По ночам в дурдоме были концерты. Их устраивала какая-то женщина — наверняка сумасшедшая, запертая в камере по соседству. Она напевала без слов, и её голос эхом разносился по пустому коридору. Она знала лишь одну песню и, дойдя до конца, тут же начинала сначала.

Пела она хорошо, совсем не фальшивила, но в первую, мучительно долгую ночь мне хотелось придушить её фартуком, лишь бы оборвать бесконечно повторяющийся мотив.

Тишину нарушали и другие голоса. Безумные вопли. Рыдания. Какой-то бедняга каждые десять минут звал маму. Другой ругался как пират и грозил страшными карами.

Почти всю ночь я пыталась приподнять завесу. Я надеялась, что сумею призвать Дворец Проспы и заставить дурдом вокруг исчезнуть. Но единственное, чего мне удалось добиться без помощи алмаза Тик-так, была головная боль.

Тогда, поскольку я всегда отличалась выдающейся смекалкой, я решила обратиться к герцогине Тринити.

— Мне хочется оборвать вам уши за то, что вы опять пытались втянуть меня в свой коварный план мести, — сказала я. — Но я тут попала в довольно затруднительное положение, так что не могли бы вы явиться и немного помочь?

Ничего. Ни звука. Ни единого потустороннего смешка.

Раз уж моя каморка была тесная и убогая, я коротала время самыми разнообразными способами. Лучше всего мне удавалось сидеть на полу. Ходить, насколько позволяла цепь, тоже было в числе моих излюбленных занятий. Профессор Сплюнгейт не появлялся. Изредка заходила толстуха в грязном чёрно-белом платье и приносила миску жидкой каши и ковшик воды. Я не могла переодеться — было не во что. Не могла помыться. Не видела неба. Такова была моя новая жизнь.

Так прошло три дня.

На четвёртый (кажется, это была суббота, но в застенках дурдома я вполне могла сбиться со счёта) я впервые увидела новое лицо. Вместо толстухи кашу принёс мальчик лет девяти-десяти. Чёрные волосы. Тёмная кожа. Большие карие глаза. Уши необычной формы. Он вошёл без единого слова. В руках у него были два ведра — с водой и кашей. Мальчик любезно наполнил мою миску.

Поскольку нас кормили только дважды в день, я набросилась на пресную кашу так, будто это была вкуснейшая овсянка, приготовленная миссис Диккенс. Подобрав последние крошки, я промокнула губы рукавом и отдала миску мальчишке.

Тут он сделал кое-что в высшей степени неожиданное — снова наполнил мою миску кашей. И вдобавок достал из кармана кусок чёрствого хлеба и протянул мне!

— А пары-тройки сырых картофелин у тебя, случайно, не завалялось? — поинтересовалась я, вонзая зубы в восхитительный, жёсткий, как подмётка, хлеб.

Он как-то странно посмотрел на меня. Словно никогда не слышал, чтобы люди ели сырую картошку.

— Видишь ли, я самую чуточку мёртвая, и это странным образом сказывается на моих предпочтениях в еде, — пояснила я, когда прожевала.

— Ничего себе, — сказал он, не скрывая удивления. — Ладно, завтра попробую что-нибудь раздобыть.

— И давно ты работаешь в этом жутком дурдоме?

— Только начал на этой неделе. Платят страшно мало, зато кормят вдоволь и разрешают спать в здешнем подвале почти каждую ночь.

— Ты и спишь здесь?

— Когда приходится.

— Как тебя зовут, дорогой?

— Яго, — ответил он. — Если типа официально, то Оливер Яго, но это дрянное имя, так что я стараюсь обходиться без него.

Подобрав остатки каши корочкой хлеба, я сказала:

— Знавала я когда-то одного Оливера. Он был, разумеется, сирота и совершенно не умел вести себя за обедом. — Я запихнула в рот последний кусочек хлеба и, лихорадочно работая челюстями, прожевала его. — Вечно просил добавки. Никакого представления о приличных манерах.

Звон колокола возвестил, что время обеда подошло к концу. Яго взял вёдра:

— Увидимся завтра, наверное.

— Да, дорогой, я буду ждать тебя здесь.

На пороге мальчишка остановился и обернулся ко мне:

— Что-то тебе уж больно мало лет. С чего тебя сюда посадили?

— Месть, — ответила я.

Он пожал плечами:

— Тоже повод.

С этого дня я с нетерпением ждала прихода Яго. Он взял привычку звать меня Трещоткой. Понятия не имею почему. И всегда наливал лишнюю порцию каши, приносил немного хлеба, а один раз даже притащил картофелину (ну разве он не чудо?). За те несколько минут, что он проводил в моей камере, Яго успевал рассказать мне о мире снаружи — о том, что повидал на лондонских улицах, пока шатался там в надежде раздобыть несколько грошей. О своей семье он не упомянул ни разу. Я решила, что её у него и нет.

По природной застенчивости я неохотно говорила о себе. Но постепенно я раскрылась, вылезла из панциря (отчасти, признаться, смахивая при этом на морскую черепаху) и поделилась с ним несколькими маленькими историями о своих приключениях. Бедный мальчик не мог скрыть глубочайшего потрясения.

Однажды, когда Яго уже собирался уходить, по коридору словно вечерний бриз разнеслось пение безумицы из соседней палаты. Очень неприятный бриз, надо сказать.

— Я сейчас как раз иду её кормить, — сказал Яго. — Она совершенно чокнутая, как есть.

— Она что, не знает других песен?

— Это она ребенку поёт, — объяснил он. — Спи, мол, моя радость, усни.

Я ахнула:

— Ну конечно! Это же колыбельная.

— Старшая санитарка говорит, эта женщина тут уже много лет.

— И у неё есть ребенок?

— Если и есть, то не здесь.

— Яго, ты не мог бы при случае сказать профессору Сплюнгейту, чтобы он заглянул ко мне? — попросила я. — Кажется, он совсем забыл про меня, а мне не терпится покинуть этот дом скорби. Сам видишь, я ни капельки не сумасшедшая.

Немного поразмыслив, мальчик сказал:

— Извини, Трещотка, но если я буду болтать про кого-то из вашей чокнутой братии, меня отсюда в два счёта выпрут.

На следующее утро, когда Яго принёс мне завтрак (очередную порцию холодной каши), санитар позвал его обратно в коридор и принялся раздавать указания, чтобы он, Яго, когда закончит, пошёл и вымыл кастрюли на кухне. Я сидела на полу и чесалась — лодыжка под оковами отчаянно зудела. Как и кожа головы. Нельзя было исключать, что у меня завелись вши.

В коридоре раздались шаги. И голоса. Профессор Сплюнгейт шёл проведать меня! Едва я успела встать на ноги, как за открытой дверью промелькнули профессор и молодая женщина. Они шли быстро, с головой погрузившись в беседу, и даже не взглянули в мою сторону.

Блестящие каштановые волосы девушки были уложены в высокую прическу. На ней было белоснежное платье. И такая же белая шляпка с перьями. И вся она была вылитая Эстель Дамблби. Но это же невозможно! Что Эстель делать в дурдоме? И тут меня пронзила восхитительная мысль — Эстель, должно быть, заметила, что я пропала, и отправилась меня разыскивать!

Я со всех ног бросилась в коридор:

— Эстель! Это я! Твоя дражайшая подруга!

Тут одновременно произошло три события. Во-первых, цепь натянулась и остановила мой порыв. Во-вторых, санитар бросился в мою камеру и зажал мне рот мозолистой ладонью. И в-третьих, Яго захлопнул дверь.

В наступившей тишине раздавалась песня без слов.

Матильда пришла на тринадцатый день.

Подозреваю, она явилась позлорадствовать с благословения леди Элизабет. Не представляю, чтобы она решила заглянуть ко мне без бабушкиного разрешения. На Матильде было платье из жёлтого муслина. Свет свечи бросал багровые отблески на её блестящие чёрные волосы. Она велела санитару оставить нас и закрыла дверь.

— Ну, Покет, как тебе тут живётся? — Она держалась от меня на расстоянии. — Бабушка надеется, ты уже освоилась в своём новом доме.

Я пригладила волосы с таким видом, словно они не превратились в слипшийся от грязи колтун.

— Спасибо, тут и правда чудесно, — самым жизнерадостным тоном ответила я. — У меня уже давно не было столько свободного времени. Пожалуй, с тех пор, как я провела лето в запертом ящике на берегу Гудзона. И кормят отменно.

— Тебе же тут плохо, признайся!

— Совершеннейшая чепуха. Оглянись вокруг, дорогая. В моём распоряжении эта восхитительно жуткая камера, безумцы за стенами без умолку услаждают слух воплями о своих бедах, и вдобавок тут шатаются целых три привидения, волоча за собой ядра на цепях. И это ещё не самое замечательное!

Я игриво улыбнулась, словно мне не терпелось поделиться ужасно интересной тайной.

Матильда нахмурилась. Она не хотела спрашивать, в чём дело. Ни за что на свете. Но как она могла устоять?

— И что же самое замечательное? — спросила она.

Я с многозначительным видом приложила ладонь чашечкой к уху. Разумеется, стоило Матильде прислушаться, она разобрала среди безумных криков и рыданий голос, поющий без слов.

— Просто какая-то чокнутая что-то мычит. — Матильда скрестила руки на груди.

— Как, неужели ты не понимаешь? Я так давно хотела написать готический роман, а лучше места для этого не придумаешь! Тут всё пронизано вдохновением — плесень на стенах, крысы под ногами, даже каша в миске.

— Зря стараешься, Покет, — презрительно усмехнулась Матильда. — Тебе меня не обмануть. Какой роман — у тебя ведь нет бумаги!

— Я пишу его мысленно, дорогая. Все передовые писатели так делают.

— Полный бред. Не зря всё-таки тебя сюда посадили. — Она помолчала, словно подбирая слова. — Послушай, Покет, не скажу, что я поверила хоть слову насчёт Ребекки, но я хочу, чтобы ты рассказала мне о ней всё. С самого начала и до той минуты, когда тебя забросили в карету в Гайд-парке.

— Хорошо.

Так я и сделала. Я поведала ей всё, не упустив ни единой подробности. Когда мой рассказ подошёл к концу, Матильда долго молчала, глядя в стену, пропитанную сыростью. Потом опустила взгляд на пол. Посмотрела на завшивленную постель.

— Почему я должна тебе верить? — спросила она наконец.

Это был отличный вопрос. И ответить на него я могла только одно:

— Потому что тебе прекрасно известно, что девочки обычно не превращаются в пустую сморщенную оболочку, надев ожерелье. Алмаз Тик-так способен творить удивительные и страшные чудеса. Но чтобы спасти Ребекку и вернуть её домой, мне нужно сначала отобрать камень у парочки старых дурней, которые его украли.

— Бабушка хочет сгноить тебя тут.

— А чего хочешь ты, дорогая?

Она задумалась, словно такой вопрос никогда не приходил ей в голову. Но потом её прекрасные голубые глаза снова вспыхнули злобой:

— Зря стараешься, Покет.

Мне ужасно хотелось снова увидеть небо. Порой я даже не могла думать ни о чем больше. Окон в моей каморке не было, и о наступлении дня или ночи я могла судить только по тому, что нам разносили — завтрак или ужин. Поэтому я рисовала небо в своём воображении — полную луну и россыпи звёзд. Или рассвет над Лондоном, окрашивающий улицы в рыжеватый цвет.

Сон бежал от меня. Я лежала в темноте. Колыбельная за стеной утихла, словно певунья услышала мои молитвы. Руки нещадно чесались от укусов. Я перебирала в памяти наш разговор с Матильдой. Жалела, что сказала ей так мало.

Вдруг раздался шорох — кто-то отодвигал засов на моей двери. Гораздо медленнее, чем обычно. И тише. Я вскочила на ноги. Сжала кулаки, приготовившись драться. Кто ещё явился ко мне среди ночи?

Дверь открылась, и в комнату упал слабый свет. Потом вошёл кто-то невысокий. Свет дрожал вокруг него, но лица я разглядеть не могла.

— Я укладывала на обе лопатки громил и повыше тебя, коротышка! — заявила я. — Так что берегись!

Незнакомец закрыл дверь, и комната снова погрузилась во тьму. Я услышала шорох ткани. Потом чиркнула спичка. Огонёк опустился на фитиль свечи в руке ночного гостя, и я наконец увидела его лицо.

Я шагнула ближе:

— Что ты тут делаешь? Ужин давно закончился.

Яго держал в руке тёмный капюшон. Он хотел что-то сказать, но, похоже, не находил слов.

— Ах ты милый оборвыш! — Я взяла у него капюшон и надела. — Ты принёс мне это, чтобы я не мёрзла холодными ночами. — Я зевнула. — Который час?

— Девятый.

— У меня выдался такой ужасный день, да ещё и с тобой толком не удалось поговорить, поскольку ты помог этому гнусному санитару заткнуть мне рот.

— Мне жаль, что так вышло, — смущённо сказал он. — Такая уж у меня работа. Если бы я ему не помог, они могли бы решить, что я делаю тебе послабления. А теперь слушай…

— Отлично тебя понимаю. А знаешь, когда этот шут гороховый отпустил меня, мне показалось, что я видела в коридоре свою подругу. Но нет, не может быть…

— Да помолчишь ты хоть секунду, Трещотка?! У нас мало времени.

— Для чего? — спросила я несколько обиженно.

— Я пытаюсь вытащить тебя отсюда!

Я ахнула от потрясения и восторга:

— Когда?! Сегодня?!

Яго присел на корточки, достал связку ключей и стал подбирать ключ к моим кандалам. Вскоре я была свободна. Яго встал и протянул мне немытую ладошку. И мы пожали руки.