все, однако, понимали ситуацию так, как Ротенстайн. Многие — и среди них люди искусства, интуиция которых могла бы быть более верной, — неправильно понимали Тагора, ошибочно принимая внешнее проявление за самого человека. Типичной в этом смысле была оценка Джекоба Эпстайна, сохранившаяся в его воспоминаниях.

"Я тот, кто живет среди самых бедных, среди одиноких, среди заблудших". Эта цитата из "Гитанджали" странно противоречила всему виду моего собеседника, чей благородный, властный облик вызывал у его последователей благоговейный трепет и робкую покорность.

Он позировал в молчании, и я работал в полную силу. Однажды к нему пришли две американки, и я хорошо помню, как они выходили от него — спиной вперед, вскинув руки в знак божественного почитания. Обычно по окончании сеанса два или три ученика, ожидавших в коридоре, отвозили его обратно в гостиницу. Он не носил с собой денег, и его сопровождали почти как святого…

У Тагора были отстраненные, полные достоинства и холодности манеры, и если ему требовалось что-нибудь, он бросал своим ученикам лишь одно слово.

Кто-то заметил, что его бюст, выполненный мной, опирается на бороду; это была неосознанная дань символизму".

В этот период Тагор проводил столько же времени за пределами Шантиникетона, сколько и в его стенах. Сценой для него стал весь мир, а Шантиникетон служил идеальным репетиционным залом. Интернациональный Дух школы и университета был подчеркнут студентами и преподавателями во время празднования трехсотлетия Мольера в феврале 1922 года. В июле Тагор председательствовал на праздновании столетия со дня рождения Шелли в Калькутте. В августе и сентябре на калькуттской сцене состоялись премьеры его новых музыкальных драм: "Праздник дождя" и "Праздник осени". Эти сочинения, представляющие собой своеобразный сплав поэзии, драмы, музыки и танца, созданы для народных праздников, посвященных временам года, и наполнены свежестью чистого воздуха и безыскусной радостью жизни. Их композиция не укладывается ни в одну из известных схем, в них привольно сосуществуют народная и классическая традиции, философия и легкомыслие, религиозный мистицизм и злободневный комментарий к текущим событиям.

В сентябре 1922 года Тагор предпринял большое путешествие по западной и южной Индии. Он посетил Бомбей, Пуну, Мадрас и целый ряд крупных городов на юге, побывал даже на Цейлоне. Повсюду его встречали шумно и празднично, огромные толпы людей собирались на его публичные выступления. На обратном пути он вновь посетил ашрам Ганди на реке Сабармати в Ахмадабаде. Махатма находился в это время в тюрьме, и Тагор в своем обращении к студентам и обитателям ашрама подробно остановился на "истинном значении самопожертвования Ганди". Это его скромное, неброское выступление преисполнено чувства глубокого уважения к личности Махатмы. Проведя два месяца в Шантиникетоне, он вновь предпринял путешествие, на этот раз по северной и западной Индии. На западе он посетил Карачи и Порбан-дар, родину Ганди в Катьяваре. Вернувшись в Шантиникетон в апреле, он вскоре опять уезжает оттуда в Шиллонг, чтобы провести лето в этом уютном горном местечке в Асаме. Для творчества ему был нужен только покой, и, приехав в Шиллонг, он начал писать замечательную пьесу, названную им "Рокто-Короби", позднее переведенную на английский язык и опубликованную под названием "Красные олеандры" в 1925 году.

В этой пьесе, как и в предшествующей ей "Муктодхара", выражена всевозрастающая тревога за судьбы современной цивилизации. Если в более ранней пьесе речь идет о чудовищном использовании для колониальной эксплуатации достижений техники, выраженных символическим образом Машины, то последняя пьеса воспевает свободный жизненный дух в борьбе против еще более страшной Машины высоко организованного и механизированного общества, которое превращает людей в роботов. Тема этой пьесы — извечная борьба между личностью и государством, между свободолюбивыми порывами и силами принуждения, между всесторонне развитым умом и холодной расчетливостью, достигшей зловещих пропорций с развитием "научной техники". Стиль пьесы характерный тагоровский, полуреалистический, полуаллегорический.

Пьеса, начатая в Шиллонге, была закончена во время поездки Тагора по западной Индии осенью 1923 года. Элмхерст, сопровождавший его в этой поездке, вспоминал: "Во время путешествия он каждый день проводил все свои свободные часы за чтением или обдумыванием новой пьесы, которую тогда писал. Когда мы приехали в княжество Лимбди, он начал с грустью жаловаться на то, что дошел уже до последней сцены последнего акта своей новой пьесы и что, проведя столько времени в близости с героями своего сочинения, он не может примириться с мыслью об окончании пьесы и о прощании с ее персонажами".

Сам Тагор так говорил об идее своей пьесы: "Нондини (героиня пьесы) — дыхание жизни, дух радости жизни. Вместе с Ронджоном, духом радости труда, они воплощают дух любви. Любовь в согласии, согласие в любви — вот гармония, перед которой эгоистическая алчность рассыпается в прах, как от волшебства".

Труднее всего при создании портрета Тагора — показать его как художника. Он обычно отвергал всякую мысль о сознательном постижении природы, творчества, того бурлящего родника энергии, который в течение всей его жизни изливался в виде стихов, музыки, песен, драм или картин. Поэт знал, что сопротивляться этой силе невозможно, невозможно препятствовать источнику свободно клокотать, иначе это приведет к роковым изменениям в самом его существе. Когда на него снисходило вдохновение, он не терпел никаких помех. Я сам наблюдал, как он, напевая что-то про себя в ванной, вдруг звал своего Вономали, "брильянт среди слуг", и говорил: "Пойди сейчас же за Дину Бабу и скажи, чтоб стоял у дверей моей ванной и был готов записывать слова и мелодию новой песни".

Тагором владел энтузиазм посланца-пилигрима. Не удовольствовавшись поездкой по родной стране, он думал теперь о путешествии в Китай. Почти тысячу лет прошло с тех пор, как последняя группа буддийских монахов отправилась в эту страну с посланием сострадания и мира. Тагору хотелось восстановить древние культурные связи между двумя странами, порванные уже так давно. У Индии никогда не было и, по-видимому, никогда больше не будет такого благородного и выдающегося посла по особым поручениям. Он получил приглашение от председателя Ассоциации университета Китая Лянь Чичао, выдающегося ученого, члена блестящей группы революционных реформаторов, которая обеспечила установление республики.

Тагора еще мало знали в Китае, распускались злобные слухи о том, что он реакционер и консерватор, враг западной цивилизации, выступающий против научного мышления и материального прогресса. Китайская молодежь, которая лишь недавно открыла для себя достижения западной цивилизации и была полна надежды превзойти Японию в темпах материального прогресса, сначала неодобрительно восприняла приезд Тагора в страну и даже попыталась организовать бойкот его выступлениям. Элмхерст, сопровождавший Тагора в этой поездке, вспоминает: "Только после того, как мы встретились с преподавателями в Пекине, китайская прогрессивная общественность поняла, как много общего было в их взглядах со взглядами Тагора. Так же как в свое время Данте и Чосер, Тагор и Ху Ши были полны решимости использовать разговорный язык своих народов в качестве обычного средства литературного выражения вместо классического диалекта, доступного лишь небольшой группе образованных людей".

Лекции Тагора в Китае, чаще всего импровизированные, показывают, с каким пониманием и симпатией отнесся он к образу мыслей китайского народа. Он говорил человечно, дружелюбно, делился личными воспоминаниями и наблюдениями и, как обычно, прямо и откровенно высказывался против войны, международного соперничества и слепого почитания материального прогресса. Он быстро завоевал расположение прогрессивной интеллигенции. "Веками, — напомнил он им, — вы принимали коммерсантов, военных и других посланцев, но до сегодняшнего дня вам никогда не приходило в голову пригласить поэта. Не великое ли это событие? Дело не в вашем признании моей личности, а в почестях, которые вы оказываете весне новой эры. Поэтому не ждите от меня особого послания. Послания носят голуби; в военное время они ценятся не за красоту их полета, а за то, что они помогают убивать людей. Не пользуйтесь поэтами для передачи посланий. Позвольте мне лучше разделить с вами ваши надежды на победу жизни на этой земле, и я присоединюсь к вашей радости, когда придет пора итогов. Я не философ, поэтому оставьте для меня место в ваших сердцах, а не на трибуне. Сейчас, когда я рядом с вами, я хочу завоевать ваши сердца, поделившись верой в великое будущее вашей страны, в будущее всей Азии, когда ваша страна поднимется и выразит свой великий дух".

Но ожидать от Тагора, что он удержится от своего послания, все равно что ожидать от солнца, что оно будет греть и не светить. Вся его жизнь сама была посланием, которое можно свести к следующим словам: берите от Запада все лучшее, что он дает, но не подражайте ему, так как это смертельно. Рабиндранат призывал молодежь: "Я вновь повторяю, что мы должны принимать правду, когда она исходит от Запада, и без колебаний воздавать ей дань восхищения. Если мы не будем принимать ее, наша цивилизация останется неполноценной, она не сможет двигаться вперед. Наука дает нам мощь разума, обогащает нас активным сознанием ценности наших идеалов. Нам недоставало ее, чтобы выйти из темноты мертвых привычек. Поэтому мы с благодарностью должны относиться к живым идеям Запада, а не способствовать воспитанию ненависти к ним. Кроме того, люди западных стран также нуждаются в нашей помощи, так как наши судьбы слились теперь воедино. Сегодня ни одна нация не может следовать по пути прогресса, если другие страны остаются в стороне от этого пути. Давайте попытаемся завоевать сердце Запада с помощью всего лучшего и благородного, что есть в нас, давайте думать о нем и общаться с ним не с жаждой мести или презрением, а с чувством доброй воли и взаимопонимания, в духе взаимного уважения".

Однако поэт предостерегал от ослепления преходящим зрелищем мощи и богатства, приобретенных путем насилия и эксплуатации: "Нации, делавшие на это ставку, либо погибли уже, либо в наши дни возвращаются к варварству. К расцвету и реальному прогрессу цивилизации ведут сотрудничество и любовь, взаимное доверие и взаимная помощь…" На своем долгом пути — напоминал Тагор — общество находит опору в духовных ценностях, которые время от времени меняются, но остаются тем не менее духовными. Может показаться, что зло побеждает, но это ненадолго. И он цитировал свое любимое санскритское стихотворение:

Нечестным путем люди Добиваются благополучия; Нечестным путем люди Добиваются побед над своими врагами; Нечестным путем люди Добиваются исполнения своих желаний; Но гибнет их самый корень.

Тагор с болью видел, что отношение молодого поколения к Японии искажено чувством страха и ненависти к токийской военной машине, и, по словам Элмхерста, "он не переставал говорить им: "Вы не узнаете настоящую Японию до тех пор, пока не увидите, как работают ее художники, пока не посмотрите пьесы и танцы театра Но, не побываете на праздничных церемониях и не увидите, как тысячи фабричных рабочих в Кобе проводят две трети обеденного перерыва, гуляя по прекрасному саду и любуясь красотами природы, а затем снова встают к своим станкам". Как прямой результат этого призыва, три известных китайских преподавателя поехали с нами в Японию и по возвращении устроили в Пекине выставку древнего и современного искусства и ремесла, экспонаты которой подарили им наши японские друзья".

Поэт вернулся в Индию во второй половине июля через Японию, где он провел около шести недель и прочитал несколько лекций. И результатом его визита в Китай и Японию стала первая в истории Азии сознательная попытка выразить идею азиатского единства путем создания в Шанхае, в сентябре того же года Азиатской ассоциации. Сообщая об этом событии, бостонская газета "Крисчен сайенс монитор" писала: "Оформляется мощное движение за установление всеазиатского согласия на основе общей культуры азиатских наций… Этому способствовали антияпонские законодательные меры, принятые недавно в США, и недавний визит на Дальний Восток Рабиндраната Тагора, который проповедовал доктрину противопоставления восточного идеализма западному материализму. Новое сознание выражается в создании в крупных городах Азиатских ассоциаций, первая из них учреждена в Шанхае. На ее открытии присутствовали представители всех стран Азии. Вдохновителем движения признается Тагор, учением которого пронизаны все опубликованные заявления".

Проведя дома менее двух месяцев, поэт вновь отправляется в путь, на этот раз на другой конец света. Поводом послужило приглашение из республики Перу по случаю столетия провозглашения независимости. Снова отправляется он в путешествие в Новый Свет, и снова в сопровождении Элмхерста. Накануне отъезда он получил письмо от одной бенгальской девушки, которая просила его вести дневник путешествия. Эта скромная просьба, в сущности, незнакомого человека задела какую-то струну в душе поэта, он не только завел дневник, но и почувствовал новый прилив творческих сил. Самое первое его стихотворение, написанное сразу после отъезда из Индии, очень показательно. Сердце поэта все еще остается молодым, и никакое одеяние пророка не в состоянии скрыть под собой влюбленного человека. Перевод стихотворения, приведенный ниже, конечно, не передает того запоминающегося ритма, который свойствен оригиналу:

Тиха и бессонна ночь. Ты склонила голову, из глаз текут слезы. Ты ласково поцеловала мне руку и сказала: "Если ты уйдешь, мой мир превратится в пустыню, и лишь бесплодное стенание будет звучать в бесконечной пустоте. Этот одинокий груз немого горя смертельнее, чем сама смерть". А я прижал твое лицо к груди и прошептал: "Если ты уйдешь, жгучая боль разлуки расколет мое небо вспышками молний, и это сердце, познавшее утрату, и эти глаза, лишенные тебя, погрузятся в печаль. Но как бы далеко ты ни ушла, любимая, ты найдешь дорогу назад, в самые сокровенные глубины моего сердца, которым ты владеешь". Ясное семизвездие слушало наши тихие клятвы, и наши слова разносились над зарослями тубероз. Потом неслышными шагами подкралась смерть и унесла тебя туда, где тебя уже не услышать, не увидеть и не коснуться. Но эта пустота — не пустота. В ней жгучие угли боли, и из этого жара я создал мир моих мечтаний в песнях, осиянных светом.

Во время переезда через Атлантический океан Тагор внезапно заболел, и ему пришлось сойти с корабля в Буэнос-Айресе, где врач-кардиолог прописал ему абсолютный покой. В это время он получил письма от Ромена Роллана и Эндрюса, в которых они просили его "остерегаться возможных опасностей и политических осложнений в Перу". Тагор не знал ни души в Буэнос-Айресе, но, к счастью, очаровательная и талантливая Виктория Окампо одарила его своим гостеприимством, и Тагор с радостью воспользовался убежищем, предоставленым ему в уютной уединенной вилле в Сан-Исидро на берегу Ла-Платы. По совету врачей визит в Перу пришлось отменить. Тагор не жалел об этом, так как в этой поездке поэт поборол в нем пророка, и он вновь с радостью смотрел на реку, чувствовал себя счастливым от общения с очаровательной хозяйкой дома.

Тагор вновь обретал состояние творческого счастья. Об этом свидетельствуют его стихи, написанные в Сан-Исидро, — нежные и изысканные. Тагор опубликовал их в 1925 году под многозначительным названием "Пуроби" — так называется прекрасная вечерняя тональность в индийской классической музыке. Книга посвящена женщине по имени Виджайя (санскритский аналог Виктории, Победы); так Тагор обычно обращался к хозяйке дома. "Посылаю Вам, — писал он ей из Калькутты, отправляя экземпляр книги, — книгу бенгальских стихов, которую я хотел бы передать Вам лично в руки. Я посвятил ее Вам, несмотря на то, что Вы никогда не сможете узнать, что в ней написано. Многие стихи этой книги я написал, когда жил в Сан-Исидро… Я надеюсь, что эта книга будет с Вами дольше, чем посчастливилось ее автору". Тагор писал об этих стихах, что они "самые лучшие в своем роде, они лелеют воспоминание об ушедших солнечных днях и нежной заботе, это беженцы, ставшие пленниками".

Виктория Окампо рассказывает случай, проливающий слет на то, почему поздние английские переводы стихов Тагора, сделанные им самим, оказались немногим лучше простого изложения содержания или даже искаженного пересказа: "Тагор сомневался, но крайней мере иногда, в способности уроженцев Запада понимать мысли людей Востока. Я вспоминаю, как однажды к вечеру — в это время мы были в усадьбе Чападмалал, — он писал стихотворение. Я вошла в его комнату как раз в тот момент, когда он заканчивал его… "Пора пить чай, — сказала я, — но прежде, чем мы спустимся вниз, переведите мне, пожалуйста, это стихотворение". Наклонившись над лежащими перед ним листами, я видела, не умея расшифровать их, тонкие, загадочные сплетения бенгальских букв, похожие на птичьи следы на песке. Тагор взял один лист и начал переводить, дословно, как сказал он мне. То, что он читал, иногда спотыкаясь, было для меня подобно просветлению. Это было как чудо, позволившее мне наконец непосредственно прикоснуться к материалу написанного, без перчаток на руках, которые всегда чувствуешь, читая переводы. Без перчаток, которые притупляют наше чувство осязания и не дают нам ухватить слова с чувствительностью голых рук. Сколь же велики были эти слова, из которых только поэт может построить непрочный мост между неощутимой реальностью поэзии и ощутимой нереальностью нашей прозаичной повседневной жизни!

Я попросила Тагора записать английский перевод стихотворения. На следующий день он вручил мне листок, исписанный его прекрасным почерком. Я прочла стихотворение в его присутствии и не смогла скрыть моего разочарования. Я упрекнула его: "Почему здесь нет того, что вы читали мне вчера? Почему вы выбросили то, что было центром, сердцем стихотворения?" Он ответил, что посчитал все это неинтересным для западных людей. У меня кровь прилила к щекам, как будто мне дали пощечину. Тагор ответил так, конечно, потому, что был уверен в своей правоте, не думая обидеть меня. С горячностью, какую я редко позволяла себе с ним (хотя по природе я вспыльчива), я сказала, что на этот раз он очень глубоко ошибся".

Шестнадцать лет спустя, незадолго до смерти, память о тех днях вновь ожила в сердце Тагора, и поэт, уже старый, больной и ожидающий конца, написал в одном из самых последних стихотворений: "Как я жажду еще раз побывать в той далекой стране, где меня ждет послание любви! Вчерашние мечты прилетят назад и, плавно взмахивая крыльями, вновь совьют свое гнездо. Я не понимал ее языка, но то, что говорили ее глаза, будет всегда отзываться болью в моем сердце".

4 января 1925 года поэт вместе со своим спутником Элмхерстом простились с хозяйкой дома и покинули Буэнос-Айрес. В письме, которое Тагор послал Виктории Окампо несколько дней спустя с итальянского корабля "Юлий Цезарь", он объяснял, почему он больше не мог оставаться с ней. "Вы часто видели, что я скучал; не столько по Индии, сколько по той неизменной реальности во мне, в которой я нахожу мою внутреннюю свободу. Она полностью теряется, когда по той или иной причине мое внимание слишком сосредоточивается на моем собственном я. Мой настоящий дом там, где от окружающих мне людей исходит призыв показать все лучшее, что есть во мне, так как лишь в этом могу я почувствовать свою связь со вселенной. В моей душе должно быть гнездо, в которое свободно может опуститься голос неба, неба, которое не имеет других соблазнов, кроме света и свободы. Как только появляется малейший признак гнезда, становящегося ревнивым соперником неба, мою душу, как перелетную птицу, тянет в полет к дальним берегам. Когда я не могу свободно идти к свету, я чувствую тяжесть какой-то маски на лице, подобной тяжелому туману, скрывающему утро. Я не вижу себя самого, и эта темнота, как кошмар, душит меня своей давящей пустотой. Я часто говорил Вам, что не располагаю свободой отказаться от моей свободы, потому что на нее предъявляет свои права мой Господин. Иногда я забывал об этом и позволял себе быть заключенным в приятные путы. Но каждый раз все кончалось катастрофой, и яростная сила выталкивала меня через разрушенные стены на простор".

Любой великий художник, любая великая натура одиноки по своей природе. Тагор признавался в письме Элмхерсту: "Вокруг моей души бесконечное пространство одиночества, через которое голос моей внутренней жизни не может долететь до моих друзей, и от этого я страдаю больше, чем они. Я чувствую тоску по моему внутреннему миру столь же сильно, как и любой другой смертный, а может быть даже сильнее".

Он торопился домой еще и потому, что чувствовал свою вину за то, что предавался счастливой, приятной жизни в то время, когда в нем нуждалась его страна. Но когда поэт добрался до родной земли, он понял, что этот миг счастья разбудил его творческие силы, что в конечном счете он принес людям больше добра своим творчеством, чем всякой прочей деятельностью. Об этом чувстве он прекрасно говорил в письме Виктории Окампо из Шантиникетона в августе того же года: "В Вашем письме Вы сожалеете о том, что я не смог остаться в этом прекрасном доме на берегу реки до конца лета. Вы даже не знаете, как часто я сам жалею об этом. Какое-то влечение долга вырвало меня из этого милого уголка, вдохновлявшего меня лишь на, казалось бы, пустую праздность; однако сегодня я открываю для себя, что во время моего пребывания у Вас моя корзина ежедневно наполнялась скромными цветами стихов, расцветающих в сени безделья. Уверяю Вас, большинство из них сохранят свежесть и после того, как мучительно выстроенные башни моих благотворительных деяний будут давно преданы забвению".

Через несколько дней после возвращения Тагора на родину умер его старший брат Джотириндронат. Потеря брата, который был ему другом, наставником и учителем в начале его литературной жизни, должно быть, глубоко потрясла его, хотя он и скрывал эти чувства. Он пережил столько утрат, что смерть перестала быть для него чужой. "Через смерть и скорбь, — каждый раз повторял он, — утверждается мир в сердце вечности".

В мае того же (1925) года его посетил в Шантиникетоне Махатма Ганди, чтобы еще раз попытаться убедить поэта в том, что путь к независимости страны лежит через "чаркху" (прялку) и "кхади" (самодельную ткань). Тагор, как обычно, принял его с большой сердечностью и уважением. Однако и на этот раз миссия не увенчалась успехом. Тагора не удалось убедить в том, что "чаркха" может стать чем-то большим, нежели одним из многих необходимых деревенских ремесел. Позднее он объяснил и развил свой взгляд в статье "Культ чаркхи", опубликованной в "Модерн ревью".

В статье трезво и мудро защищается рациональный, разумный подход к причинам мучительной нищеты миллионов индийцев. Только упорный труд, совместные усилия и разумное применение научной технологии, а не механически ритуальное вращение примитивной прялки, могут победить голод, писал Тагор. "Если культивирование науки в Европе и имеет какой-либо моральный смысл, то он заключается в освобождении человека от жестокости природы — не в превращении человека в машину, а в использовании машины для обуздания сил природы на пользу человеку. Ясно одно, мы не сможем преодолеть всеохватывающую бедность, тяжким грузом лежащую на нашей стране, работая только руками и игнорируя науку. Не может быть работы более недостойной, тяжелой и ненужной, чем работа, основанная только на действии и не использующая знание".

Сегодня такие идеи принимаются как сами собой разумеющиеся. Все пятилетние планы индийского правительства основаны именно на такой программе, а не на слепой вере в мифическую силу чаркхи. Но в го время, когда писал Тагор, его голос был гласом вопиющего в пустыне, его осыпали бранью за самоуверенное попрание того, что казалось непреложной истиной. Как заметил однажды Тагор, "даже когда руки уже через силу крутят прялку, уста все еще продолжают источать ей хвалу".

В своем еженедельнике "Янг Индиа" Махатма выступил с резким возражением под заголовком "Поэт и чаркха". Тагор написал ему личное письмо со словами: "…даже если Вы глубоко ранили меня, защищая то, что Вы считаете истиной, наши личные отношения, основанные на взаимном уважении, выдержат это испытание". Этому заверению Тагор следовал до конца, и глубочайшее духовное родство, связывающее Махатму и Поэта, пересилило многочисленные различия в их взглядах и характерах. Двадцать лет спустя, когда Махатма в последний раз приехал в Шантиникетон через четыре года после смерти Тагора, он сказал: "Я начал с того, что стремился найти противоречие между мной и Гурудевом, а закончил замечательным открытием, что такового не было". Замечательное открытие было взаимным.

Несмотря на занятость Тагора многочисленными публичными выступлениями и диспутами, литературная плодовитость его не уменьшалась. Кроме многих новых стихотворений и песен, удивительных по своей свежести и силе, он переделал для сцены свою раннюю юмористическую пьесу "Клуб холостяков", поставленную в профессиональном театре "Стар" в Калькутте. Тому, кто обвиняет Тагора в обилии мистического и символического в пьесах, стоит посмотреть эту постановку — одну из самых очаровательных и реалистических комедий, когда-либо созданных в мире. Он также переработал для постановки две свои ранние повести "Карма-пхал" ("Плод деятельности") "Шешер Ратри" ("Последняя ночь"). По просьбе графа Кейзерлинга он написал также статью на английском языке об идеалах индийского брака, включенную в "Книгу о браке" немецкого философа.

В 1925 году Тагор председательствовал на первом заседании Индийского философского конгресса в Калькутте, на котором он выступил с докладом о философском значении народных культур и древних народных верований Индии. Вслед за тем в начале следующего года он едет в Лакнау на Всеиндийскую музыкальную конференцию. В разгар музыкального фестиваля пришло сообщение о смерти его брата Диджендроната, кроткого и дружелюбного философа-математика.

Одна за другой рвались связи с прошлым. Диджендронат был настоящим философом и даже к своим обширным философским познаниям и талантам относился философски, никогда не выпячивая ни то, ни другое. Он был Бородадой (старшим братом) не только для Рабиндраната, но и для всех, включая Ганди, который испытывал к нему огромную привязанность. К нему, как ни к кому другому, относятся слова, приписываемые Платоном Сократу: "На самом деле те, кто истинно занимается философией, учатся умирать; и из всех людей для них смерть наименее устрашающа".

По приглашению университета Дакки Тагор прочитал цикл лекций в этом университете, а также посетил ряд городов Восточной Бенгалии. Вернувшись в Шантиникетон, он написал прозаическую драму в четырех актах "Натир Пуджа" ("Поклонение танцовщицы"), основанную на древней буддийской легенде. Это одна из самых простых и захватывающих пьес Тагора, свободная от символических абстракций и интеллектуальных замысловатостей, которые придают некоторым другим его пьесам несколько вычурный характер.