Я всегда готовила уроки, особенно решала задачи, довольно охотно. В задачах заключалось какое-то единоборство с самой собой: смогу? Не смогу? Сумею? Но после того, как я нечаянно подслушала разговор в учительской, уже не простое детское прилежание вело меня по тернистой дороге к ответу на вопрос: «Чему равна площадь треугольника?» Совсем нет. Мной владели задор и азарт.

Азарт, надо сказать, был могучий. Он распирал меня, как иных (мою маму, например) распирает плодотворная энергия. Мне с ним стало необыкновенно легко садиться за уроки в предвкушении того, как завтра утру нос красотке нашей Классной Даме. И как она, близко подойдя к доске или наклоняясь к моему плечу, будет спрашивать: «Камчадалова, как всегда, справится с возложенной на нее задачей или подключить класс?» — «Зачем подключать? — оглянусь я, как отмахнусь. — Не убивайте инициативу».

Я, очевидно, честолюбива. Могу признаться: я б училась хорошо ради одной возможности улыбаться от доски так, что Пельмень начинает ерзать на парте, а сестры Чижовы осуждающе прислоняются друг к другу скромно причесанными головками хорошисток. Я бы училась на пятерки, даже если бы было не интересно… Но мне к тому же интересно — просто повезло в жизни.

Итак, я сидела над задачами, отвлекаясь от них и представляя в деталях завтрашний поединок с Ларисой-Борисой и голос, которым она скажет: «Ну, что ж, на этот раз пятерка бесспорная. Да!» И собственную пробежку от доски к парте, бочком-бочком между рядами, я представляла, и Генкины глаза, и невозмутимое, но и одобряющее лицо Громова…

Вся эта завтрашняя картина прямо стояла передо мною, когда я неосторожно взглянула в окно. Приближался самый прекрасный предвечерний розовый час. Море было спокойным и очень большим, кое-где оно уже отсвечивало золотом. За нашим домом, у меня за спиной, опускалось солнце и устраивало фокусы: горели стекла домов, пыль над дорогой клубилась нарядно и высоко, пронизанная лучами. А кроме того, в городе цвели каштаны…

Я уже хотела отойти от окна, как вдруг подумала: весна-то ведь кончается, между тем ничего хорошего со мною так и не случилось. С Викой мы почти не разговаривали, Поливанова я видела раза два у ворот нашей школы, где он поджидал Вику или Громова, или обоих сразу.

Как далеко все это было от того дня, когда в прохладной темноте сарая мы разбирали факелы, а потом я вышла на свет и увидела пустырь за школой, превратившийся в луг с влажной кустистой травой, по которому шел Макс Поливанов. Шел, высоко неся кудрявую голову и слегка оттопыривая пальцами карманы очень узких брюк. Почему он выбрал Вику, а не меня?

Надо же! Минуту назад меня совершенно всерьез интересовали задачки по стереометрии. Теперь же мучил один-единственный вопрос: почему не меня? Почему не меня выбрал Поливанов?

Ведь увидел тогда, в дверях сарая, и даже назвал герцогиней, почему же не попросил Грома познакомить именно со мной? А может, как раз попросил, да Гром сморозил что-нибудь насчет моей гордости? Насчет моей легендарной колючести? А Вика, известно, любую компанию украсит… И что-то вроде досады, даже вражды к Грому, охватило меня.

Я отошла от окна и, даже не оглянувшись на стол, на разложенные по-серьезному учебники, направилась к тахте. Я лежала, закинув руки за голову, и смотрела вверх, в угол. И передо мной буквально из ничего, из темнеющего предвечернего воздуха стала рисоваться такая заманчивая картинка: уже не Вика (вспомнившая о Генке), а я иду по городу с совершенно взрослым моряком, радистом — или кем он там работает? — с Атлантического рефрижератора «Лайна». И уже никому не важно, что я дочь человека, ушедшего из семьи, даже что я дочь хирурга Камчадаловой и внучка того самого Камчадалова на памятнике.

Я сама по себе. Меня выбрали Макс Поливанов и госпожа Удача. Самая капризная и самая стоящая богиня. Интересно только, почему я ничего не слышала о ней от отца, который так любит пересказывать разные мифы и легенды?

Неслышно открывая дверь, в комнату вошла кошка Маргошка провести ревизию, узнать, чем занимаюсь я и не настало ли время примоститься рядом.

Она лежала у меня на тахте, такая же теплая и трехцветная, как плед, и сигналила, то жмуря, то открывая свои плоско святящиеся глаза.

Неизвестно, до чего домечталась бы я, пригретая глупой Маргошкой и собственной, тоже очень глупой, фантазией, но в это время тихо завозился мамин ключ в замке. Я постаралась сделать вид, что именно ее и ожидала увидеть. Впрочем, это оказалось не особенно трудно, потому что я действительно была рада ее приходу. Мама ставила сумки к стенке, снимала туфли. А я терпеливо ждала, когда же настанет время задать вопрос, один-единственный, которым я встречала ее теперь каждый день.

— Ну, что интересного? — наконец спросила я.

Вопрос задавала я, но это был ее собственный вопрос. Она нас приучила к нему. Меня никогда, например, не спрашивали об отметках, но всегда об интересном. И отца тоже. А это не так уж легко, если от тебя требуют каждый день приносить в дом интересное. А если интересное не происходит? Но нет, оно непременно должно происходить, иначе к чему тебе дарована жизнь?

И вот теперь я с точностью электронно-вычислительной машины каждый день задавала маме этот вопрос. А она вовсе не воспринимала это как месть и всегда отвечала.

— В самом деле, — сказала она и на этот раз, — чем же тебя порадовать? Удалось полностью залатать щеку и лоб монтажнику — тридцать швов. Тяжелые осложнения у того старика с пробитой головой почти ликвидированы. Еще один плановый нос и губа доведены до уровня мировых стандартов.

— Народ вами доволен, — сказала я. — Надеюсь, вы поступили в полное мое распоряжение?

— Да нет, старик бредит, тяжелый, — нахмурилась мама на минуточку. — Возможно, будут звонить.

Мама сидела на стуле в прихожей, вынув ноги из туфель и с удовольствием поставив их на холодный пол. Все больничное, опасное и, наверное, именно поэтому интересное выходило из нее медленно и почти ощутимо — паром. Мама остывала, переводила где-то внутри себя часы на другое, длинное, домашнее время.

— Кормить будут? — спросила наконец мама и, закинув руку мне за талию, опираясь и прихрамывая, пошла на кухню.

— Кормить будут вкусно, — пообещала я. И долго сидела напротив, с удовольствием глядела, как моя мама ужинает. Кормила я ее гренками, посыпанными петрушкой, луком, мелко рубленным яйцом.

И в это время раздался звонок.

Босыми ногами мать прошлепала к телефону, на ходу дожевывая и объясняя:

— Сегодня Татьяна дежурит, перестраховщица — не дай бог. Но лучше пусть десять раз потревожит, чем один — опоздает: старик плох.

Дальше она спрашивала дежурного врача о своем профессиональном, а я ее не слушала, просто смотрела на нее. У моей мамы были широкие плечи, широкая талия и широкие бедра, но есть гренки на ночь глядя она не боялась. Она вообще ничего не боялась: ни делать операции на черепе, ни заплывать в открытое море на весельной лодке, ни настаивать на переезде в столицу, несмотря на протесты отца и бабушкины предупреждения.

И сейчас, стоя у телефона, она не то чтобы боялась за старика, которому в пьяной драке пробили череп, она просто хотела сделать все как можно лучше, квалифицированней.

Я ничего не слышала из тех слов, которые говорила мама, до тех пор, пока она не рассмеялась, переспрашивая:

— И этот тоже? Ну, веяние времени: каждому не что-нибудь — золото подавай! Тут стакана воды, сама знаешь, не допроситься, а он… козу? Из-за козы все это получилось? Из-за соседской козы?

В телефоне булькали какие-то сведения насчет какой-то козы, и удивительно, как у мамы хватало терпения вслушиваться во всю эту ерунду и даже головой кивать согласно.

Но вот она перестала кивать, заговорила сама.

— Старухе ты топчан предложи, — говорила она. — Не хочет? А, ну пусть сидит, пусть сидит, пока сама не свалится, этого только нам и не хватало.

Мамин голос звучал и грубо и бодро, как будто с той стороны провода ждали не ее врачебных советов, а только натиска, только уверенности, что все обойдется, если обо всем можно говорить именно таким голосом. Вообще все. А не только осложнения с какими-то неизвестными мне стариком и старухой…

— Ну, — заканчивала мама, — что ты в самом деле, Татьяна, как маленькая, без шпаргалки не можешь… Ну, я же оставила опий. Ну… Хорошо, хорошо, около двенадцати буду ждать. А вместо соседки Клавдию посади, так будет лучше… Подумаешь, какой современный старик! Бредит золотом не хуже других. Тоже землекоп, между прочим, — сказала мама мне, неизвестно с кем отождествляя старика. — Там, в канаве, которую рыл, и получил лопатой от дружка-соседа. Теперь дружок свою жену прислал дежурить после реанимационной. Старуха вполне толковая, ничего, только устанет за ночь, поймет цену нашему хлебу. Соседи они. Какие-то козы куда-то не туда зашли, что-то чужое попортили…

Мама стояла посреди кухни, как будто раздумывая, а все ли она узнала из телефонного разговора о тяжелом старике, потом спросила, правда, с обидным опозданием:

— А у тебя-то самой что-нибудь интересное было?

— Представь — ничего.

Не стану же я ей рассказывать, что решила задачу по стереометрии, которую никто решить не мог, в том числе Денисенко Александра. Да и не было это интересно.

Но зато очень интересно было узнать, по какому поводу делала вокруг меня круги моя мама. Несколько раз она подходила со спины, клала руки мне на плечи и отходила снова. Я, конечно, вообразила, что ей надо узнать что-нибудь о Вике. Моя собственная персона в том плане, который всегда волнует взрослых, к сожалению, ничего из себя не представляла…

Я думала так и не хотела облегчить ей первого шага. Больше того, я схватила учебник и хмурила брови, стараясь поймать ускользавшие строки.

И вдруг мама спросила глухим, усталым голосом:

— Женя, ты знаешь, что у твоего отца большие неприятности?

— Лагерь запретили? — вскочила я так быстро, что раскрытый учебник полетел на пол.

— Какой лагерь? — Мама даже головой мотнула, чтоб отогнать мой детский вопрос.

— А другие неприятности у отца каждый день, с тех пор как вы начали ссориться.

— Ну, ну!.. — Мама смотрела на меня спокойными, даже прозрачными глазами. — В чем ты меня еще обвинишь, Женечка?

— А в чем его обвиняют?

— Все в том же, все в том же. — Теперь мама стояла против меня, опираясь на стол, и во взгляде у нее появилось какое-то сожаление. Как если бы я была маленькая, глупая, незащищенная. — Пойми, Женечка, в жизни нельзя быть таким доверчивым мечтателем, таким… ротозеем…

— Как мой отец?

— Как твой отец, — грустно и согласно кивнула мама.

— А что он собственно прозевал? — спросила я, воинственно выставляя подбородок. — Что?

— Золото, — ответила мама тихо. И от этой тишины почему-то мурашки побежали у меня по спине. — Золото он прозевал в данном случае, Женечка.

— Как?

— А так, что другие нашли. И оно теперь «ходит» по городу. Я надеюсь, ты понимаешь, что это значит?

— На наших раскопках нашли?

— А этим занимается следователь. Отца он уже вызывал, представь себе, — мама опустилась на стул возле меня. — Не найдя, умудриться потерять, как это на него похоже…

Мама вдруг сморщилась и поднесла руки к вискам, но растерянность ее продолжалась недолго.

— Видишь ли… — через минуту говорила мама, посмотрев на меня быстро и стряхивая со лба летящую челочку «сессон». — Видишь ли, кто бы ни нашел, ответственность все равно на отце… До сих пор его репутация в этом городе была безупречна. Более того, репутация его матери и отца…

Тут она замолчала, а я успела подумать: «О погибшем во время десанта разве можно сказать так просто: «Репутация».

— Репутация его родителей в этом городке даже как бы обеспечивала его рост по служебной линии… Он не воспользовался. Хорошо. Он не воспользовался также возможностями моего отца. Гордость? А может быть, боязнь ответственности? К тому же он не честолюбив — наш папочка… Но у меня есть ты, и я хочу, чтобы ты училась в лучшем вузе страны…

— Предлагаешь сматывать удочки?

— Прежде всего ему предлагаю уехать из города, где сочли возможным вызвать кандидата наук, ведущего археолога Камчадалова к следователю, в прокуратуру или куда там еще. А ты — дура.

Логика у моей умной-благоразумной матери на этот раз явно хромала, но, обозвав меня дурой, она в чем-то была права. Все бы я ей простила в этот момент, не только «дуру», лишь бы она не добавила: «Делали бы, как я сказала, не пришлось бы слезы размазывать». Действительно, не послушавшись и поступив по-своему, мы с отцом часто попадали в глупые или смешные положения. А для мамы какая-то особая сладость заключалась в том, что, нахватав шишек, мы кидались к ней под крыло. Но ведь кидались все реже и реже? И например, услышав тот дурацкий разговор в учительской, я и вовсе обошлась без крыла.

И отец на этот раз обошелся. Похоже, что о прокуратуре мама узнала не от него.

— Кстати, как у вас там со Шполянской-младшей? — перебила мои размышления мама.

— Нормально, — буркнула я не очень охотно.

Мама посмотрела на меня внимательно.

— Ты что-то хуже стала относиться к Вике, — отметила она задумчиво, как будто это имело для нее большое значение. Или как будто наши отношения с Викой были так же важны, как ее отношения с отцом.

Я молчала.

— Не знаю, уж что вы там не поделили…

Я опять пропустила колкие мамины слова мимо ушей. Стоило ли нам ссориться, как двум девчонкам? Особенно теперь, когда мы остались вдвоем и нам обеим было плохо. Я смотрела на маму с полной готовностью помириться и старалась, чтоб эта готовность была написана у меня на лице крупными буквами. Но тут мама спросила неожиданное:

— А как у Шполянской с этим тенором в светлых брюках?

У мамы, неизвестно почему, была просто идиосинкразия к светлым брюкам.

— Нормально. Но почему тенор?

— Я же не знаю ни имени, ни фамилии. И знать не хочу. Заметь.

— Интересно. А что у него тенор — знаешь?

— Не хотела бы я, — сказала еще мама, — увидеть тебя в подружках этакой фигуры.

А после этого мы разошлись по своим комнатам, но заснуть я все равно еще долго не могла.