Нельзя утверждать, что все сказанное классным руководителем на уроке геометрии Виктор должен был принять на свой счет. Как вы помните, Анна Николаевна сама досадовала на себя и хотела увести разговор в сторону от противопоставления Шагалова инженеру Антонову. Заняться этим противопоставлением она собиралась перед другой аудиторией!

Так что у Виктора была полная возможность сделать вид перед самим собой и товарищами, будто ничего не произошло, будто просто в классе состоялся очередной разговор на тему «Что такое хорошо и что такое плохо». Не настолько интересный, как предполагалось вначале, когда они ждали его, как праздника, но, в общем, ничего себе разговор — на уровне…

Да, у Виктора есть полная возможность отнестись к случившемуся именно так. Но что-то ему не хочется относиться к случившемуся именно так. Не хочется ему также идти к Милочке и решать с нею задачи, как договорились они еще с утра. Он просто-напросто готов улизнуть от этих задач, а главное, от того легкого, беззаботного тона, который установился между ним и девочкой.

Тон этот как бы предполагает: никакие неприятности не могут случиться с нами. Не может быть у нас не только неудач — огорчений. А если и случатся, кто помешает пропустить их мимо, ну в крайнем случае — по касательной, чтоб совсем-совсем не было больно.

Виктор не видел безразлично-ясного лица, с каким Милочка слушала все тирады Анны Николаевны, но почему-то он совершенно уверен, что у нее было именно безразлично-ясное лицо. И ему не хочется встречаться с нею хотя бы сегодня. Не хочется, и все тут.

И вот бредет он позже всех своих товарищей по пустынной Школьной улице, и лицо у него опущено вниз, словно он что-то ищет у себя под ногами.

Но торопливые шаги раздаются сзади него, и перед Виктором предстает Милочка.

— Ты к нам? А я думала, куда ты делся? Мама ждет обедать. Она просила — ты непременно позанимаешься со мной.

Милочка болтает так, отдав ему папку с тетрадками, подкалывая рассыпавшиеся волосы, сегодня уложенные по-новому, не так высоко и не так жестко. Из-под свободных и наивных прядей смотрят такие же наивные глаза, может быть все-таки и вправду не заметившие, что он уже давно прошел тот угол, где обычно сворачивают к Звонковым.

Еще за минуту перед этим Виктор не хотел встречаться с Милочкой, по крайней мере сегодня. Но вот Милочка идет рядом, перебирая слова своим ласково стеклянным голоском, и… А может быть, это и есть то, что тебе нужно, Витенька, сегодня, потом и на многие годы вперед? Взмах темных мохнатых ресниц, медовая теплая ясность взгляда, и речи вовсе не самые важные, не самые главные, но зато и не ковыряющие гвоздем, не саднящие этакой увесистой занозой… А? Как считать?

Он не знает, как считать, и, так и не узнав, доходит до самого Милочкиного дома, а на пороге их встречает, как будто даже специально ждет, сама Людмила Ильинична. Она, в розовой непривычной кофточке с мелкими перламутровыми пуговичками, больше чем когда-либо похожа на Милочку. Она как будто сама чуть смущена этой молодой кофточкой без рукавов, и лицо ее то и дело теряет выражение привычной официальной уверенности.

Она переставляет приборы на столе сильными, властными руками, и руки эти со слегка отогнутым большим пальцем, суховатые, белые, кажется, сами любуются своими четкими, верными движениями. И только цветов они касаются напрасно. Приборы, может быть, и следовало переставлять — цветы и так стоят хорошо. Голубые гиацинты в большой и низкой хрустальной вазе.

Но, может быть, Людмиле Ильиничне надо было не поправить цветы, а просто подчеркнуть, что появились они на столе не случайно, а ради особого, сегодняшнего случая. А какой мог быть сегодня случаи? Ради чего разводилась парадная торжественность? На именины как будто это не было похоже, а до последнего звонка оставалось еще несколько дней.

Так думает Виктор и медленно, вяло отодвигает стул, словно не решив для себя: а следует ли ему принимать участие в этом неожиданном семейном торжестве?

После обеда Милочка уходит в свою комнату переодеваться, а Людмила Ильинична принимается убирать. Каждый раз, возвращаясь из кухни, она чуть дольше, чем требуется, задерживается у стола. И в том, что она, очевидно, хочет начать и не начинает какой-то разговор, чувствуется связь с взволнованностью и торжественностью сегодняшнего обеда. Несколько раз Виктор удивленно поглядывает на Людмилу Ильиничну, такую сегодня не похожую на себя.

Но вот она уносит последнюю тарелку, снимает скатерть и складывает ее точно по прежним, торчащим крахмальным складочкам. Складки хорошо видны, но Людмила Ильинична, оглаживая каждую ногтями, придает им еще большую жесткость и определенность. Она занята скатертью, конечно, куда сильнее, чем Виктором, это должен увидеть и Виктор.

Определенность, аккуратность, какая-то даже аптечная чистота вещей всегда действует на Людмилу Ильиничну успокаивающе. Безупречность окружающих предметов как бы подчеркивает, подтверждает ее собственную безупречность. Определенность ее желаний и действий. И в самом деле, в ее комнатах нельзя, всплескивая руками и обливаясь слезами, метаться из угла в угол, биться головой о стенку и вообще предаваться каким-нибудь необдуманным порывам.

Сложив наконец скатерть, Людмила Ильинична опускает ее на край стола и садится рядом с Виктором. Она придвигает к себе какую-то тетрадку и, положив на нее руку, как бы отгораживая ее на время от Виктора, говорит:

— Я бы не хотела, чтобы, кроме нас троих, кто-нибудь знал, что ты решаешь с Милочкой именно эти задачи… — Людмила Ильинична на минуту опускает глаза, поковыряв длинным ногтем узор на клеенке. Когда она снова смотрит на Виктора, на лице ее нет ничего, кроме сосредоточенного, замкнутого вопроса: можно ли положиться на его молчание?

Виктор, совершенно не понимая, зачем нужно его молчание, кивает утвердительно.

— Я знаю, ты не дружишь сейчас с Рыжовой, но ни Гинзбургу, ни Семиносу…

Виктор опять кивает, удивляясь, зачем надо делать тайну из того, что Милочку натаскивают к экзаменам, решая с ней какие-то задачи. И что это за особые задачи могут быть? И почему Семинос о них не должен знать?

— Так я надеюсь на тебя, — говорит между тем Людмила Ильинична, распахивая перед ним тетрадь.

Оказывается, задачи зачем-то переписаны в эту тетрадь ее рукой. Виктор морщится. Почерк у Людмилы Ильиничны четкий, крупный, а все-таки приятнее читать условие задачи, когда оно напечатано в учебнике. Виктор так и думал, что после всех предупреждений Людмила Ильинична встанет и принесет из своей комнаты какой-то особый учебник, который только ей одной удалось достать.

— Не надо было переписывать… — говорит он мимоходом. — Не надо было…

Он не договаривает, продолжая перебегать от одной задачи к другой.

— Нет, так я считаю лучше. — Людмила Ильинична прихлопывает рукой по столу, подчеркивая бесповоротность своих решений. — Я не хочу подвергать себя никаким неожиданностям. Да, кроме того, мне надо было вынести их из школы не на один же час.

Виктор поднимает голову и видит, как страх или, может быть, всего-навсего замешательство медленно растекаются по красивому, уверенному лицу Людмилы Ильиничны. И оно перестает быть красивым и уверенным. Оно становится серым.

«Так, значит, он только сейчас понял, какие это задачи? Или он и сейчас не понял, какие это задачи? И как после всего вытащить у него из-под рук, из-под носа тетрадку и сделать вид, будто все это ему приснилось, ни больше, ни меньше?»

Но тут же Людмила Ильинична приказывает себе: «Тише. Не бейся, не мечись. Почему предполагать заранее в нем воспитание Нинки Рыжовой? Только потому, что сильнее кошки зверя нет, что ли? Ведь они поссорились, он дружит с Милочкой, он сам не прочь был когда-то попользоваться шпаргалкой. Он…»

Людмила Ильинична торопливо подбирает и подбирает доводы, отгораживаясь ими, как редким штакетником, от Виктора. От его теперь низко нагнутого к столу лица. Но сквозь весь этот забор отлично проглядывает опасность, которую — какая досада! — она сама, сама же на себя накликала.

Людмила Ильинична дергает плечом, вспомнив тот вечер, когда она сидела над аккуратно разграфленным листом ватмана и составляла расписание экзаменов. Черт попутал! А каким простым представлялось ей тогда заставить Виктора поступить так, как ей заблагорассудится. Зачем — заставить? Он должен был клюнуть на удочку легко и радостно. От него требовалось одно: сделать вид, будто ничего не происходит. Он помогает решать Милочке задачи, и все тут. А какие задачи — кому какое дело. К тому же он сам получал возможность решать эти же задачи.

«Щенок! — Людмила Ильинична с неприязнью рассматривает широкие плечи Виктора, его лицо с неожиданно твердой складкой губ и выгоревшими удивленными бровями. — И как только его папаша разрешил Рыжовой так влезть в этого щенка!»

Людмила Ильинична на минуту чувствует такую тяжелую и сосредоточенную злобу в своем взгляде, что отводит глаза. Однако молчание затягивается, и надо как-то решить, идти ли дальше напролом или отступать.

Людмиле Ильиничне на минуту до боли в сердце хочется, чтобы из соседней комнаты вдруг выпорхнула Милочка, которая, кстати, безусловно все слышала, все поняла. Выпорхнула и, подхватив Виктора, просто увела бы его куда-нибудь от этого стола, покрытого светлой новой клеенкой, от этой тетради.

А вдруг он возьмет злополучную тетрадку, встанет, выйдет из комнаты и где-нибудь предъявит ее как вещественное доказательство, которое будет трудно оспаривать?

Людмила Ильинична торопливо тянет тетрадь к себе, спрашивает, не выпуская из рук:

— Так что ты собираешься делать?

Вопрос можно понимать очень широко. Виктор отвечает:

— Задач я решать не буду.

Людмилу Ильиничну больше интересует другое: скажет ли Виктор кому-нибудь, что задачи, которые она попросила его прорешать вместе с Милочкой, взяты из экзаменационных билетов?

Виктор понимает ее немой вопрос.

— Я пойду к Анне Николаевне, — говорит он. — Прямо сейчас пойду.

Милочка выходит из своей комнаты только тогда, когда за Виктором захлопывается дверь. Мать сидит у стола как будто совсем спокойно, обрывая голубые цветки гиацинтов. Нарядная блузка на ней кажется нелепой, с этим рюшем, без рукавов. Милочке становится жаль мать: немолодая, усталая женщина, просчитавшаяся в чем-то очень важном.

Людмила Ильинична встает из-за стола, непроизвольно делая такое движение, будто одергивает свой всегдашний строгий жакет. От этого розовая полка выбивается из юбки, торчит как-то потерянно. Людмила Ильинична недовольно прячет ее под корсаж, говорит теперь уже вслух:

— Щенок! Ничего, отец его за виски ко мне притянет. К нему с добром, а он нос воротит, а он благодарности простой человеческой не понимает.

Видно, Людмила Ильинична совершенно перепутала категории добра и зла. Сегодня, сию минуту ее добро очень отличается от того, о котором она говорит на уроках. До неприличия отличается.

Милочке не хочется, чтоб все было так резко. Милочке очень не хочется, чтоб Виктор ушел навсегда. Правда, в то, что он идет к Анне Николаевне, Милочка не верит.

— Мама, а может быть, мне за ним…

— Сядь! — Людмила Ильинична тяжело прихлопывает ладонью по столу. — Сядь! Глупости наделала я одна. Я одна их буду расхлебывать.

— Хочет перед Рыжовой показать, что он… — Милочка прижимает голову к прохладной, твердой руке Людмилы Ильиничны.

Голова золотая-золотая, а глаза печальные. Пожалуй, таких печальных глаз у дочери Людмила Ильинична никогда не видела. И нижняя губа не поджата трогательно и кокетливо, как часто бывает поджата. Губка дрожит мелко-мелко, и это почему-то кажется особенно невыносимым.

«Ничего, — говорит про себя Людмила Ильинична. — Ничего, пока я ее мать и пока я жива…»

Виктор идет к дому Анны Николаевны. На краю неба прямо перед ним голубовато вспыхивают зарницы. В их бесшумности и отдаленности заключено что-то призрачное, таинственное. И Виктору кажется — он должен дойти именно до этих зарниц, а вовсе не до обычного пятиэтажного корпуса у них в поселке. Может быть, поэтому лицо его из рассерженного, ошеломленного все больше и больше становится просто упорным. Путь ведь предстоит не близкий.

А пока что ботинки его четко бьют по бетонной дорожке, мысли же носятся в голове стремительно и больно.

Ну, что ты торопишься, что ты летишь так, будто столкнулся кто его знает с какой новостью? Будто случившееся с тобой сию минуту не из той же серии, что и четырехкомнатная квартира, бесплатные путевки к кострам и звездному небу и те самые шпаргалки, которые ты всего месяц назад так усердно выпрашивал у Нинки? Или ты хочешь сказать, там была хоть какая-то видимость благопристойности? А здесь слишком уж голо, слишком на ладони протягивали тебе возможность?

Именно это тебя так подбросило, Витенька? Значит, если бы…

Нет, ты никогда не любил лицемерия. Ты просто не всегда вовремя понимал, что есть лицемерие.

Ты не любил лицемерия, но ни разу по-настоящему не сразился со своим отцом, который умеет порассуждать и о размахе наших строек, и об ответственности человека перед обществом. Ты ни разу не сразился с отцом, тебе всегда казалось: достаточно одних иронических взглядов, чтоб выразить свое отношение и к метлахской плитке, и к этой четвертой комнате.

Что ж сейчас ты несешься к своему классному и никакой иронии нет у тебя ни во взгляде, ни на душе?