Джаз. Великая история империи греха и порока

Крист Гэри

Часть вторая. Проведение границ. 1890–1907

 

 

Глава 5. Деловой человек

Том Андерсон. Отдел истории Луизианы, Публичная библиотека Нового Орлеана

ДЕЛА ТОМА АНДЕРСОНА ШЛИ В ГОРУ. В Новом Орлеане середины 1890-х годов этот факт был общеизвестен. Всегда одетый с иголочки тридцатилетний усатый мужчина шотландско-ирландских кровей с напомаженными темно-русыми с рыжиной волосами уже показал себя расчетливым дельцом и имел долю во многих предприятиях города. За несколько недолгих лет, прошедших после скоропостижной кончины его друга Дэвида Хеннесси, Том многого достиг – он сделал себе имя как менеджер боксеров, устроитель скачек и владелец салунов и ресторанов, славившихся своим гостеприимством. В более «респектабельных» кругах он тоже добился успеха – там его знали как главу маленькой, но быстро растущей нефтяной компании «Рекорд Ойл» («единственной независимой, не контролируемой ни трестами, ни монополиями»). Кроме этого торговал со склада в центральном деловом районе всякой всячиной, от смазки для осей до салатных соусов. Говорили, что он невероятно удачлив. Но он знал, что удачу нужно заслужить тяжелым трудом и правильными знакомствами, что удача – это искусство находить друзей повсюду, от самых низов до высшего общества, и заботиться о том, чтобы все они были довольны. Но рано обретенный успех вскружил ему голову, и он уже подумывал о том, чтобы шагнуть дальше и заняться политикой, ведь именно политика в Новом Орлеане часто становилась ключом к настоящему богатству.

Иначе говоря, Том Андерсон почти не совершал ошибок. Не считая одной: миссис Кэтрин Андерсон, в девичестве – Тернбулл, его второй жены. Двадцать четвертого января 1894 года Том проявил слабость: женился на миловидной, но строптивой молодой проститутке, о чем почти сразу же пожалел. Их брак с самого начала обернулся катастрофой – бесконечной мелодрамой, чередой ссор, скандалов и сцен. Меньше чем через год после свадьбы Андерсон уже был готов поставить точку. Он подал в суд на жену, чтобы выселить ее из дома, надеясь позже получить развод (без выплаты алиментов и раздела имущества) и жить дальше так, будто их брака никогда не существовало. Но Кейт не собиралась так просто его отпускать. Она считала себя миссис Андерсон, и потому не могла позволить себе исчезнуть из жизни мужа бесследно, и была готова бороться в суде за то, чтобы этого не допустить.

То, что его недолгий брак пришел к такому печальному концу, было довольно нетипично для молодого бизнесмена. Тома Андерсона знали как человека, способного угодить любому и готового на любые уступки, если это сулило выгоду в будущем. Люди должны защищать друг друга – таков был закон улиц, на которых он вырос, сбивая в кровь кулаки. Том рано усвоил, что покинуть жестокие улицы района Ирландский Канал удается тем, кто умеет вертеться и находить друзей, старается не влипать в неприятности и не упускать подвернувшихся возможностей. В детстве, продавая «Дейли-Пикайюн» на углу Бейсин-стрит, он оказался свидетелем карманной кражи и не стал отмалчиваться, как другие мальчишки, когда полицейский спросил его об этом, а, наоборот, указал, где прячется вор, и даже согласился дать показания в суде. За свои услуги он получил немного денег и, что еще важнее, заслужил среди полицейских репутацию мальчишки, которому можно доверять. Скорее всего, это был расчет: мелкий воришка причинить вреда Тому не мог, а вот полицейский… Кто его знает…

Но Том любил приносить пользу не только полицейским. Он не слишком привередничал по поводу того, с кем имеет дело, и вскоре уже прислуживал девушкам из местных борделей, бегая в аптеку за углом за очередной дозой опия или кокаина. Когда кто-то сказал ему, что наркотики в Новом Орлеане раздобыть довольно легко, но при этом они нелегальны, тот перестал брать заказы – по крайней мере, на виду у своих друзей из полиции.

Учился Том недолго и никак себя не проявил, но его способностей к математике оказалось достаточно, чтобы заполучить место бухгалтера и экспедитора в нефтяной компании «Иншуранс Ойл». Здесь он тоже знал, как отличиться: усердно работал, угождал коллегам и при любой возможности откладывал на будущее. Уже через несколько лет он был готов к чему-то большему. Однажды в 1879 году, когда ему было всего около двадцати, он вбежал в кабинет и заявил коллегам: «Ну все, ребята, я увольняюсь. Я только что сыграл свадьбу и скоро открою собственное дело».

Его первой избранницей стала Эмма Шварц, дочь иммигрантов из Голландии, бывшая соседка и подруга детства. Молодожены поселились в доме на Сент-Луис-стрит, и вскоре Эмма родила дочь, Айрин. Несмотря на свой юный возраст, Том был очень рад тому, что у него есть семья («Уильям, – сказал он как-то бывшему коллеге из “Иншуранс Ойл”, – у меня прекрасная дочурка»). Но так продолжалось недолго. В ноябре 1881 года Эмма умерла от тифа. («Уильям, – сказал он тому же коллеге, когда они на следующий день повстречались на улице, – моя жена умерла»). Том был явно не готов в одиночку воспитывать полуторагодовалую дочь, и сдал Айрин в приют Святого Винсента. Там девочка жила до тех пор, пока ей не исполнилось пять, после чего отец отдал ее в католическую школу Святой Марии в Кэроллтоне, неподалеку от Нового Орлеана. Это было не лучшее решение, но Том, судя по всему, считал, что у него нет выбора. Его мать была простой прислугой и воспитывать ребенка не могла, как и семья Эммы. Школа, по крайней мере, находилась недалеко, и Том мог навещать дочь при первой возможности.

1880-е оказались для молодого вдовца прибыльным десятилетием, хотя он еще не открыл собственного дела, как обещал друзьям, а работал бухгалтером нескольких предприятий, в том числе и Луизианской государственной лотерейной компании. Для амбициозного юноши, желающего пробиться на полулегальный рынок Нового Орлеана, лучшего тренировочного полигона было не найти. Луизианская лотерея, с которой давно боролись реформаторы из правительства (заклятым ее врагом был У. С. Паркерсон), была аферой впечатляющих масштабов. Частная корпорация, имевшая лицензию правительства штата на проведение регулярных розыгрышей с денежными призами, жертвовала небольшую сумму ($40 000 в год) Больнице Милосердия, распределяя остальную выручку среди акционеров. Для того чтобы содержать легальную аферу, требовалось щедро умасливать высокопоставленных людей, и прилежный бухгалтер компании следил за тем, как именно это делалось. Работая здесь, Том усвоил важный урок – чтобы зарабатывать деньги, их нужно тратить. Этому правилу он старался следовать во всех своих начинаниях. Экономил почти на всем, но при этом щедро вкладывал средства в политические кампании, пособия полицейским и благотворительные акции, не забывая о том, чтобы обеспечить себе членство во всех джентльменских клубах, которые их спонсировали.

Вскоре молодой бухгалтер лотерейной компании уже был на короткой ноге с самыми влиятельными бизнесменами и политиками города, за исключением, конечно же, аристократов из Пиквикского и Бостонского клубов, которые не пожелали бы и смотреть в сторону парня с Ирландского Канала. Новые знакомые Тома оказались людьми попроще: районные политики и владельцы баров, пожарные и газетные репортеры. С такими людьми мог иметь дело даже тот, чьи предки не сумели смыть с фамильного герба землю картофельных полей. И хотя реформаторам удалось избавиться от лотереи в 1893 году (когда срок действия лицензии истек и компании пришлось переехать в Гондурас), Том Андерсон успел получить от нее все, что ему было нужно. Теперь у него появились связи во многих городских «местах силы», и он заботливо лелеял их, подобно садоводу с Сент-Чарльз-стрит. Наконец скопив денег на то, чтобы совместно с другом, Дэвидом Геллером, открыть свой первый ресторан, – в доме 110–112 по Рампарт-стрит, – он щедро принимал там своих друзей: политиков, полицейских и людей полусвета. В заведении Тома Андерсона для них всегда было вдоволь еды и выпивки, но что еще важнее, здесь можно было снять комнату для встреч, сделок и рандеву вдали от глаз ревностных служителей закона. Ресторан Андерсона вскоре стал своего рода «нейтральной территорией», где встречались и пытались прийти к взаимовыгодному компромиссу люди из разных слоев общества. Во время каждой такой встречи Том Андерсон неизменно был рядом – знакомил стороны, разрешал споры и следил за тем, чтобы пивные кружки были полны до краев.

О его гостеприимстве вскоре пошли легенды. «Мой девиз – “Лучшее во всем”» – заявлял он в рекламных объявлениях. Когда Том решил заняться боксом и стал менеджером Энди Боуэна, чемпиона Юга в легком весе, у него всегда находились лишние билеты для друзей и знакомых. Если лошадь, принадлежавшая его нефтяной компании, участвовала в скачках в городском парке или ипподроме Фэрграундс, для любого, кто мог в будущем посодействовать одному из его проектов, неизменно были приготовлены лучшие места. Конечно, несговорчивых реформаторов было нельзя купить такими подарками и они не чурались строить ему мелкие козни: его штрафовали и даже ненадолго арестовывали за устроение нелегальных азартных игр и продажу спиртного в воскресенье. Но с такими мелкими неприятностями всегда можно было справиться, особенно имея так много друзей среди полицейских и судий.

В начале 1880-х, когда Андерсону еще не было тридцати, он вместе со своим другом Фрэнком Ламотом начал спонсировать так называемый «французский бал-карнавал Марди-Гра», на который девушек легкого поведения пускали бесплатно. Билеты на этот «бал двух известных господ», как называли его рекламные объявления, вскоре стали пользоваться огромным спросом. Для многих он стал желанной альтернативой строгим старомодным балам более известных устроителей. Бал Андерсона был своего рода пародией на балы и карнавалы, появившиеся после Реконструкции. Такие элитные карнавальные труппы, как «Комус», «Момус» и «Весельчаки двенадцатой ночи», создавались специально для того, чтобы привить карнавалам идею порядка и иерархии; их детально режиссированные балы и процессии предназначались для избранных – на них не было места «разным проходимцам».

«Бал двух известных господ» стал ответом новоорлеанского простолюдина высшему обществу, «присвоившему» себе карнавалы. В действе Тома Андерсона, как и в карнавалах, устраиваемых уважаемыми труппами, принимал участие «королевский двор» и демонстрировались костюмированные сценки. Но «королева и ее фрейлины» здесь были проститутками, а не девушками из влиятельных семей. В костюмированных представлениях играли не мужчины в костюмах, а женщины в трико. Результатом этого стал «альтернативный» Марди-гра, карнавал для другой половины города. Для Тома Андерсона участие в устроении такого карнавала было неоценимым способом заявить о себе как о влиятельной фигуре полутеневой экономики города.

В начале 1890-х он решил снова попытать счастья в семейной жизни. О Кэтрин Тернбулл, двадцатидевятилетней женщине, с которой он сочетался браком в начале 1894 года в Сент-Луисе, известно немногое. Судя по всему, она была вдовой, вынужденной заняться проституцией после скоропостижной кончины первого мужа, М. Л. Родера. Но Тома Андерсона это совершенно не волновало. Бывший мальчик на побегушках из борделей Ирландского Канала не слишком чтил викторианские идеалы нравственности и с искренним удовольствием проводил время в компании проституток. Но Кейт скоро стала исключением из этого правила. Всего через несколько месяцев после того, как она поселилась в доме на Притания-стрит, где Том жил со своей матушкой-вдовой Гонорой, в семье разгорелась вражда. Пожилая миссис Андерсон относилась к невестке с явной неприязнью, и Том, как верный сын-ирландец, всегда становился на сторону матери. Трое Андерсонов часто и ожесточенно ссорились, иногда даже на людях, и в августе 1894 года Кэтрин потребовала, чтобы миссис Андерсон убралась из дома. Том помог матушке переехать в новый дом на Канал-стрит и тут же подал в суд на выселение супруги, надеясь в будущем получить развод.

Это был один из тех немногих случаев, когда Том не смог добиться своего. Представ перед судьей Окружного гражданского суда, Андерсон обвинил жену в «чрезмерной жестокости и непотребном поведении», а также в том, что она угрожала ему пистолетом. Кэтрин отрицала последнее и сделала встречное обвинение, обратив внимание судьи на то, что муж был жесток с ней. Так, он «принуждал ее работать по дому, заставляя готовить, стирать и мыть полы и не позволяя прислуге заниматься этим». Кроме того, он отпускал в ее адрес «самые непристойные и вульгарные ругательства», «унижал ее в присутствии прислуги» и «обращался с ней возмутительнейшим образом, за что она его никогда не простит». И как если бы этого было мало, Кэтрин решилась на сногсшибательное откровение и заявила, что беременна. Как будущая мать, она имела право не только на немалую часть имущества Тома, но и на сто долларов алиментов ежемесячно.

Неизвестно, была ли Кэтрин в самом деле беременна или притворялась, чтобы разжалобить судью (не сохранилось никаких свидетельств о рождении ребенка), но своего она добилась. Суд отказал мужу в разводе и обязал его содержать жену. Андерсон подал апелляцию, но был вынужден мириться с позором: судебные приставы обыскали его дом и принадлежащие ему предприятия и описали все имущество – вплоть до банок с солеными огурцами, хранившихся в подвале его ресторана, стоимостью по два доллара каждая.

Вероятно, одним из поводов для ссоры между супругами стало то, что Андерсон сблизился с бандершей Жози Лобрано, ныне называвшей себя Жози Арлингтон. Слухи о романе между ними ходили на протяжении еще нескольких десятков лет, но нет никаких доказательств того, что их связывало нечто большее, чем близкая дружба и деловое партнерство. Скорее всего, Том видел в Жози родственную душу – еще одного трезвого прагматика, решившегося добиться успеха в Новом Орлеане 1890-х едва ли не единственным способом, доступным тому, кто не был богат и знатен от рождения.

Дела Жози тоже шли в гору. За те четыре-пять лет, что прошли со дня убийства ее брата, она преобразилась, смыв с себя грязь низшего общества, как и обещала в 1891 году. Она нашла себе нового любовника, Джона Томаса «Тома» Брэди, мягкого, податливого клерка городского казначейства, гораздо больше подходившего ей по возрасту, чем Филипп Лобрано. Через несколько месяцев после убийства они с Брэди отправились на отдых в Хот-Спрингс, штат Арканзас. Там они своими глазами увидели знаменитый отель Арлингтон, где богатые и успешные люди наслаждались целебными водами курорта в роскошном убранстве позолоченного века.

Все это великолепие в самое сердце поразило бывшую бедную сиротку, которую тетя заставляла торговать яблоками на улице (и жестоко избивала, если та не приносила домой полтора доллара в день). Жози вернулась в Новый Орлеан с твердым намерением превратить свой заурядный бордель на Кастомхаус-стрит в роскошное заведение. В первую очередь она сменила название на «Шато Лобрано Д’Арлингтон» и наполнила его «грациозными иностранками кроткого нрава, способными угодить господам, обладающим утонченным вкусом». Она даже начала рекламировать свои новые «элитные услуги» в газетах. «Наше общество почтила своим визитом настоящая баронесса из Санкт-Петербурга. Сейчас она проживает инкогнито в “Шато Лобрано Д’Арлингтон” под именем Лабелль Стюарт», – гласило одно объявление в «Маскоте». Разумеется, баронессу вскоре разоблачили, и она оказалась всего лишь «цирковой артисткой и танцоршей хучи-кучи», но это ничуть не смутило Жози.

Возможно для того, чтобы найти средства на радикальное обновление имиджа, Жози Арлингтон продала долю в «Шато Лобрано Д’Арлингтон» своему другу Тому Андерсону, ресторан которого находился за углом, на Рампарт-стрит. Неизвестно, был ли это первый бордель под управлением Андерсона – но он стал не последним. Хозяину салуна или ресторана было бы грешно не открыть еще и бордель. Конечно, завсегдатаи бара с Рампарт-стрит стали завсегдатаями «Шато», равно и наоборот. А чтобы укрепить в сознании посетителей эту связь, Том переименовал его в «Арлингтон», и оба заведения вскоре начали пользоваться завидным успехом, обогатив владельцев и позволив Тому Брэди (который приходился не только любовником Жози Арлингтон, но и другом Андерсону) уволиться с работы в казначействе и вложить капитал в биллиардный зал.

По меркам Нового Орлеана середины 1890-х годов, дела Тома Андерсона, Жози Арлингтон и их сообщников шли в гору. Полицейские их не беспокоили, бизнес процветал, несмотря на то, что страна переживала экономическую депрессию. Но сторонники реформ не сидели сложа руки, и индустрию порока ждали большие перемены.

В 1896 году к власти в городе пришла команда энергичных реформаторов под руководством мэра Уолтера К. Флауэра, готовая объявить войну порочным развлечениям. Они поставили перед собой задачу предотвратить проникновение разврата и преступности в «респектабельные» районы города и нашли необыкновенно практичное решение. Понимая, что окончательно искоренить греховные радости в Новом Орлеане невозможно, они надеялись урегулировать и изолировать их. Для этого – по представлениям реформаторов – следует переместить все рассадники порока из центра города и богатых жилых районов на окраины, где с ними реже сталкивались бы добропорядочные граждане. Решение провести границу между пороком и благочестием стало радикальным и прогрессивным. Но никто не мог предвидеть того, как сильно это изменит культуру Нового Орлеана.

* * *

В городе, где преступность укоренилась так, как в Новом Орлеане, предпринимать любые меры по ее изоляции нелегко. Репутация рассадника греха и разврата укрепилась за Новым Орлеаном едва ли не со дня его основания в 1718 году. Город Ла Нуво-Орлеан, основанный в тот год частной «Западной Компанией», с самого начала населяли довольно сомнительные личности с темным прошлым и непонятным настоящим. Джон Лоу, знаменитый шотландский авантюрист, которому Франция получила «основать в тридцати лье выше по течению реки город, именуемый Новый Орлеан», должен был заселить его как можно быстрее, поэтому разбираться в том, кто есть кто, не было времени. Один ранний историк писал: «Солдат, не повинующихся приказам, изгоев из влиятельных родов, проституток, неугодных политиков, безвестных чужестранцев и недалеких крестьян, случайно оказавшихся в Париже, – всех их схватили, согнали вместе и под охраной перевезли в Луизиану, чтобы они заполнили образовавшуюся там пустоту». Будущих колонистов искали по тюрьмам и больницам, завлекая рисковых людей обещаниями дармовой земли, на которую корабли доставят их бесплатно, и несметного богатства, которое они смогут нажить в краю небывалого изобилия. С нехваткой женщин боролись, вывозя будущих жен из Старого Света – среди таких переселенцев оказались и восемьдесят восемь заключенных парижской исправительной колонии «Ла Сальпетриер». В результате, уже на десятый год своего существования, город получил репутацию вертепа, места «безбожного и беззаконного, где нет ни порядка, ни справедливости».

Во второй половине восемнадцатого века проходимцы Нового Орлеана несколько пообтесались и город приобрел благородный налет французской изысканности, но так и не избавился от репутации пристанища порока и беззакония. Даже последующие политические перевороты не смогли этого изменить. В 1762 году, чтобы не сдавать Новый Орлеан и Западную Луизиану Британии после Семилетней Войны (которую в Америке называли Франко-Индейской), король Людовик XV тайно передал эти территории своему испанскому кузену, королю Карлосу III. Но хотя Испания контролировала Луизиану политическими и военными средствами до конца века, испанцы почти не посылали туда колонистов; в результате Новый Орлеан сохранил французский колорит и свободомыслие. Однако испанцы перестроили центр города после двух разрушительных пожаров. Вот почему архитектура Французского квартала – на самом деле испанская. В 1800 году вся территория Луизианы вновь перешла под контроль Франции, но метрополия к тому времени уже охладела к своей непокорной американской колонии. Тремя годами позже Наполеон продал Новый Орлеан США вместе со всей территорией Луизианы за 15 миллионов долларов. Мнения жителей при этом никто не учел, и они вовсе не были довольны, но поделать ничего не могли. В 1803 году старый галльский город стал американским.

Демографический бум, вызванный Луизианской покупкой, вывел пороки Нового Орлеана на всеобщее обозрение. Вдоль оживленной набережной раскинулись кварталы красных фонарей, в которых неотесанные капитаны барж, перевозившие по реке товары из центра Америки в недавно открывшийся порт, пьянствовали, кутили, играли в карты и предавались «безудержным плотским утехам». С развитием судоходства на Миссисипи в городе стали появляться прохвосты классом повыше: жулики и профессиональные шулеры. Страсть к азартным играм тогда захватила практически всех, невзирая на происхождение. И хотя правительство Луизианы, в котором преобладали консерваторы – англопротестанты с севера, пыталось бороться с этим с помощью запретительных мер, эти законы – по крайней мере, в Новом Орлеане – попросту игнорировали.

Попытки контролировать проституцию оказались безрезультатны. К середине 1800-х зажиточные англо-американские плантаторы и торговцы выстроили целые районы просторных особняков с колоннами в «американской» части города – Садовом районе, расположенном выше по течению реки от Канал-стрит. Так они надеялись отмежеваться от «креолов» (этим термином в то время обозначали любых потомков французов и других иностранцев). Чтобы очистить свой анклав от греха и порока, они попытались принять законы, регулирующие проституцию. Но законы эти соблюдались плохо, и к 1890 году проблема «осквернения» респектабельных районов не разрешилась, а даже усугубилась.

Но с избранием нового правительства реформаторов в 1896 году власти города решили добиться реальной сегрегации. Вскоре после выборов новоизбранный старейшина Сидней Стори взялся найти способ защитить «честных и добропорядочных» женщин Нового Орлеана от морального разложения. «Порок, алые знамена которого гордо реют перед лицом добродетели, – это не только пятно на нашей репутации, но и постоянная угроза для нравственного здоровья нации», – говорил он позже в интервью «Дейли Айтем». Стори разработал план, согласно которому проституцию необходимо объявить вне закона всюду, за исключением восемнадцати кварталов, где процветает торговля телом в специальных притонах. Так он надеялся изгнать порок из респектабельных районов туда, где его проявления меньше всего оскорбляли бы чувства порядочных граждан.

Идея эта была не нова. Несколькими годами ранее, во время путешествия по Европе, Стори заметил, что подобная схема кое-где успешно используется. Даже в некоторых американских городах уже проводились эксперименты с официально разрешенными кварталами красных фонарей. План Стори делали уникальным четкость, с которой были очерчены географические границы, и прямота, с которой власти заявляли о готовности мириться с пороком в этих границах. Кроме того, поскольку предложенная Стори формулировка не говорила о легализации проституции на этой территории, а, напротив, лишь объявляла ее незаконной за пределами установленных границ, она была устойчива к тому множеству судебных исков, которые неизбежно породила бы.

Особенное одобрение неожиданная идея Стори встретила среди реформаторов в сфере экономики; они надеялись, что изоляция порока исправит репутацию Нового Орлеана и поможет привлечь инвестиции с Севера. Даже консервативная «Дейли Пикайюн» одобрила это предложение, заявив, что с нетерпением ждет того времени, когда подстрекатели порока и безнравственности «будут действовать в захолустных районах, не оскорбляя добропорядочных граждан бесстыдным выставлением своей деятельности напоказ». Так называемые реформаторы нравственности – священники, матери семейств и чопорные старые девы – были, разумеется, не так довольны. Но даже они согласились дать этой идее шанс.

Территория, выделенная под так называемый «изолированный район» (который вскоре, к огромному неудовольствию старейшины Стори, стали называть Сторивиллем), располагалась ниже по течению реки от Канал-стрит, за Французским кварталом. Это был рабочий район со смешанным населением. Церковь здесь стояла только одна – методистско-епископальный приход Юнион Черч. Прихожанами его были исключительно афроамериканцы, не имевшие никакого политического влияния. Кроме того, чтобы предотвратить массовое переселение работавших там цветных проституток в другие районы, территорию намного меньшей площади к западу от Канал-стрит выделили в еще один изолированный район, позже названный «Черным Сторивиллем». Известным шлюхам из других частей города было приказано переселиться в изолированный район к назначенной дате. Не выполнивших это требование ждал приказ о выселении, подписанный самим мэром Флауэром.

Двадцать девятого января 1897 года инициатива старейшины Стори была принята городским советом (поправки к ней приняли позже, в июле). Официальное открытие Сторивилля состоялось в первый день 1898 года.

Разумеется, владельцы борделей и сутенеры поспешили обосноваться в границах выделенной территории задолго до этой даты. И одним из первых среди них был Том Андерсон. Благодаря приближенным к властям информаторам он быстро приобрел лучшую недвижимость в будущем Сторивилле.

Это был салун «Честная игра», просторный ресторан на углу Кастомхаус и Бейсин-стрит, мимо которого почти наверняка проходил всякий, кто пересекал границы района. Том надеялся сделать из него местную достопримечательность. Жози Арлингтон тоже приобрела роскошную недвижимость на Бейсин-стрит неподалеку от ресторана Андерсона. Оба понимали, какую прибыль начнет приносить бизнес в легальном квартале красных фонарей и собирались извлечь максимальную выгоду из предоставленной возможности.

Андерсон воспринимал грядущие перемены с воодушевлением. Прежде самые сомнительные из его предприятий работали на грани законности, и любая причуда полицейского, возомнившего себя особенно рьяным борцом с преступностью, или политика, решившего устроить показную облаву на мелких мошенников, представляла для него опасность. Теперь же он получил официальное разрешение властей на то, чтобы продолжать работу. И такой вариант был идеальным. Может, эти новоявленные реформаторы были не так уж и плохи? С такими врагами кому нужны друзья?

Итак, Андерсон начал строить планы. В новообразованном районе можно было развернуться пошире. Он мог попросить своих друзей из клуба «Чоктоу», где собиралась политическая группировка «Кольцо», замолвить за него словечко и избраться на какую-нибудь полезную должность. Мог даже найти способ избавиться от надоевшей второй жены. Перед человеком с предпринимательской жилкой и гибким моральным кодексом здесь открывались почти безграничные возможности.

Что же до старейшины Стори, мэра Флауэра и других реформаторов, то у них тоже имелись веские причины ожидать, что их план по созданию изолированного квартала порока будет успешным и привнесет подобие порядка в ту сферу городской жизни, что прежде сопротивлялась любым попыткам ее упорядочить. Но они не могли предвидеть одного – того, насколько успешным станет их благонамеренный социальный эксперимент.

 

Глава 6. Новые звуки

Единственная сохранившаяся фотография джаз-бэнда Бадди Болдена. Архив истории джаза им. Хогана, Университет Тулейна

В ГРАНИЦАХ ВЫДЕЛЕННОГО ЧЛЕНАМИ ГОРОДСКОГО СОВЕТА анклава греха зарождался новый феномен, в котором почти никто – уж точно не старейшины города – не распознал тогда ничего значительного или достойного внимания. Но для той четверти новоорлеанцев, которая в городской переписи именовалась «неграми», феномен этот оказался чрезвычайно важным – он помог им пережить происходящие вокруг перемены, удержать то, что по праву принадлежало им, и укрепить свою идентичность в смутные времена.

Новый звук родился в середине 1890-х в клубах и барах для чернокожих рабочих из бедного района, вскоре получившего название «Черный Сторивилль». Он слышался в салунах на Южной Рампарт-стрит и ее окрестностях – в «Даго Тони», «Красной луковице», «Олд-феллоуз-холле» – и «негритянских кабаках» на другой стороне Канал-стрит. Долгое время эта музыка была известна только посетителям подобных мест – бедноте, «простому, веселому народу», как назвал их один музыкант того времени. Но пришло время, когда она зазвучала в парках, дансингах и на улицах далеко за пределами нищенских черных районов города. Тут-то все и началось.

Музыку, исполняемую в Новом Орлеане в 1890-х, никто не записывал, поэтому трудно утверждать с уверенностью, что то, что позже назовут джазом, первым начал играть именно молодой корнетист Бадди Болден. На эту роль позже претендовало множество других музыкантов: черных, мулатов и даже белых. Но многие современники считали, что все началось с Болдена, и, судя по их рассказам, он был неподражаем. «Этот парень мог заставить женщин бросаться из окон. Протяжный стон его корнета пронизывал насквозь», – говорил один из ранних слушателей. Для многих новоорлеанцев, привыкших к более строгой и академичной музыке, звук Болдена стал откровением. «Я не слышал раньше ничего подобного. Сам я играл в “узаконенном” стиле, но это!.. Игра Болдена попросту ошеломила меня. В ту же ночь они взяли меня к себе на сцену, и я немного играл вместе с ними. После этого я уже больше не играл “законную музыку”», – рассказывал позже один из его последователей.

Чарльз Джозеф «Бадди» Болден, как и многие последовавшие за ним джазмены, вырос в бедной семье без каких-либо надежд на обеспеченное будущее. Он был внуком рабов и родился 6 сентября 1877 года в маленьком доме на Хауард-стрит, в бедном спальном районе Нового Орлеана. Это район, расположенный около зловонного и грязного канала, был не слишком пригоден для жизни. Когда Бадди исполнилось шесть, он уже потерял отца, одну из сестер и бабушку – все они умерли от различных болезней. На протяжении нескольких лет Бадди, его мать Элис и сестра Кора скитались, переезжая с места на место, останавливаясь у родственников и друзей, пока, наконец, не осели в маленьком доме по адресу Ферст-стрит, дом 385. Он находился в опасном, но тесно сплоченном районе (не редкость для Нового Орлеана того времени), населенном преимущественно рабочими немецкого и ирландского происхождения, без особых проблем уживавшимися с чернокожими соседями. Скромного жалования прачки, которое зарабатывала миссис Болден, хватало на то, чтобы двое ее маленьких детей могли учиться в школе, а не работать сызмальства.

Для десятилетнего мальчишки, еще не реализовавшего свой музыкальный дар, рабочий район Нового Орлеана был лучшим местом. Музыка, звучавшая повсюду, благодаря многонациональному окружению была столь же разнообразной, сколь и вездесущей. Уличные торговцы рекламировали свой товар, выдувая риффы из старых жестяных рожков. Ребятишки, мастерившие свои банджо из коробок от сигар, а контрабасы – из ящиков от мыла, сбивались в «спазм-бэнды» и играли на углах улиц, раздавая газеты. С палуб кораблей, пришвартованных в порту, раздавались латиноамериканские и карибские песни. До наступления эпохи радио повседневными развлечениями были карнавалы и пикники, никогда не обходившиеся без духового оркестра. В церквях звучали гимны и спиричуэлс, портовые рабочие пели блюз и рабочие песни. Ни одни похороны не обходились без музыки.

«Город был просто наполнен музыкой, – вспоминал один старый житель Нового Орлеана. – Это было нечто уникальное, вроде северного сияния… Музыка могла зазвучать в любую секунду, невероятно ясно, но мы не знали, откуда она доносится, поэтому начинали бегать в разные стороны и искать: “Это оттуда! Нет, отсюда”».

Несмотря на то что Бадди жил в эпицентре этих созвучий, учиться музыке он начал лишь в 1894 году, когда ему исполнилось шестнадцать или семнадцать и мать разрешила ему брать уроки игры на корнете у соседа (своего тогдашнего ухажера), повара по имени Мануэль Холл. Для музыканта это был поздний старт, но Бадди быстро схватывал. Кроме того, у него было множество возможностей для игры: знаменитые городские духовые оркестры – «Эксцельсиор», «Онвард» и «Эврика» – часто играли на похоронах и праздниках с раннего утра и допоздна. Музыкантам постарше часто требовался перерыв, чтобы выпить пива или просто передохнуть, и их замещали такие подростки, как Бадди. К 1897 году он уже играл на парадах и пикниках с собственным бэндом и, несмотря на отсутствие формального образования (или даже благодаря его отсутствию), вскоре привлек к себе внимание слушателей, «рэггуя» гимны, уличные песни и танцевальные мелодии в совершенно незнакомой слушателям манере.

Звук Болдена, по словам очевидцев, был горячим, насыщенным, грубым и – как и его самые преданные поклонники – «диким». Звучание его корнета было народным, блюзовым, оно «заставляло пуститься в пляс». Как многие черные музыканты из бедных районов, Бадди плохо знал ноты, но это не имело значения, потому что все, что нужно, он мог сыграть на слух. «Он мог услышать в театре оркестр, выйти оттуда, прорепетировать между танцами, и в то же утро, еще до окончания танцев, сыграть то, что играли они, – и отлично сыграть», – вспоминал старый друг. По воспоминаниям другого современника, Болден заимствовал идеи отовсюду – не только у других ансамблей, но и из песнопений, которые слышал, когда ходил в церковь с матерью и сестрой, и даже у уличных торговцев с оловянными рожками: «Бадди много чего воровал у торговцев, – признавался один из его друзей, – но каждый раз вкладывал в это свою душу».

Его музыка была зажигательной, яркой, импровизационной, иногда разнузданной и всегда очень, очень громкой. «Болден дул так сильно, что настроечный крон корнета иногда отлетал на пять метров», – утверждал один музыкант.

Конечно же, подобное физически невозможно – но это лишь одна из легенд, возникших вокруг личности Болдена. Юный Бадди не публиковал скандальный листок под названием «Сверчок» и не был цирюльником. Но он, как и многие другие пионеры джаза, действительно много времени проводил в цирюльнях, служивших местом встреч музыкантов, набиравших состав для концертов. В начале 1890-х Болден – все еще подросток – находил себе работу в цирюльне Чарли Гэллоуэя. Днем он трудился рабочим и (изредка) шпаклевщиком, а по вечерам играл в окрестных залах и барах. Вскоре оркестр Болдена приковал к себе внимание и породил целый сонм имитаторов.

Его заметили даже музыканты старшего поколения. Такие руководители оркестров, как Гэллоуэй, Эдвард Клем и Генри Пейтон, уже играли новаторскую музыку в то время, когда Болден стал известен, но Бадди развил ее в новом направлении. «Бадди первым начал играть танцевальный блюз», – подытожил его влияние один музыкант. Кроме того, Болден одним из первых среди музыкантов Нового Орлеана начал играть импровизированные соло, или «райды». «Мы никогда не слышали ничего подобного. Он брал ноты из ниоткуда», – говорил другой музыкант. Но перенимать у него новое звучание принялись прежде всего молодые музыканты, не только корнетисты, но и кларнетисты, тромбонисты, контрабасисты, барабанщики и гитаристы. Фредди Кеппард, Банк Джонсон, Джордж Бэкет, Попс Фостер, «Большеглазый» Луи Нельсон, Уилли Корниш, Фрэнки Дусен и даже молодой креольский пианист Джелли Ролл Мортон, бывший для жителей рабочих районов отчасти чужаком, – все эти музыканты вскоре начали делать собственные открытия. Исполняя старые мелодии – или сочиняя новые, – они всякий раз выражали в них свою неповторимую личность.

Что же именно они играли? О том, что это была за музыка, критики спорили десятилетиями. У нее находили африканские, французские, карибские и испанские корни, связывали ее с регтаймом, с различными традиционными религиозными и светскими формами, типа блюза. Но это была совершенно новая музыка, которую создавали преимущественно музыканты, не имевшие музыкального образования и опыта игры в рамках какой-то формальной традиции: «Вот откуда появился джаз – от простых людей, понимаете? Они ничего не знали о музыке. Просто придумывали собственную».

Лучше всего это выразил Дэнни Баркер: «Какая разница, умеешь ты читать ноты или нет? Ты свободен: свободен рисковать, свободен выражать глубины своей души. Слушатели сами требовали этого!».

Многие из тех, кто слышал его игру, утверждали, что Болден не был техничным и умелым музыкантом. «Болден не был настоящим музыкантом, – как-то сказал о нем тромбонист Кид Ори. – Он не учился. Конечно, он был талантлив и играл эффектно, но без хорошего звука, просто громко». И все же этот громкий, пронзительный звук помог ему вырваться из рамок, установленных более сдержанными предшественниками, и вывести на передний план солиста – то есть себя самого.

И это начали замечать – особенно женщины. Болден – привлекательный юноша со «светло-смуглой» кожей, рыжевато-черными волосами и круглым лицом, «чем-то похожий на Маори» – скоро стал местной знаменитостью в черных рабочих районах. За ним следовал целый гарем поклонниц, которые дрались за право подержать его шляпу, пальто или даже носовой платок (но не корнет, с которого он, как говорили, никогда ее спускал глаз). И ему нравилось такое внимание. «О, он был без ума от женсчин», – говорил позже его друг. Одна из этих «женсчин», Хэтти Оливер, соседка старше него, родила их сына, когда Болдену еще не исполнилось двадцати, и Бадди какое-то время содержал и мать, и ребенка.

В конце концов, новая музыка Болдена и его подражателей приобрела такую популярность среди рабочего класса (как белого, так и черного), что начала привлекать к себе ненужное внимание. На так называемых «дуэлях» (во время которых джаз-бэнды пытались превзойти друг друга в виртуозной игре) появлялась полиция, пытавшаяся «восстановить порядок» при помощи дубинок. Вскоре эту музыку услышали и городские реформаторы, и она пришлась им не по вкусу. Она казалась им опасной, угрожающей их представлениям о респектабельности, сдержанности, об умеренности и общественном порядке. Новая музыка черных была воплощением излишеств и распутства, прямым вызовом традиционным моральным ценностям.

И что возмутительней всего, она побуждала людей разных рас к контактам – в том числе и самого непристойного сорта, – создавая условия социального равенства, совершенно неприемлемые с точки зрения белых южан.

Еще прежде, чем Болден добился известности, реформаторы начали протестовать против негативного влияния так называемой «негритянской музыки». В 1890 году «Маскот» ополчился против «негритянского оркестра», игравшего на одной из самых популярных площадок города: «Здесь мужчины и женщины, черные, желтые и даже белые, встречаются на равных условиях и предаются неслыханному разврату». Вскоре против новой музыки восстала и «Дейли Пикайюн», назвавшая ее «деморализующей и способствующей деградации, совершенно вымученной и неестественной».

Теперь же, со взлетом популярности Болдена и его последователей, черная музыка в Новом Орлеане вышла на новый зловещий рубеж. Джаз, как выразился позже один историк, был эквивалентом «смешанного брака». Это означало, что город, где шла борьба за порядок, расовую чистоту и респектабельность, должен был его подавить.

* * *

Для чернокожих новоорлеанцев – особенно тех, кто по возрасту помнил времена Реконструкции, – последние годы девятнадцатого столетия были годами пугающих перемен. Новый Орлеан их юности был сравнительно толерантен к людям «цветным». В Луизиане начала 1870-х чернокожие имели право голосовать и выступать присяжными. В школах не было сегрегации, а межрасовые браки не запрещались законом. Черные и белые ездили на одних трамваях, ходили в одни и те же парки, к тем же озерам и часто даже жили в одних и тех же районах. Конечно, в Новом Орлеане – как и всегда и почти везде в США, от Севера до Юга, – существовали расовые предрассудки, и часто чернокожие граждане в обычной жизни оказывались лишены этих свобод, но, как заметил один историк, «не меньше двадцати лет после войны, граждане обеих рас работали сообща и сосуществовали друг с другом дружно, гармонично и даже равноправно».

Более того, в Новом Орлеане существовала давняя традиция межрасового братства, истоки которой лежали еще в «французском» и «испанском» периодах его истории. Старые колониальные законы о рабовладельчестве, разрешавшие достаточно свободную выдачу вольных, в сочетании с мощной волной иммиграции с Гаити, Кубы и Мартиники, создали в городе большое и во многом процветающее сообщество свободных «цветных» граждан. Они часто вступали в брак со своими белыми соседями, французами и испанцами, и от этих союзов родилось немало детей и внуков смешанной расы. Эти так называемые «цветные креолы», в большинстве своем франкоязычные католики, заняли в городской общественной иерархии положение между белыми и их черными рабами. Цветные креолы часто работали плотниками, кузнецами, сапожниками и изготовителями сигар. У некоторых даже имелись собственные рабы.

В космополитичной атмосфере Нового Орлеана девятнадцатого века социальные и сексуальные контакты между цветными креолами и белыми горожанами были нередки. Возникла даже широко признанная система пласажа, позволявшая женатому белому мужчине содержать цветную любовницу, при условии, что она жила в отдельном доме. Так называемые «балы квартеронок» – ожидаемые многими, часто строгие и роскошные – служили местом встречи таких пар, создавая условия, в которых белый мужчина и девушка смешанной расы (обычно в присутствии матери) могли договориться о начале отношений. Такие связи продолжали возникать и после окончания Гражданской войны и в определенных кругах считались совершенно естественными и допустимыми.

После эмансипации межрасовые отношения в городе заметно осложнила регулярная миграция в Новый Орлеан бывших рабов из сельских регионов. Новоприбывшие афроамериканцы – гораздо менее образованные, преимущественно англоговорящие протестанты – собирались в районах выше по течению реки, тогда как цветные креолы осели в старых районах по другую сторону Канал-стрит, ниже по течению. Эти группы соперничали и конфликтовали, но нередко объединялись, чтобы поддержать законодательство эпохи Реконструкции, защищавшее права цветных меньшинств, будь то чернокожие или мулаты, афроамериканцы или афрокреолы.

Все это начало меняться, когда Компромисс 1876 года подвел черту под Реконструкцией. После вывода федеральных войск с Юга белые «Искупители» быстро установили политический контроль над Новым Орлеаном и остальной частью Луизианы. Новая конституция 1879 года отменила многие из законов, принятых сразу после окончания войны и гарантировавших равные права. Однако Искупители (многие из которых позже оказались в составе Комитета Пятидесяти, сыгравшего заметную роль в деле Хеннесси) не спешили с решительными мерами. Опасаясь повторной военной интервенции со стороны властей, они далеко не сразу приступили к законодательному закреплению превосходства белой расы (этот термин в то время не имел отрицательных коннотаций для большинства белого населения). Даже в 1884–1885 годах, когда в Новом Орлеане прошла Всемирная промышленная и хлопковая выставка столетия, межрасовые контакты были относительно свободными. Известный гость города, писатель Чарльз Дадли Уорнер, был приятно удивлен увиденным на ярмарке. «Белые и цветные горожане свободно общались. В “день Луизианы” цветные люди приняли полноценное участие в параде и чествовались наравне с другими. Их общества маршировали вместе с остальными, исходя из неписанного принципа равенства в правах».

Но в 1890 году – тогда же, когда мэр Шекспир и его сторонники начали борьбу против итальянского подполья, – белые луизианцы решили, что пришло время восстановить старую расовую иерархию. В этом белую элиту всецело поддержали белые рабочие, уже ощутившие конкуренцию со стороны чернокожих. Они предприняли ряд мер, в результате которых в повседневной жизни между расами возникла нерушимая граница, а цветные креолы лишились положения «срединной касты». Самым зловещим знамением перемен стало возникновение движения сторонников закона о сегрегации на железных дорогах. Естественно, у предложенного законопроекта – Статьи 2 закона 111 законодательства Луизианы от 1890 года – имелась и сильная политическая оппозиция. Но летом 1890 года Закон 111 все-таки был принят, став первым – и, к сожалению, не последним – «Законом Джима Кроу» в Луизиане.

История о том, как действие нового возмутительного закона пришлось испытать на себе юноше по имени Гомер Плесси, светлокожему креолу из района Фобур-трем, хорошо известна. Менее известен тот факт, что арест Плесси 7 июня 1892 года был продуман и осуществлен «Комите де Ситойен», организацией состоятельных цветных креолов. Соучастниками заговора были даже железнодорожный проводник и полицейский, невозмутимо арестовавший молодого сапожника, когда тот отказался покинуть вагон для белых поезда, шедшего по Восточно-луизианской железной дороге. На то, чтобы иск Плесси дошел до Верховного суда, потребовалось много лет, но натиск «законов Джима Кроу» в Луизиане продолжился. В последующие годы были приняты новые законы, притеснявшие чернокожее население штата. Межрасовые браки снова были запрещены. После того как чернокожий боксер в полулегком весе одержал убедительную победу над белым противником, под запрет попали даже боксерские поединки между представителями разных рас. Что хуже всего, возникло движение в поддержку повторного обновления конституции штата, после которого все чернокожие граждане лишились бы права голоса. Когда же в 1896 году Верховный суд наконец рассмотрел дело «Плесси против Фергюсона», его решение оказалось новым ударом: суд утвердил Закон о различных вагонах, на несколько десятилетий законодательно закрепив в Луизиане «раздельные, но равные» условия для белых и черных (как афроамериканцев, так и креолов). Джим Кроу пришел сюда надолго.

В конце 1890-х самопровозглашенные защитники превосходства белой расы избрали своей мишенью еще одно достижение чернокожих – новую музыку, которую играл Бадди Болден и другие прото-джазмены. С точки зрения многих белых горожан эта музыка бросала вызов законам Джима Кроу как в буквальном, так и в символическом смысле, поскольку она объединяла белую и черную аудиторию. Джаз был реальным воплощением неповиновения, бунта черных против маргинализации и притеснения их расы. Поэтому он воспринимался как угроза не только респектабельности, но и общественному порядку, установившемуся на Юге после Реконструкции.

Однако организованные попытки уничтожения этой не столь осязаемой формы самоутверждения чернокожих начали предприниматься лишь постепенно, в последующие годы. Пока же белые горожане довольствовались эпизодическими неорганизованными акциями устрашения – налетами на «негритянские притоны» во время выступлений джаз-бэндов или разгоном слушателей уличных концертов. Попытки закрыть известные «негритянские кабаки» на Франклин-Стрит якобы за «антисанитарию», предпринимавшиеся в 1896 году во время очередной эпидемии ветряной оспы, оказались безуспешными. А с открытием двух Сторивиллей в 1898 году появилась надежда на то, что черную джаз-культуру можно изолировать, убрать подальше от глаз респектабельных новоорлеанцев. Во время первого этапа городских реформ все неприличное и нарушавшее принятые нормы если не уничтожалось, то удерживалось в определенных границах.

Но контролировать джаз, как и проституцию, было непросто. Через несколько месяцев после открытия Сторивилля, после начала Испано-Американской войны, Бадди Болден со своим ансамблем играл на верфи у Сент-Луис-стрит, провожая полк чернокожих солдат на Кубу. Когда корабль отходил от пристани, ансамбль – с присущей ему экспрессивностью – играл «Home, Sweet Home». И от этой музыки солдат охватила такая ностальгия, что они попрыгали с борта в воду и поплыли к берегу с инструментами в руках. «Говорю вам, так и было, – вспоминал один музыкант. – Парни не выдержали, попрыгали в воду прямо с борта. Потом в реке целую неделю банджо и скрипки плавали».

Конечно, эта история может оказаться отчасти гиперболизированной, но она говорит о силе музыки Болдена, о ее способности нарушать установленный порядок, пришедшейся не по нраву сильным мира сего. Говорят, что после этого случая духовым оркестрам Нового Орлеана навсегда запретили исполнять «Home, Sweet Home» – в джазовом стиле или любом ином. В конце концов, эта песня едва ли помогала убедить юношей покинуть родной дом и отправиться на верную смерть за отечество.

Тогда же, в последние годы XIX века, в Новый Орлеан прибыл еще один чернокожий – чуть старше Болдена – с собственными опасными бунтарскими идеями. Роберт Чарльз не был громкоголосым и эффектным музыкантом: знакомые описывали его как тихого, скромного интеллектуала. Но этот бывший железнодорожный рабочий из Миссисипи не собирался молча терпеть притеснение своей расы. Уже вскоре он бросил белому истеблишменту вызов – гораздо более откровенно, чем Болден, – и на многие годы изменил межрасовые отношения в Новом Орлеане.

 

Глава 7. Десперадо

Роберт Чарльз. Джин Стоун, издательство Луизианского государственного университета

ТЕМНЫМ ЖАРКИМ ИЮЛЬСКИМ ВЕЧЕРОМ в 1900 году двое чернокожих мужчин тихо сидели на крыльце дома на Драйадес-стрит в рабочем районе Нового Орлеана. Было почти одиннадцать, и сидели они там уже давно. Мужчины надеялись навестить подруг, живших по соседству, но были вынуждены вести себя осторожно. Девушки снимали комнату у белой домовладелицы, которая явно не собиралась пускать в дом ночных гостей, и уж тем более чернокожих ухажеров своих постоялиц. Поэтому мужчины выжидали, когда в гостиной дома погаснет свет.

Тридцатичетырехлетний Роберт Чарльз и его друг Ленард Пирс, много его моложе, жили в одной комнате в доме на Четвертой улице, всего в паре кварталов оттуда. Они знали друг друга много лет и, возможно, даже приходились друг другу кузенами, но съехались лишь недавно. Месяц назад Чарльз потерял работу на лесопилке и после долгих скитаний по дешевеющим раз от раза комнатушкам убедил друга взять его соседом, предложив разделить плату за жилье. Пирс, тоже безработный, давно хотел съехать от своих разведенных родителей и с радостью принял это предложение. К тому же Чарльз был хорошим, уживчивым соседом. Интеллигентный, начитанный, он всегда держался с элегантностью, которую подчеркивала хорошо скроенная одежда и неизменная черная шляпа-котелок. Большинству знакомых Чарльз казался человеком миролюбивым, но некоторые друзья замечали, что его добрый нрав скрывал затаенную обиду. Он был возмущен положением чернокожих в Новом Орлеане 1900 года, и несправедливость, царившая вокруг, распаляла в нем злость.

Разумеется, у его негодования имелись конкретные причины. В то время не нашлось бы чернокожего, которому удалось избежать лицемерия и унижений, но Чарльз повидал на своем веку много больше прочих. Он родился вскоре после окончания Гражданской войны, в семье фермеров-издольщиков в провинциальном городке Пайн-Блафф, Миссисипи, и своими глазами видел, с какой жестокостью после провала Реконструкции на Юге насаждалось превосходство белой расы. В 1883 году, во время выборов в родном округе Копия, молодой Роберт с семьей был вынужден бежать и долго прятаться в лесах от банд белых мародеров, пытавшихся влиять на результаты выборов, терроризируя всех чернокожих, кто решится голосовать. Одну афроамериканскую церковь спалили дотла, и многих лидеров черной диаспоры силой выволокли из домов, угрожая линчеванием, если они посмеют вмешаться.

После тех нечестных и жестоких выборов многие чернокожие покинули округ Копия. Среди них был и Роберт Чарльз. Он перебрался в Виксбург в тридцати милях оттуда и нашел работу на Луивилльско-новоорлеанско-техасской железной дороге. Но и там дела его не ладились. В мае 1892 года Чарльз ввязался в перестрелку, повздорив с белым стрелочником из-за украденного пистолета. Никто не пострадал, но Чарльз понял, что в Миссисипи чернокожий не имеет права стрелять в белого, даже если его провоцируют. Он был вынужден скрыться и долго скитался по штату под именем Кертиса Робинсона.

В конце 1894 года он попал в Новый Орлеан. По-прежнему скрываясь под чужим именем, он подрабатывал рабочим и сезонным подрядчиком, нанимая других черных новоорлеанцев работать на сахарных плантациях за городом. Другим источником его доходов было распространение брошюр Международного Миграционного Общества, организации, помогавшей чернокожим жителям США эмигрировать в Африку. Сам Чарльз присоединился к этому обществу в мае 1896 года и даже оплатил плаванье в Либерию. Неизвестно, что заставило тридцатилетнего мужчину задуматься о таком решительном шаге, но скорее всего дело было в отношении к чернокожим в Новом Орлеане 1890-х.

Покинув сельские районы Миссисипи, где процветал расизм, Роберт Чарльз оказался в Новом Орлеане в тот самый момент, когда по накалу борьбы за превосходство белой расы этот город сравнялся с остальной территорией Юга. К концу 1890-х – как подтвердили бы Гомер Плесси, Бадди Болден, да и любой чернокожий новоорлеанец – законы Джима Кроу сделали некогда толерантный город гораздо более похожим на другие, жестко сегрегированные города Юга. Время, когда Чарльз вступил в миграционное общество, оказалось знаковым – это произошло всего через месяц после выборов в правительство Луизианы в апреле 1896 года, когда напряженность расового конфликта в Новом Орлеане достигла новой критической точки. Именно тогда Чарльз начал распространять брошюры и планировать побег в Либерию. Тогда же он перестал выходить из дома без пистолета в кармане. Двадцать третьего июля 1900 года, когда он сидел на крыльце дома на Драйадес-стрит с Ленардом Пирсом, ожидая, когда погаснет свет, пистолет тоже был при нем.

Но присутствие Пирса и Чарльза в районе не осталось незамеченным. Около одиннадцати вечера, когда сержант полиции Жюль К. Окойн совершал обход территории, прохожий сообщил ему о «двух подозрительных неграх», сидящих на крыльце дома неподалеку. Окойн подозвал еще двоих патрульных – Августа Т. Мору и Джозефа Д. Кантрелла – и послал их на разведку. Они обнаружили Чарльза и Пирса на крыльце дома 2815 по Драйадес-стрит и потребовали у них объяснить, что они там делали. По свидетельству патрульного Мора, мужчины ответили, что «ждут друга», а потом Чарльз почему-то встал, и Мора счел это демонстрацией агрессии. «Я схватил его, – говорил патрульный. – Негр пытался вырваться, но я крепко держал его. Он вытащил меня на улицу и, пока я выписывал ордер, все-таки вырвался и побежал».

Что было дальше, Мора помнил плохо. В одном интервью он утверждал, что Чарльз первым вытащил пистолет, а позже дал показания о том, что сам сделал это первым. Одно известно точно: вскоре развязалась перестрелка, в ходе которой чернокожий отступил и патрульный Кантрелл несколько раз выстрелил в него.

Все закончилось быстро. Чарльз, несмотря на ранение в бедро, сумел убежать. Кантрелл кинулся за ним вслед, Мора, получивший такое же ранение, лежал на земле, истекая кровью, а Ленард Пирс застыл на крыльце, уставившись на «огромный кольт» Окойна, нацеленный на его голову. Одна из самых кровавых недель в истории Нового Орлеана только началась.

Час спустя Ленард Пирс уже сидел в шестом полицейском участке. Его обвиняли в том, что он стрелял в сержанта Окойна. Обвинение, разумеется, было липовым – даже сам Окойн это отрицал, – но оно должно было запугать юношу и заставить его рассказать следователям все, что ему было известно о том, кто на самом деле стрелял в полицейских. И кое-что он действительно рассказал. Он сказал капитану Джону Т. Дэю, что его спутника звали «Робинсон» (настоящее имя Чарльза ему было известно, но он решился выдать лишь его псевдоним) и он был из Миссисипи. Больше, по его словам, ему ничего не было известно.

Капитан Дэй выслал несколько патрульных на место преступления, велев им пройти по следу крови. Идея эта оказалась бессмысленной – через несколько десятков метров след исчез, и патрульным пришлось вернуться в участок ни с чем.

Но капитан Дэй к тому моменту уже выяснил настоящее имя и адрес нападавшего – от Пирса или как-то иначе – и с улыбкой встретил поисковый отряд в дверях участка.

– Я знаю, где прячется этот негр, – сказал он.

Интуиция не подвела капитана. Чарльз, предусмотрительно пробежав несколько кварталов в противоположном от дома направлении, повернул назад и направился в свою комнату в доме на Четвертой улице. Там он замотал ногу ветошью и вооружился винчестером тридцать восьмого калибра, одолженным прежде у брата. Вполне возможно, что Чарльз собирался найти себе другое укрытие, но не успел – к его желтому дому в три часа утра подъехала полицейская карета с капитаном Дэем и еще шестью полицейскими.

Дэй велел троим полицейским ждать в карете и прошел с сержантом Окойном и оставшимися двумя к воротам с боковой стороны дома. При свете керосиновых фонарей за воротами виднелся темный переулок, по сторонам которого располагались шесть дверей, каждая из которых вела в отдельную комнату.

Капитан Дэй открыл ворота, прошел вместе с коллегами и случайным прохожим, вызвавшимся помочь, по дощатой дорожке к первой двери и постучался. Ему открыла женщина, судя по всему разбуженная стуком. Дэй потребовал у нее сказать, за какой из дверей живут «эти мужчины», и она сразу поняла, кого он имел в виду.

– В четвертой комнате, – ответила она ему.

Пять полисменов прошли к четвертой по счету двери и заметили, что она приоткрыта.

– Откройте! – прокричал один из них.

Дверь открылась. За ней в полумраке стоял Роберт Чарльз.

В руках у него было ружье, нацеленное на капитана Дэя.

Чарльз выстрелил мгновенно. Пуля попала Дэю в грудь, и капитан, по показаниям свидетелей, развернулся, «ужасающе взвыл» и рухнул замертво на дощатый тротуар.

Почти пятнадцать секунд после выстрела никто не двигался. Никто, включая самого Чарльза, не мог поверить в то, что произошло. Но затем прохожий рванулся с места и выбежал на улицу.

– Господи, – крикнул он, – он убил капитана Дэя!

Но другие патрульные замерли, не веря своим глазам, до тех пор, пока Чарльз не сделал еще несколько выстрелов в распростертое тело капитана. Затем он поднял ружье и размозжил голову второму полицейскому.

Тогда Окойн и выживший патрульный Эрнест Дж. Треншар очнулись и открыли ответный огонь. Но Чарльз успел закрыть дверь и теперь перезаряжал винчестер. Во время затишья открылась вторая по счету дверь, из-за которой к полицейским обратилась молодая чернокожая женщина по имени Энни Крайдер.

– Сюда! Входите! – шептала она.

Окойн и Треншар с радостью бросились в предложенное укрытие в тот самый момент, когда Чарльз открыл дверь своей комнаты и вышел на улицу. Энни Крайдер заперла дверцу, задула лампу, и ее комната погрузилась во тьму.

На несколько минут наступило затишье. Чарльз принялся ходить взад-вперед по дощатому тротуару, и доски скрипели под его размеренными шагами. Он бормотал ругательства в адрес полицейских, пытаясь заставить их выйти из укрытия. Но Окойн и Треншар не двигались.

Как бы это невероятно ни звучало, но трое полицейских, которых капитан Дэй оставил на улице, все это время бездействовали. Услышав выстрелы и крики прохожего, один из них, Гонор Перрье, велел остальным оббежать здание, чтобы отрезать Чарльзу путь к отступлению. Но было тихо – и чуть погодя эти двое вернулись, чтобы посоветоваться с Перрье.

Наконец, около трех тридцати ночи, спустя полчаса после того, как раздались первые выстрелы, один из полицейских подошел к воротам и крикнул:

– Помощь не нужна?

Но никто не откликнулся, и он вернулся обратно. Патрульные решили подождать.

Около часа спустя из переулка показался темный силуэт. Это был Чарльз. На глазах у патрульных он поднял ружье и выстрелил в полковника Перрье; пуля просвистела рядом с его ухом и вонзилась в столб. Трое полицейских бросились бежать – якобы, как они утверждали позднее, чтобы найти телефон и позвать на помощь. Не ясно, почему эта идея не пришла им в голову раньше. Так или иначе, они позвонили в участок из ближайшей аптеки и доложили о «сильной стрельбе» в доме на Четвертой улице. Из участка немедленно выслали подкрепление, и трое полицейских вернулись на место перестрелки, на этот раз стараясь держаться поодаль от ворот с боковой стороны дома.

В пять часов утра, на рассвете, Окойн и Треншар осторожно открыли дверь второй комнаты и выглянули в тускло освещенный переулок. Шаги уже давно затихли, и, не увидев стрелка, мужчины выбежали на улицу, где уже собралось несколько нарядов полиции. Окойн и Треншар рассказали им о случившемся и осторожно подошли к воротам, а затем решились войти в переулок. Двое погибших полицейских лежали там же, где упали замертво несколько часов назад. Но Чарльза не было и следа.

И хотя полиция тщательно обыскала дом и его окрестности, было ясно, что они опоздали. Роберт Чарльз – вместе со своим винчестером и пистолетом – давно скрылся.

К семи утра на месте преступления собралась едва ли не вся полиция Нового Орлеана и множество вооруженных жителей окрестных домов, решивших встать на стражу закона. Один из полицейских отрядов при помощи нескольких белых добровольцев обыскивал комнату мужчины, имя которого – Роберт Чарльз – уже было им известно. Другой прочесывал окрестности в поисках самого виновника преступления. На месте преступления царил хаос. Когда один свидетель заявил, что видел, как Чарльз нырнул в туалет на заднем дворе, полиция молниеносно отреагировала. «Во двор тут же выбежало больше сотни разъяренных мужчин, – писала “Дейли Айтем”, – Они мгновенно проломили дощатый пол туалета, и в темную дыру пролился настоящий дождь из свинцовых пуль. Затем деревянный домик сорвали с места, и осмотрели отхожую яму под ним, но в ней не оказалось ничего, кроме фекалий и грязной бумаги».

Обнаруженные полицией в комнате Чарльза брошюры с призывами к иммиграции чернокожих мгновенно породили домыслы о том, что он был фанатиком, агитировавшим за превосходство черной расы, и «желал белым зла». Это только распалило ярость толпы и решимость найти убийцу. Благодаря заявлениям «очевидцев», якобы заметивших стрелка, по городу вскоре разбрелись толпы самопровозглашенных мстителей. По слухам, суперинтендант полиции Гастер решился «во что бы то ни стало поймать негодяя» и приказал поисковым отрядам «пристрелить его при малейшей попытке сопротивления». К полудню город был перевернут вверх дном – шла самая масштабная охота на человека в истории Нового Орлеана. Останавливались поезда и паромы, добровольцы вели наблюдение за всеми крупными дорогами города. Полицейские прочесывали каждый этаж жилых и общественных зданий не только в Новом Орлеане, но и в Кеннере и Гретне, даже в Натчезе и Виксбурге, где предположительно проживали родственники Чарльза. Охота на человека, которого «Таймз-Демократ» теперь называла «одним из самых опасных чудовищ, когда-либо появлявшихся в нашем городе», продолжалась не один час – и даже не один день, – но все попытки поймать его были безуспешны.

Легкость, с которой Чарльз ускользал от своих преследователей, злила их, и вскоре они выместили свою злость на более доступной мишени – чернокожих новоорлеанцах. Во вторник, первый день бесплодных поисков, произошло несколько потасовок между группами черных и белых, большей частью в окрестностях дома на Четвертой улице. Полиция арестовала множество чернокожих, симпатизировавших пропавшему убийце и даже одного белого, приезжего из Нью-Йорка, лишь предположившего, что Чарльз убил троих полицейских, потому что был вынужден обороняться. Из-за угроз «линчевать» Ленарда Пирса суперинтендант Гастер был вынужден перевести сообщника Чарльза из шестого полицейского участка в Новоорлеанскую окружную тюрьму, где тот оставался в относительной безопасности. Но толпы белых с течением дня становились все воинственнее. Слухи о том, что Чарльза схватили в Кеннере, умерили их гнев, но все же к полуночи появились сообщения об избитых толпами мстителей чернокожих мужчинах и даже женщинах.

К утру, когда слухи о том, что Чарльза поймали, были опровергнуты, вновь разгорелось насилие. Банды вооруженных людей, подстрекаемых гневными статьями утренних газет – в особенности статьей «Таймз-Демократ», которая, в сущности, возлагала вину за преступления, совершенные чернокожими, на всю черную расу «как класс», – рыскали по улицам Нового Орлеана, терроризируя всех чернокожих, встречавшихся им на пути. Ситуация лишь усугубилась, когда вышел первый номер вечерней «Дейли-Стейтс». Колонка под названием «Негры-убийцы», написанная редактором газеты Генри Дж. Херси, отъявленным расистом, фактически утверждала, что черные подняли мятеж, и призывала белых мужчин отомстить. «Мы не знаем, какие дьявольские мечты они лелеют; не знаем, какие козни строят, какие планы поджогов и беспорядков вынашивают в глубинах своих черных душ, – предостерегал Херси. – Мы должны понимать, что живем под гнетом свободных негров, поднявших опасный бунт без всякой на то причины, кроме ненависти, которую негры от природы испытывают к нашей расе».

Но многим белым новоорлеанцам – разозленным конкуренцией за рабочие места со стороны чернокожих – не нужны были вдохновляющие призывы. Вечером в среду город охватило насилие. Толпа из двух тысяч белых собралась у подножия высокого памятника генералу конфедератов Ли. То, что произошло затем, пугающе напоминало митинг девятилетней давности, во время которого У. С. Паркерсон призвал отомстить оправданным убийцам Хеннесси. Несколько ораторов призвало толпу поднять мятеж и спасти доброе имя Нового Орлеана, наказав чернокожих за то, что они укрывали кровожадного маньяка. Вновь по улицам Нового Орлеана хлынула вооруженная толпа, подзуживаемая возгласами зевак. Вновь вершилось «правосудие» – но жертвами на этот раз были не итальянцы, а ни в чем не повинные чернокожие.

Эта толпа была еще неразборчивей, чем та, что собралась в 1891. «Не в силах отомстить Чарльзу, – позже писала журналистка Ида Б. Уэллс, – толпа выплеснула свой гнев на других цветных, встречавшихся на ее пути». Толпа останавливала и переворачивала трамваи; черных пассажиров вытаскивали из них и избивали или пристреливали. «Негры в ужасе разлетались от толпы, как воробьи от устроителей пикника, – писала “Таймз-Демократ”, – Словно крестьяне с факелами, бунтовщики прошли до Вашингтон-авеню… Со всех сторон раздавались крики: “Убейте негров”, “пристрелите их” и так далее».

К девяти тридцати толпа, насчитывавшая теперь около трех тысяч мужчин и подростков, добралась до новой окружной тюрьмы в центральном деловом районе, где содержался Ленард Пирс. Но двери были забаррикадированы, а здание охранялось двойным кордоном из вооруженных полицейских и помощников шерифа. Толпа попыталась выломать двери, и между полицией и бунтовщиками произошло несколько стычек – дошло даже до выстрелов – но на этот раз шеренга людей в синей форме устояла. «Разъяренные мужчины раскачивались из стороны в сторону, – писала “Таймз-Демократ”, – нестерпимое желание добраться до Пирса ввергло их в безумие».

К десяти вечера недовольная толпа разделилась на несколько групп, рыскавших по городу в поисках добычи. Одна из них пересекла Канал-стрит и вошла в новый район Сторивилль.

«В квартале красных фонарей царило небывалое оживление, – позже писал репортер “Пикайюн”. – Женщины – то есть, белые женщины – стояли на порогах домов или наблюдали из-за приоткрытых дверей, с балконов и из окон, прикрикивая, чтобы толпа пошевеливалась и убивала негров».

Салуны, дансинги и непотребные дома – по крайней мере те, что обслуживали чернокожих, – к тому времени уже закрылись, но толпа все равно осаждала их.

«Погасли огни в кабаках, – писала “Пикайюн”, – умолкла музыка в дансингах, чернокожие, которые танцевали, пели и играли в карты, разбежались во мраке. Некоторые спрятались в подвалах домов… [другие] пытались укрыться в отхожих местах и под цистернами с водой».

Когда Бадди Болден играл в клубе «Большие 25» на Франклин-стрит с ансамблем Большого Билла Пейтона: с Пейтоном на аккордеоне, «Большеглазым» Луи Нельсоном на кларнете и контрабасе, Джибом Гиббсоном на гитаре и еще несколькими музыкантами, в клуб, по словам Нельсона, забежала женщина, которая предупредила, что в «Округ», как называли тогда Сторивилль, направляется разъяренная толпа. Нельсон хотел покинуть заведение в ту же минуту, но Пейтон успокоил его. «Ай, ничего такого в Новом Орлеане еще не бывало, – сказал Пейтон, – и сегодня тоже ничего не будет». Он велел оркестру продолжать играть. Но музыканты услышали выстрелы, и поднялась паника. «Я сидел в дальнем конце сцены и играл на контрабасе, – позже вспоминал Нельсон. – Все ребята кинулись на меня, пытаясь отбежать подальше от двери. Они так на меня навалились, что мой контрабас разбился в щепки, а я отлетел в другой конец зала».

Музыканты и посетители клуба вылезли через заднее окно в переулок за клубом, но обнаружили, что туда уже стекаются белые бунтовщики. Поэтому они побежали в другую сторону.

«Мы с Болденом и Гиббсоном бежали вместе, – продолжал Нельсон. – Мы думали, что Жози Арлингтон впустит нас в свой бордель на Бейсин-стрит. [Но] когда она увидела, кто мы, она хлопнула дверью, заперлась и закричала. Поэтому мы свернули на стройплощадку, перелезли через забор и побежали по Бейсин-стрит. Мы уже сбросили рубахи, а Болден оставил свои часы висеть на стене около сцены. Нас легко могли убить, но к счастью, мы успели добраться до дома нашего друга и наглухо заперлись там».

Буйство продолжалось всю ночь в Округе, Французском квартале и других районах, где можно было встретить чернокожих. Было ясно, что у бунтовщиков была лишь одна кошмарная цель. «Ими двигало только одно – желание убивать негров, – как выразилась “Пикайюн”. – Всех черных, встречавшихся на пути, они избивали и пристреливали». И, несмотря на это, полиция Нового Орлеана никого не арестовала.

К утру трое чернокожих были жестоко убиты, шестеро получили тяжелые травмы. Еще около пятидесяти человек были ранены, в том числе пятеро белых, двое из которых были ранены по ошибке, троих избили или застрелили просто потому, что возмутились бессмысленному насилию. Опасаясь, что беспорядки не утихнут на следующие сутки, мэр Пол Кэпдевилль, поправлявшийся после болезни за городом, вернулся в Новый Орлеан. Он приказал закрыть все салуны в городе и потребовал собрать особое добровольческое ополчение из пятисот человек, чтобы подавить беспорядки. К вечеру в его распоряжении было в три раза больше человек, среди которых оказались сотни влиятельнейших граждан города. Это неудивительно, ведь бизнес в Новом Орлеане попросту застопорился: толпы новоорлеанцев – как черные, так и белые – покинули свои рабочие места, мятеж негативно отразился даже на рынке услуг по обеспечению безопасности. Необходимо было что-то предпринять. «Лучшие из белых горожан, – по словам Иды Уэллс, – начали понимать, что Новый Орлеан, находящийся в руках толпы бунтовщиков, не привлечет инвестиции с востока. Поэтому они решились действовать – не для того, чтобы наказать мучителей негров, а чтобы спасти репутацию города».

Каковы бы ни были его мотивы, но гражданскому ополчению удалось погасить беспорядки. К вечеру четверга, когда на помощь дружинникам подоспели военные, казалось, что город снова взят под контроль – но прежде еще двое черных были убиты и пятнадцать – избиты или ранены. Установилось подобие порядка, но никто не забывал, что Роберт Чарльз все еще на свободе. И никто не знал, что случится, когда этого «кровожадного поборника превосходства черной расы» наконец поймают.

* * *

Роберт Чарльз затаился в задней пристройке дома по адресу Саратога-стрит, 1208, всего в четырнадцати кварталах от его жилища на Четвертой улице. Здесь – в небольшой комнате, занимавшей весь второй этаж здания, – он скрывался уже три дня, с тех пор как ранним утром во вторник пришел сюда с места перестрелки. Возможно, это было не лучшее укрытие. Соседи знали, что он дружит с семьей Джексонов, арендовавшей у белого владельца большую часть многонаселенного двухквартирного дома; любой следователь, опрашивавший друзей и знакомых стрелка, рано или поздно узнал бы о Джексонах. Но из-за травмы ноги Чарльз по-прежнему передвигался с трудом. И поскольку теперь он оказался самым знаменитым чернокожим в Новом Орлеане, чье лицо красовалось теперь на первых страницах всех ежедневных газет, выбора у него не осталось. Иллюзий о том, чем закончится это приключение, – тоже. Чернокожему, убившему двух белых полицейских в Новом Орлеане 1900 года, ни при каких обстоятельствах не позволили бы объясниться в суде.

Поэтому Роберт Чарльз готовился защищаться. Его винчестер был еще при нем, а в шкафу на первом этаже под узкой лестницей он в маленькой угольной печи плавил из свинцовой трубы самодельные пули. Его намерения были ясны: если ему суждено погибнуть от рук разъяренной толпы или новоорлеанской полиции, он собирался забрать с собой на тот свет как можно больше людей.

Дежурство Чарльза подошло к концу вечером в пятницу, когда он увидел, как на Саратога-стрит медленно выехал полицейский патрульный фургон. В тот день, незадолго до полуночи, суперинтендант Гастер получил наводку. Чернокожий информатор утверждал, что беглеца укрыла семья Джексонов – его предполагаемых родственников. Осторожно расспросив соседей, адрес дома удалось выяснить: Саратога-стрит, 1208. И хотя это была лишь одна из множества наводок, полученных Гастером после перестрелки, она заслуживала доверия. Поэтому он послал на разведку одного из своих лучших подчиненных – сержанта Габриеля Портеуса, сумевшего отогнать толпу от окружной тюрьмы в среду, вместе с тремя полицейскими из второго участка.

Около трех часов дня, увидев полицейский фургон, Чарльз собрал оружие и укрылся в шкафу под лестницей на первом этаже. Приоткрыв дверцу шкафа, он ясно видел входную дверь пристройки и дворик, отделявший переднюю часть здания от задней. Чарльз сел там – на тот же стул, на котором раньше плавил пули, – с заряженным винчестером на коленях.

В это время во дворе снаружи сержант Портеус и капрал Джон Лалли допрашивали жильца дома, чернокожего рабочего по имени Сайлас Джексон. Обойдясь без предисловий, Портеус спросил его, где «его брат Роберт Чарльз». Джексон, дремавший после работы и едва проснувшийся, ответил, что брат у него есть, но его зовут Чарльз Джексон, а «Роберт Чарльз ему не родственник». Портеус, надеясь заставить Джексона рассказать все, что известно (а он почти наверняка знал, что беглец скрывался в пристройке к его дому), настоял на том, что Чарльз – его брат, и арестовал его. Затем сержант потребовал, чтобы Джексон позволил им обыскать дом. Джексону не оставалось ничего, кроме как согласиться, и он провел их ко входной двери пристройки.

Войдя внутрь, Портеус заметил ведро с водой на маленьком столике в дальнем конце комнаты, около шкафа, где прятался Роберт Чарльз. Сказав, что он хочет пить, Портеус подошел к ведру и взял ковш. Чарльз не медлил. Просунув ствол в приоткрытую дверцу шкафа, он выстрелил в упор в грудь Портеуса, а затем нацелил ружье на Лалли и пустил пулю капралу в живот. Оба полицейских получили смертельные ранения и рухнули на пол.

Когда Сайлас Джексон в панике выбежал из комнаты, Чарльз собрал самодельные пули и пронес их вместе с ружьем и револьвером, на второй этаж. Там он ногой пробил большую дыру в тонкой деревянной стене и прополз в пустующую комнату соседней квартиры. Теперь, получив доступ в обе половины двухквартирного дома, он мог одновременно держать под наблюдением двор перед пристройкой и узкие переулки по обе стороны от нее. Он явно готовился к последнему бою и не собирался легко даваться в руки полиции.

Уже через несколько минут на улице перед зданием столпились белые соседи и прохожие. Двое полицейских, сопровождавшие сержанта Портеуса, к тому времени уже доложили о перестрелке в участок и ожидали подкрепления. Но другие были не столь осторожны. Скопище соседей, судя по всему решивших, что Чарльз сбежал, наводнило двор пристройки и окрестные переулки. Патрульный Питер Фенни, живший в том же квартале и не находившийся в тот день при исполнении служебных обязанностей, зашел в дом и обнаружил, что Портеус мертв. Лалли, сидевший на полу в медленно расплывающейся луже крови, на последнем издыхании попросил его привести священника. Фенни выбежал на улицу и вскоре уже вел сквозь беспорядочно двигавшуюся толпу отца Фитцджеральда из близлежащей церкви.

И тут Роберт Чарльз решил, что пришло время дать о себе знать. Окинув взглядом собравшуюся во дворе толпу, он выбрал белого юношу, стоявшего у забора, нацелил на него свой Винчестер из заднего окна и выстрелил. Юноша – девятнадцатилетний Артур Брумфильд – был ранен в бедро и упал на землю среди перепуганной толпы. Пока другие пытались выбежать с закрытого двора, Брумфильд пополз к лестнице, ведущей в переднюю часть здания. Оглянувшись, он увидел, что Чарльз целится в него из окна второго этажа. «Бога ради, не стреляйте», – якобы закричал он. Но Чарльз выстрелил снова, и на этот раз пуля пробила грудь парня. Он умер мгновенно.

Весть о том, что укрытие Чарльза обнаружено, уже распространилась по всему городу. На место съехались полицейские из всех центральных районов. Сотни вооруженных белых горожан сбежались туда, покинув свои дома и работу. Вновь было созвано гражданское ополчение. Мэр Кэпдевилль, которому сообщили о случившемся, когда он нежился в турецкой бане в отеле Сент-Чарльз, сразу понял, какую опасность ситуация представляет для города. Он приказал военным немедленно прибыть на Саратога-стрит с двумя пулеметами Гатлинга, якобы дав указания открыть огонь по толпе белых, если их гнев вновь выльется в насилие над ни в чем не повинными чернокожими.

Возле дома 1208 на Саратога-стрит воцарился хаос. Улицы района заполнило от десяти до двадцати тысяч человек. Сотни из них вскарабкались на крыши окрестных домов и стреляли по окнам второго этажа пристройки. Чарльз, перемещавшийся из комнаты в комнату через дыру, пробитую в стене, вел огонь по ним то из одного, то из другого окна. Каждый его выстрел вызывал ответный шквал пуль, изрешетивших окна и деревянный фасад пристройки. Насколько тяжело был ранен Чарльз, неизвестно, но он хорошо потрепал своих противников. Семеро из них – как полицейские, так и простые граждане – получили тяжелые увечья, еще около дюжины – ранения меньшей тяжести. К тому немногому, что горожане знали о Роберте Чарльзе, добавилось неоспоримое достоинство – он был отличным стрелком.

Но перестрелка не могла продолжаться вечно. Капитан Уильям Кинг из пожарной бригады Джулия-стрит – действуя, судя по всему, самовольно – смог тайком пробраться на первый этаж пристройки (откуда успели вынести тела Портеуса и Лалли) вместе с несколькими мужчинами. Они нашли в комнате старый матрас, набитый конским волосом, и отнесли его к лестнице на второй этаж. Пока Чарльз продолжал ходить из комнаты в комнату этажом выше, они облили матрас керосином и подожгли его. Кинг потушил пламя водой, чтобы тлеющий огонь дал как можно больше дыма. Затем он покинул комнату вместе с остальными.

Пять минут толпа наблюдала за тем, как черный дым заполнил сначала одну, а затем и вторую половину двухэтажного здания. Чарльз продолжал невозмутимо переползать из комнаты в комнату, стреляя из окон. Но тут загорелась лестница. Жар нарастал, и когда языки пламени и дым добрались до крыши, многие из свидетелей решили, что Чарльз сгорел заживо. Но он возник в дверях в дальнем конце пристройки с винчестером на изготовку, в надвинутой на глаза ковбойской шляпе. Взяв противников врасплох, он пробежал через двор в переднюю часть здания. За все это время не прозвучало ни единого выстрела. Выставив ружье перед собой, он вбежал в дом 1210 и обнаружил, что несколько мужчин залегли там, поджидая его. Один из них – студент-медик Чарльз Нуаре, член гражданского ополчения – отреагировал первым; он выстрелил в Роберта Чарльза, как только тот вошел в комнату. Чарльз упал лицом в пол и перекатывался на бок, чтобы выстрелить в ответ, когда Нуаре и все остальные мужчины в комнате разрядили в него свое оружие. Дюжины мужчин, воя от восторга, кинулись к убитому и изрешетили его труп. Безумство прекратилось, только когда в безжизненное тело вонзилась последняя пуля последнего стрелка.

Несколько человек, спеша продемонстрировать свою добычу толпе, подняли тело Чарльза и пронесли его до входной двери и бросили на порог. Когда стало ясно, что произошло, толпа радостно загудела. Мужчины подбежали к крыльцу, выволокли труп на улицу и принялись расстреливать, пинать и оплевывать его. Затем сквозь толпу протиснулся полицейский с дробовиком. Это был капрал Треншар, тот самый патрульный с роскошными усами, что опозорился во время происшествия в желтом доме. После того как Чарльз скрылся оттуда, он еще долго прятался в темной комнате и превратился в объект насмешек. Но сейчас Треншар почувствовал, что может искупить свою вину. «Кто сказал, что я трус?», – взревел он, а затем приставил двустволку к груди Чарльза и разрядил оба ствола.

Полиция, позволившая толпе растерзать труп, все же вмешалась, когда кто-то принес канистру керосина, чтобы сжечь его. Полицейские отогнали поджигателей от тела и вызвали патрульный фургон. Двое полицейских подняли тело за руки и ноги и закинули его внутрь. Разъяренная толпа снова попыталась добраться до тела, но полиция сдержала ее. Когда фургон тронулся, позади него безвольно свисала голова Чарльза, а следом, осыпая ее камнями, бежали сотни улюлюкающих горожан.

Итак, «мерзкое чудовище» было наказано, но черному Новому Орлеану предстояло пережить еще одну ночь террора. Не довольствуясь тем, что Чарльз не был изувечен перед смертью, белые новоорлеанцы снова учинили хаос на улицах. Вновь по городу разбрелись разъяренные толпы, якобы искавшие «соучастников», но на самом деле просто нападавшие на всех черных, кто встречался им на пути. Еще двое очевидцев были убиты, а Школа Лафон для чернокожих детей – считавшаяся «лучшей школой для негров в Луизиане» – была сожжена дотла. Всю ночь поступали угрозы поджогов и массовых убийств чернокожих. Но благодаря вмешательству гражданского ополчения, кровопролитие было не таким жестоким, как вечером в среду. К утру субботы толпа излила свой гнев, и в городе наступило сравнительное затишье.

Субботние и воскресные газеты удовлетворенно написали, что ситуация на Саратога-стрит быстро и благополучно разрешилась, и выразили облегчение по поводу прекращения беспорядков. Удивительно, но они также признались в некотором уважении к смелости стрелка, так дорого продавшего свою жизнь. «Роберт Чарльз был самым смелым, отчаянным и опасным негром в истории Луизианы», – писала «Пикайюн». Даже Генри Херси из «Дейли-Стейтс» был впечатлен. «Никогда еще не видел такого отчаянного мужества, – писал он. – [Я] не могу не признаться, что по-своему возмущен его свирепым и безрассудным бесстрашием». Но все газеты не забыли извлечь урок из истории Роберта Чарльза – а именно, то, что любая угроза превосходству белой расы в Луизиане будет встречена страшным возмездием. Дни умеренной расовой терпимости в Новом Орлеане ушли в прошлое.

Новый кризис расовых взаимоотношений, начавшийся после бунта, быстро ощутили на себе чернокожие жители города. Когда изувеченное тело Роберта Чарльза было захоронено в безымянной могиле на городском кладбище для бродяг, а после расследования случившегося никто не был наказан (кроме пятерых полицейских, позже разжалованных за трусость) – город стал еще более неуютным и враждебным для чернокожих. Политическая бесправность и социальная сегрегация теперь усугублялись стремлением белых «прижать черных к ногтю». Новое отношение к чернокожим лучше всего выразил в 1902 году один из белых городских чиновников. «Негр хорош на своем месте, – объяснял он репортеру журнала “Аутлук”, – [но] если он начнет рыпаться, дайте ему по башке, и в следующий раз он придет уже без шляпы».

Для музыкантов зарождавшейся культуры новоорлеанского джаза меняющаяся ситуация знаменовала начало новых притеснений – реформаторы еще сильнее ополчились против дансингов, полиция все чаще разгоняла их парады и пикники. Большинство из них не пострадало физически, но психологические последствия мятежа отзывались еще долго. И как минимум один музыкант лишился жизни в ходе беспорядков. Отец «Большеглазого» Луи Нельсона – мясник и аккордеонист-любитель – был убит толпой во Французском квартале в первый вечер беспорядков. Его тело, изувеченное и изрешеченное пулями, обнаружили в канаве на Декатур-стрит и отнесли в морг ранним утром 26 июля.

– Никто не знал, кто это, – позже вспоминал Нельсон, – [но] когда его показали мне, я его узнал. Это был мой отец. Они стащили его с тележки мясника на Французском Рынке и убили… Злился ли я? Ну, конечно, злился. Но что я мог поделать? Все ушло, все просто ушло. Через несколько дней я вернулся в «25» и играл еще лучше, чем раньше.

Именно тогда Нельсон понял, что, для того, чтобы хорошо играть новую музыку, нужно «копить слезы внутри себя».

Но мятежный дух, воплощением которого был Роберт Чарльз, – и джаз – можно было подавить, но не уничтожить. После 1900 года Чарльз стал для чернокожих новоорлеанцев кем-то вроде народного героя. О нем вскоре пошли легенды – будто он прикончил тридцать два полисмена или пристрелил одного на похоронах, но пощадил священника, стоявшего рядом с ним. Некоторые даже утверждали, что Чарльз не погиб в доме на Саратога-стрит, а каким-то образом ускользнул оттуда и дожил до старости, скрываясь. В каком-то смысле эта легенда была правдой. Роберт Чарльз действительно был жив – в песне о его похождениях, написанной неизвестным автором. Ее много лет пели на тайных сходках чернокожих, но на публике – никогда. По словам Джелли Ролла Мортона, которому тогда было всего пятнадцать лет, «эту песню душила не только полиция, но и все, кто ее слышал, потому что от нее ждали беды. Так что далеко отсюда она не ушла. Когда-то я сам помнил песню о Роберте Чарльзе. Но потом понял, что лучше ее забыть».

Только в черных кварталах Нового Орлеана находились люди, которые помнили и пели ее иногда.

 

Глава 8. Расцвет Сторивилля

Бейсин-стрит. Архив истории джаза им. Хогана, Университет Тулейна

ВСЕХ ПОВЕРГАЛО В ШОК ОСВЕЩЕНИЕ. Сотни электрических огней, свисавших с богато украшенного потолка и сверкавших, словно яркие звезды личной галактики Тома Андерсона. «В те времена у нас не было солнечных очков, – позже утверждал один завсегдатай, – но у Андерсона они бы вам пригодились… Проходишь мимо ночью – и глазам больно».

В 1901 году состоялось открытие нового роскошного заведения Тома Андерсона в Сторивилле. «Флигель», раскинувшийся на углу Бейсин и Кастомхаус-стрит, был настоящим дворцом – «самым современно оснащенным и освещенным баром на Юге» и первым в стране, освещавшимся исключительно электрическим светом. Барная стойка из вишневого дерева, уставленная начищенными медными пепельницами и украшенная позолоченными барельефами в неоимперском стиле, тянулась через весь зал. Пять огромных гнутых зеркал позади нее множили ослепительный свет сотни огней. За стойкой этого океанического лайнера, этого кегельбана пива и виски, хлопотало двенадцать барменов, обслуживая клиентов, выстраивавшихся в очередь по четыре человека. Пол сиял двухцветной коричнево-белой плиткой.

«Вечер открытия надо было видеть, – позже вспоминал бессменный менеджер бара, Билли Струве. – Там были сотни людей, представители больших пивоварен и винодельных заводов со всех уголков страны. Было продано больше ста ящиков шампанского. Посетители перебивали друг друга ставками за любимые марки и еще до окончания вечера уже купались в шампанском».

Повод для праздника действительно имелся. Сторивилль, открытый еще в 1898-м, наконец получил собственный центр, свою штаб-квартиру. Клиенты, прибывавшие в новый злачный Округ из Центрального делового района или Французского квартала, первым делом заглядывали в соблазнительно манивший огнями «Флигель» Андерсона. Здесь, пропустив стаканчик-другой, можно было спланировать себе веселый вечер, спросив совета у хорошо осведомленных барменов или заглянув в «Голубую книжечку», повсеместно доступный путеводитель по бесчисленным развлечениям Округа. Подобные путеводители, любезно издаваемые Андерсоном и Струве (бывшим репортером «Дейли-Айтем», работавшим на Андерсона с 1900 года), были предназначены «для мужчины, желающего стать разборчивым жуиром» и содержали афиши, фотографии и описания всех лучших борделей и проституток в восемнадцати кварталах Сторивилля, причем каждая девушка была удобно классифицирована по расе: «б» – белая, «ц» – цветная, «е» – еврейка и «окт» – октеронка. Владелец Голубой книжечки имел возможность узнать Округ как свои пять пальцев. «Прочтите эту книжечку, – уверяло читателей предисловие, – и если вам захочется немного отдохнуть, вы будете знать, где вам лучше потратить ваше время и деньги… Эта книжечка укажет гостю верную дорогу и защитит от грабежей, мошенничества и других незаконных уловок, жертвами которых становятся простаки в кварталах красных фонарей». Короче говоря: «Любой, кто способен отличить сегодняшний день от вчерашнего, скажет вам, что Голубая книжечка – это правильная книжечка для правильных людей».

А правильные люди оказывались в правильном месте, если приходили во «Флигель» Андерсона. Об этом их оповещала большая электрическая вывеска над входной дверью, где яркими белыми буквами было выложено имя владельца. Том Андерсон – бывший полицейский осведомитель с Ирландского канала, бывший конторский служащий с добрым нравом и щедрой душой – уже стал ключевой фигурой нового квартала. Облаченный в роскошный костюм и галстук с бриллиантовой заколкой и носивший карманные часы с изумрудами, он был совсем не похож на обычного владельца салуна. «У мистера Андерсона были белые напомаженные усики, он напоминал скорее банкира, – вспоминал один завсегдатай. – И всегда носил белый цветок в петлице и отутюженные брюки, как франт».

Из командного пункта среди сверкающих огней Бейсин-стрит он мог обозревать свои растущие владения, в которые, кроме «Флигеля», теперь входил ресторан Арлингтон на Рампарт-стрит, клуб для черных «Астория» на той же улице и открытый недавно ресторан на Гравьер-стрит под названием «Холостяк» (красота которого, как заметила «Дейли-Айтем», была такой, «что даже Нерон, желавший иметь самые роскошные в мире дворцы, не мог себе ее представить»). Помимо рюмочных и ресторанов, он имел долю в борделе Жози Арлингтон и еще нескольких подобных заведениях в Сторивилле. Сорокатрехлетнего Андерсона газеты уже называли неофициальным «мэром Сторивилля» – и это прозвище закрепилось за ним на всю жизнь.

Но теперь у Тома имелся и официальный титул – Представитель Андерсон. В начале 1900 года, благодаря многочисленным друзьям в городском «Кольце», Андерсон успешно баллотировался в Генеральную Ассамблею Луизианы от четвертого района Нового Орлеана, в который входила большая часть Сторивилля. Его кандидатура встретила ожесточенные возражения, особенно со стороны неизменно консервативной «Дейли-Пикайюн». Когда стало известно о его выдвижении, газета написала: «Мистер Андерсон – владелец заведения на Северной Рампарт-стрит, обладающего худшей репутацией из всех питейных заведений города».

Его выдвижение вызвало большое неудовольствие. «Беззаконные классы не имеют права участвовать в законотворчестве, – писали в “Дейли-Пикайюн”, – ибо если мы доверим им это ответственное дело, они подменят добро злом, растопчут права, добродетели, справедливость и промышленность города. Если четвертый район непременно должен представлять владелец салуна (как утверждало «Кольцо», выдвигая кандидатуру Андерсона), то можно было бы найти кого-нибудь, кто содержал бы приличное заведение для добропорядочных граждан».

Андерсон выиграл выборы, несмотря на яростное сопротивление поборников нравственности из Государственного демократического комитета. Вступив в должность 14 мая, Том заявил, что не будет симпатизировать никому, включая «Кольцо», и поклялся, что будет поддерживать новое законодательство о государственной службе и другие реформы. Немногие отнеслись к этим заявлениям серьезно. В июне газеты уже отметили, что новый член палаты представителей дружен с «некоторыми владельцами салунов в Батон-Руже». Прошение об открытии нового роскошного заведения на Бейсин-стрит, которое он подал в ноябре, было легко одобрено. И хотя самые сознательные полицейские продолжали ему досаждать (в марте 1901 года он был арестован за нарушение «Воскресного Закона Тишины, – того самого, за отмену которого он так ратовал, благодаря чему и смог баллотироваться в законодательное собрание), в новых условиях легализованного порока он в целом процветал.

Но иначе и быть не могло. Для такого предпринимателя, как Андерсон, бизнес-модель индустрии греха была беспроигрышной. В своих барах и борделях он снабжал дорогостоящими, высокодоходными товарами рынок с почти неограниченным спросом. И в отличие от нефтяной компании, которая была вынуждена постоянно отбиваться от нападений крупных игроков вроде «Стандард Ойл», его питейные и игорные заведения и публичные дома оставались вне конкуренции. Иными словами, о Сторивилле мечтал любой мелкий коммерсант, а Том Андерсон делал все, что было в его силах, чтобы воспользоваться выпавшим ему шансом.

И его примеру последовали другие – Сторивилль предоставлял множество возможностей обогатиться. Порок в Новом Орлеане всегда был прибыльным делом, но в новую эпоху попустительства властей прибыль только росла. Да, по-прежнему приходилось приплачивать копам, чтобы те закрывали глаза на мелкие нарушения, но еженедельные взятки (оставляемые украдкой в ящиках, располагавшихся на крыльце каждого борделя) были отнюдь не такими крупными, как прежде. Бесчисленные дельцы, как мужчины, так и женщины, получившие возможность работать безнаказанно и легально, превратили Сторивилль в огромный рынок греха и порока, предлагавший товар на любой вкус и кошелек.

Новый район был спланирован почти так же рационально, как и универмаг Д. Г. Холмса на близлежащей Канал-стрит. Каждая из шести главных улиц Сторивилля обслуживала определенный сегмент потребностей. Бейсин-стрит, широкая улица у окраины района (ближайшая к Французскому кварталу), была местом для роскошного отдыха. Располагавшиеся здесь особняки, так называемые Пятидолларовые дома, уже успели стать знаменитыми. Эти богато обставленные бордели притязали на роскошь и эксклюзивность и специализировались на тех красавицах – белых и квартеронках, – которых «голубые книжечки» расхваливали громче всего; это были «элитные лупанарии», обслуживавшие состоятельных белых клиентов. В квартале от Бейсин-стрит находилась Франклин-стрит, с борделями классом пониже, а также множеством дансингов и кабаков, благодаря которым Округ вскоре стал гнездом не только порока и разврата, но и музыки. Оттуда простирались – в нисходящем порядке по уровню изысканности и стоимости услуг улицы Либерти, Маре, Вильер и, наконец, Робертсон-стрит с заведениями самого низкого пошиба. Здесь, как и на четырех пересекающихся улицах Кастомхаус, Бьенвилль, Конти и Сент-Луис, располагались известные трущобы с дешевыми номерами, которые арендовали самые убогие шлюхи района. Стоя у входа, полураздетые (а иногда даже и совсем обнаженные) белые женщины с улиц Либерти и Маре и черные женщины с улиц Вильер и Робертсон предлагали себя за любую цену, которую мог выдержать рынок. Только на этих задворках можно было оказаться в «черных» борделях, куда был открыт доступ цветным и неграм помимо «черного» Сторивилля на другой стороне Канал-стрит.

В этих четких границах, которые очертил респектабельный Новый Орлеан, процветали пороки Нового Орлеана греховного. Однако это совсем не означало, что «добродетельные» кварталы были абсолютно чисты. В 1902 году «Дейли-Айтем» начала кампанию по борьбе порочными заведениями, упрямо продолжавшими функционировать за пределами Сторивилля. Никакие границы не смогли избавить добропорядочных горожан от пьянства, насилия, мотовства, совращения несовершеннолетних девочек (а иногда и мальчиков), которых принуждали к греховному ремеслу. Секс-индустрия процветала, среди ее позолоты и ало-бархатных интерьеров шампанское лилось рекой. Сторивилль стал попыткой компромисса между чистотой и пороком. Раз уж искоренить его совсем невозможно, то пусть он будет собран в одном месте и не наносит большого ущерба экономике. Городским реформаторам это казалось прогрессом.

Тут же появилось немало дельцов, готовых поживиться на теневом бизнесе: от наивных новичков-однодневок до таких воротил, как Том Андерсон и его подельницы. Многие женщины с радостью поменяли изнурительную работу на фабрике или в богатом доме на узаконенную проституцию, приносившую немалый доход и дающую иллюзию свободы. Особенно если удавалось стать хозяйкой собственного притона на Бейсин-стрит.

Так, у Жози Арлингтон в ее новом борделе в доме 225 по Бейсин-стрит, неподалеку от «Флигеля» своего делового партнера Андерсона, дела шли очень неплохо. Она купила этот большой, просторный особняк в то время, когда границы Сторивилля еще только намечались, и позволила своему любовнику Тому Брэди превратить его в образец поздневикторианской роскоши. Четырехэтажный дом с куполами и верандами символизировал ту респектабельность, к которой она стремилась в 1890-х, после разрыва с Филиппом Лобрано.

Интерьер борделя, с кожаной мебелью, богатыми гобеленами и «восточными статуями», стал идеальным воплощением избыточности золотого века. Зеркальный лабиринт, музыкальный зал и комнаты отдыха, выполненные в турецком, японском, венском и американских стилях. На верхнем этаже располагались шестнадцать спален, в каждой из которых стояла большая латунная кровать для греховных развлечений. Согласно «Голубой книжечке», это был «абсолютно точно самый роскошный бордель в Америке». В искусстве заработка денег Жози Арлингтон не было равных. Шестнадцать «рабочих» спален, продажа вина и виски в холлах, а также проценты от игорного бизнеса приносили двум владельцам заведения немалый еженедельный доход. К тому же теперь им не нужно было бояться непредвиденных полицейских рейдов, прежде так сильно ударявших по прибыльности индустрии порока.

Но Андерсон и Арлингтон были не единственными, кто процветал на Бейсин-стрит. Два квартала между Кастомхаус-стрит и кладбищем Сент Луис Семетри № 1 на Конти-стрит были заполнены подобными заведениями, боровшимися за лучших клиентов, и во главе каждого стояла женщина.

«Эти дома просто надо было видеть, – позже говорил пианист Кларенс Уильямс о борделях Бейсин-стрит. – С роскошными залами, наполненными хрусталем, гобеленами, коврами и дорогой мебелью, они напоминали дворцы миллионеров».

Женщины, предлагавшие свои услуги в этих дворцах, – по крайней мере на неискушенный взгляд, – были столь же элегантны и утонченны.

«Девушки с изысканными прическами, облаченные в свои лучшие вечерние платья, спускались в зал. Они были восхитительны. Даже Зигфилд не мог похвастаться таким количеством красоток. Испанки, креолки, смуглые и совсем шоколадные – и каждая с потрясающей фигурой!»

Парадокс, но большинство шлюх Сторивилля были мулатками. Пусть Джим Кроу держал в своих крепких руках остальной Новый Орлеан, не допуская расового смешения, зато в Сторивилле белые мужчины могли за умеренную плату вспомнить о свободе нравов, царивших когда-то во всем городе. Черным мужчинам не разрешалось пользоваться услугами борделей на Бейсин-стрит, а черные проститутки обслуживали клиентов на самых окраинах. Однако межрасовый секс был в порядке вещей в Сторивилле, особенно в первые годы его существования. Этот район стал самым расово сплоченным на американском Юге.

Два лучших борделя на Бейсин-стрит специализировались на межрасовом сексе. В «Махогани-Холле» – роскошном особняке с коваными балконами по адресу Бейсин-стрит, дом 235, всего через два дома от борделя Жози Арлингтон, – располагались владения легендарной сутенерши Лулу Уайт. Ее так называемый «табун красавиц-октеронок» вскоре стал одной из главных достопримечательностей квартала. Прошлое Лулу Уайт, которая была слишком темнокожей для октеронки, окутывала тайна. По разным источникам, Лулу родилась в 1864 или 1868 году, на Кубе, на Ямайке, или же – и что вероятнее всего – на плантации в сельском районе Алабамы. Точно известно, что в конце 1880-х она уже была заметной фигурой новоорлеанского подполья, а в 80-х и 90-х часто нарывалась на неприятности с законом, но благодаря хлопотам состоятельных клиентов избегала тюрьмы. Эти же состоятельные клиенты (связанные с местным Демократическим Кольцом) помогли ей финансово, когда вскоре после открытия Сторивилля она решила построить свое заведение на Бейсин-стрит. Уайт снесла одно из зданий и потратила целое состояние на то, чтобы создать новую достопримечательность – четырехэтажный кирпичный дворец с пятью залами, один из которых, как у Жози Арлингтон, целиком состоял из зеркал. В многочисленные будуары с хрустальными канделябрами и отдельными ванными комнатами поднимал роскошный лифт. Говорили, что одна только мебель в ее дворце стоила больше $2000. Лулу Уайт в неизменном ярко-рыжем парике и вечернем платье, сверкающая бриллиантами, выглядела по-королевски. Эта невероятно эксцентричная особа (говорят, что именно Уайт послужила прототипом для сценического образа актрисы Мэй Уэст) утверждала, что на свете нет ничего, в чем могли бы отказать клиентам в ее борделе. По воспоминаниям Луи Армстронга, «шампанское там текло рекой». Учитывая то, как в Новом Орлеане 1900-х относились к большинству цветных, успех Лулу Уайт и ее запредельный статус в Сторивилле были поразительны.

И не только Лулу Уайт. Показная роскошь домов терпимости была калькой с особняков, в которых проживало высшее общество. Собственно, сутенерши этим даже гордились. А саркастичнее и убедительнее других это делала Вилли В. Пиацца. Пиацца называла себя графиней-октеронкой, но, по общему мнению, могла легко «сойти за белую», хоть и была, судя по всему, дочерью неграмотной мулатки (возможно, бывшей рабыни) и итальянского владельца отеля из округа Копия в штате Миссисипи – места, где вырос Роберт Чарльз. По местной легенде, графиня слыла утонченной, начитанной женщиной, свободно владевшей несколькими языками, курившей русские сигареты из длинного портсигара, украшенного драгоценными камнями, и носила монокль на дорогой цепочке с бриллиантами. Как она получила образование (ее бордель в доме 317 по Бейсин-стрит мог похвастаться обширной библиотекой на нескольких языках), оставалось тайной даже для ее клиентов. Пиацца обладала тонким музыкальным вкусом и, по слухам, спала на матрасе со встроенной музыкальной шкатулкой; в салоне борделя она поставила идеально настроенный белый рояль, на котором позволяла играть только лучшим музыкантам. Роскошные платья, которые носила она и ее девочки, – «самые красивые и умные октеронки в США» – скрупулезно изучались местными модистками, обшивавшими дам, из «лучшей половины города», чтобы потом те щеголяли в них, принимая эти стильные изыски как свои.

Но роскошные бордели, принадлежавшие Пиацца, Лулу Уайт и Жози Арлингтон, составляли лишь долю новой экономики, возникшей после создания Сторивилля. Когда в 1901 году открылся «Флигель» Тома Андерсона, в Сторивилле работало около 1500 проституток, еще 500 приезжало туда каждую зиму, чтобы обслуживать туристов. Эти 2000 женщин и заведения, существовавшие благодаря им – бары, игорные дома, дансинги, рестораны, кабаки и другие увеселительные заведения Округа, – обеспечивали работой и доходом большое и пестрое множество новоорлеанцев, от сутенеров и горничных до музыкантов, кэбменов и барменов. С точки зрения прогрессивных реформаторов, создавших Сторивилль, эксперимент можно было назвать относительно удачным. Неистребимая индустрия порока была отчасти изолирована и рационализирована. И хотя реформаторы ни в коем случае не одобряли то, что происходило в Сторивилле (хотя некоторые из них, владея недвижимостью в районе, даже извлекали из этого выгоду), они довольствовались тем, что создали систему, в которой две части Нового Орлеана – добродетель и порок – мирно сосуществовали. Раз уж было невозможно совсем избавиться от второго.

С другой стороны, с точки зрения тех, кто вел в Округе дела, эксперимент оказался невероятно успешным. В злачном квартале крутились большие деньги, и зарабатывали их не только корпорации или старые дельцы, но и нувориши рангом пониже. Для Тома Андерсона, который теперь получил возможность если не «поменять местами добро и зло», то по крайней мере гарантировать, что обитатели Сторивилля получат свой голос в законодательном собрании штата, – будущее обещало быть светлым. Даже личная жизнь мэра Сторивилля наладилась. Еще до открытия района в 1898 году Том увлекся миловидной девушкой из Канзаса по имени Олив Ноубл. В прошлом обычная шлюха, работавшая под именем Олли Расселл, довольно быстро стала называть себя «миссис Андерсон» и начала вести хозяйство в квартире на Рампарт-стрит над рестораном своего «мужа».

Разумеется, возникли и сложности, и не последней из них была другая миссис Андерсон, с которой Тому еще не удалось развестись. И хотя мэр Сторивилля был очевидно неравнодушен к своей новой сожительнице, лет на семнадцать лет младше него, он по-прежнему любил поразвлечься с другими девушками. По иронии судьбы, эти проблемы столкнулись в своих интересах и разрешили друг друга. Однажды вечером, услышав, что Андерсон встречается с другой, Олли устроила ему сцену ревности возле бара в ресторане «Арлингтон». Она попыталась выстрелить в него из миниатюрного пистолета, но умудрилась лишь ранить себя в ногу. И несчастный случай обернулся в ее пользу. Рана оказалась незначительной, а настоящая миссис Андерсон получила необходимые основания, чтобы добиться развода на выгодных условиях. Кейт Андерсон назвала Олли Расселл соответчицей и привела перестрелку в качестве доказательства неверности мужа. В результате чего получила развод на чрезвычайно выгодных условиях. Когда он вступил в силу в 1899 году, Том Андерсон немного обеднел, зато получил возможность сочетаться браком со своей возлюбленной Олли, которой не терпелось стать третьей по счету миссис Андерсон.

Правда, осуществлению этих планов помешала кончина любимой матушки Тома в январе 1900 года, с которой на тот момент уже четыре года проживала его двадцатилетняя дочь Айрин, выпускница католической школы. Том не мог оставить Айрин одну в доме на Канал-стрит, но предполагал, что и жить с ним и его новой «женой», бывшей проституткой, она откажется. Однако и тут нашелся выход. В конце 1900 года он познакомил Айрин с Джорджем Делса, барменом своего ресторана «Арлингтон». Они сразу же понравились друг другу и вскоре объявили о помолвке. В 1902 году состоялась их свадьба, на которую Том надел свой лучший смокинг. Казалось бы, выход. Наконец у них с Олли появилась возможность жить в том «идеальном блаженстве», лишенном невзгод, о котором Том мечтал. В двадцать лет он потерял любимую жену, в тридцать с трудом избавился от жены ненавистной, и теперь, почти в сорок, вновь обрел надежду. А то, что его представление о респектабельности отличалось от представлений «Дейли Пикайюн» или членов Пиквикского и Бостонского клубов, совершенно его не тревожило.

Однако не все представители высшего полусвета Сторивилля довольствовались тем, что имели. Жози Арлингтон, королева местной аристократии и гранд-дама с Бэйсинс-стрит, возжелала полностью соответствовать викторианским стандартам приличий. Она по-прежнему была одной из самых богатых сутенерш с претензией на собственный кодекс чести. «Я никогда не позволила бы испортить девочку под своей крышей», – якобы однажды сказала она, объясняя, почему никогда бы приняла в бордель девственницу. Оставаясь одной из главных сутенерш города, Жози по-прежнему стремилась к «нормальной» жизни жены и матери.

Воплотить мечты о настоящей респектабельности должна была юная племянница Анна Дойблер. Вокруг только и говорили о том, насколько Жози предана ей, даже, по воспоминаниям некоторых, была в нее «влюблена». Арлингтон только и говорила, что о своей «единственной отраде». В 1901 году девочке исполнилось семнадцать. И все это время Жози и Том Брэди – которых она называла «Тетя Мэри и дядя Том» – не раскрывали ей истинный источник их богатства. Жози, большую часть времени проживавшая в борделе на Бейсин-стрит, арендовала для отца Анны, своего брата Генри, дом в Кэроллтоне, вдали от Сторивилля. Таким образом она надеялась – подобно реформаторам – отгородиться от своего греховного прошлого и защитить свою дорогую Анну и всю ее семью. Но девочка взрослела, и тетушка Мэри боялась, что однажды Анна может узнать правду. Поэтому Жози отправила Анну в католическую школу при Академии Святого Иосифа в Эмметсбурге, штат Мэриленд. Сама Арлингтон жизни вне порочного Сторивилля не представляла, однако племянницу старалась уберечь от соблазнов и грехов своего мира. Юная девушка должна была жить в том идеальном респектабельном обществе, подобие которого создала для себя ее тетка.

Анна с радостью училась в школе Святого Иосифа, а на время летних каникул тетя Мэри и дядя Том арендовали коттедж для всей семьи на курорте Пасс Кристиан у залива в штате Миссисипи. Здесь они могли притвориться респектабельной семьей, о которой так мечтала Жози. Но когда Брэди отправилась в Эмметсбург, где Анна должна была начать второй год обучения в академии, их ждала беда. Они позвонили в школу из своего отеля и поговорили с матерью-настоятельницей, которая холодно заявила им, что исключает Анну из школы. Не приезжайте, сказала монахиня, «или вы услышите то, чего слышать не хотите». Судя по всему, отец другой ученицы из Нового Орлеана рассказал настоятельнице школы о том, чем действительно занимается миссис Брэди, и та решила распрощаться с Анной от греха подальше.

Что именно Жози сказала своей наивной племяннице, неизвестно, но судя по всему, она нашла способ объяснить это внезапное возвращение в Новый Орлеан. По возвращении предстояло обдумать, как же уберечь девочку от грязной правды. Решение, которое в итоге приняла Жози, было радикальным: если слухи о ней доходят до Мэриленда, тогда Анну стоит отправить на другой континент. И потому Жози Арлингтон, она же Мэри Брэди, на несколько месяцев поручила управление борделем своей заместительнице и вместе с «мужем» повезла Анну Дойблер в Европу.

 

Глава 9. Джазмены

Джелли Ролл Мортон в юности. Архив истории джаза им. Хогана, Университет Тулейна

ПЕРВЫЕ ГОДЫ ПОСЛЕ БУНТА РОБЕРТА ЧАРЛЬЗА выдались нелегкими для черного Нового Орлеана. Обида за четыре дня насилия и террора прошла нескоро, а сегрегация становилась невыносимой. Но, несмотря на ухудшающуюся ситуацию – или даже отчасти благодаря ей, – новая музыка гетто развивалась и процветала. К 1903 году «рэговый» звук звучал по всему городу, причем иногда в самых неожиданных местах:

КЛУБ «РЫЦАРИ УДОВОЛЬСТВИЯ»

Приглашает вас на

Первый званый вечер

В зале Женского общества провидения,

На углу улиц Филип и Либерти

Вечером в среду, 18 февраля 1903 года.

Музыка – оркестр профессора Болдена.

Танцы с 8 вечера до 2:30 утра.

Вход: 15 центов

Это приглашение – единственное сохранившееся письменное свидетельство о выступлении Бадди Болдена – на первый взгляд обещает старомодное и благородное действо. «Званый вечер» в «зале Женского общества провидения» с музыкой «профессора» Болдена кажется вполне респектабельным мероприятием. Что могло быть правдой: мать Болдена, Элис, состояла в Женском обществе провидения, а городские инструментальные ансамбли были вынуждены иметь гибкий репертуар и подстраиваться под аудиторию. Но учитывая то, что в следующем же месяце во время выступления Болдена полиция устроила рейд на нанявший его клуб, эта афиша может быть нетипичной. Одд-Феллоуз-Холл на Пердидо-стрит, неподалеку от Черного Сторивилля, – более привычная площадка для Болдена. Бал, проходивший там по случаю дня труда в том же году, рекламировался совсем иначе. «Скажите всем своим друзьям! – якобы заявил Болден толпе за несколько дней до этого события. – Кому нравится рэговая музыка, все приходите! Можно танцевать, как захотите! И не забывайте, что той сучке, которая будет лучше всех трясти своей штучкой – и я имею в виду не рожу, – положен приз!».

Жизнь в черных кварталах Нового Орлеана вовсе не была беспросветно мрачной, и новая музыка была как причиной этого, так и отражением. Зрители были в восторге от нее, и такие музыканты, как Болден, быстро становились знаменитостями. «Главной темой разговора для жителей [города] была музыка, например, говорили о знаменитых трубачах, – вспоминал один житель Нового Орлеана, – о великих музыкантах, перед которыми преклонялись». Любое мероприятие становилось лишь поводом послушать джаз, а благодаря джазу проводилось мероприятие. «Субботними вечерами в Новом Орлеане повсюду устраивались пикники, на которых жарили рыбу, – говорил контрабасист Попс Фостер. – Мы запрягали экипаж, наряжали лошадей, брали с собой хорошеньких девушек и ездили по всему городу, зазывая людей на вечерний пикник. Там играл самый лучший оркестр, послушать который собиралась большая толпа».

Неподалеку, на берегу озера Понтчартрейн, располагались три курорта – Испанский Форт, Вест-Энд и Милнебург, где горожане отдыхали по выходным. В каждом лагере или шатре там играл собственный оркестр – и все они играли в пределах слышимости, что создавало условия для плодотворного со-творчества. «Пикники у озера были идеальной возможностью для молодежи услышать разных музыкантов, разные ансамбли, – объяснял гитарист Джонни Сент-Сир. – Мы могли услышать всех, и, конечно же, у каждого из нас были свои любимцы».

Сторивилль тоже вскоре стал важным центром для новой музыки. Сначала заведения Округа не решались нанимать ансамбли – ведь клиенты, занятые танцем, не могли покупать спиртное (или женщин). Но в конце концов новая музыка стала настолько популярной, что игнорировать ее было уже невозможно. Бэнд Болдена и другие «хот-ансамбли» вскоре начали регулярно выступать в клубах Сторивилля: салуне Нэнси Хэнк и «Большие люди 25». «Флигель» Тома Андерсона поначалу нанял струнное трио (фортепиано, гитара и скрипка), но позже там играли и большие составы. Даже борделям средней руки понадобилась новая музыка – обычно это был одинокий пианист, «профессор», игравший в салоне, пока клиенты выбирали себе партнерш на ночь. Согласно некоторым источникам, впервые музыка зазвучала в борделе графини Вилли Пиацца: она наняла легендарного пианиста по прозвищу Иоанн Креститель, позволив ему играть на своем знаменитом белом рояле. Такие пианисты, как Тони Джексон, Кларенс Уильямс и Джелли Ролл Мортон, в конце концов нашли в Сторивилле постоянную работу – у Лулу Уайт, Джипси Шефер, Хильмы Берт и других хозяек борделей на Бейсин-стрит. И хотя, вопреки расхожему мнению, Сторивилль нельзя назвать «родиной джаза», различные заведения Округа давали работу большинству джазменов, одновременно помогая им донести свою музыку до большой – и не только «черной» – аудитории.

Две важнейшие джазовые площадки открылись в 1902 году. Парки Линкольн и Джонсон, расположенные напротив друг друга и недалеко от авеню Саут-Кэроллтон, быстро полюбились чернокожим горожанам. В отличие от парков на берегах озера, эти располагались почти в самом центре города и больше подходили для проведения пикников, боксерских поединков и других увеселительных мероприятий в любой день недели. В просторном Линкольн-парке уже находился каток, театр и «сарай», где можно было устраивать танцы и спортивные состязания.

А кроме того, именно там еженедельно летал на воздушном шаре Бадди Бартли, известный сутенер и мелкий мошенник, а по совместительству еще и смотритель этого парка. Его полеты, естественно, широко анонсировались. Аэронавт Бартли поднимался в небо на воздушном шаре, разумеется, под аккомпанемент оркестра, кружил там какое-то время, а затем эффектно выпрыгивал из корзины и приземлялся на землю с парашютом. Чернокожая публика глазела на это действо, раскрыв рот. Как спускали воздушный шар после того, как пассажир покидал его, – неизвестно (по одной из не проверенных версий его сбивали выстрелом из ружья), но многие новоорлеанцы навсегда запомнили полеты Бартли, который перестал развлекать публику таким образом только после несчастного случая, в ходе которого он получил серьезную травму. Очевидец рассказывал: «Однажды в воскресенье из-за сильного ветра он залетел слишком далеко и, когда пришло время прыгать, приземлился не в парке, как было запланировано, а прямиком в дымоход чьего-то дома поблизости – ну и вывозился же он тогда!».

В Джонсон-парке на другой стороне улицы обычно предлагались развлечения попроще. Бейсбольные матчи, пикники и концерты на открытом воздухе привлекали публику попроще той, что собиралась в парке напротив. Бадди Болден часто играл и здесь, к неудовольствию тех музыкантов, которые давали концерты только в Линкольн-парке. Например, «Экцельсиор» под руководством Джона Робишо, уважаемого креольского предпринимателя, считавшегося мэтром черной музыки 1890-х. Музыканты Робишо не раз собирали аншлаг в «сарае» Линкольн-парка, в то время как Болден только готовился к выступлениям в Джонсон-парке. Но Болдена это ничуть не смущало: у него имелось свое секретное оружие – корнет. По словам Луи Джонса, еще одного джазмена Нового Орлеана и друга Болдена, «именно там Бадди говорил [тромбонисту Вилли] Корнишу: “Корниш, подойди, протяни руки в окно. Возьми в них тромбон. Я созову детей”. Бадди начинал играть, и люди выходили из Линкольн-парка, чтобы послушать его музыку».

Толпа стекалась на звуки корнета не потому, что Болден играл громко – хотя это было так, – но потому что играл «горячо» и «близко». Робишо и его оркестр академически подготовленных, обладавших безукоризненной техникой музыкантов играл «свит» – то есть почти лишенную импровизации, более традиционную и утонченную музыку, которую любили образованные цветные креолы города. Но, как сказал один музыкант, «старый король Болден играл музыку, которая нравилась неграм». Она была блюзовой, спонтанной, иногда даже разнузданной. Коронным номером Болдена вскоре стал «Funky Butt» или «Buddy Bolden’s Blues», кабацкий блюз с постоянно меняющимся текстом, варьировавшимся от легкого и комического до вульгарного, почти непристойного:

Я точно слышал Бадди Болдена слова: Возьми смердящий зад в кулак, Ты грязный выродок, мудак, Далеко о тебе разносится вонючая молва Открой окно – пусть дальше эта вонь летит, чувак [326] .

Подобная вульгарность претила вкусу Робишо и других «уважаемых» креолов, как их называли. «Когда эти люди впервые услышали наш джаз, – сказал один из музыкантов Болдена, – они решили, будто это музыка тупых негритосов». Такие диаметрально разные подходы к джазу в Новом Орлеане рубежа веков были неизбежны. Новый мир Джима Кроу диктовал новые условия, а значит, и креолы были вынуждены оставить в стороне старые умения и быстро научиться чему-то новому. Многим из них пришлось заняться новой музыкой профессионально, а значит, играть по тем правилам, которые диктовал Болден и его сподвижники.

Так что в ансамбле Робишо тоже наметился раскол. Джордж Бэкет, креол-кларнетист, много лет игравший «свит» с Робишо, заинтересовался новым стилем и начал время от времени поигрывать с оркестром Болдена. Однажды вечером оркестры Болдена и Робишо играли в конкурирующих салунах, располагавшихся неподалеку друг от друга. Музыканты решили позабавить публику и устроить дуэль. Победителя определяла публика. Сначала лидировал оркестр Болдена, но Бэкет пришел на помощь оркестру Робишо. Он исполнил невероятный трюк: принялся разбирать свой кларнет, постепенно отбрасывая в сторону одну деталь за другой и продолжая при этом играть, как ни в чем не бывало. В конце концов, во рту у него оставался только мундштук, на котором он продолжал играть – под восторженный рев толпы, присудившей безоговорочную победу Робишо. Что подумал об этой дуэли сам креольский маэстро, неизвестно, но едва ли он одобрил такой дешевый трюк. Однако эта редкая победа над Болденом наверняка была приятной. Сам же Бадди был в бешенстве.

– Джордж, зачем ты это сделал? – прошипел он Бэкету, уязвленный тем, что его победили его же оружием.

Музыка Болдена оказала особенно сильное влияние на молодых креолов из рабочих районов, которые, в отличие от старшего поколения, совсем не пытались отстраниться от афроамериканцев из рабочих районов. Законы Джима Кроу насильственно объединяли эти национальные группы, но молодежь быстрее адаптировалась к переменам – как социальным, так и музыкальным. «Это все Болден, – признал один креольский музыкант. – Это он заставил молодых креолов играть в новом стиле». Но молодые креолы-музыканты из центра города, увлекшиеся «хот-джазом», лучше умели читать с листа. Они меняли новую музыку, а она, в свою очередь, меняла их.

Музыка Болдена уходила далеко за пределы Нового Орлеана. Его ансамбль, как и многие другие, часто выезжал в соседние города на фестивали урожая, праздники по случаю дня зарплаты, сельские ярмарки и другие мероприятия. Джазовый благовест звучал повсюду. «Я приехал в Новый Орлеан в 1906 году, когда мне было четырнадцать, – рассказывал пианист Кларенс Уильямс, – после того, как услышал Бадди Болдена, когда он оказался в Плакемине, откуда я родом. От его игры я пришел в восторг и поклялся уехать в Новый Орлеан. В жизни не слышал ничего подобного».

История человека, позже ставшего крупнейшей фигурой во втором поколении новоорлеанских джазменов, – Эдварда «Кида» Ори – очень напоминала историю Бадди. Ори вырос в городке Лаплас, в двадцати пяти милях к западу от Нового Орлеана, где производили сахар. Юный Ори слушал ансамбли Болдена, Эдварда Клема и Чарли Гэллоуэя, игравшие на банкетах и других мероприятиях, и музыка его заинтриговала. «Иногда, – позже писал он, – эти парни откладывали свои инструменты и шли пить пиво. Я подбирался к сцене, брал один из их инструментов и пробовал дуть в него. Я заметил, как они берут его в рот, и повторял за ними до тех пор, пока у меня не получалось издать звук. Мы все были самоучками».

Отец Ори был белым эльзасцем, мать – мулаткой. С прямыми волосами, светлой кожей и англо-саксонскими чертами лица, он легко сходил за белого. Но поскольку юридически он считался чернокожим, ему, как и всем представителям этой расы, приходилось жить в условиях ограниченной занятости. Музыка казалась прекрасной альтернативой тяжелой работе на сахарной плантации. Поэтому вскоре Ори организовал джаз-бэнд со своими друзьями. Денег на инструменты ни у кого из них не было, и потому они назвали себя «поющим» ансамблем и пели ночью на мосту неподалеку.

– Было темно и нас никто не видел, – вспоминал Ори, – зато слышали, как мы поем, и приносили нам еду и воду. Мы напевали что-нибудь, а если знали мелодию, то раскладывали ее на три-четыре голоса. Это была отличная тренировка слуха.

В конце концов, участники ансамбля Ори сами смастерили себе инструменты: пятиструнное банджо из кастрюли, гитару из ящика от сигар и контрабас из емкости для мыла. «Доделав три инструмента, мы начали практиковаться днем, но по вечерам возвращались на наше любимое место, на мост, и люди (особенно молодежь) находили нас там, слушали, как мы играем, и начинали танцевать на пыльной дороге. Это было чудесно!»

В 1900 году, когда Ори едва исполнилось тринадцать, умерла его мать, а следом и отец. Мальчику пришлось поселиться с семьей старшей сестры на плантации сахарного тростника. Но он уже строил планы отъезда, возложив все надежды на новое банджо, которое отец купил ему за две недели до своей смерти. Несколько лет Ори проработал на тяжелых работах – сначала на лесопилке, затем в строительной бригаде (где жестокий бригадир-пьяница иногда будил мальчика, чтобы тот сыграл ему блюз на банджо). Все это время он продолжал оттачивать свое музыкальное мастерство, переключившись с банджо на инструмент, благодаря которому позже прославился, – тромбон. Когда ему было шестнадцать или семнадцать, он купил себе «старый, видавший виды вентильный тромбон» за $7.50 и начал играть. В этом инструменте было столько дыр, что ему приходилось затыкать их мылом, чтобы добиться нормального звука. Поначалу этот трюк работал, но через некоторое время тромбон начинал пускать пузыри. Позже Ори смог взять в долг $100, чтобы купить инструменты для остальных музыкантов ансамбля. «Мы порепетировали с настоящими инструментами, – писал Ори, – и решили, что достаточно хороши, чтобы играть на местных спортивных матчах».

Главной их целью, конечно же, было переехать в Новый Орлеан и зарабатывать себе на жизнь там, но Ори обещал матери перед смертью, что он не покинет Лаплас, пока ему не исполнится двадцать один. Так что они с друзьями ездили в город по выходным, чтобы послушать ансамбли, которым подражали. Во время одной такой прогулки в 1905 году Ори зашел в музыкальный магазин Верлена на Канал-стрит и купил себе новый тромбон. Когда он пробовал играть на этом инструменте в доме старшей сестры на Южной Робертсон-стрит, кто-то постучал в дверь.

– Молодой человек, вы играете на тромбоне? – спросил незнакомец.

Ори ответил «да».

– Что ж, – продолжил мужчина. – Вы знаете, кто я?

Ори не знал.

– Я – король.

Это был сам король Болден, и судя по всему, игра Ори его впечатлила.

– Я хочу работать с вами, – сказал Болден. – Вы очень хорошо играете.

От такого предложения Ори пришел в восторг, но его сестра положила конец всем разговорам – ведь ему было всего восемнадцать.

– Нет-нет, он должен вернуться в Лаплас, – твердо ответила она Болдену. – Он не может уехать. Ему еще нет двадцати одного.

Однако Ори не потерял связи с Болденом. Всякий раз, приезжая в Новый Орлеан, он отправлялся на поиски его оркестра, где бы те ни играли – в Джонсон-парке, Одд-Феллоуз-Холле или танцзале на Пердидо-Стрит (в помещении баптистской церкви), который в честь Болдена начали называть «Фанки-Батт-Холл», зал «Вонючий зад». Ори нравились и другие исполнители, в том числе и оркестр Робишо, благодаря которому Ори научился более гладкой манере игры, ставшей впоследствии его собственной отличительной чертой, но Болден остался его главным кумиром и сильнее всего на него повлиял.

Многие молодые музыканты Нового Орлеана того времени говорили, что первое знакомство с музыкой Болдена стало вехой в их жизни. Сидней Беше, ставший величайшим джазовым кларнетистом, впервые услышал Болдена в возрасте 7 лет, когда тот играл на улице, и это изменило его навсегда. Он был младшим ребенком в традиционной креольской семье, и мать часто водила его во Французский Оперный Театр на Бурбон-стрит, где он слушал лучших певцов эпохи (ему сразу понравился Энрико Карузо). Однако маленького Сиднея больше вдохновляли синкопы уличных музыкантов. Однажды мать застала его, шестилетнего, дующим в спринцовку, точно в трубу. Немного поужасавшись, она решила, что это довольно забавно, и подарила мальчику маленькую дудочку. Тот занимался часами и вскоре освоил ее. Затем он начал осваивать кларнет своего брата Леонарда. Однажды мать услышала, как он тайком занимается под крыльцом. Она собиралась устроить ему взбучку за то, что он без спросу взял инструмент, но услышала, чему уже успел научиться Сидней самостоятельно. Она тут же купила ему собственный кларнет и нашла учителя.

Сидней оказался нерадивым учеником. Учителя музыки хотели, чтобы он по старинке начал с гамм и классических маршей, но у мальчика имелись на этот счет свои идеи. А в один прекрасный день он услышал Болдена. Это случилось во время парада, когда Болден и его ансамбль устроили дуэль с «Империал-бэндом», игравшим более традиционную музыку. Сидней завороженно впитывал звуки, пока полицейский с дубинкой все не испортил. «Это было где-то на Канал-стрит, – вспоминал позже Беше. – Я был тогда совсем мальцом, полицейский посмотрел на мою голову, потом на мой зад и хорошенько врезал по нему своей дубинкой. Я со всей прыти понесся домой, было так больно, что я даже не смог сесть за обеденный стол. Мать, едва взглянув на меня, поняла, откуда я прибежал».

Его родители, и учителя, и даже старший брат Леонард не одобряли дикую музыку Болдена. («Мы, креольские музыканты, всегда держали уровень», – настаивал Леонард Беше.) Но именно эту музыку хотел играть Сидней – «весь этот плач и веселье», как он выразился позже. И из-за своих музыкальных вкусов он иногда попадал в неприятности.

– Нет, нет, нет, – говорил ему его учитель, Луис «Папа» Тио. – Не нужно лаять, как собака, или мяукать, как кошка!

Но мальчик остался глух к этому наставлению. Образцом игры на кларнете для Беше стал грубый стиль «Большеглазого» Луи Нельсона, у которого он даже взял пару уроков. И эти уроки пришлись ему по душе. «Некоторые музыканты играли красиво, – позже говорил он, – но мне нравится, когда играют так, что хочется танцевать».

В двадцать первый день рождения его старшего брата, в апреле 1907 года, у десятилетнего Сиднея появился шанс показать, чему он научился. Мать договорилась с корнетистом Мануэлем Пересом, что его оркестр выступит на празднике. Но в последнюю минуту Перес прислал вместо своих музыкантов оркестр под руководством молодого креольского корнетиста Фредди Кеппарда (чей стиль музыки мог показаться слишком грубым уважаемой миссис Беше). Кларнетист Кеппарда – вездесущий Джордж Бэкет – опаздывал, поэтому бэнд начал играть без него. Сидней понял, что ему выпал шанс.

«Я знал, что слишком молод для них, – позже вспоминал он, – но так и рвался с ними поиграть». Поэтому он начал тихонько импровизировать мелодии Кеппарда. Опасаясь упреков старших музыкантов, он спрятался в одной из комнат.

Рассказывают, что Кеппард услышал кларнет Сиднея и подумал, что это Бэкет разминается в соседней комнате. Но потом появился Бэкет, и личность таинственного кларнетиста раскрылась. Бэкет был впечатлен и (несмотря на дружеские насмешки других музыкантов) усадил малыша Сиднея рядом с собой. «Я просидел с ним весь вечер, подыгрывая ему, – вспоминал Беше. – В тот вечер я был, наверное, самым счастливым парнем в Новом Орлеане. Ведь надо мной раскрылось небо в алмазах».

По свидетельствам современников, даже в городе, полном превосходных музыкантов, Беше был феноменом, прирожденным гением, способным играть на любом инструменте, который оказывался в его руках.

– Я часто видал Сиднея в цирюльне [скрипача Арманда] Пирона, – вспоминал один музыкант. – Инструментов там было полным полно, всяких-разных! Как-то раз этот мальчишка зашел туда и взял флейту.

– Что это? – спросил он Пирона.

– Это флейта, Сидней, – ответил ему тот.

Он повертел ее в руках и заиграл. Показал Пирону, на что способна флейта. Отложил ее в сторону. Подошел к саксофону и спросил:

– А это что?

– Это новая штуковина, сынок, называется саксофон.

– Похож на трубу. Посмотрим, смогу ли я заставить его заговорить.

И будь я проклят, если она не заговорила!

Вскоре мальчик выучился играть так хорошо, что начал подменять на выступлениях самого Бэкета. По словам брата Леонарда, «когда Бэкет хотел передохнуть, он просил нашу мать отпустить Сиднея, чтобы тот подменил его вечером». Миссис Беше, старомодная креольская леди, с неудовольствием позволяла сыну уходить на выступления. «Наша семья старалась не рисковать и не иметь дел с неблагонадежными людьми, – объяснял Леонард. – Мы волновались за Сиднея, когда он отправлялся играть». Поэтому, по настоянию матери, Бэкет не только забирал мальчика с собой, но и обязательно возвращал домой после выступления. Обычно Сиднея возвращали к двум часам ночи. Да еще и с заработанными деньгами.

Миссис Беше не нравилось, что сын играл в салунах и дансингах, но в Новом Орлеане 1900-х цветным креолам все чаще приходилось идти на подобные компромиссы. Любые различия между креолами, часто образованными, обеспеченными, привыкшими к городской жизни, и афроамериканцами – детьми рабов, приехавшими в город из сельской местности, – почти нивелировались, по крайней мере с точки зрения белых. «Негр» и «дурной человек» фактически стали синонимами, и многие молодые креолы в ответ на это отказались от соблюдения старомодных принципов своих родителей. В любом случае своенравный и неудержимый сын миссис Беше выбрал свой стиль жизни, и она не смогла б заставить его быть «приличным», даже если бы попыталась.

Но не все молодые креольские музыканты ощущали притяжение Болдена и других джазменов из рабочих районов. Креольский пианист Джелли Ролл Мортон – урожденный Фердинанд Джозеф Ла Мент, 20 октября 1890 года – относился к музыке «негров из центра» с легким презрением.

Мортон, самобытный музыкант, развил собственный стиль – сплав фортепианного регтайма, танцевальной музыки и блюза «с испанским колоритом», который позже называли одним из предшественников джаза.

Как и многие другие креолы того времени, Мортон (от фамилии Ла Мент он отказался, потому что «не хотел, чтобы его называли “французиком”») вырос в атмосфере музыки. Крестная с раннего детства оплачивала для него уроки игры на гитаре; к тому времени, когда ему исполнилось семь, он уже был умелым музыкантом и играл в струнном трио, исполнявшем ночные серенады для соседей в Седьмом районе. Однажды на празднике, он услышал, как на фортепиано играют «отличный регтайм», и решил, что этот инструмент создан для него. Он начал брать уроки у нескольких учителей – то получше, то похуже – и вскоре играл достаточно умело, чтобы заработать себе репутацию.

Субботним вечером, когда он с друзьями слонялся по злачному кварталу, к нему подошел человек, искавший пианиста, который мог бы сыграть в одном из заведений. Пятнадцатилетний Мортон согласился, но настоял на том, чтобы друзья пошли с ним для моральной поддержки. Позже он рассказывал об этом так: «Я испугался, впервые дотронувшись до фортепиано, поэтому девушки решили, что меня лучше сразу отпустить. Но один из моих друзей решил подбодрить меня: “Давай, покажи им, что умеешь играть”. Его слова вдохновили меня, я сконцентрировался и начал играть уверенно, почувствовав, что оказался среди своих. А затем услышал, как все заговорили: “Этот мальчик великолепен”. Я тогда получил целых $20».

После этого выступления Мортону предложили место постоянного «профессора» в борделе. Сначала он колебался, волнуясь о том, что подумает его добропорядочная креольская семья. Но все же огласился, сказав своим, что теперь работает в ночную смену там же, где обычно, – на бочарной фабрике. Вскоре он стал обитателем Округа и одним из его самых выразительных летописцев.

«Улицы были полны народа и сияющих огней, – позже вспоминал он. – Музыка лилась из каждого дома. В дверях домов стояли женщины, которые пели блюз – иногда веселый, иногда грустный. Некоторые пели о том, что решились принять яд и покончить с жизнью, некоторые собирались на танцы, веселились. Некоторые из них выглядели, как настоящие леди, хоть и падшие, по другим было видно, что они пьяницы или наркоманки».

Молодой креольский «профессор» стал любимцем девушек борделя, и они оставляли ему щедрые чаевые. Вскоре Мортон «так разбогател, как мало кто». В конце концов, он вставил бриллиант в передний зуб, купил модный костюм, ковбойскую шляпу и щегольские ботинки с задранными носками. В таком вот наряде однажды в воскресное утро он столкнулся на улице со своей прабабкой. Она как раз возвращалась из церкви и совершенно точно знала, что правнука там не было. Бабка, с которой тот жил после смерти матери, узнав о том, что он не явился в церковь, выгнала его из дома. В свои шестнадцать лет он оказался предоставлен самому себе. И хотя креольская гордость заставляла Мортона держаться поодаль от мейнстрима афроамериканской музыки центральных районов города – в отличие от Беше, Кеппарда и некоторых креолов помоложе – он вскоре стал важной фигурой в джазовом Новом Орлеане (однако, как позже заметил Луи Армстронг, «как бы ярко ни сиял его бриллиант, есть ему приходилось на кухне, там же, где и всем нам, черным»).

Креолы были не единственными музыкантами, поддавшимися очарованию новой музыки. К 1905 году она звучала во всех салунах и дансингах города и производила впечатление на молодых белых музыкантов, выходцев из рабочего класса. Лучшими джаз-бэндами Нового Орлеана в то время считались ансамбли белого бэндлидера «Папы» Джека Лейна, которые частенько выступали одновременно. Ансамбли «Релайенс» Джека Лейна обычно играли «свит», с листа, почти не импровизируя и не исполняя «бэнды», столь типичные для черных оркестров из рабочих районов. Но среди музыкантов ансамблей Лейна нашлись и те, кого заинтересовал горячий «хот-джаз». Корнетист Ник Ларокка, тромбонист Том Браун, кларнетист Ларри Шилдс и другие начали исполнять новую музыку по-своему. И хотя Ларокка отрицал, что Болден повлиял на него лично (больше того, он, как и Джелли Ролл Мортон, позже утверждал, что сам изобрел джаз), свидетельства того, что белые музыканты бывали на выступлениях черных оркестров, слишком многочисленны, чтобы их игнорировать.

Как и многие другие белые джазмены в те времена, Ларокка был сицилийцем (как и Джек Лейн, настоящая фамилия которого была Витале); и уже потому считался «дурным» человеком в глазах элиты из Садового района. То, что он играл джаз, только усугубило это впечатление. «Белые, игравшие джаз, как бы меняли расу, – как выразился один историк, – становились в глазах респектабельных белых “менее белыми”».

Ларокке, как и многим креолам, пришлось столкнуться с неодобрением семьи, когда музыка стала для него чем-то большим, чем «приемлемым» хобби. Когда Джироламо Ларокка узнал, что его юный сын Ник научился играть на его (Джироламо) собственном корнете, он вынес инструмент во двор и изрубил его топором. По счастью, это не отвратило мальчика от музыки, и вскоре он уже накопил денег на собственный корнет. Но когда его отец узнал об этом, он снова схватил топор и разрубил новый корнет так же, как первый.

Но, несмотря на подобные случаи, новая музыка вскоре привлекла и белых слушателей, причем не только из низов. Эдмонд Сушон, врач, выросший, по его выражению, в «закрытой касте белых аристократов» Нового Орлеана, рассказывал, как в детстве тайком пробирался в Сторивилль, чтобы услышать своего кумира, Джо Оливера, игравшего в «Больших людях 25». (Когда полиция допросила его, Сушон назвался посыльным, сказав, что принес газету по заказу Оливера – и эта уловка временно сработала.) Контрабасист Попс Фостер вспоминает, что в те ранние годы джаз слушало множество белых, даже в клубах, предназначавшихся номинально только для черных: «У большинства салунов было две стороны, одна для белых и одна для цветных. Цветные так веселились на своей стороне – танцевали, пели и играли на гитарах – что белым туда зайти было просто невозможно.

То же самое творилось в Линкольн-парке для цветных; нельзя было сказать, для кого этот парк, так много там было белых».

И все же, учитывая то, что новая музыка ассоциировалась с сексом, спиртным, межрасовыми связями и кокаином, в начале XX века ее репутация оказалась основательно подмочена. Вся джазовая культура с точки зрения многих новоорлеанцев, в том числе и чернокожих, принадлежавших к среднему классу, была оскорблением общественных приличий. Описывая сцену в негритянском танцзале в 1902 году, «Дейли-Айтем» едва могла сдержать отвращение: «Ансамбль состоял из кларнета, гитары и контрабаса. На гитаре играл тупоголовый негр с отсутствующим взглядом, а кларнетисту цвета патоки пришлось цепляться ногами за ограждение сцены, чтобы его не отбрасывало назад после каждого выдоха, словно отдачей дробовика… Даже в музыке слышалось что-то отвратительно неприличное».

Дурную репутацию джаза и джазменов усугубляли участившиеся инциденты в клубах. Джелли Ролл Мортон описывал случай, произошедший во время выступления Болдена – скорее всего, в начале 1905 года – в Джексон-Холле. Коротышка со скверным нравом стоял у барной стойки, слушая музыку, и «какой-то осел» наступил ему на ногу. Они повздорили (Мортон в это время стоял точно между ними), и коротышка вытащил огромный пистолет и выстрелил в обидчика почти в упор, чудом не попав в пианиста.

«Здоровяк лежал на полу, бездыханный, – вспоминал Мортон, – и господи, Бадди Болден – он был на балконе со своим ансамблем – начал играть на трубе, чтобы толпа не разбежалась. Многие из нас поняли, что произошло убийство, и начали бить окна и выламывать двери. Мы бежали, сбивая с ног съехавшихся на место полицейских».

К большому удивлению Мортона, Болдена тогда арестовали: «Я никогда не понимал, почему мистера Болдена сажали в воронок, ведь он играл только для того, чтобы утихомирить остальных». Но едва узнав о Короле Болдене, белый истеблишмент, судя по всему, воспринял его как угрозу. Сидней Беше вспоминал реакцию на то, как его собственный оркестр играл «Funky Butt»: «Когда мы начали играть коронный номер Бадди, “I Thought I Heard Buddy Bolden Say”, уже готовилась собирать контингент для кутузки – просто за само существование этой песни». Песня о Бадди Болдене, как и песня о Роберте Чарльзе, имела политический подтекст, который полиция всячески старалась заглушить. Как заметил один историк, обе они были «проявлениями культурного сопротивления» афроамериканцев; обе заставляли белую властную верхушку нервничать.

Даже одежда этих «черных музыкантов» считалась провокационной. «Эти ребята носили только голубые пиджаки и узкие штаны с лампасами, – вспоминал Джелли Ролл Мортон. – Прямо совсем в обтяг штаны. Тогда в Новом Орлеане почти никто не застегивал верхнюю пуговицу на штанах».

Подтяжки у Болдена всегда сваливались с одного плеча, а из-под расстегнутой рубахи нарочито торчало алое «исподнее». Он ходил, вальяжно опираясь на «агатовую» трость, и это сводило женщин с ума.

Но история Болдена как лидера этой вызывающей субкультуры оказалась трагически короткой. Пик его популярности пришелся на 1905 год. В это время, как выразился один очевидец, всего лишь «один его взгляд мог осчастливить некоторых поклонниц».

Когда он репетировал на крыльце своего дома, соседские ребятишки собирались вокруг него на улице и кричали: «Король Болден! Король Болден!» То, как Бадди очаровывал женщин, вошло в легенду. В 1902 году он познакомился с соседкой, Норой Басс, двадцатидвухлетней девушкой смешанных кровей из религиозной семьи, которая стала его женой и вскоре родила их дочь. Но молодые поклонницы продолжали виться вокруг. «Иногда, – говорил один из его друзей, – ему приходилось даже убегать от них».

Однако вскоре у него начались проблемы со здоровьем. В марте 1906 года он вдруг начал страдать от сильнейших головных болей. А потом все стало еще хуже: он перестал понимать происходящее, узнавать друзей, в таком состоянии он бродил по улицам и бессвязно разговаривал с незнакомцами. Иногда мать и сестра посылали Луи Джонса, его близкого друга, на поиски. А потом и вовсе он начал бояться собственного корнета.

Неизвестно, что стало истинной причиной недуга. Некоторые утверждали, что виной тому было неумеренное пьянство; другие говорили, что он не выдержал постоянного напряжения от необходимости выдумывать что-то новое; Луи Джонс считал, что все произошло из-за запущенной ушной инфекции. Но у матери барабанщика Пола Барбарина имелось самое простое объяснение: Болден играл так громко, – резюмировала она, – что вот и вышиб себе мозги.

Кто оказался в итоге прав – неизвестно. Однако слава Болдена канула в небытие. Его даже выгнали из собственного оркестра. После того как Бадди несколько раз не заплатил своим музыкантам, они начали устраивать концерты без него. На один из таких концертов – в Одд-Феллоуз-Холле на Пердидо-стрит – Болден опоздал и обнаружил, что музыканты нашли замену: его давнего соперника Эдварда Клема.

– Ты можешь идти домой, – сказал ему Фрэнки Дюсен, второй корнетист его джаз-бэнда.

– Ты что, собираешься выгнать меня из моего же оркестра? – спросил Болден. Он напомнил Дюсену, что нанял его, «когда никто не хотел иметь с ним дел».

– Не важно, – ответил Дюсен. – Теперь я король.

Весной 1906 года Болден был уже прикован к постели. Ухаживали за ним мать и теща, Ида Басс. Но вдруг он разбушевался, решив, будто те подсыпали ему какой-то яд, вскочил, схватил графин и обрушил его на голову миссис Басс. Она получила лишь незначительную рану, а Болдена вскоре удалось утихомирить. Но обе сиделки побоялись, что приступ может повториться, обвинили Бадди в сумасшествии и отправили в тюрьму. Через несколько дней бывшего музыканта отпустили, но приступы и аресты после этого стали повторяться. По слухам, Болден однажды выкинул из окошка соседского малыша. Вскоре родители и старшие братья уже предостерегали детей, чтобы те держались от него подальше. «Понимаешь, он чокнутый», – объяснял сосед Болдена своему младшему брату.

Последнее выступление Болдена состоялось во время парада по случаю праздника труда в том же году. Парад был долгим, и в нем участвовали почти все музыканты города. Но еще до его окончания Болден был вынужден сойти с дистанции. Он провел тяжелую неделю дома, но к субботе его душевное состояние ухудшилось настолько, что мать вновь подала на его арест. Бадди выпустили через несколько дней, но к тому времени ему уже было ничем не помочь. Всю зиму он бездельничал и пьянствовал. 13 марта 1907 года Элис Болден в третий – и последний – раз обратилась в полицию, чтобы сына арестовали.

Несколько недель Болден находился в следственной тюрьме, после чего его перевели в Государственную психиатрическую лечебницу в Джексоне, штат Луизиана. В истории болезни записали: «Характер болезни: Безумие. Причина безумия: Алкоголь. Представляет ли пациент опасность для себя или для окружающих? Да, для окружающих».

Болден провел в Джексоне остаток своей жизни. Но хотя первый король джаза сошел со сцены, в Новом Орлеане осталось много музыкантов, которые сохранили и преумножили его наследие. Один из них был совсем мальчишкой, когда звезда Болдена стремительно неслась к закату. Позже он давал противоречивые ответы на вопрос о том, слышал ли он, как играл Болден, но вероятнее всего – слышал. Хотя бы потому, что жил неподалеку от Фанки-Батт-Холл на Пердидо-стрит и вспоминал, как в раннем детстве слушал ансамбль, зазывавший на танцы в субботу вечером. Болден в этом ансамбле тогда сиял всем своим светом.

«Перед танцами оркестр примерно полчаса играл на улице. А мы, ребятишки, начинали пританцовывать. Если я слышал Бадди Болдена, то, наверное, именно тогда».

Этого мальчишку звали Луи Армстронг, и именно благодаря ему эта безумная новая музыка вырвалась за пределы Нового Орлеана и зазвучала по всему миру.

 

Глава 10. Фабрика греха

Портрет сторивилльской проститутки работы Беллока. Архив истории джаза, Университет Тулейна

СТАНЕТ ЛИ НАШ ГОРОД ОТКРЫТЫМ?

Член Палаты Представителей от четвертого района города Андерсон, более известный как мэр Сторивилля, смог утвердить билль, позволяющий проводить боксерские поединки до двадцати пяти раундов без разрешения на то мэра города.

Несомненно, что классы, интересы которых представляет мистер Андерсон, хотят видеть наш город «открытым», и пока мы еще не сделали ничего, чтобы помешать им осуществить свое желание. Будет возмутительно, если Генеральная Ассамблея Луизианы позволит наперсникам разврата и обитателям задворок Нового Орлеана установить легальный стандарт нравственности в городе.

«Нью-Орлинз Дейли Пикайюн», 20 июня 1902 года.

К 1905 ГОДУ НОВЫЙ ОРЛЕАН – или, по крайней мере, та его часть, которую в мире теперь знали под названием «Сторивилль», – был действительно «открытым», как боялась несчастная «Дейли-Пикайюн». За семь-восемь лет существования Сторивилль превратился в огромную, отлажено функционирующую фабрику греха, столь же прибыльную и эффективную, как любая лесопилка или газовый завод. Эти двести тридцать борделей, шестьдесят притонов и бесчисленное множество однокомнатных хибар теперь могли удовлетворять мужскую похоть с поразительной скоростью. «Говорю вам, в этих комнатах никто не проводил и пяти минут, – описывал один из клиентов типичный визит в бордель. – Ступив на порог такого публичного дома, вы уже через пятнадцать минут оказывались на улице без цента в кармане, и идти вам было некуда, разве что домой. И меньше всего на свете в этот момент хотелось возвращаться туда».

Как и обычные заводы, фабрики греха в Сторивилле продолжали работать днем и ночью, лишь работницы сменяли друг друга по необходимости. «Ничего подобного нашему злачному кварталу мир не видывал ни до, ни после, – настаивал Джелли Ролл Мортон. – Салуны не закрывались круглосуточно, владельцы даже снимали двери с петель». Действительно, зачем нужны двери, если ваше заведение никогда не закрывается? Даже проститутки ходили из дома на работу и обратно, как фабричные рабочие. «Большинство проституток жили в других частях города, но приходили в Сторивилль так же, как вы приходите на работу, – вспоминал Луи Армстронг. – У них были даже разные рабочие смены. Иногда две проститутки снимали одну хибару на двоих… Одна работала днем, а другая вкалывала в ночную смену».

Даже самые роскошные бордели Бейсин-стрит, несмотря на все свои претензии, работали с прицелом на максимальную прибыль. Бордели поменьше становились настоящими секс-конвейерами. «Эти места были организованы так, чтобы ободрать вас до нитки, – объяснял один из клиентов. – Допустим, вы пошли в так называемый “двухдолларовый” бордель. Вы бы не смогли даже присесть в вестибюле, не купив вина или по крайней мере не опустив мелочь в механическое пианино. Еще не приступив к делу, ради которого вы пришли, вы уже спускали там пару долларов. Хитрые девчонки увлекали вас в свою комнату, а потом всегда предлагали “дополнительные услуги”, разумеется, за “дополнительную” цену – и вы платили! В такие минуты устоять перед искушением сложно».

Чтобы работники индустрии могли определять, «обработан» ли клиент или еще нет, они придумывали маленький подарок – розу в петлицу или перо в шляпу, «чтобы сутенеры в барах и ночных клубах знали, что вы свое сегодня уже получили».

Если Сторивилль действительно был индустрией, то главным промышленником – Эндрю Карнеги плотских желаний – был не кто иной, как Томас К. Андерсон. По некоторым свидетельствам, в Округе не бывало сделок, с которых Том не получал бы доли. По словам Джелли Ролл Мортона, Андерсон был «королем района». И как король, он взимал дань со всех своих подданных. Когда в бордель Лулу Уайт, к примеру, заявлялась щедрая и готовая к приключениям компания, она отправляла посыльного во «Флигель» за лучшим шампанским. Уайт брала с клиентов пять долларов за бутылку – немалая сумма по меркам 1905 года! – но почти четыре доллара с каждой доставалось Андерсону. Это были легкие деньги, а Андерсон слыл человеком с широкими связями, за это ему и платили.

Благодаря участию в политике города, коммерческому дару и недюжинному личному обаянию он вскоре стал одним из самых могущественных людей Нового Орлеана и предоставлял советы, защиту, милость и опеку всем, кто в них нуждался. И для обитателей восемнадцати кварталов его владений – которые газетные писаки уже окрестили «Графством Андерсона» – слово хозяина было законом. «Иногда, – объяснял один историк Сторивилля, – всеми уважаемый Том Андерсон давал приказ: “Закрыть все заведения, пока копы не успокоились!” [или] “Прячьте карты и кости, ожидается облава!” Его приказам тотчас же подчинялись. Двери запирались, свет гас. Кабаки пустели… до тех пор, пока Андерсон не сообщал, что все чисто и можно продолжать работу».

Вскоре о его заведении на углу Бейсин-стрит и Айбервилль-стрит (как после 1904 года называлась Кастомхаус-стрит) узнали если не во всем мире, то во всей стране. Корреспондент журнала «Коллиер», посетивший Новый Орлеан, писал о правящем короле греха с едва скрываемым недоверием:

«Том Андерсон возвышается над изолированным районом; Он – его законодатель и король. В его тени на улицах Айбервилль, Конти и Сент-Луис беззастенчиво процветает порок; салуны с их играми в покер и кости; притоны, где негры платят пятьдесят центов за дозу кокаина, стоимостью в пять. Кроме того, он служит [буфером] между дурным, глупым, негодным книжным законом и народом, живущим по его добрым правилам. К примеру, когда женщина из “графства Андерсона” совершает кражу, а пострадавший жалуется так громко, что ее арестовывают, Том Андерсон всегда вызволяет ее. Ему даже не нужно вносить за нее залог…»

Но дурная слава – этот вечный оксюморон – лишь привлекала в злачный квартал все больше и больше людей. Многие из них были знаменитостями. Во время своего визита в Новый Орлеан актриса Сара Бернар не забыла об обязательной экскурсии по Сторивиллю. Особенно ее заинтересовало уличное выступление Эмиля Лакума по прозвищу «Сухарь» и его «Раззи-Даззи-Бэнда» мальчишек, игравших на самодельных инструментах (хотя оставленное ею подаяние было таким мизерным, что, по свидетельству одного очевидца, «и шлюха постыдилась бы»). Во «Флигеле» Андерсон принимал величайших спортсменов своего времени, в числе которых были боксер «Джентльмен Джим» Корбетт и легенды бейсбола Бэйб Рут, Фрэнк Чанс и Тай Кобб. Однажды вечером в бар заглянул Джордж М. Коэн, который устроил для публики шоу со своей ковбойской шляпой под музыку местного джазового ансамбля. Хозяином Андерсон был очень гостеприимным. Когда боксер Джон Л. Салливан на исходе своей карьеры приехал в Новый Орлеан, чтобы провести показательный бой, и напился до синих чертей, мэр Сторивилля самолично проводил стареющего спортсмена от «Флигеля» до гостиницы на Рампарт-стрит.

При этом Тома Андерсона считали деспотом, но деспотом благосклонным. По словам очевидцев, он оставался «приятным, рассудительным и спокойным», что бы ни случилось. Был особенно обходителен с женщинами, даже если они лыка не вязали. «Он выслушивал их, когда они плакались ему в жилетку, неважно, в одиночестве они приходили или со своими кавалерами», – рассказывал один из его друзей. Советы Тома всегда были успокаивающими и разумными. «Расслабься, – говорил он. – Все будет хорошо. Главное не наломать дров, чтоб потом не жалеть».

Неудивительно, что он стал такой влиятельной фигурой не только среди обитателей злачного квартала, но и в законодательном собрании штата в Батон-Руже. Андерсон был дружелюбен и любезен, а его чувство юмора обезоруживало даже самых непримиримых политических оппонентов. Его длинная речь против предложенного закона об угольной промышленности, произнесенная в палате представителей в 1904 году была даже, по мнению обычно враждебно настроенной к нему «Пикайюн», «забавной, как и всегда, и весьма развеселила собравшихся». И Закон об угольной промышленности ему удалось блокировать.

Хоть газеты признавали это неохотно, но Том Андерсон был успешным политиком, которому удавались несомненно благие дела. Как член бюджетного комитета он особенное внимание уделял улучшению условий во многих госучреждениях, и особенно в Луизианской государственной психиатрической лечебнице в Джексоне (где содержался Бадди Болден, хотя нет никаких свидетельств того, что они встречались). В 1905 году, когда в Луизиане началась очередная эпидемия желтой лихорадки, Андерсон, как владелец нефтяной компании «Рекорд-ойл», щедро пожертвовал городу большую парию нефти, которая использовалась для уничтожения личинок москитов, плодившихся в многочисленных водных цистернах города. Позже, в том же году, когда президент Теодор Рузвельт посетил Новый Орлеан в знак солидарности с охваченным эпидемией городом, убежденный демократ Андерсон вошел в состав почетной комиссии, приветствовавшей президента, ярого республиканца. Фотография, на которой они пожимают друг другу руки, много лет украшала стену бара «Флигеля».

Но некоторые меры он, пожалуй, поддерживал не без личной корысти. Когда Представитель Андерсон вносил законопроекты о том, чтобы поднять жалованье новоорлеанским полицейским и судебным стенографистам, он применял на практике урок, который усвоил на заре карьеры, – добрые услуги помогают найти друзей, а друзья оказывают добрые услуги. Разумеется, срабатывала эта тактика не всегда. В то время полиция Нового Орлеана была разобщена соперничеством различных группировок, и ни одному политику не удалось бы сдружиться со всеми полицейскими. И хотя Андерсон был на короткой ноге с начальником полиции Джоном Джорни и даже пригласил его на свадьбу своей дочери, слуги закона по-прежнему иногда досаждали ему. Но и в этих случаях Андерсон находил способы умаслить противников. Когда полиция в очередной раз решила для вида последить за выполнением широко игнорируемого воскресного закона Тишины, Андерсон был арестован, осужден и признан виновным (неким судьей Скиннером), дружелюбный владелец салуна не стал держать зла. Выиграв апелляцию в вышестоящем суде, Том не забыл выслать Скиннеру огромную партию спиртного и сигар, чтобы тот поделился со всеми членами суда низшей инстанции. Разве должен маленький проступок портить отношения между двумя джентльменами, которые всего лишь выполняли свою работу?

После муниципальных выборов 1904 года у Андерсона – и у Сторивилля вообще – появилась надежда на славное будущее. В тот год мэром был избран верный сторонник Кольца по имени Мартин Берман из района Алжир за рекой. Его отношение к городской индустрии греха было настолько благосклонным, что большего представители городского подполья не могли и желать. Берман был непримиримым врагом «шелковых чулок», не выносил морализаторства элиты из Садового района и насмехался над их попытками вмешиваться в такое серьезное дело, как управление большим городом. Типичным «шелковым чулком» для него был тот горожанин, который «знает причины упадка Римской империи, но не понимает, что большинство избирателей интересуют гораздо больше школы, полиция, пожарные, здравоохранение, парки и площади, рабочие места, а не Римская империя». И хотя Берман признавал, что он, как писала «Таймз-Демократ», немного «неотесан», по крайней мере ему было понятно, что хотят простые граждане Нового Орлеана.

Почти все городские газеты были против избрания этого политика. «Мистер Берман не соответствует стандартам [государственной службы], – писала “Таймз Демократ” во время кампании, – но представляет именно те слои общества, вмешательство которых в управление городом нанесет ему серьезный ущерб и помешает процветанию». Но самым ярым противником Бермана был не кто иной, как У. С. Паркерсон, образец аристократической добродетели, возглавлявший в 1891 году суд Линча в окружной тюрьме. Паркерсон, по-прежнему активно занимавшийся политикой и поддерживавший реформы, обвинил Бермана во всевозможных злодеяниях, в том числе мошенничестве в интересах «Электрической компании Эдисона» и нелегальном пользовании железнодорожным проездным. Развернувшаяся травля стала одной из самых жестоких за последнее время («Я скорее согласился бы стать червем в гниющем трупе тупого мула, чем этим Паркерсоном», – заявил на митинге один сторонник Бермана). В конце концов Берман одержал победу. И лучшего союзника, чем новый мэр, Сторивилль и его обитатели не могли и желать.

Тем временем Округ, если можно так выразиться, взрослел, превращаясь в оплот настоящей субкультуры, настолько же яркой, насколько и доходной. Среди многочисленных обитателей района – проституток, сутенеров, игроков и жуликов – можно обнаружить такие имена, как Джонни Стальные Руки, Мэри Скотобойня, Гасси Золотой Зуб, Нора Птичья Ножка, Титаник, Лора Кокаиновые Глазки, Царапка, Сонни Лягушка, Кривозубая Мэри, Стэк О. Доллар, Чарли Гав-Гав, Господь-Всетащитель, и другие. Похождения большинства из этих славных личностей навсегда утеряны в истории, хотя некоторые из них – к примеру, Кабан и Коротышка Фургон – позже были увековечены в текстах джазовых песен. И хотя некоторые историки утверждают, что уровень насильственных преступлений в Сторивилле был сравнительно низким (по крайней мере, по меркам Нового Орлеана в целом, где с 1900 по 1910 год число убийств в пересчете на душу населения было в три раза выше, чем в Чикаго), эти мужчины и женщины вовсе не были миролюбивыми. По словам Джелли Ролл Мортона, на счету вышибалы из Сторивилля по имени Аарон Харрис («самого бессердечного человека, из всех, о ком я только слышал») было не меньше одиннадцати убийств.

Даже некоторые бандерши с Бейсин-стрит были известны своей готовностью прибегать к ножам и пистолетам в качестве последнего аргумента в спорах. В 1904 году Лулу Уайт дважды выстрелила в своего белого любовника, Джорджа Ламберта, который бросил ее ради другой. Охваченная яростной ревностью Уайт заявилась в дом своего любовника, когда он играл в покер с друзьями. По словам «Дейли Пикайюн», «Лулу ворвалась в зал, где играли в покер, и, увидев Ламберта, дважды в него выстрелила, отпуская проклятия». Она промахнулась – как, возможно, и задумывала, – и один из игроков вырвал у нее из рук пистолет прежде, чем она успела выстрелить еще раз. Уайт признали виновной лишь по одному пункту: незаконное ношение оружия, а это преступление в Новом Орлеане практически не наказывалось.

Подобные яркие случаи казались относительно безобидны, о них легко забывали, однако происходило и такое, что повергало новоорлеанцев в шок. Многие жуткие истории, рассказываемые об Округе, – скорее легенды, чем подлинные свидетельства. Но даже один факт того, что они ходили в народе, говорит о страхе и даже ужасе горожан. Ходили слухи, например, что Лулу Уайт предлагала своим клиентам скидочную книжку из пятнадцати купонов, на каждом из которых был изображен непристойный акт, на который владелец мог рассчитывать по предъявлении купона. Или об аукционах по продаже девственности, о дуэтах «мама – дочь», сексуальных утехах с животными и так называемой танцовщице Оливии, Королеве Устриц, которая якобы умела перемещать по своему обнаженному телу устричную раковину, не дотрагиваясь до нее руками. Особо знаменит был бордель под названием «Дом всех народов», который содержала Эмма Джонсон в доме 331 на Бейсин-стрит. Сама Джонсон – высокая, поджарая и мужеподобная франкоязычная лесбиянка – в первое десятилетие XX века была уже немолода, но в ее заведении работали самые юные проститутки в Сторивилле. По слухам, она организовала там «секс-цирк», в котором клиентам предлагались такие развлечения, как фетишизм, вуайеризм и садомазохизм.

«Они делали много такого, о чем вслух говорить не принято, и делали это на глазах у всех», – вспоминал Джелли Ролл Мортон, часто игравший на фортепиано в борделе Джонсон. «Между мной и девушками, ублажавшими гостей, поставили перегородку. Но я прорезал в ней щель, потому что сам был не прочь поразвлечься и хотел видеть то, что видели остальные». Но ироничный и находчивый Мортон умалчивает о том, что именно здесь, за фасадом пикантных развлечений, проступал настоящий ужас. Большинство новоорлеанцев считали педофилию, зоофилию и содомию проявлением такого возмутительного разврата, который следует только уничтожить, а не просто изолировать в отдельно взятом районе, пусть даже он и называется Сторивилль.

Даже Жози Арлингтон не была готова выносить этот разврат. Несмотря на то что индустрия порока во дворце на Бейсин-стрит приносила огромные деньги, Жози не могла избавиться от гнетущего чувства неудовлетворенности своей жизнью, подробности которой отчаянно пыталась утаить от своей обожаемой племянницы Анны. По словам одного из ее друзей, Арлингтон «жила в постоянном страхе того, что девочка узнает, кто она такая на самом деле».

В 1903 году, незадолго до возвращения Анны из парижской католической школы, Арлингтон потратила часть своей прибыли, чтобы купить дом вдали от Нового Орлеана: в Ковингтоне, неподалеку от городка Абита Спрингс на другом берегу озера Понтчартрейн. Она назвала этот дом Виллой Анны и, когда племянница вернулась из Европы в июле 1904 года, отправила ее туда на лето. После этого девочка отправилась в еще одну католическую школу – на этот раз в Клифтоне, штат Огайо, где она должна была проучиться еще два года. Что только на время решило проблему; ведь Анна, закончив школу, захочет вернуться к семье в Новый Орлеан.

В одиннадцать утра 1 декабря 1905 года, рабочие, красившие верхний этаж борделя «Арлингтон», случайно подожгли здание. Всех обитателей, в то время еще спавших, быстро разбудили и эвакуировали. По словам «Дейли Пикайюн», перепуганные женщины бежали по Бейсин-стрит, держа в руках свои пожитки, завернутые в простыни. Затем они собрались – «полураздетые» – в салуне «Флигеля» Тома Андерсона. К счастью, пожар уничтожил только чердак и два верхних этажа, затем его потушили, однако Жози Арлингтон лишилась множества прекрасных картин и мебели, купленных в путешествии по Европе.

Репортер «Пикайюн» воспользовался шансом прочесть небольшую проповедь. Он описал то, как театрально рыдали женщины, причем «некоторые делали это скорее для того, чтобы привлечь внимание и вызвать сочувствие, чем потому, что чего-то лишились». Но затем он увидел убитую горем женщину, плачущую в коридоре. А на вопрос, почему она так расстроилась, та ответила, что в суматохе забыла спасти от пожара фотографию матери. Именно эта потеря причинила девушке такую боль.

«И тогда стало ясно, что в сердце падшей девушки еще жила доброта, – умилялся репортер, – ведь даже в окружении пороков она все же помнила мать, и ее фотография была для нее дороже всех бриллиантов, драгоценностей и роскошных платьев».

Все это напоминало на сцену из дешевой викторианской мелодрамы, но Арлингтон и ее «девочки» продолжили работу. Пока дом 225 на Бейсин-стрит ремонтировался, они заняли верхний этаж «Флигеля» Андерсона (который с тех пор стал называться «Флигелем Арлингтон»). Но хотя владелица борделя пережила пожар, не пострадав ни финансово, ни физически, это происшествие только усилило ее желание жить приличной жизнью. По некоторым свидетельствам, после пожара она часто беседовала со своими работницами об адских муках, ожидавших грешников после смерти. И еще отчаянней стремилась оградить Анну от скверны Сторивилля.

К 1906 году Арлингтон купила внушительный белый особняк на Эспланейд-авеню, в ультрареспектабельном районе города около Городского парка. Именно здесь она решила начать жить заново. Прежде они с Томом Брэди жили раздельно: она – в борделе, он – в доме своей матери (а для встреч кузина Арлингтон предоставила им комнату в своем доме). Причем так решила именно она, а не он. Несколько лет назад Брэди сделал ей предложение, но получил отказ. По словам Брэди, она ответила, что раз уж они столько лет прожили, не сподобившись пожениться, то смогут прожить так и дальше «для баланса». Но теперь у них появилась возможность жить вместе, как законные муж и жена.

Жози договорилась с семьей ее брата Генри Дойблера, что они (в том числе его жена и трое сыновей, братьев Анны) переедут жить к ней, и сама Анна, конечно же, присоединится к ним после окончания школы. Готовясь к этому, Арлингтон велела всем своим знакомым – всем, с кем могла контактировать ее племянница, – называть ее не Жози, или мисс Арлингтон, или даже Мэри Дойблер, а только «миссис Брэди». Для того чтобы маскировка сработала, ошибаться было нельзя.

Дойблеры и Брэди вели жизнь обычной большой семьи в просторном доме на Эспланейд-авеню. Арлингтон постепенно возложила обязанности управления борделем на свою заместительницу, но по-прежнему получала регулярную прибыль, что позволяло ей жить по-новому. Самых респектабельных знакомых из Сторивилля, в числе которых был и Том Андерсон, она иногда приглашала на семейные ужины и дни рождения – в доме или на Вилле Анны. И Анна (судя по всему, не читавшая новоорлеанских газет) ни о чем не подозревала. Для нее все эти люди были добропорядочными друзьями тетушки Мэри и дядюшки Тома. Девушка много лет прожила в доме на Эспланейд-авеню, но оставалась в блаженном неведении об источнике богатства ее семьи, располагавшемся на Бейсин-стрит, всего в нескольких милях оттуда.

Но другие новоорлеанцы при всем желании не могли так изолировать себя от Сторивилля. Пусть реформаторы были довольны результатами их эксперимента 1898 года, но поборники нравственности, вдохновленные возникновением таких организаций, как «Лига противодействия салунам» и «Движение Общественной гигиены», активно выражали недовольство этим злачным кварталом. Тактика заключения порока в резервацию явно не сработала, и по всей стране в первое десятилетие двадцатого века получила поддержку идея полного запрета проституции, спиртного, азартных игр и других грехов. Законодательное собрание Луизианы (несмотря на все усилия Томаса К. Андерсона) поддержало принятие законопроектов, направленных на борьбу с пороками. Уже в 1904 году они приняли закон о закрытии всех биллиардных в штате. Другой предложенный закон запрещал ставки на скачках на всей территории Луизианы. Теперь же, в преддверии выборов 1908 года, заговорили о принятии комплексного закона по борьбе с пороком: необходимо полностью изменить правила продажи алкоголя в Луизиане и ограничить возможность женщин и цветного населения посещать заведения, где продавали спиртное, а также работать в них.

Для представителей новоорлеанского полусвета: сутенеров и содержательниц борделей, владельцев салунов и дансингов, проституток и музыкантов – наступали тяжелые времена.

В первые десять лет своего существования сегрегированные кварталы греха по обе стороны Канал-стрит никто не трогал, и они процветали – причем так, что многих это уже беспокоило. Новый Орлеан ждали перемены. Самопровозглашенные защитники добродетели и нравственности были готовы нанести ощутимый удар по гнезду разврата.