Джаз. Великая история империи греха и порока

Крист Гэри

Часть третья. Битва с грехом. 1907–1917

 

 

Глава 11. Черная рука

Газетная иллюстрация, изображающая тайную сходку Мафии. Коллекция фонда исследований истории Луизианы, Университет Тулейна

ТЕПЛЫМ ИЮНЬСКИМ ВЕЧЕРОМ 1907 ГОДА светловолосый мальчишка восьми лет от роду по имени Уолтер Ламана забавлялся тихой игрой в переулке у похоронного бюро своего отца на Сент-Филлип-стрит во Французском квартале. Было почти восемь вечера, янтарный вечерний свет угасал, и привычный для квартала сладковатый запах гниющих фруктов, конского навоза и чеснока словно бы на мгновение усилился в сумерках.

Уолтер играл под арками, когда в переулок въехал катафалк на конной тяге, возвращавшийся в бюро с припозднившихся субботних похорон. Остановившись, кучер бросил мальчику несколько слов, а затем проехал по переулку во двор, где отвязал лошадей и вернул их в конюшню.

Через несколько минут другой мужчина – чуть за сорок, с редкими седеющими волосами и усиками – подошел к Уолтеру в переулке. Что именно сказал ему – неизвестно. Но затем усатый вынул из кармана две монетки по пять центов и пообещал мальчишке мороженое из кондитерской неподалеку. Уолтер не заметил в этом предложении ничего подозрительного. Он встал, взял усатого за руку и отправился с ним по Сент-Филип-стрит в кондитерскую.

Дойдя до Бурбон-стрит, они подошли к остановившемуся на углу крытому фургону, около которого, будто поджидая их, стоял незнакомец высокого роста. Он взял Уолтера за руку и, не успел мальчик возмутиться, как вместе с кучером затолкнул его в фургон. Затем высокий забрался в фургон сам и закрыл брезентовый полог. Кучер пришпорил лошадь, фургон шумно покатился по узкой улице. Усатый долго стоял на тротуаре, наблюдая за тем, как он растворяется в полумраке, потом повернулся и исчез в лабиринтах Французского квартала.

Хотя уже спустились сумерки, а Уолтер до сих пор не вернулся домой, его родители не волновались. Мальчик любил прятаться во дворе, на сеновале или в конюшне, а иногда даже засыпал в своем укрытии. Но время шло, и супруги Ламана начали волноваться. Питер Ламана, отец Уолтера, обыскал окрестности, но не нашел ни следа мальчика. Наконец, он решил, что Уолтер мог тайком пробраться в дилижанс, на котором его старший брат Джон уехал тем вечером в Уэст-Энд, озерный курорт в шести-семи милях от города. Ламана оседлал коня и поскакал туда в свете луны, но несколько часов спустя вернулся ни с чем. Джон не видел младшего брата.

Всю ночь и весь воскресный день Питер Ламана искал сына во Французском квартале, ему помогали все: друзья, его работники и окрестные мальчишки. Они расспрашивали соседей, лавочников, прохожих, но никто не знал, что случилось с мальчиком. К вечеру воскресенья Ламана решился обратиться в полицию. То, что он так медлил, было неудивительно. Члены итальянской диаспоры города предпочитали решать свои проблемы самостоятельно. Кроме того, полиция не всегда быстро реагировала на заявления итальянцев, поскольку свидетели преступлений в итальянских районах часто опасливо отмалчивались. Но дело Питера Ламана было исключением. Он владел процветающим похоронным бюро и самой большой конюшней во Французском квартале, был членом влиятельного Союза Прогрессивистов, общественной организации, в которую входили самые влиятельные бизнесмены города, и считался весьма важным человеком, которому не могла не прийти на помощь полиция. Поэтому слуги закона взялись за расследование с гораздо большей решимостью, чем если бы похищенный мальчик оказался сыном бакалейщика или сборщика бананов. Поиски продолжились на набережной, у озера, и в «сточных трубах, в темных переулках, в задних дворах и укромных уголках» квартала.

Но наутро понедельника в дом семьи Ламана доставили анонимное письмо, написанное по-итальянски корявым, едва разборчивым почерком:

«У вашего парня есть крыша над головой, он сыт и одет, цел и невредим. Но если вы не выполните наши требования, за последствия мы не отвечаем».

Далее следовало требование выкупа в $6000 – огромной суммы по меркам 1907 года, – передать который похитителям должен был лично Ламана. Согласно указаниям в письме (которые Ламана сохранил в тайне от всех, кроме полиции), он должен собрать указанную сумму в золоте и отвезти мешок – в одиночку, верхом – в Богалузу, городок, расположенный в семидесяти милях к северу. По дороге его встретит человек, который примет у него деньги и расскажет, где мальчик. Если Ламана не хочет получить своего мальчика «разрубленным на кусочки», исполнить эти указания надлежит в точности.

Вместо подписи в письме были нарисованы череп и скрещенные кости – многие говорили, что это верный знак того, что за ним стояла организация, известная всем итальянцам под названием «Черная рука».

* * *

На протяжении почти десяти лет после суда Линча у окружной тюрьмы в 1891 году, в итальянском подполье Нового Орлеана царило сравнительное затишье.

«Около двенадцати лет назад мы осознали, что ошибались, закрывая глаза на преступные вендетты, – заметила “Таймз-Демократ” в 1902 году. – Нас пробудило… ударом грома, который потряс весь город и всю страну». Этим ударом, конечно же, было убийство Дэвида Хеннесси, и влиятельнейшие жители города ответили на него «коррективными» насильственными мерами. «Мы преподали преступникам урок, – продолжала газета, – и на протяжении двенадцати лет Новый Орлеан был почти избавлен от вендетт. На улицах города стало спокойнее, и сами сицилийцы извлекли из этого только выгоду».

Маловероятно, что с этим утверждением согласились бы «сами сицилийцы». Но на протяжении 1890-х в городе действительно почти не случалось убийств. Однако все изменилось в 1902 году, с прибытием в Новый Орлеан человека, называвшего себя Франческо Дженова. Дженова, которого на самом деле звали Франческо Матези, судя по всему, бежал с родной Сицилии после того, как его обвинили в убийстве семьи Сейна. Он попал в Луизиану через Лондон и Нью-Йорк (где, по слухам, завел знакомство с легендарным мафиози Джузеппе Морелло) и быстро стал одним из лидеров итальянской диаспоры города. Все знали об убийстве на Сицилии и страшно боялись Матези. Он и его предполагаемый соучастник Паоло Ди Кристина (настоящее имя: Паоло Марчезе) попытались взять под контроль местный макаронный бизнес, но встретили сопротивление. Братья Антонио и Сальваторе Лучиано, владевшие макаронной фабрикой в Дональдсвилле, неподалеку от Нового Орлеана, отказались терпеть прессинг Дженова. В начале мая 1902 года Сальваторе Лучиано заметил Дженова и Ди Кристину в экипаже около пансиона Лучиано на новоорлеанской Пойдрас-стрит. Решив, что эти двое пришли, чтобы выполнить обещание покалечить братьев, Сальваторе вбежал в дом за двустволкой, а затем бросился к экипажу и выстрелил в Дженова.

Он промахнулся, но Дженова и Ди Кристина получили болезненные пороховые ожоги, а полиция прибыла раньше, чем произошло что-то более серьезное. Этот инцидент стал началом жестокой войны между семействами гангстеров. Горожане, надеявшиеся, что проблема итальянских преступных группировок решена, пришли в ужас. Примерно месяц спустя после этого инцидента Антонио Лучиано играл в покер в пансионе на Пойдрас-стрит, а Сальваторе в соседней комнате писал письмо их матери в Италию. Четверо незнакомцев зашли в пансион и накинулись на Сальваторе Лучиано с ножами и дубинами. Антонио, услышав шум, схватил двустволку и открыл огонь.

Сальваторе и один из игроков в покер погибли, а еще двое получили серьезные ранения.

Действия Антонио Лучиано суд признал самообороной и выпустил его из заключения, а на следующий день тот устроил поминки по брату. Друзья семьи толпились около тела Сальваторе, лежавшего на столе в одной из просторных комнат. На глазах у изумленного Антонио, человек по фамилии Феррара, в котором он узнал одного из убийц брата, подошел к телу, убрал с лица покойного прозрачный саван и поцеловал его в губы. Рассвирепев и не веря своим глазам, Антонио вызвал Феррара во двор пансиона. Тот, судя по всему, не подозревал, что его узнали, и вышел.

В этот же момент Лучиано встретил его двумя заряженными стволами дробовика, а в довершение на глазах онемевших от ужаса гостей размозжил ему голову треснувшим прикладом.

– Наконец-то! – яростно ревел Антонио во время ареста. – Я отомстил убийце своего брата!

Франческо Дженова, напротив, был явно недоволен. Однако терпел. Когда Антонио Лучиано был оправдан в убийстве Феррара и вновь оказался на свободе, Дженова нанял стрелка из Нью-Йорка – некоего Эспаре, который за несколько недель втерся в доверие Лучиано. В августе 1902 года добродушный Эспаре провожал нового друга в фотомастерскую на Канал-стрит, чтобы забрать оттуда фотокарточки. На обратном пути прямо на лестнице, соединяющей улицы, Эспаре невозмутимо вытащил из-за пояса револьвер и выпустил шесть пуль в спину Антонио Лучиано. Лучиано попытался выстрелить в ответ, но поскользнулся и сверзнулся вниз по ступеням. Эспаре же взобрался на крышу здания, перепрыгнул на соседнее – ресторан Тома Андерсона «Арлингтон» на Рампарт-стрит, – и исчез, нырнув в открытый потолочный люк.

К счастью для новоорлеанских служителей закона, свидетелями перестрелки стало несколько членов элитного «Пиквикского клуба», располагавшегося прямо напротив фотомастерской. Когда Эспаре был обвинен в убийстве, эти досточтимые граждане – в отличие от итальянских свидетелей многих других вендетт – дали показания. Эспаре быстро признали виновным и приговорили к казни через повешение. В 1905 году это стало первым случаем в истории города, когда итальянец был казнен за убийство итальянца. Но вывод из этой вендетты все же сделали: как писали газеты, итальянское подполье города пробуждалось от десятилетнего сна.

И действительно, после убийства Лучиано в городе разбушевалась мафия. «Черная рука», банда вымогателей, ступила на тропу войны. По мнению современных историков стоит четко разделять два понятия: «Черную руку» как технику шантажа, активно действовавшую вплоть до 1920-х годов, и одноименную «мафию» – синдикат преступных семей, просуществовавший гораздо дольше. Ее члены не брезговали методами «Черной руки». Однако для простых граждан начала 1900-х понятия «Мафия» и «Черная рука» были едины и обозначали исключительно преступников из «понаехавших» итальянцев. Когда после происшествия с Лучиано итальянские бизнесмены начали получать письма с угрозами от анонимного вымогателя, полиция и пресса твердо знали, кто за ними стоял. Многие сочли, что активизация мафии слишком подозрительно совпала по времени с прибытием Франческо Дженова. В Новый Орлеан явился новый capo, главарь, не усвоивший урок суда Линча в окружной тюрьме.

Однако «лучшие люди города» бездействовали, пока, как в случае дела Хеннесси, не пострадал один из них. Это случилось июньским вечером в 1907-м. Любимого сына Питера Ламана, «состоятельного и достойного» члена Союза Прогрессивистов, похитили у порога собственного дома. Казалось, что урок 1891 года необходимо повторить.

* * *

Вечером в среду, 12 июня, в главном зале Юнион-Франсе-Холла собралась толпа из четырех-пяти тысяч человек. С момента исчезновения Уолтера Ламана прошло четыре дня, но до сих пор не обнаружилось никаких его следов. Прошлой ночью, следуя указаниям в письме вымогателей, Питер Ламана выехал на дорогу в Богалусу с мешком золота ценностью в $6000. Однако его так никто и не встретил и не забрал выкуп. Скорее всего потому, что засекли отряд полиции, который, вопреки указаниям из письма, последовал за Ламана. У полицейских почти не осталось существенных зацепок.

Союз Прогрессивистов и лидеры итальянской диаспоры в тот же вечер созвали митинг, чтобы найти новые улики, призвав итальянцев не молчать о преступлениях мафии. Похищение сына Ламана нельзя было оставить безнаказанным. «Жители Нового Орлеана беспечны и многого не замечают, – писала “Дейли Пикайюн” – но злоумышленники, осмелевшие от многолетней безнаказанности, иногда наносят удары по самым основам нашего общества и наших семей. Тогда разгневанные граждане демонстрируют им свою силу».

Гнев горожан нужно было направить точно в цель, для чего и созвали этот митинг. Один за другим выступавшие призвали жителей Итальянского квартала рассказать обо всем, что им известно о деле Ламана, и любых других происшествиях, за которыми могла стоять мафия. Судья Филипп Паторно, один из лидеров диаспоры, объявил о создании Итальянского комитета бдительности, призванного решить проблему преступности в районе. «Отныне итальянцы полны решимости действовать, – поклялся он. – Любой из нас, получивший письмо с угрозами, будет обязан предоставить его комитету».

Речь Паторно, как и выступления других ораторов, была встречена радостными возгласами и аплодисментами. Но самыми бурными овациями – по крайней мере, если верить «Дейли Пикайюн» – встретили полковника Джона К. Уиклиффа, который вместе с У. С. Паркерсоном был одним из устроителей линчевания 1891 года. («Собравшиеся призывали выступить мистера Паркерсона, – писала газета, – но среди присутствующих его не оказалось».) Уиклифф призвал толпу сотрудничать с судьей Паторно. «Итальянцы нашего города привыкли бороться в одиночку и боятся просить помощи, – сказал он. – Но они должны знать, что живут в свободной стране, и могут рассчитывать на поддержку со стороны любого из наших горожан. Может ли кучка преступников бросить вызов городу с населением в триста тысяч человек? Возможно ли, чтобы эти люди смогли скрыться? Ради наших детей, мы должны всеми силами остановить этот кошмар!»

После окончания митинга на улицу Вье Карре высыпали возбужденные толпы. Не дождавшись очередных призывов, часть мстителей собралась около старой окружной тюрьмы с угрозами «творить историю на Конго-Сквер» – это звучало как слишком явное напоминание о линчевании итальянцев в 1891 году. Другие «защитники справедливости» наводнили улицы около дома Ламана. Не подчиняясь полиции, они рыскали по окрестностям и врывались в дома с обысками. Перепуганным жителям не оставалось ничего, кроме как впускать их внутрь. «Да, [самопровозглашенные стражи закона] жаждали крови, – признала “Дейли Пикайюн” на следующие сутки, – но только крови виновных».

Эта тактика устрашения оказалась эффективной. В одном переполненном пансионе мстители обнаружили двоих школьников, которые признались, что видели Уолтера Ламана в субботу с человеком по имени Тони Коста. Воодушевившись этим успехом, толпа двинулась к дому Косты на углу улиц Сент-Филип и Шартрес. Перевернув жилище вверх дном, они так никого подходящего под описание Косты не нашли. Правда, один из соседей рассказал, что Тони действительно жил здесь, что он заядлый азартный игрок, что у него есть судимость, но в субботу он исчез и с тех пор от него ни слуху ни духу.

Полиция тем временем тоже небезуспешно продвигалась в расследовании. Слухи о том, что подозрительный итальянец в этом районе недавно приобрел крытый фургон, оказались правдой. Следователи, отправившиеся по наводке в округ Джефферсон к западу от города, нашли свидетеля, видевшего, как поздним вечером в субботу крытый фургон заехал во двор плантации Сент-Роуз, принадлежащей некоему Игнацио Камписциано. В деле появилось еще одно имя.

Утром в четверг Питер Ламана получил еще одно лапидарное письмо по-итальянски без подписи: «Со слезами на глазах отправляю вам эти несколько строк в утешение. Будьте мужчиной и доверьтесь мне. Я делаю это из любви к вашему сыну».

Аноним рассказывал Ламана, как найти мальчика: «Отправляйся к каналу Харви и найди человека по имени Макорио Морти. Он знает все. Когда встретишься с ним, спроси его о цирюльнике, который живет поблизости. Цирюльник здесь самый главный. У меня нет никаких сомнений в том, что твой сын у него».

Воспользовавшись этой и другими наводками, к пятнице полиция арестовала десятерых подозреваемых, и главным из них был Тони Коста, отсиживавшийся в доме на улице Клуэ. Кроме того, среди задержанных были фермер Камписциано, информатор с Харви-Канала, упомянутый в анонимном письме, владелец магазина мороженого около дома семьи Ламана, и – по особому требованию Итальянского Комитета бдительности – Франческо Дженова, предполагаемый capo, соучастник убийства Лучиано, произошедшего пять лет назад. Дженова к тому времени стал богатым бизнесменом, и многие утверждали, что итальянцы Нового Орлеана страшно его боялись. Какие доказательства причастности Дженова к делу имелись у Комитета и имелись ли они вообще – неясно. Но поскольку он был главарем группировки, которую горожане называли «Мафией», у полиции не было сомнений, что он каким-то образом замешан в этом деле.

Итак, у возглавлявшего расследование капитана полиции Томаса Капо (которому явно не повезло с фамилией), появились основания полагать, что расследование сдвинулось с мертвой точки. Но почти все улики, позволившие ему задержать подозреваемых, были косвенными. После вмешательства адвокатов, всех задержанных, за исключением Тони Косты, продолжавшего яро настаивать на своей невиновности, пришлось отпустить. Но полиция держала их под постоянным наблюдением и продолжала изучать улики и наводки, поступавшие в Комитет бдительности.

Со дня исчезновения Уолтера Ламана прошло уже больше недели, и надежды на то, что его найдут живым, почти не осталось. Проверяя продолжительные слухи о том, что мальчика убили и спрятали тело на болоте за фермой Камписциано, двадцать первого июня полиция арендовала поезд и отправила на место поисковый отряд из двадцати пяти человек. Но трясина в этом районе была одной из самых густых и опасных во всей Луизиане. Изнуряемый москитами отряд с ищейками, по колено в грязи, весь день обыскивал трясину, но ничего не нашел.

В сумерках изможденные спасатели вернулись с болота ни с чем. Фермер Камписциано безмолвно наблюдал за ними, делая вид, что продолжает работать на своей земле.

Тянулись дни, но расследование не сдвигалось с места, и среди отчаявшихся следователей начались конфликты. Полиция обвинила Итальянский Комитет бдительности в организации тайных встреч и сокрытии важной информации. Питер Ламана предпочел вести расследование самостоятельно и прервал все контакты со следователями. Судя по всему, он считал, что неумелые действия полиции причиняли скорее вред, чем пользу, мешая развязать языки возможным свидетелям.

Наконец, через две недели после исчезновения мальчика, среди какофонии обвинений и намеков прозвучало еще одно ключевое имя. Судья Паторно несколько дней выслушивал итальянских коммерсантов, получивших письма с угрозами от вымогателя. Один из них утверждал, что знает, кто написал письмо, адресованное ему. Затем он подвел судью к окну кабинета и указал пальцем на человека, стоявшего на улице.

– Это он, – сказал коммерсант. – Тони Гендуза!

Судья Паторно не сразу отреагировал на это сообщение, ведь подобные обвинения ему приходилось выслушивать по многу раз за день. Но, сравнив письмо коммерсанта с тем, которое получил Питер Ламана, он заметил, что почерк подозрительно похож. Явившись в дом Тони Гендузы, он обнаружил, что тот пропал. Паторно выслал следователей в Пекан-Гроув, городок неподалеку фермы Камписциано в Сент-Роузе, где – по словам брата Тони Гендузы Фрэнка – жила возлюбленная пропавшего, но те ничего не обнаружили.

Паторно, однако, продолжил расследование и вскоре обнаружил любопытные связи между Тони Гендузой и несколькими другими подозреваемыми. Он выяснил, что Гендузу неоднократно видели с главным подозреваемым Тони Коста за несколько недель до похищения. С ними часто был третий, Франсиско Лучези. И вот теперь этот Лучези исчез, как и его подельник Леонардо Геббиа, живший с сестрой и родителями рядом с домом семьи Ламана. По слухам, Геббиа знали об исчезновении Уолтера Ламана гораздо больше, чем рассказали полиции. Миссис Геббиа, мать Леонардо, якобы несколько раз приходила к миссис Ламана после похищения. Она уверяла ее в том, что малыш Уолтер в безопасности, и призывала семью Ламана заплатить выкуп, чтобы его вернули. Тогда ее словам никто не придал значения, сочтя их благонамеренными утешениями старушки-соседки. Теперь же они выглядели совсем иначе.

Ранним утром полиция ворвалась в дом Геббиа. Леонардо еще лежал в постели, и его удалось задержать без помех. Его арест оказался роковым для заговорщиков. Настаивая на собственной невиновности, он все же признался, что все знал о заговоре. Он рассказал, что видел, как Тони Коста увел мальчика от похоронного бюро, передал его человеку по имени Стефано Монфре, поджидавшему на углу улиц Бурбон и Сент-Филипп в крытом фургоне, кучером которого был Франсиско Лучези. Кроме того, Геббиа подтвердил, что Тони Гендуза написал письмо с требованием выкупа в $6000.

Этой информации судье Паторно оказалось достаточно, чтобы начать новую серию арестов. Он арестовал всю семью Геббиа, брата Тони Гендузы Фрэнка, жену Стефано Монфре, и даже семейную пару, державшую вместе с Геббиа пансион на улице Сент-Филипп. Но самым важным свидетельством стало признание сестры Геббиа, Николины, подтвердившей то, о чем давно подозревал Паторно: мальчика действительно отвезли на ферму Камписциано в Сент-Роузе. Игнацио Камписциано был арестован несколько дней назад, но отпущен из-за отсутствия доказательств. Теперь Паторно получил необходимые доказательства, чтобы возбудить процесс против фермера. Он договорился с Центральной железной дорогой Иллинойса об особом рейсе до плантации и собрал отряд, который должен был отправиться туда вечером. Среди членов этого отряда был начальник поезда по имени Фрэнк T. Муни – тот самый, который десятью годами позже стал суперинтендантом полиции. Муни, уже тогда интересовавшийся работой полицейского, принимал активное участие в аресте Камписциано и даже во всех красках описал его «Дейли Пикайюн».

Когда около полуночи особый рейс прибыл в Пекан-Гроув, объяснял Муни, «мы потушили прожектор локомотива и свет в пассажирском вагоне, а затем полторы мили шли пешком до дома Камписциано».

Паторно выставил охрану по периметру жилища Камписциано и сарая в пятидесяти ярдах от него, где могли держать Уолтера Ламана. Затем полицейские принялись стучать в дверь Камписциано до тех пор, пока не разбудили его.

«Мы распахнули дверь и вошли внутрь», – рассказывал Муни «Таймз-Пикайюн».

– Отдайте нам мальчика. Мы пришли за ребенком, – потребовал судья Паторно.

Камписциано стоял в исподнем и не говорил ни слова.

– Где мальчишка Ламана? – требовательно переспросил судья Паторно.

Но фермер лишь пожал плечами.

Спасатели были полны решимости и не собирались отступать. Они быстро схватили Камписциано, завернули ему руки за спину и связали ноги, затем вынесли наружу и накинули на шею веревку.

Испугавшийся пыток Камписциано жестом показал, что будет говорить. Петлю на его шее ослабили, и он рассказал о том, как Монфре, Лучези и еще двое, одного из которых звали Анджело Инкаркатерра, привезли мальчика в его дом в крытом фургоне. Но когда Паторно спросил фермера, где сейчас находится мальчик, тот снова замолчал. Петлю на его шее снова затянули и пригрозили повесить на ближайшем дереве. И тогда он наконец сдался. Когда веревка чуть ослабла, он проговорил то, чего все боялись:

– Мальчик мертв.

«Камписциано описал это жуткое преступление в мельчайших подробностях, – рассказал Муни. – Он отвел нас в другой дом и показал, где именно и в какой позе лежал мальчик, когда его задушили. Он божился, что не имеет к произошедшему никакого отношения и все это сделали те, кто его привез».

Судья Паторно потребовал от Камписциано отвести их к телу мальчика. Фермер собирался подождать до утра, поскольку пробраться предстояло на болото за его домом, а луна уже скрылась. Но Паторно настоял. Отряд направился в топкую трясину, освещая себе путь фонарями. Камписциано умолял развязать ему руки, чтобы пробираться сквозь заросли тростника.

Паторно согласился, но оставил веревки вокруг шеи и плеч, которые держали члены отряда, чтобы фермер не ускользнул во тьму.

«Можете представить себе, как это было, – рассказывал Муни “Дейли Пикайюн”. – Главарь “Черной руки” вел нас по болоту, по пояс в воде, сквозь колючий кустарник. Никто не был уверен, что он сказал нам правду и что не заведет нас в смертельную ловушку».

Через несколько миль в зловонном болоте Камписциано остановился и показал на иву.

– Здесь, – сказал он.

«И он не соврал, – вспоминал Муни. – Подняв тяжелые ветки, мы увидели серый сверток на стеблях тростника. Стояла ужасная вонь, а когда мы подняли сверток и развернули одеяло, голова мальчика отделилась от тела».

В стране не было ни одной газеты, не упомянувшей об этой последней детали – голове, отделившейся от тела. Новый Орлеан залихорадило с удвоенной силой. Когда тело мальчика привезли в городской морг, здание осадили тысячи людей. «Дейли Пикайюн» так описывала происходящее:

«Толпа наводнила двор и протиснулась в узкую дверь морга. Внутри людей охватило безумное желание заполучить мерзкий сувенир от самого ужасного преступления, потрясшего Новый Орлеан со времен убийства Хеннесси, и они начали склоку, тесня друг друга и пытаясь оторвать клочки от кишащей червями и пропахшей мертвечиной тряпки, в которую было завернуто тело и которая все еще лежала на столе морга».

Тем временем при допросе подозреваемых выяснились новые подробности. По словам Камписциано, Уолтер Ламана был убит в среду после похищения, то есть десять дней назад. Судя по всему, похитители были напуганы вестями о беспорядках в Новом Орлеане в тот вечер и решили отказаться от своего плана. Поэтому Анджело Инкаркатерра – якобы по приказу Леонардо Геббиа, главаря группы – схватил мальчика и хладнокровно задушил его. Затем они замотали его тело в одеяло и отнесли этот сверток подальше в болото, где, как они надеялись, его никогда не найдут.

Оценить численность заговорщиков, стоявших за этим ужасающим преступлением, было сложно. Полиция задержала шестерых главных подозреваемых: Камписциано и его жену, Тони Косту, Фрэнка Гендузу и Леонардо и Николину Геббиа. Но еще четверо оставались на свободе: кучер фургона Лучези; владелец фургона Стефано Монфре, Тони Гендуза, написавший письмо, и Анджело Инкаркатерра, задушивший мальчика. А в показаниях упоминалось еще несколько заговорщиков, о местонахождении которых ничего не было известно: «высокий человек по имени Джо», которого Камписциано видел со Стефано Монфре утром после похищения; таинственный рябой незнакомец, несколько раз приходивший домой к Монфре перед похищением; и – что интереснее всего – «потерпевший» по имени «мистер Кристина». Был ли это Паоло ди Кристина, сообщник capo Франсиско Дженова, замешанный в убийстве Лучиано в 1902 году, – неизвестно. Как бы то ни было, стало ясно, что группа заговорщиков большая и сложно организованная. То, что они смогли сплести паутину такого хитроумного заговора – о чем, судя по всему, было известно многим обитателям грязных улочек Французского квартала, – приводило в ужас всех остальных. Похоже, урок линчевания Хеннесси так никто и не усвоил.

Однако некоторые члены итальянской диаспоры рассказали полиции о том, что им было известно, а Комитет бдительности, пытаясь сохранить хорошую мину при плохой игре, заявил: «Власти «Черной руки» в Новом Орлеане пришел конец», хотя это означало скорее надежду, чем констатацию факта.

Полиция продолжила розыск подозреваемых и даже отправила следователей в Канзас: кое-кто предполагал, что Стефано Монфре может прятаться там у родственников. Но скоро стало ясно, что Монфре и другие заговорщики попросту скрылись от следствия. Шестеро задержанных подозреваемых тем временем были отправлены в тюрьму в городке Ханвилль округа Сент-Чарльз (где рассматривалось дело, поскольку убийство произошло в этом округе).

Суд над первыми четырьмя обвиняемыми начался в Ханвилле 15 июля. Первыми предстали перед судом Камписциано, Тони Коста и Фрэнк Гендуза. Очередь Николины и Леонардо Геббиа должны была прийти позже. Вскрытие установило, что Уолтер Ламана был убит ударом топора в лоб; это лишь распалило негодование общественности, у небольшого здания суда, к которому стекалась враждебно настроенная толпа, пришлось выставить оцепление.

Суд длился четыре дня. Давая показания, обвиняемые предсказуемо настояли на том, что не играли никакой роли в этом заговоре, назвавшись лишь испуганными свидетелями злодеяний пяти мужчин и одной женщины, разгуливавших на свободе. Но на этот раз, в отличие от дела Хеннесси, которое рассматривали шестнадцатью годами ранее, доказательства вины подсудимых были убедительными. Полиция на этот раз работала гораздо тщательней, и никого, кроме адвоката защиты, не смущал тот факт, что Камписциано заставили сознаться в преступлении с петлей на шее. Присяжные совещались менее получаса и вернулись в зал суда с вердиктом.

«Виновны, – объявил председатель, – но без высшей меры наказания». Доказательства вины, как объяснил позже один из присяжных, не были достаточно вескими, чтобы оправдать вердикт о повешении.

Потребовалось три роты солдат со штыками наголо, чтобы не дать разъяренной толпе, собравшейся у дверей зала суда, свершить собственное правосудие. Одна стычка едва не переросла в кровавую бойню, когда поезд, захваченный взбешенной толпой из Нового Орлеана, отогнали от маленькой станции Ханвилль с применением оружия. А в это время в Новом Орлеане мэр Мартин Берман был вынужден отдать приказ закрыть все салуны, бары отелей и частные клубы города и выслать особый наряд полиции в итальянский квартал для охраны порядка и защиты соседей Ламана. Эти меры предосторожности оказались эффективными. Несмотря на ожидаемые вопли толпы «Дайте нам даго!», массового кровопролития удалось избежать.

«Дейли-Айтем» с явной тоской и сожалением сообщила о вердикте, который она – как и почти все остальные городские газеты – считала вопиюще несправедливым. «Настоящий вердикт, высшая мера наказания по делу Ламана, мог бы заставить их [т. е. «сицилийцев из низов общества»] понять, что американский закон силен и могуществен – и его нужно бояться. Каким благом была бы для общества законная казнь виновных…»

Однако граждане Нового Орлеана все-таки добились законной казни. Надолго отстроченный из-за массовых беспорядков суд приговорил Леонардо и Николину Геббиа к казни через повешение. Но затем приговор Николины смягчили до пожизненного заключения (мысль о том, чтобы казнить женщину, какова бы ни была ее провинность, многим казалась чудовищной). В пятницу, 16 июля 1909 года, Леонардо Геббиа вздернули на виселице во дворе Ханвилльской тюрьмы. Петлю с его шеи вручили Питеру Ламана, который выразил благодарность за то, что хотя бы один из преступников получил по заслугам.

Трагедия семьи Ламана имела значимые последствия. На следующий год после казни Геббиа законодательное собрание Луизианы приняло закон, по которому похищение ребенка каралось смертной казнью. Такой исход дела удовлетворил некоторых горожан. Но надежды на то, что «Черная рука» навсегда изгнана из города, не оправдались гораздо раньше, чем могли бы предположить даже самые пессимистичные новоорлеанцы.

 

Глава 12. Пробуждение

Филипп Верлейн. Публичная библиотека Нового Орлеана

ВТОРАЯ ВОЛНА РЕФОРМ ЗАХЛЕСТНУЛА ГОРОД В 1907-м, с прибытием женщины с топором.

За несколько дней до Рождества по Северо-восточной железной дороге в Новый Орлеан прибыл поезд из Миссисипи, на борту которого находилась одна из самых легендарных сторонниц реформ той эпохи. Кэрри Нэйшн, поборница трезвости из округа Гаррард, штат Кентукки, вооруженная топором и прославившаяся на всю страну погромами в салунах и борьбой против «дьявольского рома» и сопутствующих пороков, нанесла визит добра в Новый Орлеан в рамках агитационного турне по югу Америки. Вооружившись Библией и немалым запасом миниатюрных позолоченных топориков в качестве сувениров, она запланировала полноценную программу лекций и проповедей в самых злачных притонах города. Кэрри Нэйшн знала, что столкнется с сильной оппозицией, но твердо решила спасти души жителей города-полумесяца.

Тощая, седая реформаторша не особо горела нести свою благую весть в это гнездо разврата, Великий Южный Вавилон. «Новый Орлеан – слишком тяжелое для меня место, – заявила она репортерам в Бирмингеме в середине декабря. – Это дурное, очень дурное место, а я уже стара».

Но всего несколько дней спустя взгляды ее резко поменялись.

«Я верю в то, что должна оставаться на тропе войны, – заявила она, объясняя причину этого. – Нужно бороться с дьявольщиной. Бесы одолевают».

По всей видимости, бесы яростно одолевали Новый Орлеан, который только и ждал освобождения от них.

В сопровождении целой свиты из журналистов, поклонников и зевак, Нэйшн прямо с вокзала отправилась в городской департамент, чтобы встретиться с Мартином Берманом, которого вполне устраивала бесовщина, творившаяся в городе, и забавляла пылкая старуха во вдовьем облачении.

Выступая перед прессой, Берман заявил, что рад видеть ее в городе, но предупреждает воздерживаться от проповедей в салунах.

Нэйшн не могла ничего обещать.

– Я всего лишь комок глины в руках Господа, – ответила она. – Неужели у мэра хватит смелости отказать самому Господу в праве вершить правосудие?

Берман ненадолго задумался над ее словами, а затем ответил, что не отважится отказать Самому Господу, но полиция может отказать. Расстались они на хорошей ноте, пообещав друг другу встретиться еще раз до ее отъезда.

В следующие три дня миссис Нэйшн обошла городские отели, таверны и пивные, проповедуя трезвый образ жизни всем, кто был готов слушать. «Пришло время полностью запретить алкоголь не только в Новом Орлеане, но и во всей стране. Президент [Теодор] Рузвельт – пустозвон, – заявила она толпе, собравшейся в отеле Сент-Чарльз. – Рузвельт, Буш, Шлитц, Пабст и Мерлейн – эта пятерка главных вредителей в Америке. Первый из них – голландец, хлещущий пиво, а остальные варят это пиво для него и его верноподданных. Нашей стране должно быть стыдно за тех, кто ей управляет!».

Но не только с обильными возлияниями боролась миссис Нэйшн. Азартные игры, курение, сквернословие, «сексуальная распущенность» и, разумеется, проституция – вот с чем следует покончить раз и навсегда! Поэтому поборница нравственности не могла не наведаться в Сторивилль. Она приняла приглашение от Эммы Джонсон посетить «Дом всех народов», один из самых развратных борделей Сторивилля. Правда, едва переступив порог, пламенная ораторша больше слушала, чем проповедовала. Многие реформаторы в то время считали главной причиной проституции «белое рабство». Но одна за другой работницы борделя, которых Эмма Джонсон собрала в холле, объясняли ей, что занялись проституцией вовсе не по принуждению какого-то злобного соблазнителя, а по собственной воле. Они сами выбрали этот путь, поскольку были вынуждены добывать себе пропитание в мире, где на так называемой «законной работе» женщины зарабатывали гроши. Все девушки, разговаривавшие в тот вечер с миссис Нэйшн, заявили, что своей жизнью довольны и ничего дурного в ней не видят. Бандерша Джонсон даже утверждала, что регулярно молится и рассчитывает попасть в рай.

Это утверждение повергло миссис Нэйшн в глубочайший шок. Зато во дворце Жози Арлингтон на Бейсин-стрит она встретила совсем другой прием. Здесь «девочки» с почтением внимали, как Нэйшн предает их анафеме, призывает покаяться и порвать с развратом и, упав на колени, истово молится об их спасении. Жози Арлингтон, давно мечтавшая о праведности, внимала особенно внимательно. И даже горячо пообещала тощей реформаторше, что внимет ее увещеваниям и встанет на путь истинный. Отойдет от дела, построит приют для падших женщин, чтобы им больше не приходилось трудиться на ниве порока. Только для этого нужно еще немного поработать: ведь уже скопленных 60 тысяч долларов – она сделала особый упор на сумме – пока не хватает. «Осталось совсем немного, еще немного заработать, – и можно идти на покой».

Страшно расстроившись из-за того, что миссионерство среди падших женщин не находит отклика, Нэйшн, пылая праведным гневом и с топором наперевес, прибыла в последний вертеп, «Флигель» Тома Андерсона. По слухам, Андерсон заранее узнал о грядущем визите и убрал из бара все, кроме самого дешевого виски. Когда Нэйшн со своей свитой ворвалась во «Флигель», Андерсон, одетый в свой лучший вечерний костюм, поприветствовал ее.

– Добро пожаловать, миссис Нэйшн, – сказал он, почтительно поклонившись. – Я вас ждал.

Однако миссионерку это не впечатлило. Выхватив сигарету изо рта оказавшегося рядом посетителя, она устремилась к бару и, шарахнув с размаха по стойке, вдребезги расколотила бокалы с виски, а затем повернулась к Андерсону и спокойно спросила: «Рады меня видеть?» Ничуть не смутившись, Андерсон снова поклонился. «Миссис Нэйшн, я рад вас видеть».

Здесь ей предстояло выступить перед самой сложной аудиторией. Взобравшись на заблаговременно подставленный ящик, Нэйшн обратилась к посетителям с призывом «стать настоящими мужчинами и сторониться салунов, игорных домов и борделей». Не обращая внимания на крики толпы, она продолжала свою пламенную речь, пока за несколько минут до полуночи менеджер Билли Струве, волновавшийся за соблюдение Закона Тишины, не велел ей закругляться. Ровно в полночь Нэйшн и ее свиту выдворили из заведения. Отправляясь в отель, по словам «Дейли Пикайюн», она «ничуть не жалела о веселом вечере».

На следующий день миссис Нэйшн выглядела бледной и усталой. Выступив с лекцией в местном отделении YMCA (юношеской христианской ассоциации) перед аудиторией из восьми сотен человек (лекция содержала такие скандальные описания сторивилльской действительности, что это возмутило даже «Пикайюн»), она вернулась в администрацию города, чтобы поприветствовать мэра. Во время встречи она попыталась взять с Бермана обещание, что тот покончит с происходящим в его городе раз и навсегда. История умалчивает, что именно ответил ей Берман, но скорее всего он попросту отказался.

После чего Кэрри Нэйшн, признав, что уже слишком стара, а Новый Орлеан слишком тяжелое место, тихо покинула город. Спустя три дня бесконечных проповедей она молча взошла на корабль и отправилась во Флориду. Надо полагать, грешники там были не столько непокорны.

* * *

Сказать, что визит Кэрри Нэйшн в конце 1907 года оживил задремавших борцов за нравственность, было бы преувеличением. Но ее появление совпало с началом новых попыток обуздать грех в Новом Орлеане, на этот раз при помощи гораздо более жестоких мер. Реформаторы пытались мириться с греховным началом и отгораживаться от него всеми возможными способами, но в результате хозяйки борделей богатели, шлюхи неплохо зарабатывали и были довольны своей жизнью, салуны и игорные залы процветали. Каждую ночь в Округе случались какие-нибудь дебоши и преступления. Порок плотно проник в заурядную жизнь Сторивилля. Фотограф Э. Д. Беллок, белый креол по происхождению, снял целую серию кадров сторивильской рутины, только подтверждавших: идея квартала свободы изжила себя и необходим другой подход. Так или иначе, но викторианское отношение к проституции уходило в прошлое. Она больше не вызывала ужас, скорее стала неким необходимым элементом для сексуальной разрядки добропорядочных горожан, чтобы они поменьше лезли с грязными домогательствами к своим добропорядочным женушкам. Однако в эпоху прогрессивизма и с развитием «Общества гигиены» пришлось признать, что публичные дома и проститутки – большая угроза здоровью: сифилис и гонорея поражали всех без разбора, включая невинных жен. Так что просто изолировать «дома терпимости» в отдельном районе недостаточно. Необходимо покончить с ними навсегда. Благодаря проповедям Кэрри Нэйшн градоначальники начали разрабатывать новый всесторонний план реформ: запрету подлежали не только проституция и спиртное, но и азартные игры, танцы, курение табака и – по крайней мере, в Новом Орлеане – попиравшие все нормы приличия межрасовые связи, символом которых стали так называемые «дома октеронок» на Бейсин-стрит.

С точки зрения реформаторов, главная проблема Сторивилля заключалась в том, что этот «изолированный квартал порока» фактически перестал быть изолированным. Первого июня 1908 года на пересечении Бейсин-стрит и Канал-стрит открылась новая железнодорожная станция «Фриско», спроектированная чикагским архитектором Даниэлем Бернхемом. Это роскошное здание в неоклассическом стиле с высокими потолками и округлыми архитектурными линиями сделало бы честь любому городу, но располагалось оно так, что из окон прибывающих поездов были как на ладони видны все самые главные бордели на Бейсин-стрит. Вскоре после открытия станции все заговорили об обнаженных проститутках, махавших пассажирам из окон борделей, о так называемых «маячках» (обычно мальчиках), поджидавших на станции и провожавших мужчин в бордели и салуны, и ни о чем не подозревавших девушках, забредавших на улицы Сторивилля в поисках своих отелей. Не стоит и говорить, что город, так стремившийся стать центром бизнеса и торговли, завоевал репутацию центра греха и разврата.

Первым начала решать эту проблему женская организация «Общество помощи путешественницам», основанная клубом новоорлеанских реформаторов «ЭРА» для того, чтобы предотвратить вербовку девочек в городские бордели. К августу 1908 года Общество уже выступало за то, чтобы переместить бордели с Бейсин-стрит и поселить в освободившихся домах рабочих.

«Мы не сомневаемся, что все добропорядочные граждане и организации в городе поддержат наши начинания, – заявила репортерам спикер общества, Мэри Верлейн. – Расположение этого района изначально было неудачным, хоть он и считался изолированным когда-то. Но сейчас, когда тысячи людей прибывают в наш город по железной дороге, мы должны защитить его, сделать так, чтобы первое впечатление о нем не было испорчено той картиной, которая открывается взору гостей».

Но настоящим лидером нового наступления на Сторивилль был племянник Мэри Верлейн Филипп, потомок старинного рода Верлейнов, обосновавшегося в Новом Орлеане еще в 1853 года. Музыкальный магазин Верлейна на Канал-стрит, открытый дедом Филиппа, баварским пианистом и композитором, на протяжении долгих десятилетий был бастионом традиционной музыки. Да, именно в этом магазине многие городские джазмены приобрели свои инструменты (Кид купил здесь тромбон, благодаря которому в 1905 году встретился с Бадди Болденом), но главным предметом гордости компании было то, что она впервые издала классический гимн Юга, «Дикси».

Как и Джозеф Шекспир, У. С. Паркерсон, Сидней Стори и многие другие его предшественники, лидер реформаторов Филипп Верлейн был настоящим аристократом. Президент Пиквикского, Бостонского и Новоорлеанского клубов, директор «Интерстейт-Банка», спонсор Французского Оперного Театра, а теперь еще и председатель Новоорлеанского Союза Прогрессивистов, он был идеальным представителем состоятельного белого истеблишмента, на протяжении уже двух десятилетий пытавшегося реформировать город. В 1909 году Верлейн и «Союз прогрессивистов» предложили альтернативное решение проблемы станции на Бейсин-стрит. Вместо того чтобы переместить бордели подальше от железной дороги, как говорила его тетка, Верлейн предложил отгородить станцию от Сторивилля деревянной стеной. Каким бы нелепым ни казалось это предложение, но оно дошло до городского совета, хотя старейшины города решительно отклонили его, сочтя совершенно невыполнимым. Но Верлейны, ничуть ни смутившись, поклялись продолжить борьбу.

Другие реформы на уровне штата были более успешны.

В 1908 году законодательное собрание Луизианы приняло Закон Гея-Шаттака.

Этот закон, продвигаемый в основном консерваторами из северных районов штата, атаковал пороки по всем фронтам: продажи алкоголя, публичные дома и уличные (и салунные) музыканты. Значительно увеличились налоги на спиртное, женщинам запретили не только заведения, где оно продается, но и работать там. Кроме того, появилась абсолютная сегрегация заведений: для белых граждан и для цветных. Наряду со всеми этими запретительными мерами появилась еще одна – исполнение музыки. Она тоже стала вне закона. За единственным исключением – в ресторанах и отелях. Для Сторивилля закон Гея-Шаттака стал катастрофой: во Флигеле Арлингтон, где никакой кухни не было, исчезли джазовые музыканты, которыми он и славился; из «Махогани-Холла» Лулу Уайт – шампанское, где еще недавно оно лилось рекой; в дансинги на Франклин-стрит больше не пускали белых и цветных посетителей одновременно. По прогнозам «Дейли Айтем», в 1909 году после вступления Закона в полную силу большинство баров и других заведений Нового Орлеана должно было обанкротиться.

Закон Гея-Шаттака действительно «перекрыл кислород преступникам в злачном квартале» – как любили писать газеты в то время – по крайней мере, поначалу. В январе, когда новые правила вступили в силу, «Дейли Пикайюн» с удовлетворением заметила, что «владельцы салунов и кабаков подняли вой, который разнесся эхом от одного конца Округа до другого. Привычный гул тромбонов и корнетов и визг кларионета [sic] больше не завлекали обитателей трущоб в салуны и дансинги».

Но обитателям Сторивилля нельзя было отказать в находчивости. Заметив оговорку в Законе, многочисленные заведения Сторивилля вскоре стали выдавать себя за рестораны. Владелец одного салуна установил у входной двери ларек с тамале, другие быстро соорудили «древний сэндвич», который можно было без конца передавать от одного гостя другому в качестве доказательства кулинарных изысков заведения. Использование этой лазейки – в сочетании со сговорчивостью полицейских мэра Бермана, не слишком следивших за соблюдением законов вообще и этого в частности, – вскоре позволило почти всем заведениям в Округе возобновить работу в прежнем режиме, по крайней мере вдали от глаз представителей власти.

* * *

Однако эти глобальные городские реформы практически не отражались на жизни самого главного императора Сторивилля. Для Тома Андерсона первое десятилетие существования империи греха было особенно прибыльным, а уж к ее закату он обладал просто неимоверным богатством. Каждое из его злачных заведений ежегодно приносило огромные деньги, но не только – легальные предприятия также оставались весьма доходными. После продажи старой нефтяной компании «Рекорд-Ойл» он основал новую – «Либерти-Ойл», весьма перспективную. Том Андерсон крепко сидел на двух главных тронах Нового Орлеана – прочных удовольствиях и углеводородах.

Но и в этой вполне безбедной жизни Тома вдруг замаячили знамения, предвещавшие, что вот-вот начнется черная полоса. Причем началась она с личной трагедии. В середине 1907 года Олив Андерсон заболела. Чем именно – точно неизвестно, скорее всего, это была какая-то форма рака. Осенью этого же года она перенесла две операции, и хотя ее доктора были настроены оптимистично, начались осложнения. К декабрю стало ясно, что она не выживет. Позже Том утверждал, что они с Олли сыграли свадьбу в июне 1898 года (что маловероятно, учитывая, что его развод с Кэтрин Тернбулл вступил в силу только в 1899-м), но точно известно, что одна церемония прошла прямо в больнице Отель-Дье, буквально на смертном одре невесты. Олли, бывшая проститутка, недавно принявшая католичество, пожелала сочетаться браком по католическому обряду. Но поскольку Церковь не признавала развода Андерсона со второй супругой, это оказалось невозможным. Поэтому мужем и женой их объявил судья – в больничной палате с медсестрой в качестве свидетельницы – за несколько дней до Рождества. Олли скончалась 26 декабря. Два дня спустя в доме дочери Тома, Айрин – ныне супруги Джорджа Делса – состоялась панихида, на которой присутствовали ближайшие друзья Андерсона: мэр Берман, бывший начальник полиции Джон Джорни, Билли Струве, У. Дж. О’Коннор (сопровождавшего Дэвида Хеннесси в ночь его убийства) и, конечно же, Жози Арлингтон, также известная как миссис Брэди.

После смерти жены в жизни Тома Андерсона началась полоса неудач. Всего несколько месяцев спустя реформаторы объявили настоящую войну пороку в самом порочном городе Америки, и главной мишенью стал сам мэр Сторивилля. В марте 1908 года преподобные Э. Л. Коллинз и С. А. Смит, председатели филиалов «Лиги противодействия салунам», приехали в Новый Орлеан из Кентукки и Луизианы, чтобы вывести всех греховодников на чистую воду. То, что они обнаружили, привело их в шок. «Даже если бы кристально честный человек поклялся бы мне под присягой, что дело обстоит так, я бы ему не поверил, – заявил прессе преподобный Коллинз. – Но я никогда в жизни не видел, чтобы бесстыдством настолько нагло и открыто занимались прямо на улицах». А доктор Смит обнадежил жителей города. «Том Андерсон и ему подобные, – сказал он, – хотят покончить со всем, кроме порока и грязи. Но наши граждане возмущены, благослови их Господь, и мы покончим с этим».

Во многом именно в ответ на подобные воззвания вскоре был принят закон Гея-Шаттака. Но поскольку Андерсон и другие предприниматели Сторивилля научились так ловко обходить его предписания, самым эффективным оружием против них оказался «Воскресный закон». Андерсон легко нарушал или обходил его, но после принятия закона Гея-Шаттака за мэром Сторивилля стали следить еще пристальнее. В сентябре 1909 года один иск против Андерсона даже дошел до суда. Но обвинения были сняты, когда обнаружилось, что двое арестовавших его полицейских – умышленно или нет – не смогли предоставить никаких доказательств правонарушения.

Однако вскоре у Андерсона появился еще более грозный враг – им стал пастор Первой Баптистской церкви преподобный Бенджамин Лоуренс. Лидер городского движения трезвенников, он начал собственное тайное расследование в июне 1910 года. Вместе со своим помощником по имени Алвин Каллендер и третьим спутником он вдруг возник на пороге ресторана «Арлингтон» в воскресенье. Лоуренс заказал бутылку виски, Каллендер – пиво, а их спутник – пачку сигарет, которые им незамедлительно принесли. На этот раз все улики были сохранены и предъявлены полиции, ждавшей снаружи. Тома Андерсона и его бармена немедленно арестовали по обвинению в троекратном нарушении воскресного закона и продаже спиртного несовершеннолетнему (поскольку выяснилось, что Каллендеру только семнадцать).

Процесс, длившийся несколько месяцев, создал в городе небывалый ажиотаж, учитывая, в общем-то, незначительность нарушений. Реформаторы твердо решили наказать Тома Андерсона, который столь же решительно был готов дать им отпор – ведь у него за спиной стояли влиятельные защитники. Так что адвокаты Андерсона старались изо всех сил усложнить судебное преследование. Сначала никто из судей и прокуроров – по причинам, известным только им, – не хотел браться за это дело. После многочисленных отсрочек его наконец довели до суда, но закрыли из-за технической мелочи: доказательств того, что ресторан «Арлингтон» на Рампарт-стрит действительно принадлежит Тому Андерсону не нашлось (хотя – как гневно написала «Дейли-Айтем» – пятнадцать с лишним лет над входом в заведение находилась огромная вывеска с именем владельца). Окружной прокурор в один прекрасный день вновь объявил о возбуждении процесса, но слушание вновь перенесли на неизвестный срок по причине того, что в письменных заявлениях свидетелей не указан адрес салуна, где якобы имели место нарушения. «Дейли-Айтем» впала в ярость и потребовала прекратить это безобразие и вынести вердикт. «Нет ни одной веской причины, по которой этому делу может быть позволено пылиться на полке до тех пор, пока все свидетели не умрут или не переедут в Монтану, – возмущалась газета. – Обвиняемый может захотеть в отпуск, погода может оказаться слишком жаркой или у кабацкой кошки может начаться хандра, но дело “Штат Луизиана против Томаса К. Андерсона” должно быть немедленно рассмотрено судом».

Наконец напор общественности и упрямый делец смогли договориться о сделке. Андерсон согласился признать вину в однократной продаже виски в воскресенье, если с него снимут остальные обвинения. Обвинители согласились, и Том Андерсон заплатил $25 штрафа (и еще $50 за продажу алкоголя подростку – это дело было улажено в суде по делам несовершеннолетних). Преподобный Лоуренс, конечно же, считал себя победителем. Но Том Андерсон прекрасно понимал, что это не так. Эти $75 были для него лишь мелкими издержками. И хотя он и его покровители наверняка потратили гораздо большую сумму на судебные расходы, они доказали одно: с мэром Сторивилля можно было бороться и даже выиграть раунд-другой, но за эту победу придется заплатить дорогой ценой.

* * *

Итак, сторивилльские мельницы греха крутились беспрепятственно. Лулу Уайт, Эмма Джонсон и Вилли Пиацца продолжали работать на Бейсин-стрит, на виду у пассажиров, прибывавших на станцию Фриско. Фредди Кеппард, «Большеглазый» Луи Нельсон, и вундеркинд Сидней Беше играли новую музыку для смешанной публики во всех кабаках и дансингах на Франклин-стрит, где в зале находился старый сэндвич с ветчиной. Но жизнь одной легенды Сторивилля сильно переменилась. Через несколько лет после встречи с Кэрри Нэйшн Жози Арлингтон отошла от дел, как и обещала. Она сдала бордель на Бейсин-стрит в аренду своей бывшей экономке, Анне Кейси, но сохранила за собой право собственности, обеспечив себе внушительный доход, который позволил ее семье жить роскошной новой жизнью на Эспланейд-авеню. И пусть постройку приюта для малолетних проституток она отложила на неопределенный срок (да так никогда и не построила), зато смогла очиститься от скверны Бейсин-стрит, сохранив лишь финансовую зависимость. Теперь все свое время она могла посвятить любимой племяннице Анне – ходить с ней по магазинам, работать в саду, ездить на виллу Анны в Ковентоне и жить так, как живут все респектабельные семьи.

Для дамы, ныне известной как миссис Брэди, супруга Джона Томаса Брэди, это перевоплощение носило определенный оттенок мести. Ее стремление к респектабельности всегда сопровождалось некоторым презрением к тем, кто от рождения обладал этой привилегией, и это презрение однажды стало причиной прелюбопытного случая.

По старой сторивилльской легенде, в 1906 году королева полусвета решила поквитаться с дворянами и респектабельными горожанами, которые появлялись на ежегодном карнавале Тома Андерсона. В своем карнавальном облачении и масках, позволявших им оставаться инкогнито, эти богатые извращенцы замешивались в толпу и из-под масок пристально разглядывали публику, состоявшую преимущественно из завсегдатаев борделей и их шлюх. «Жози Арлингтон решила позабавиться и вместе с тем отомстить им, – рассказывал очевидец, – она подговорила полицейских, чтобы те устроили рейд и арестовали всех женщин, не имевших при себе удостоверения добропорядочной проститутки. Дамы из новоорлеанского высшего общества были в шоке – с них сорвали маски, отвезли в полицейский участок и только оттуда отпустили по домам».

В 1909 году Арлингтон выдумала месть послаще: дамы из высшего общества, ради забавы маскировавшиеся под проституток на одну ночь в году, теперь принимали у себя проститутку, маскирующуюся под даму из их круга.

Но новая «респектабельная» жизнь, похоже, не приносила миссис Брэди особого удовольствия. По свидетельству друзей и знакомых, с годами она становилась все более мрачной и религиозной. В конце концов за $8000 она приобрела склеп из красного мрамора на кладбище Метаири. Украшенный двумя каменными факелами и элегантными резными орнаментами и барельефами со статуей прекрасной девушки с букетом роз у ворот, это место должно было стать последним приютом самой богатой шлюхи Нового Орлеана. Остаток жизни миссис Брэди решила посвятить воспитанию обожаемой племянницы.

– Я живу только ради Анны, – признавалась она подруге.

И действительно, теперь они с племянницей практически не расставались. Однажды миссис Брэди даже призналась, что проклянет тот день, когда Анна выйдет замуж. Когда девушка спросила почему, тетя ответила просто:

– Потому что все мужики – кобели.

Для женщины, которая всю свою жизнь служила утехой сотен мужчин, такое заявление было естественным. Но Анне было уже за двадцать. Можно ли так долго было утаивать даже от самой наивной девушки такие явные факты о ее благосостоянии?

* * *

К 1910 году стало ясно, что реформаторы – и в особенности Филипп Верлейн – не собирались прекращать борьбу против Сторивилля. Их предложения отгородиться от Округа и переместить бордели с Бейсин-стрит оказались непопулярными и политически невыгодными, но Верлейн, вооруженный законом Гея-Шаттака, попробовал зайти с другой стороны. Он сконцентрировался на проблеме, по поводу которой поборники нравственности, реформаторы бизнеса и политики были единодушны – проблеме расы.

– Все южане сходятся в одном: мы должны сохранить нашу расовую чистоту, – заявил репортерам Верлейн в начале февраля. – Открытые контакты между белыми мужчинами и негритянками на Бейсин-стрит, разрешенные ныне нашими властями, – позор для всех нас и невероятный шок для гостей с севера.

Верлейн решил, что закон Гея-Шаттака, запрещавший продажу спиртного белым и чернокожим, и закон 1908 года о запрете межрасового сожительства послужат ему оружием, с помощью которого он ликвидирует хотя бы «дома октеронок». Оружие стояло наготове.

«Я заручусь поддержкой всех проповедников Нового Орлеана, – поклялся он. – Я полон решимости обратить внимание горожан на тот ужас, который творится сегодня… Стыд и срам всем нам, что негритянским притонам, позорящим доброе имя Нового Орлеана, вроде тех, что принадлежат Эмме Джонсон, Вилли Пиацца и Лулу Уайт, дозволено существовать. Это плевок в лицо всем порядочным гражданам».

Его вывод: «Эти заведения должны быть ликвидированы, а негритянки, заправляющие в них, изгнаны из города».

Война против Сторивилля перешла в новую, особенно жестокую фазу. Прежде Округ оставался единственным местом в Новом Орлеане, где афроамериканцы чувствовали себя почти полноценными горожанами. Чернокожим мужчинам никогда не дозволялось посещать бордели Сторивилля в качестве клиентов (даже чернокожие проститутки из лачуг обслуживали только белых), но они всегда могли работать, танцевать и выпивать там. Разумеется, сексуальные контакты между белыми мужчинами и черными женщинами не только дозволялись, но и активно поощрялись и рекламировались. Но уже через несколько лет все переменилось. Реформаторы пытались приблизить город к традиционным нормам расовой иерархии. Жизнь в Сторивилле – какой ее знали и белые, и черные – менялась.

Но величайшую опасность для Сторивилля представляли не те, кто стремился его уничтожить, но те, кто хотел здесь нажиться. Феноменальный успех Сторивилля не остался незамеченным в криминальных кругах других регионов страны. В те годы в Новый Орлеан в поисках наживы приехало немало гангстеров из Нью-Йорка, Чикаго и других городов. Братья из Нью-Йорка Авраам и Айседор Сапир (или Шапиро), подозреваемые в белой работорговле, собирались расширить свой бизнес и были полны решимости нарушить статус-кво «Графства Андерсона». Назвавшись Гарри и Чарльзом Паркерами, они приехали в Новый Орлеан в первые годы XX века и открыли салун на углу Либерти и Кастомхаус-стрит. В 1910 году они продали этот салун и купили танцзал на Франклин-стрит под названием «Ранчо 101» позади «Флигеля» Тома Андерсона. По всем свидетельствам, они не отличались таким добродушным нравом, как мэр Сторивилля. И они были готовы показать местным воротилам индустрии греха, как нужно вести дела в злачном квартале.

 

Глава 13. Случай на Франклин-стрит

Юный Луи Армстронг (в круге) в ансамбле исправительного дома. Джазовая коллекция Луизианского государственного музея

КОГДА БРАТЬЯ ПАРКЕР ОТКРЫЛИ СВОЙ ПЕРВЫЙ ДАНСИНГ в Сторивилле, у них не было сомнений, что впереди – большое будущее. Страну в ту пору охватила танцевальная лихорадка, и невероятную популярность – как в Новом Орлеане, так и повсюду – получили дерзкие новые танцы, такие как «заячьи объятия», «гризли» и «индюшачья походка». Местные священники и «синие чулки» негодовали, ссылаясь на то, что, согласно закону Гея-Шаттака, женщины, алкоголь и музыка были вещами несовместимыми. Но полиция сквозь пальцы следила за его соблюдением. Дела шли хорошо, и к 1910 году в Сторивилле открылись многочисленные дансинги и кабаре, сгрудившиеся в основном на Франклин-стрит и ее окрестностях, всего в квартале от борделей Бейсин-стрит. «Ранчо 101» Паркеров быстро превратилось в одну из самых оживленных и популярных концертных площадок района, куда на выступления лучших черных оркестров города собирались настоящие толпы зрителей.

Но Паркеры не собирались останавливаться на достигнутом. На Франклин-стрит велась ожесточенная борьба за клиентов, и братья из Нью-Йорка решили избавиться от некоторых соперников. Их первой мишенью стал Джон «Деревянная нога», одноногий владелец «Салуна Анстеда» (куда многие белые музыканты, такие как Ник Ларокка, приходили слушать черные ансамбли). По слухам, в 1911 году Чарльз Паркер начал проводить все больше времени с любовницей Джона Анстеда – проституткой по имени Мэй Гилберт, надеясь убедить ее письменно оклеветать своего любовника, обвинив его в торговле белыми рабами. Узнав об этом, одноногий Джон рассвирепел и поступил, как было заведено в Сторивилле в 1911 году: пустил в Паркера пулю прямо в салуне на Франклин-стрит. Но промахнулся, как и сам Паркер, попытавшийся отомстить в другом сторивилльском кабаке. Но даже несмотря на то, что никто не был ни ранен, ни арестован, стало ясно одно – иерархии власти, сформировавшейся в Округе за первые десять лет его существования, был брошен вызов.

В 1912 году Паркеры продали «Ранчо 101» Уильяму Филлипсу, местному ресторатору и другу Анстеда. Филлипс отремонтировал здание и открыл его под новым названием «Ранчо 102». Этот клуб вскоре стал излюбленным местом сбора городских игроков на скачках. Том Андерсон, по-прежнему вращавшийся в этой среде, по слухам, иногда укрывался в «Ранчо», уставая от многочисленных туристов, являвшихся во «Флигель», чтобы увидеть знаменитого хозяина.

Но братья Паркеры не оставили танцевальный бизнес. В тот же год они открыли «Такседо», почти напротив «Ранчо 102», что прямо нарушило договор продажи, заключенный с Филлипсом. К тому же «Такседо» был крупным, современным центром развлечений с платным дансингом в задней части здания и огромным баром, выходящим прямо на Франклин-стрит. Вскоре Паркеры уже боролись с Филлипсом за лучших музыкантов города.

И все же Уильям Филлипс, к недовольству братьев, по-прежнему имел больший вес в танцевальном бизнесе. Соперники часто ссорились, и дело иногда доходило до уличных драк, становившихся поводом для сенсационных заголовков газетной хроники. Это вредило репутации Сторивилля в самое неподходящее для этого время, когда реформаторы искали оружие, которое помогло бы им закрыть Округ.

Для новоорлеанских джазменов растущая конкуренция между владельцами дансингов и кабаре была манной небесной. Благодаря бушующей танцевальной лихорадке – которую особенно подогревала авнгардная музыка – джаз не только набирал популярность среди обитателей бедных черных районов, но и разжигал сердца белых городских гуляк. Площадок для выступлений становилось все больше, и музыканты стали зарабатывать достаточно денег, чтобы иметь возможность бросить работу и целиком посвятить себя музыке.

Кларнетист Альфонс Пику так описывал типичный распорядок джазмена в те годы:

«Я играл всю неделю. В субботу весь день играл в фургоне, зазывая людей на вечерние танцы. [Потом] весь вечер опять играл уже в самом дансинге. На следующее утро в семь часов мы уже должны были быть на вокзале, чтобы успеть на поезд к озеру. Там я весь день играл на пикнике. Возвращался и играл на танцах всю воскресную ночь. В понедельник днем мы зазывали людей на бал, а вечером играли на этом балу. Иногда мне начинало казаться, что кларнет весит целую тонну…».

К тому времени большинство вошедших в историю площадок, где играли ранний новоорлеанский джаз, уже действовали. В 1910 году итальянский бизнесмен Питер Чиакко открыл кафе «Манхэттен» на Айбервилль-стрит. Этот клуб, повсеместно называемый «У Пита Лала», был, по словам одного из обитателей Сторивилля, «шумным коровником, где на нижнем этаже была музыка и танцы, в подсобках играли в карты и кости, а на верхнем этаже кувыркались с девочками». И уже вскоре он стал центром джазовой жизни города. «“У Пита Лала” был нашей штаб-квартирой, – позже вспоминал пианист Кларенс Уильямс, – тем местом, где музыканты всех ансамблей собирались после работы, а девчонки встречались со своими дружками… Они приходили выпить, поиграть, позавтракать и потом отправлялись в постель».

Тромбонист Кид Ори, наконец перебравшийся в Новый Орлеан в 1910 году, смог заполучить постоянную работу в кабаке «У Пита Лала», совсем скоро там стали появляться и другие громкие имена.

Еще один Лала – Джон Т. – держал бар «Большие 25» на Франклин-стрит к западу от Айбервилль-стрит. Его завсегдатаями тоже становились музыканты и азартные игроки (именно там, по словам Луи Армстронга, «все великие шулера, дельцы и сводники собирались играть в “коч”»). Клуб «У Француза», расположенный чуть поодаль, на углу улиц Вильер и Бьенвилль, облюбовали сторивилльские «профессора». По словам Джелли Ролла Мортона (который в то время держался подальше от Нового Орлеана), этот клуб был «самым знаменитым ночным клубом, когда все остальные закрывались. Именно там, под крышей небольшого подсобного помещения, собирались после трудовых вечеров в борделях все величайшие пианисты города. К четырем утра… они все уже были у Француза, а веселье только начиналось».

Репутацию Сторивилля как родины джаза часто преувеличивают – Черный Сторивилль по другую сторону Канал-стрит имеет больше прав на этот титул, но Округ в прямом смысле вскормил эту музыку в ее детстве и юности. Кеппард, Бэкет, Ори, Банк Джонсон и другие представители «постболденовского» поколения каждый вечер играли в дансингах и клубах Сторивилля музыку, которой предстояло войти в историю, что в то время понимали совсем немногие, – в том числе и среди музыкантов. Учитывая, где новоиспеченные гении ее играли, это было неудивительно.

«Свою первую работу я нашел в клубе Билли Филлипса, – позже вспоминал трубач Матт Кэри. – В этой конуре мы играли, что хотели; понимаете, у этих кабаков совсем не было класса. Все, чего хотели владельцы, – чтобы музыка звучала без перерыва. Ох, и жуткие же места тогда попадались в Сторивилле.

В этих вертепах можно было увидеть все, что угодно, любую грязь и разврат. Адская была работенка».

Тем временем на сцену выходили новые звездные солисты, стремившиеся подобрать мантию, брошенную Бадди Болденом, и музыка менялась. После того как Болден попал в больницу, главным его преемником несколько лет считался креольский трубач Фредди Кеппард.

«После того как Бадди умер, – позже писал Сидней Беше (забывая, что Болден в действительности умер гораздо позже), – Королем стал Фредди Кеппард. Фредди вроде как перенял манеру у Бадди. Он играл почти так же, но как играл, как он играл!»

Однако между новоорлеанскими музыкантами шло напряженное соперничество, в музыке всегда находился новичок, мечтавший о заветном титуле короля. Например, популярный тогда корнетист Джо Оливер – афроамериканец из рабочего района, как и Болден, не похожий на рафинированных креолов из центра. Хотя Оливер был на несколько лет старше Кеппарда, на сцену он вышел позже; его карьера началась около 1910 года в «Игл Брасс-бэнде» – как тогда назывался ансамбль Болдена. И уже вскоре он начал играть в лучших клубах Сторивилля – «Ранчо 102», «У Пита Лала», поражая публику энергичным и «эксцентричным» стилем игры, имитируя на корнете при помощи различных сурдин что угодно, от петуха до младенца. («Он не играл, он заставлял свой корнет говорить!» – удивлялся один музыкант.) В один памятный вечер в клубе «Абердинс» в Округе Оливер решил доказать, что достоин называться королем.

Вот как рассказывали об этом случае:

«Однажды вечером Джо мирно сидел в углу, слушая, как музыканты нахваливают [Фредди] Кеппарда и [Мануэля] Переса, как вдруг на него что-то нашло. Это утомительное славословие взбесило его; разве они не знали, что Джо Оливер тоже умеет играть на корнете? Поэтому он нарушил молчание, подошел к фортепиано и сказал: “Джонс, врежь в си-бемоль”. Джонс начал отбивать ритм, а Джо начал играть. Звук его корнета был чистым и ясным. Он играл как никогда раньше, наполняя маленький зал утробной пульсацией блюза. Джонс поддерживал его медленным и ровным аккомпанементом. Под этот ритм Джо пересек зал и вышел на тротуар. Когда он направил свой корнет сначала в сторону “Пита Лала”, где играл Кеппард, а затем к кафе на другой стороне улицы, где работал Перес, – не осталось никаких сомнений, чего Джо добивался своей выходкой. Услышав громкие горячие ноты, посетители из обоих заведений выбежали на улицу; они увидели, что Джо Оливер стоит на тротуаре и играет так, будто собирается обрушить все дома улицы. Вскоре все притоны и лачуги на улице опустели: их обитатели сбежались к Джо, завороженные его музыкой. Когда из дверей последнего кабака высыпала толпа, Джо развернулся и повел ее за собой в “Абердинс”, где подошел к стойке, взволнованный, запыхавшийся, и раскрыл рот, чтобы произнести важные слова, роившиеся в его голове. Но, задыхаясь, смог сказать только: “Вот! Пусть знают наших!” После того вечера его прозвали Королем. Кингом Оливером».

В действительности же нет никаких свидетельств того, что Оливера называли «Кингом» до того, как он переехал в Чикаго несколько лет спустя, однако его значение для новоорлеанской музыки 1910-х годов переоценить невозможно. Особенно сильно он повлиял на молодое поколение музыкантов, индивидуальная манера которых только начинала формироваться. В эту эпоху музыкального брожения участники часто переходили из одного оркестра в другой, поэтому у новичков была возможность играть со своими кумирами из старшего поколения. Сидней Беше, к примеру, играл в нескольких ансамблях в самых разных уголках города, несмотря на то, что ему еще не было и двадцати. В наказание за непослушание консервативные родители-креолы иногда запирали кларнет в шкафу. Но Сидней все равно выбирался на концерт и просил руководителя оркестра взять для него любой подержанный кларнет из ломбарда. Часто вместо того, чтобы в назначенное время играть с довольно старомодным ансамблем «Силвер Беллз Бэнд» своего брата, Сидней выступал с собственным джаз-бэндом «Юные Олимпийцы», который он собрал с другом, Бадди Пети. «Мне всегда доставалось от брата, если он узнавал, что я играл с Олимпийцами, – вспоминал позже Беше. – Он не раз заставал меня с ними и оттаскивал прочь… Мне вовсе не хотелось ссориться с братом, но я не мог ничего с собой поделать. Мне нужно было большее, и найти это я мог только в других командах».

Даже самым уважаемым наставникам Беше с трудом удавалось обуздать нрав молодого кларнетиста. «Мы никак не могли совладать с Сиднеем, – вспоминал Луи Нельсон, игравший со своим бывшим протеже на нескольких городских площадках. – Настоящий чертенок, все время бегал за девчонками».

Беше так хотел, чтобы его считали ловеласом, что он однажды симулировал венерическое заболевание (намазав пах обезболивающей мазью «Мастерол» и перебинтовавшись). Позже он пытался убедить отца соседки в том, что та забеременела от него.

«Я уверен, что могу содержать жену, – сказал он ему как-то вечером. – Я зарабатываю 75 центов, а то и доллар за ночь в Сторивилле».

Они пили вино и говорили весь вечер, до тех пор, пока сосед (прекрасно знавший, от кого беременна дочь) не отнес спящего мальчишку домой и не уложил спать.

Но окончательно порвал с семьей Сидней в 1913 году, когда ему было шестнадцать или семнадцать. Неизвестно, выгнали ли его из дома или он сбежал сам, но он переехал в рабочий район. Тогда у него и начались неприятности.

«Однажды поздно вечером мы с ним оказались в тюрьме, – вспоминал контрабасист Попс Фостер. – [Сидней] клеился к девчонке на танцах у озера, а она в ответ пырнула его ножом.

Я схватил палку и побежал за ней. Когда явились копы, мы сказали им, что просто играли музыку. Они отвели нас в тюрьму, но потом отпустили. Когда мы вернулись на танцы, она поблагодарила нас за то, что мы уберегли ее от беды. Сидней постоянно ввязывался в драки, но никогда не выходил победителем».

В те дни молодому чернокожему в Новом Орлеане было несложно нарваться на неприятности. Белым новоорлеанцам казалось, что чернокожие обитатели города в первое десятилетие после бунта Роберта Чарльза и утверждения законов Джима Кроу стали «более дерзкими и самоуверенными», чем когда-либо раньше. Особенно заметно это было на Марди-гра. Черные гуляки, прежде праздновавшие в своих кварталах, начали вторгаться в белые спальные районы. Такие празднования часто приводили к стычкам, как, например, в Карновал 1908 года, когда несколько «карнавальных индейцев» (чернокожих детей в масках индейцев) устроили драку с группой белых мальчишек на Бургунди-стрит. В следующем году «Таймз-Демократ» жаловалась на чернокожих зрителей парада в центральном деловом районе. «Немало возмущает, что негры, добираясь до передних рядов, расталкивают всех вокруг, – заметила газета. – К нам неоднократно приходят жалобы, особенно от женщин и детей, которых просто сбивали с ног и занимали их места… Перемены в поведении негров заметили почти все».

К 1911 году эта проблема попала в поле зрения самого Джея Бенджамина Лоуренса, баптистского проповедника, атаковавшего Тома Андерсона годом раньше. Обращаясь к пастве в воскресенье после Марди-Гра, он особенно осуждал агрессивность чернокожих гуляк: «Я прошел по обеим сторонам Канал-стрит, туда и обратно, – сказал он своим прихожанам, – и обнаружил, что от Сент-Чарльз-стрит и дальше все передние ряды заняты одними неграми. И в толпе на каждого белого приходится по два-три негра. Здоровенные, черные как уголь негры продирались сквозь толпу и теснили белых женщин так, что у любого благородного человека от этого зрелища вскипела бы кровь…»

Охрана порядка во время парадов и других общественных мероприятий обычно сводилась к массовым арестам чернокожих, среди которых часто оказывались и те, кто развлекал публику. Редкому новоорлеанскому джазмену не пришлось после неудачного концерта провести ночь за решеткой.

Луи Армстронг в начале 1910-х был еще мальчишкой, но уже успел прочувствовать напряженную атмосферу Нового Орлеана. Он родился 4 августа 1901 года у пятнадцатилетней матери в неблагополучном районе города, известном как «Поле боя», среди «сутенеров, воров и проституток» и полицейских, часто и тщетно наводивших там порядок. «Я еще ребенком видел все, что только можно увидеть, – позже заметил Армстронг. – Меня нечем было удивить».

Детство Армстронга было отнюдь не безоблачным. Родители разъехались вскоре после его рождения. Отец, Вилли, ушел к другой женщине, оставив мать Луи, Мэйэнн, с сыном одну. Понимая, что она не справится, Мэйэнн, сама еще почти ребенок, отдала сына на воспитание его бабушке со стороны отца, Жозефине, и переехала в Черный Сторивилль, где, скорее всего, занималась проституцией, чтобы сводить концы с концами. Жозефина тем временем всеми силами пыталась оградить Луи от местных бандитов и следила за тем, чтобы он каждую неделю ходил в церковь и воскресную школу. При необходимости порола его розгами, которые заставляла нарезать самому из веток персидской сирени, росшей во дворе. В семьях чернокожих новоорлеанцев бабушки и дедушки часто играли роль приемных родителей. Луи позже вспоминал эти дни своего детства с нескрываемой радостью. Но пожилая вдова не могла дать энергичному мальчику полноценного воспитания в такой среде.

В возрасте пяти лет Луи узнал, что его родители снова сошлись – ненадолго, но этого времени было достаточно, чтобы на свет появилась дочка. Однако к тому времени, когда Луи впервые увидел свою маленькую сестру, его отец снова ушел из семьи («в погоне за юбками», как с горечью вспоминал Армстронг).

В 1906 году на пороге дома Жозефины Армстронг возник знакомый матери и сказал старухе, что Мэйэнн болеет и нуждается в помощи, поэтому Луи должен вернуться к ней. Жозефина собрала вещи мальчика и в слезах отправила его вместе с гостем в Черный Сторивилль. Чтобы добраться туда, им пришлось ехать на трамвае по Тулейн-авеню. Эта поездка дала Луи первое и самое яркое впечатление о расовом разделении Нового Орлеана.

Как он писал позже:

«Тогда я впервые столкнулся с законами Джима Кроу. Мне было всего пять, я раньше никогда не ездил в трамвае. Поскольку я сел в него первым, то сразу прошел в конец вагона, не заметив табличек с надписью ТОЛЬКО ДЛЯ ЦВЕТНЫХ ПАССАЖИРОВ на спинках сидений по обе стороны. Решив пропустить женщину, которая шла позади, я сел на одно из передних сидений. Но она не стала садиться рядом. Обернувшись, я увидел, что она суматошно машет мне. «Иди сюда, мальчик, – кричала она. – Сядь, где положено».

В следующие несколько лет малыш Луи понял, насколько «отвратительно расистским» был его родной город. Но одновременно с этим он был счастлив, что снова вернулся к матери и сестренке. Мэйэнн, которой тогда было всего двадцать лет, попыталась извиниться перед сыном: «Я понимаю, что была плохой матерью, – сказала она ему, когда он впервые ступил на порог ее дома. – Но мама постарается исправиться, сынок».

И она старалась, как могла. Она позаботилась о том, чтобы Луи поступил в ближайшую школу «Фиск Скул», кормила их с сестрой красной фасолью с рисом и лечила натуральным слабительным, которое Армстронг всю оставшуюся жизнь считал лекарством от всех болезней. Луи и Мама Люси (как называли дома его младшую сестру) пришлось иметь дело с множеством «отчимов», деливших постель с их матерью – иногда очень шумно – в маленьком однокомнатном доме на Пердидо-стрит. Некоторые из этих мужчин были приятнее других; некоторые жестоко ссорились с Мэйэнн, а один даже как-то ударил ее по лицу и столкнул в Бейсин-Канал. Но даже самые добрые из них не могли заменить детям отца.

Предоставленный сам себе, малыш Луи пытался помочь семье, продавая газеты и переспелые фрукты, подобранные на улицах, и выполняя мелкие поручения. И разумеется, он не был ангелом и довольно скоро стал приносить домой деньги, выигранные на улице в кости, кункен и блэкджек. («Я был довольно ловким игроком», – однажды признал он.) Но несмотря на свою ершистость, младший Армстронг был дружелюбным и добрым мальчиком. Вскоре даже соседские хулиганы – к которым он относился со смесью бесстрашия, уважения и благосклонности – перестали бить мальчика и начали приглядывать за ним.

В доме, конечно же, не было денег на уроки музыки. («В те времена, – позже острил Луи, – я не отличил бы трубу от расчески».) Но как и Болден, и многие другие, он вскоре научился основам ремесла у уличных торговцев, зазывал и парадных оркестров, которых в те дни в городе было не счесть. Подрабатывая старьевщиком для еврейской семьи, жившей по соседству (Карнофские позже стали для мальчика второй семьей), Луи дул в жестяной рожок, подзывая к себе ребятишек, которые несли ему старое тряпье и бутылки на продажу. Став немного постарше, он собрал с друзьями вокальный квартет и начал петь за подаяние на улицах Сторивилля.

«Малыш Луи» впервые добился успехов в музыке в одиннадцать лет, когда Банк Джонсон услышал выступление его квартета на любительском конкурсе. Трубачу понравилось их пение, и он рассказал о них Сиднею Беше, с которым играл в одном оркестре. Беше, которому в то время было всего пятнадцать, сходил послушать квартет и тоже впечатлился.

«Луи мне очень понравился, он был милым парнем, – позже писал Беше. – Однажды, вскоре после того как я стал ходить на выступления квартета, я встретил Луи на улице и пригласил его поужинать у себя дома. Я хотел, чтобы моя семья послушала его квартет». Но Луи не хотелось тащиться в центр.

– Послушай, Сидней, – сказал мальчик, – У меня нет обуви… есть только эта, но в ней далеко не уйдешь.

Сидней дал ему пятьдесят центов на то, чтобы залатать обувь, и взял обещание, что он придет. Луи взял деньги, но на выступление так и не явился. Сорок восемь лет спустя Беше все еще злился: «Это мелочь, – признавался он в своей автобиографии 1960 года, – [но] за ней стоят серьезные вещи».

По-видимому, даже появление общего врага в лице Джима Кроу не уладило традиционных разногласий между креолами из центра города и черными из рабочих районов. Хотя, возможно, малыш Луи просто забыл об обещании.

Пробиться в мейнстрим новоорлеанской музыки Армстронгу помогло случайное нарушение закона, поначалу казавшееся помехой на этом пути.

31 декабря 1912 года Луи готовился отпраздновать Новый год. Он стащил из кедрового сундука своего «отчима» пистолет, зарядил его холостыми патронами и вместе с участниками квартета отправился в Сторивилль, где им предстояло выступить. Когда юные музыканты шли по Рампарт-стрит, местный мальчишка начал стрелять в них из игрушечного пистолета. Зная, что способен на большее, Луи вытащил из-за пояса свой пистолет и открыл ответный огонь. Чем совершенно шокировал стоявшего неподалеку полицейского. Он схватил Луи и потащил в тюрьму, где мальчику пришлось провести самую жуткую новогоднюю ночь в своей жизни. На следующий день он предстал перед ювенальным судом. Вердикт: заключение в исправительном доме для цветных подростков на неопределенный срок.

Случившееся оказалось самой большой удачей в жизни Луи Армстронга.

* * *

Братья Паркер, открывшие дансинг на Франклин-стрит, были не единственными чужаками, вторгнувшимися на территорию Тома Андерсона. Итальянские преступники города тоже убедились в прибыльности ведения дел в Сторивилле и окрестностях и не побоялись отвоевать свою долю. Утверждение, что «Мафия прибрала к рукам Сторивилль», было неточным; большинство серьезных историков-криминалистов сомневаются в том, что итальянские синдикаты в Новом Орлеане того времени были достаточно организованы, чтобы их можно было назвать «мафией», что бы ни думали по этому поводу местные газеты. Однако многие ночные клубы, салуны и дансинги в увеселительных кварталах города действительно прибрали к рукам итальянцы, фамилии которых – Матаранга, Сегретта, Тонти, Чиакко – были достаточно хорошо известны полиции. Казалось, что заклятые враги реформаторов смыкают ряды. Итальянские преступники и черные музыканты нашли укрытие в бастионе греха – в Сторивилле.

В то же время после похищения Ламана в 1907 году итальянское подполье города погрузилось в хаос. Франческо Дженова, которого полиция считала главарем местной мафии, навсегда покинул город, отсидев срок по обвинению в похищении Ламана. Считалось, что власть перешла в руки его молодого помощника Пола Ди Кристины. Но Джузеппе Морелло в Нью-Йорке вряд ли был доволен преемником. В 1908 году Босс Боссов на несколько дней приехал в Новый Орлеан для встречи с местными криминальными авторитетами. У этого визита, завершившегося торжественным шествием Морелло по итальянскому кварталу с вязаным красным платком на голове, считавшимся «черной меткой мафии», было несколько целей. К примеру, в прессе не осталось незамеченным, что всего через несколько часов после возвращения Морелло в Нью-Йорк был зарезан влиятельный итальянский владелец отеля. Эти случайности невольно свидетельствовали о новом распределении власти в местном криминальном мире. Письмо от Морелло (под псевдонимом Г. Лабелла) новоорлеанцу Винченцо Моречи, датированное 15 ноября 1909 года и написанное вычурным, двусмысленным и якобы скромным стилем, характерным для таких посланий, прозрачно намекает на встряску рядов.

«Дорогой друг, – начиналось оно. – Я получил два твоих письма, одно из них датировано пятым, другое – десятым ноября. Я понял, к чему ты клонишь. Что же до твоей просьбы реорганизовать семью, то я советую тебе проделать это самому, ибо негоже оставаться стране без короля. Но прошу тебя передать всем мои молитвы и скромное, но твердое убеждение, что те, кто достоин и хочет быть с нами, должны остаться; а остальных, кто не хочет с нами быть, отпустите».

Адресат этого письма, Винченцо Моречи, был уроженцем Термини-Имерезе на Сицилии. Он эмигрировал в Новый Орлеан в 1885 году и занимался контролем качества (или «банановой инспекцией») в компании «Юнайтед-Фруйт». Он был видным членом Итальянского комитета бдительности, расследовавшего дело Ламана, и «Дейли-Пикайюн» считала его «порядочным итальянцем». Но Моречи был не так прост, как казалось «Пикайюн», и через несколько лет это стало очевидно.

Поздним субботним вечером в марте 1910 года, когда Моречи шел по Пойдрас-стрит, к нему подошли двое хорошо одетых мужчин. Они вытащили из-за поясов пистолеты и выпустили в итальянца пять пуль, две из которых попали в голову. Нападающие разбежались в стороны, убежденные, что с такими ранами истекающий кровью на тротуаре Моречи не жилец. Однако он выжил и заявил полиции, что не знает стрелков. И тем не менее все в городе были убеждены, что одним из стрелявших был Пол Ди Кристина, а другим – его подручный Джузеппе Ди Мартини.

Это покушение на Моречи не осталось безнаказанным. Месяцем позже Ди Кристина был застрелен на улице у входа в свою бакалею-салун на углу улиц Каллиоуп-стрит и Хауард-стрит. Его сосед, другой итальянский бакалейщик по имени Пьетро Пипитоне, признался, что выстрелил в Ди Кристину, утверждая, что тот задолжал ему ренту за два месяца. Но, принимая во внимание личность убитого – и тот факт, что бакалеи были излюбленным прикрытием итальянских преступников, – полиция решила, что за этим преступлением стоит нечто большее. Когда два месяца спустя Джузеппе ди Мартини был убит на Бурбон-стрит человеком, которого за несколько минут до этого видели в обществе Винченцо Моречи, стало очевидно, что эта серия убийств и покушений имела прямое отношение к борьбе за власть в кругах мафии.

Позже Моречи признали невиновным в смерти Ди Мартини, но убийства продолжались. В большинстве случаев жертвами были итальянские бакалейщики, которым предположительно угрожала «Черная рука». В июле 1910 года бакалейщик Джозеф Манзелла, получивший несколько писем с угрозами от «Черной руки», был застрелен в собственном магазине неким Джузеппе Спанацио. У этого убийства имелась свидетельница – семнадцатилетняя дочка Манзеллы, Жозефина. Девушка подобрала отцовский револьвер, выбежала вслед за преступником на улицу и застрелила его.

– Я рада, что убила его, – призналась полиции не желающая каяться девушка. – Если бы его и арестовали, то наверняка освободили бы уже через несколько месяцев.

Но затем произошла череда еще более таинственных убийств, казавшихся совершенно непохожими на предыдущие. Все они были совершены не на улице и не в бакалеях, а в ночной тишине, в уединенных спальнях жертв. В августе 1910-го бакалейщик Джон Крутти был жестоко изувечен мясницким тесаком во сне. Вместе с ним пострадали жена и дети, спавшие в жилой пристройке к их лавке на Роял-стрит. Еще несколько месяцев спустя был убит другой бакалейщик – снова тесаком, снова в постели с женой (которая получила увечья, но выжила). В обоих случаях у полиции не было никаких улик.

В два часа утра 16 мая 1912 года еще один итальянский бакалейщик погиб от рук убийцы. Антонио Скиамбра спал рядом с маленьким сыном и беременной женой в спальне дома в тихом уголке Голвез-стрит. Злоумышленник проник в дом через открытое окно кухни, прошел по коридору и вошел в спальню. Он поднял противомоскитную сетку над кроватью спящей пары, прижал дуло пистолета к груди бакалейщика и выстрелил пять раз. Скиамбра умер почти мгновенно, а его жена была смертельно ранена пулей, пронзившей тело мужа насквозь. Она смогла подползти к окну и позвать на помощь, но к тому времени, когда прибежал сосед, стрелок успел скрыться.

Полиция вновь оказалась в замешательстве, но на этот раз у них по крайней мере имелись улики. Передвигая два ящика, чтобы добраться до окна кухни, убийца оставил четкий след в грязи у дома. Это был след от нового ботинка, причем «стильной формы по последнему писку моды». И, что еще важнее, одна из соседок рассказала полиции об увиденном в бакалее Скиамбра две недели назад. В магазин вошли двое итальянцев, один из которых, высокий, был хорошо одет. «Доброе утро, миссис Тони», – поприветствовал миссис Скиамбра высокий мужчина (о чем полиция позже вспомнит, обнаружив в ходе расследования убийства Маджио таинственную надпись мелом о «миссис Тони»). Мистер Скиамбра попросил жену оставить их и какое-то время спорил со странными посетителями на итальянском. Ушли же мужчины, по словам свидетелей, «с хмурыми лицами». Но когда окружной прокурор попытался подробнее расспросить жену убитого об этом подозрительном случае, миссис Скиамбра (скончавшаяся от ранения десять суток спустя) наотрез отказалась сотрудничать со следствием.

«Итальянцы Нового Орлеана, – встревоженно писала “Дейли-Айтем”, – страшатся могущества “Черной руки”… опасаются, что убийцы впадут в еще большую ярость. “Кто будет следующим?” – спрашивают они. Уличные убийства известных гангстеров – это одно; но Скиамбра, как и Крутти и Дэви, был добропорядочным бизнесменом, которого зарубили в кровати вместе с женой и ребенком. Лишь немногие новоорлеанцы еще не потеряли надежду, что полиция раскроет эти преступления.» Как заметила «Дейли-стейтс», через несколько дней после убийства, «было выдвинуто множество версий, но нападение на Скиамбра обещает войти в число таинственных нераскрытых преступлений».

* * *

Хотя полиция Нового Орлеана и была не в силах остановить преступления в итальянских анклавах города, она с гораздо большим успехом помогала реформаторам в борьбе против Сторивилля. Вступление в силу двух новых законов значительно расширило арсенал для борьбы с развратом в злачном квартале. В 1910 году городской совет принял поправку к закону об основании Сторивилля, ужесточившую запрет на непристойные танцы в борделях и штрафы за прочие нарушения. Законы, принятые в том же году правительством штата, усилили запрет на внебрачное сожительство представителей разных рас и другие формы межрасовых контактов. Хотя законодательное собрание штата отказалось дать строгое определение слову «цветной», такие реформаторы, как Филипп Верлейн, надеялись воспользоваться новыми законами, чтобы навсегда закрыть дома октеронок на Бейсин-стрит.

Тем временем закон Гея-Шаттака гораздо более эффективно использовался как орудие реформаторов. Незадолго до Марди-гра в 1911 году заклятый враг Тома Андерсона, доктор С. А. Смит, председатель луизианской «Лиги противодействия салунам», начал кампанию, направленную против самой заветной из всех традиций Сторивилля: французского бала. За день до Бала у двух известных подопечных Андерсона окружной прокурор под сильным давлением со стороны реформаторов заявил, что закон Гея-Шаттака должен соблюдаться неукоснительно. Другими словами, если на балу будут присутствовать женщины, то будет запрещена продажа спиртного, ровно как и наоборот. «Мы не потерпим уловок», – гласило заявление.

Впервые в жизни мэр Сторивилля был загнан в тупик. На следующий день после бала «Дейли Пикайюн» напечатала победоносный заголовок передовицы: «Карнавальная вакханалия предотвращена, не выпито ни капли спиртного». Согласно репортажу, всех присутствовавших обыскали на входе в Одд-Феллоуз-Холл, отобрав бутыли и фляги, которые они собирались пронести тайком. И хотя бал состоялся, атмосфера на нем была несомненно трезвой – или «печальной и тоскливой», как писала газета. Другой заклятый враг Андерсона, преподобный Дж. Бенджамин Лоуренс, едва скрывал свою радость. «Всякий любитель добрых приличий и нравственности, – заявил он своим прихожанам в то воскресенье, – восторжествует, когда эти дебоши… прекратят свое существование».

Но самый сильный удар по Сторивиллю был нанесен два года спустя – в марте 1913 года – во время кульминации так называемых Войн Дансингов на Франклин-стрит. Братья Паркеры готовились к противостоянию за много месяцев и наняли множество головорезов из Нью-Йорка, якобы для работы официантами в танцзале «Такседо». Самым жестоким из них был Чарльз Харрисон, известный полиции всего северо-востока страны как «Кровавый Джип». Бывалый гангстер Харрисон бежал в Сторивилль из Нью-Йорка, спасаясь от обвинения в убийстве, и устроился на работу в «Такседо». И вскоре стало ясно, что Паркеры наняли его не только для того, чтобы обслуживать посетителей.

Ранним утром пасхального понедельника 1913 года Джеймс Энрайт, официант в «Ранчо 102» Билли Филлипса, зашел в «Такседо» с двумя друзьями. Из-за «воскресного закона» в танцзале в ту ночь не было музыки, но после полуночи бар «Такседо», судя по всему, был открыт. Энрайт, недолюбливавший приезжих работников «Такседо», не вступивших в профсоюз, поспорил с кассиром. Вмешавшийся Гарри Паркер вышвырнул Энрайта с друзьями вон из заведения. Оставив официанта лежать на улице, Паркер якобы отпустил несколько нелестных замечаний в адрес его босса.

Узнав о драке, Филлипс немедленно направился в «Такседо». Безоружный мужчина в рубахе зашел в бар и принялся поносить Паркеров за жестокое обращение с клиентами. Разгорелась ожесточенная ссора, но прежде чем ситуация вышла из-под контроля, друг Филлипса Тони Баттистина выволок его из дансинга.

Филлипс, вернувшись в «Ранчо 102», успокоился через пару часов и к четырем утра (когда в Сторивилле по-прежнему было оживленно, даже наутро после Пасхи), был настроен на примирение. По-прежнему безоружный, он снова перешел улицу и зашел в «Такседо» в сопровождении нескольких друзей и любопытных зевак. Паркеры все еще были там, вместе с посетителями и персоналом. Филлипс подошел к барной стойке и швырнул на нее доллар.

– А ну, налей-ка нам выпить, – сказал он. – Разберемся потом.

В этот момент Кровавый Джип, выскользнувший из бара через заднюю дверь, когда вернулся Филлипс, зашел в «Такседо» с никелированным револьвером в руке и приставил его к ребрам конкурента.

– Ну, давай, ублюдок, – сказал он. – Давай разберемся.

Затем он трижды или четырежды выстрелил в упор в грудь Филлипса.

Разобраться в том, что произошло в ходе разгоревшейся перестрелки, не смогли ни полиция, ни суд. Двадцать очевидцев позже дали показания о случившемся, но не смогли прийти к согласию о том, кто в кого стрелял в суматохе после убийства Билли Филлипса. Было ясно, что стреляли Гарри и Чарльз Паркер, но ответный огонь по ним вел кто-то неопознанный, возможно друзья жертвы. Когда перестрелка наконец прекратилась, Филлипс и Гарри Паркер были мертвы, а Джип, Чарльз Паркер и чернокожий швейцар Вилли Хендерсон ранены. Только Джип, он же Чарльз Харрисон, позже предстал перед судом по обвинению в убийстве. Но из-за противоречивых показаний очевидцев присяжные не смогли прийти к согласию, и Харрисон был отпущен на свободу.

Перестрелка в «Такседо» стала последней каплей в безнаказанной судьбе Сторивилля. Людям из респектабельной части Нового Орлеана решительно надоело смотреть на Сторивилль сквозь пальцы. В понедельник после резни в пасхальную ночь, откликнувшись на негодование общественности, суперинтендант полиции Джеймс Рейнольдс закрыл Сторивилль. Некоторым заведениям было позволено возобновить работу во вторник, но дансинги были закрыты на неопределенный срок.

«Пока владельцы этих заведений были согласны вести дела по закону, – заявил репортерам Рейнольдс, – полиция не имела никаких возражений. Но теперь, когда они начали открыто нарушать закон, стало очевидно, что их существование возмутительно. Я принял решение закрыть все заведения, где преступники устраивают свои ночные оргии».

Этот приказ должен был нанести тяжелый удар по экономике Сторивилля. Но Рейнольдс был непреклонен. В понедельник, 24 марта, ровно в полдень он отдал капитану Лерою из четвертого полицейского участка следующий приказ: «Вы немедленно изымете лицензии у всех дансингов в вашем округе, отправите их мне и закроете все [подобные заведения]». Славные деньки открытого и процветающего квартала греха подходили к концу.

 

Глава 14. Трудные времена

Новый Орлеан в начале 1910-х годов. Библиотека Конгресса

В ПЕРВЫЕ МЕСЯЦЫ ПОСЛЕ РЕЗНИ В «Такседо» закрытие сторивилльских дансингов запустило эффект домино, который ощущался в Округе повсюду. Желающих потанцевать стало гораздо меньше – многих отпугивали слухи о разрастающейся в районе преступности; пострадали все предприниматели, а на Франклин-стрит воцарилась молчаливая умиротворенная атмосфера. «Новый Орлеан покончил с “заячьими объятиями”, “гризли”, “индюшачьей походкой”, “техасцем Томми” и другими отвратительными танцами», – писала «Дейли Пикайюн» в номере от 30 марта. «На месте некогда популярных дансингов возникли кабаре. Там, где прежде танцевали, теперь стоят столы и стулья, а вместо шумных негритянских оркестров слышен низкий визг плохо настроенных струнных инструментов и бренчание на фортепиано».

Этот упадок духа усугублялся усиленным присутствием полиции в Округе и окрестностях и ее готовностью следить за выполнением Гея-Шаттака и других законов. Салунам больше не советовали закрываться в воскресенье, а напрямую требовали этого, а кафе, где раньше работали певицы, лишились возможности нанимать их. Новые ограничения не коснулись только одного дельца. «Знаете, очень странно, – жаловался “Пикайюн” один недовольный конкурент, – что Тому Андерсону позволено нанимать певиц, а нам запрещено. Том такой же, как и все мы, только, как известно, имеет политическое влияние. Тому все сходит с рук. Он слишком могуществен».

Но даже всесильный мэр Сторивилля не мог остановить его упадок. В первые месяцы после перестрелки между Паркером и Филлипсом число проституток, работающих в Сторивилле, сократилось всего до семисот. В «Махогани-Холле» у Лулу Уайт осталось только восемь постоянных работниц, а половина хибар на улицах Вилльер и Робертсон опустела. По всей Бейсин-стрит снизились цены. К 1916 году стоимость пятнадцати минут развлечений во дворце Жози Арлингтон упала до одного доллара.

Городские музыканты тоже оказались в стесненном положении. Джаз-бэнды сократили свои составы, заменив гитариста, контрабасиста и скрипача одним пианистом. Лишившись возможности играть, многие джазмены были вынуждены вернуться к дневной работе. Даже после того, как в 1914 году по всей стране прошла эпидемия танго-лихорадки, перед которой не устоял и Новый Орлеан, и дансинги вновь открылись, поведение в них строго контролировалось. В так называемом «поясе танго» – участке Рампарт-стрит во Французском квартале, куда переехали многие дансинги Сторивилля, – действовал строгий запрет на все вульгарные танцы. Суперинтендант Рейнольдс настоял на соблюдении «зазора между танцорами» и запрещал «непристойно извиваться, как змея, и вилять плечами и бедрами». Нарушителей немедленно арестовывали, иногда целыми толпами. Это оказало отрезвляющий эффект на ночную жизнь города. Согласно «Дейли-Айтем», Рейнольдс «так решительно перекрыл кислород в поясе танго, что эта музыка стала не более чем заупокойной мессой по былому веселью. Молодые люди Нового Орлеана перестали тратить деньги на попойки и пирушки и пытаются найти новые развлечения».

После падения Сторивилля и обострения борьбы с танцами музыканты начали искать работу за пределами города. Несколько участников оркестра «Такседо» – среди которых были Фредди Кеппард и Джордж Бэкет – составили ядро нового ансамбля под названием «Ориджинал Креол Бэнд». В августе 1914 года под руководством контрабасиста Билла Джонсона они покинули Новый Орлеан и отправились в тур по водевильным площадкам страны, завершив его длительным пребыванием в Лос-Анджелесе. В следующие несколько лет их примеру последовали и другие. Так, Джелли Ролл Мортон, большую часть своего времени проводивший в гастролях, находил новые возможности для работы – и более благодарных слушателей – в Чикаго, Нью-Йорке и Калифорнии.

Музыкантов белых ансамблей другие города манили не меньше. В конце 1914 года в Новом Орлеане выступал водевильный танцевальный дуэт Фриско и Макдермотт. После шоу они заглянули в «Клуб Креол» и услышали белый джаз-бэнд тромбониста Тома Брауна. «Послушай, что за музыка, Джо, что за ансамбль! – якобы сказала своему партнеру Лоретта Макдермотт. – Пойдем, потанцуем! Послушай, какой ритм!». Они обнаружили, что свободный синкопированный ритм ансамбля идеально подходит для их стиля танцев. По легенде, бытовавшей среди джазменов, вернувшись в Чикаго, танцоры убедили владельца кафе, расположенного в деловом центре города, привезти туда новоорлеанский оркестр. И хотя в деталях источники расходятся, точно известно, что оркестр Тома Брауна покинул Новый Орлеан в мае 1915 года, получив контракт на шесть недель выступлений в «Кафе Лэмба». Он мгновенно стал сенсацией, и довольно скоро волнующая музыка из Нового Орлеана, за которой наконец закрепилось название «джасс» или «джаз», произвела революцию в мире развлечений Второго города.

Через несколько месяцев на север отправился еще один новоорлеанский оркестр. В декабре 1915 года Ник Ларокка (тот самый корнетист, недовольный отец которого изрубил топором два его первых инструмента) играл в одном из «шумовых оркестров» Джека Лейна на углу Канал-стрит и Роял-стрит, рекламируя боксерский поединок. Гарри Джеймс, владелец кафе, заехавший в Новый Орлеан из Чикаго, услышал их и поразился тому, как молодой музыкант «направлял свой корнет в небо и дул так яростно, что его мог хватить удар».

После выступления Джеймс подошел к Лейну и спросил, не согласится ли он съездить со своим оркестром на север, в Чикаго. Лейн сказал, что слишком занят, но посоветовал Джеймсу сходить на выступление Ларокки с оркестром барабанщика Джонни Стайна в кафе «Хэймаркет» в тот же вечер. Гостю из Чикаго понравилось услышанное, и вскоре «Дикси джаз-бэнд Стайна» получил контракт – ему предстояло выступить на открытии клуба «Бустерс» в Чикаго в начале 1916 года. Молва о теплых местах в Чикаго распространилась быстро, и Исход музыкантов из города полумесяца начался.

Однако музыканты, оставшиеся в городе, тоже не сидели без дела. Эмиграция нередко приводила лишь к перетасовке состава давно известных джаз-бэндов. К примеру, когда Кеппард и Бэкет уехали в Калифорнию, их места в популярном оркестре «Новая Олимпия» быстро заняли Джо Оливер и Сидней Беше. Образующийся в коллективах вакуум всегда были готовы заполнить новые, молодые джазмены. Тромбонист Кид Ори, ансамбль которого окончательно перебрался из Лапласа в Новый Орлеан, снискал особую популярность – не только среди чернокожих, но и среди белой молодежи, которой нравился более утонченный джаз. Однажды, на концерте для белых в «Гимназии», оркестр Ори играл вместе с одним из более известных и традиционных ансамблей Джона Робишо и сорвал более бурные аплодисменты. После этого Робишо предложил Ори работу, сказав:

– Мне нравится, как ты играешь.

– Мне тоже нравится, как ты играешь, – сострил Ори. – Но я не собираюсь разваливать свой бэнд. Уже слишком поздно, старина. Твое время ушло.

Гораздо больше Ори нравился мальчик-корнетист из духового оркестра исправительного дома для цветных, о котором говорил весь город. Ори впервые услышал «малыша Луи» Армстронга на параде по случаю дня труда в конце 1913 года и не мог поверить, что такой маленький мальчишка может быть таким искусным музыкантом.

– Ты хорошо играешь, – сказал ему Ори на параде. – Продолжай в том же духе и далеко пойдешь.

Для Армстронга похвала от одного из лучших джазменов Нового Орлеана была высшей наградой. Но до тех пор, пока мальчик не адаптировался к новым условиям, в заключении ему приходилось нелегко. Исправительный дом, содержавший на перевоспитании около двухсот малолетних нарушителей, славился строгой военной дисциплиной, и мальчик из Черного Сторивилля сразу получил здесь «дурное клеймо». Но армейская муштра и регулярные урочные работы нравились мальчику, удовлетворяя его стремление к порядку и организованности. Вскоре его талант расцвел в новой атмосфере, а добрый нрав и природный дар паяца сделали его популярным среди мальчишек.

Едва попав в исправительный дом, Луи захотел играть в местном духовом оркестре. К несчастью, для этого требовалось убедить руководителя оркестра, Питера Дэвиса, в том, что он этого достоин. «Дэвису я сперва не очень-то нравился», – позже признавался Армстронг. Но мальчик был сообразителен и активен, поэтому руководитель оркестра все же сменил гнев на милость. Сначала Дэвис позволил Луи играть в группе на тамбурине, затем ему доверили малый барабан. Потом – старый рожок, трубить подъем по утрам. Наконец Дэвис вручил мальчику корнет и научил его играть «Home, Sweet Home».

Под чутким руководством Дэвиса Луи поразительно хорошо освоил корнет. К лету 1913 года он уже был лидером ансамбля, который часто нанимали для выступлений «на воздухе» – на парадах, частных праздниках и пикниках в Испанском Форте и других озерных курортах. Здесь Армстронг услышал лучших музыкантов города, а они услышали его. Музыка, звучавшая в городе-полумесяце повсюду, околдовала мальчика, который позже вспоминал, как лежал на койке воскресными вечерами, вдыхая аромат жимолости с улицы и слушая джаз-бэнд, игравший для «каких-то богатеньких белых» в полумиле от него.

«В исправительном доме музыка стала моей невестой, – позже говорил он. – Я уверен, что всем своим успехом обязан тому, что когда-то еще мальчишкой меня арестовали за хулиганство».

Летом 1914 года отец Армстронга убедил суд по делам несовершеннолетних отдать Луи под его опеку. Мальчик не хотел покидать исправительный дом и тем более жить с незнакомым ему отцом. Когда же выяснилось, что Вилли Армстронгу сын нужен, только если зарабатывает он больше, чем проедает, Луи распрощался с ним.

Мальчик снова поселился с мамой, Мэйэнн, и сестрой, Мамой Люси, на Пердидо-стрит – в «большой просторной комнате – как он выразился позже – где мы втроем были счастливы».

Столкнувшись с необходимостью содержать семью, Луи сразу же нашел работу – он возил уголь на тележке, запряженной ослицей, получая по пятнадцать центов за доставку. Но на самом деле он хотел играть на корнете. Луи так долго играл с «простыми прыщавыми мальчишками», что теперь ему не терпелось научиться чему-нибудь у настоящих профессионалов. В первый же день после возвращения к Мэйэнн он встретил старого друга, Бадди Кокаина, и тот подкинул ему работенку в кабаке Генри Понса по соседству.

«Все, что тебе там нужно делать, – объяснил Бадди, – это натянуть брюки и играть блюз для шлюх, которые всю ночь высматривают парней… Они будут называть тебя ласковыми именами, покупать выпивку и давать чаевые».

Луи тут же наняли, и вскоре корнет уже приносил ему столько же денег, сколько и лопата.

У Луи рано появился музыкальный наставник в лице Джо Оливера. Для юного Армстронга Оливер был лучшим корнетистом в Новом Орлеане – «лучше Болдена, лучше Банка Джонсона». Луи начал тенью следовать за своим кумиром, ходил позади него на парадах и иногда придерживал его корнет между номерами. Когда Луи возил уголь в хибару проститутки из Округа, то часто замирал, завороженный музыкой Оливера, доносившейся из клуба «У Пита Лала» по соседству. «Я замирал в лачуге этой женщины, слушая Кинга Оливера, – позже писал он. – И она вдруг понимала, что все время, пока она ублажала клиентов, я тихо-тихо стоял рядом, и она говорила: “Что с тобой стряслось, парень?… Чего размечтался?… Мне еще работать надо!”»

Но Луи не обращал внимания на эти упреки.

– Пока [Оливер] играл, – говорил он, – я ловил каждую его ноту.

Оливер заинтересовался мальчиком и начал давать ему уроки игры на корнете. Он часто приглашал его к себе в гости, где миссис Оливер кормила Луи фирменным новоорлеанским блюдом, красной фасолью с рисом («и я ее просто обожал!», – говорил Армстронг). Оливер даже подарил Луи один из своих старых инструментов – видавший виды корнет фирмы «York», и мальчик принял его с елейной благодарностью.

«Я всегда знал, что если пробью себе дорогу в этом ремесле, – позже вспоминал Армстронг, – то только благодаря Папе Джо, и никому другому».

Но Луи уже играл достаточно хорошо, чтобы самостоятельно идти по этой стезе. Однажды вечером, вскоре после того, как Луи покинул исправительный дом, бас-барабанщик Бенни Уильямс по прозвищу «Черный Бенни», здоровяк, известный своим воинственным нравом, сводил его на выступление Кида Ори в Национальном Парке. Но настоящей звездой этого вечера оказался сам Армстронг.

«Бенни спросил меня, не разрешу ли я Луи сыграть с моим оркестром, – вспоминал Ори много лет спустя. – Я помнил мальчишку с парада в день труда и с радостью согласился. Луи поднялся на сцену и сыграл “Старушку Мисс”, и еще один блюз, а потом весь парк просто обезумел от этого парня в коротких штанишках, который так умопомрачительно играл».

Ори был настолько впечатлен, что разрешил молодому корнетисту играть с его бэндом, когда только вздумается.

«Луи несколько раз приходил в места, где я работал, и мы отлично ладили, – говорил Ори. – С ним всегда был Бенни, барабанщик. В людных местах Бенни привязывал Луи к себе платком, чтобы малец не потерялся».

Черный Бенни так гордился своим юным протеже, что восхвалял его всякому, кто был готов слушать.

– Считается, что ты умеешь играть, – сказал он Сиднею Беше при встрече. – Но парнишка, который живет за углом моего дома, играет «High Society» лучше, чем кто-либо! Как тебе?

Беше был заинтригован (и скорее всего, уязвлен, ведь он сам привык, что его считают вундеркиндом). Он сказал:

– Тогда я хочу увидеть этого мальчишку.

И они сходили послушать, как играет Армстронг.

«Это был Луи, – объяснял Беше в своей автобиографии, – и, черт возьми, он сыграл “High Society” на корнете… [Эту песню] тогда было очень сложно сыграть на кларнете, а уж на корнете – немыслимо. Но Луи сделал это потрясающе».

Беше, конечно же, слышал, как Армстронг поет. Но теперь он узнал, как здорово мальчишка играет на корнете, и поразился, как быстро Луи освоил инструмент. Поэтому он нанял Армстронга выступить с барабанщиком в трио, которое Беше собрал, чтобы зазывать зрителей на спектакль в театре Айвори. Барабанщику и Луи выплатили по пятьдесят центов; доллар Беше оставил себе. Но, судя по всему, никто не остался обижен.

«Потом мы пошли в кабак и купили на эти деньги пива и сэндвичей – “бедняжек”, как они тогда назывались, – вспоминал Беше. – Веселое было времечко».

И все же Луи и Сидней видели друг в друге соперников. Как заметил биограф Беше, «всю оставшуюся жизнь два гения раннего джаза относились друг к другу весьма настороженно».

Малышу Луи повезло, что у него был защитник в лице Бенни: в 1910-е Новый Орлеан стал довольно опасным местом, особенно для черных музыкантов, выступавших в дешевых кабаках и на улицах, где с каждым днем становилось все беспокойнее. Иногда проблема ограничивалась только тем, что черным не давали дороги на парадах.

«Все оркестры хотели заполучить Бенни в бас-барабанщики, для выступлений на парадах, – вспоминал Армстронг. – А если кто-то задирал нас, мальчишек, Бенни бил его по голове барабанными палочками».

Насилие постоянно оставалось рядом с музыкантами. Несмотря на постоянное присутствие полиции в увеселительных кварталах города, соперничающие негодяи по-прежнему часто устраивали перестрелки и поножовщину, и музыканты нередко попадали под перекрестный огонь. «Сцена, на которой мы выступали, находилась прямо у входа, – писал Армстронг об одном кабаке, – и я не представляю, каким чудом меня ни разу не зацепило, когда начиналась стрельба».

Часто только чудо и помогало музыкантам избежать опасности. Однажды вечером в 1915 году, когда Беше и Оливер мирно выпивали у барной стойки «Пита Лала», одного из клиентов застрелили у них на глазах.

Воскресным утром у Генри Понса малыш Луи сам пережил потрясение. Разговаривая с владельцем в дверях заведения, Армстронг заметил, что у бакалеи напротив собираются мужчины – судя по всему, друзья конкурента Понсе, Джо Сегретта.

«И вдруг я увидел, как один из них вытащил пистолет и направил его на нас», – вспоминал Армстронг. Нападавшие промахнулись, и владелец клуба вытащил свой револьвер и погнался за ними, стреляя на бегу. Но Армстронг просто оцепенел от ужаса. «Я не шевелился, – позже вспоминал он, – и прохожие, увидевшие, что я застыл на тротуаре, бросились ко мне. “Ты не ранен? – спросили они. – Ты цел?” Когда они спросили меня, что случилось, я упал в обморок… Я был уверен, что меня ранило первым выстрелом».

Отношения между расами в середине 1910-х тоже накалились. Иногда полиции приходилось разгонять парады, чтобы предотвратить стычки между черными и белыми участниками. А порой агрессорами выступали сами полицейские.

«Часто и белые, и черные устраивали драку из-за какого-нибудь пустяка, – писал об этих годах Армстронг. – И даже если цветные были правы – когда приезжали копы, то всегда сначала надирали нам зад и уже потом задавали вопросы».

Для чернокожих джазменов ситуация в Новом Орлеане – несмотря на растущую популярность их музыки среди белой молодежи – становилась невыносимой, и они все чаще задумывались о том, чтобы откликнуться на предложения работы за пределами Нового Орлеана.

«Мы много слышали о том, что творилось на севере, – говорил об этом времени Беше, – и я подумал, что хочу посмотреть мир… Мы слышали, что на севере жизнь свободнее, и нам всем хотелось попробовать ее на вкус».

* * *

В начале 1913 года, накануне перестрелки в «Такседо», на Эспланейд-авеню – вдали от суматохи в Черном и Белом Сторивиллях – бывшая бандерша Жози Арлингтон слегла в постель в связи со стремительно ухудшающимся здоровьем. К осени у нее начались приступы бреда и недержание. Был ли это сифилис в поздней стадии или какая-то иная болезнь – неизвестно. Жози Арлингтон было всего сорок, но несмотря на всю роскошь и комфорт, в котором она жила под именем миссис Мэри Дойблер Брэди, большую часть жизни она терпела тяготы и едва ли успевала заботиться о гигиене.

Анна Дойблер, которой исполнилось двадцать девять, была главным опекуном своей тетушки. По свидетельствам друзей семьи, они были беззаветно преданы друг другу. Несмотря на то что в доме были и другие люди, способные помочь: мать Анны, двоюродная сестра ее тетки – Маргарет, сиделка по имени миссис Джексон и подруга семьи миссис Уокер, – присматривала за больной именно Анна. Однажды она даже получила травму, пытаясь поднять свою располневшую тетку с постели. Это было нелегким трудом для хрупкой девушки, но Анна, судя по всему, считала, что это – самое меньшее, что она может сделать для женщины, благодаря которой она могла с рождения наслаждаться комфортной жизнью.

В ноябре 1913 тетя Мэри заговорила о своем прошлом.

– Девочка моя, – сказала она однажды Анне, оставшись с ней наедине, – как же долго я обманывала тебя!

Она объяснила, что хочет, чтобы Анна помогла ей написать книгу о своей жизни – «книгу для защиты девушек». Анна не сразу поняла, о чем идет речь, но затем тетя откровенно поведала ей обо всем. Она рассказала ей о своих прошлых жизнях: о том, как она стала проституткой, а затем королевой полусвета Жози Арлингтон, знаменитой бандершей с Бейсин-стрит. Кроме того, она призналась, что они с «дядей Томом» никогда не были женаты, что даже кузина Маргарет когда-то была проституткой, а сын Маргарет – двоюродный брат Анны, Томас – был незаконнорожденным и появился на свет в первом борделе Жози на Кастомхаус-стрит.

Легко догадаться, почему эта история так шокировала Анну. Она выбежала из спальни, нашла своего дядю Тома и умоляла опровергнуть то, что она услышала. «Деточка, – сказал Брэди, – возвращайся к тетушке и не обращай внимания на то, что она тебе сказала. Ты же знаешь, что она бредит». Но Анна не могла успокоиться, она обратилась к миссис Уокер, и та неохотно подтвердила все сказанное.

– Господи, – воскликнула пожилая женщина, – сколько же твоя тетушка отдала, чтобы уберечь тебя от этого.

Анна в ужасе вернулась к Брэди и снова спросила, правда ли это. Брэди решил, что не может больше лгать.

– Да, – сказал он наконец, – мне жаль, но это правда.

Это внезапное откровение было «просто жутким», позже говорила Анна. Особенно сильно расстроило ее то, что вся семья знала правду и скрывала от нее. «Знал мой отец, мои братья и мать знали и одобряли это, – сказала она. – Не знала одна я». Возмутившись, она потребовала Брэди отдать ей все ее драгоценности – «потому что я не собиралась жить в доме, где творятся такие вещи». По злой иронии судьбы, приложив огромные усилия, чтобы превратить эту дочь рабочего в утонченную женщину, Брэди теперь были вынуждены мириться с ее безукоризненным чувством приличия.

Но в конце концов впечатлительная и податливая девушка, возможно, осознав, что ей больше некуда идти, поддалась на уговоры остаться. Любимая тетушка нуждалась в ней – каково бы ни было ее прошлое или настоящее. К тому же все родственники жили в просторном доме на Эспланейд-стрит, где заботились о ней и ее счастье. Поэтому она оставила мысль о побеге и решила, что будет жить, как раньше, ухаживая за своей благодетельницей среди комфорта и роскоши, к которым давно привыкла.

Но мисс Мэри Дойблер – наконец получившей возможность раскрыть свое настоящее имя – становилось все хуже и хуже. Когда стало ясно, что матриарх семейства уже не поправится, родители Анны поняли, что не ощущают уверенности в будущем своей семьи. Мэри Дойблер всегда была скрытной и неохотно распространялась о своих финансовых делах. «Мисс Дойблер была темной лошадкой», – как выразился позже Том Брэди – и содержание ее завещания было неизвестно. Дойблер говорила нескольким друзьям, что оставит все свое состояние Анне. Но в начале 1913 года она подписала документ, передававший особняк на Эспланейд-стрит в собственность Брэди, якобы в обмен на сумму в $25 000 наличными, которую Брэди одолжил ей «в последние двадцать лет».

Опасаясь, что больная может завещать все свое состояние давнему возлюбленному, мать Анны начала строить планы, как обеспечить семье Дойблеров благополучное будущее. В конце 1913 – начале 1914-го она впервые заговорила с дочерью на щекотливую тему. «Разве не прекрасно было бы, – сказала она, – если бы ты вышла замуж за Тома Брэди после смерти тети Мэри? Тогда все мы сможем и впредь жить на Эспланейд-стрит, как большая семья».

Анна была поражена. Неужели ее мама действительно хотела, чтобы она вышла замуж за человека, которого всю жизнь считала своим дядей? За мужчину, который был старше ее на 21 год? За того, кто больше десяти лет жил и спал с ее дражайшей тетушкой?

Отвращение, которое испытала девушка, услышав это предложение, можно понять. (Том Брэди, судя по всему, не возражал.) Но Анна всю жизнь прожила не зная забот и хлопот и, возможно, боялась лишиться опоры на состояние ее тетушки. Поэтому она легко поддавалась на уговоры. В следующие несколько недель она обсудила случившееся с другими членами семьи.

– Миссис Джексон, – однажды призналась Анна сиделке, – разве это не ужасно? Они говорят, что я должна выйти замуж за мистера Брэди, когда умрет тетушка.

Миссис Джексон призналась, что эта идея кажется ей неожиданной, но вовсе не такой ужасной. «Мистер Брэди не может облагодетельствовать тебя, но ты сама можешь облагодетельствовать мистера Брэди, – сказала она. – Ты не сможешь вытянуть мистера Брэди из привычного для него общества и поднять до своего уровня… но ты сможешь сделать для него много добра».

Миссис Джексон согласилась с матерью Анны в том, что этот брак сохранит семью, и тогда все они смогут остаться вместе под одной крышей.

Двое священников, к которым затем обратилась Анна, тоже сочли этот план разумным. И отец Ансельм Мэннер, и отец Филипп Мерфи полагали, что Анна убережет себя от скандала, если выйдет замуж за Брэди. «Если ты любишь его, а он любит тебя, – сказал отец Мерфи, возможно несколько лукавя, – то думаю, что только так и будет лучше».

В конце концов, Анну удалось убедить в том, что ей нужен защитник и Брэди – хорошая кандидатура.

«Мне был нужен человек, который стал бы мне проводником и советчиком, – позже объясняла она, – а поскольку мистер Брэди защищал меня и заботился обо мне, еще когда я была ребенком, я решила, что он лучше всего подойдет на эту роль».

В шесть часов вечера 14 февраля 1914 года (в день Святого Валентина, по странному совпадению) Мэри Дойблер, она же Жози Арлингтон, она же миссис Брэди, скончалась, не дожив восьми дней до своего пятидесятого дня рождения. Ее похороны, состоявшиеся в ближайшее воскресенье, были пышной церемонией: череда украшенных цветами колясок тянулась от дома на Эспланейд-стрит до церкви Святого Бонифация, где отцы Мэннер и Мэрфи провели церемонию прощания. На похоронах присутствовали многие новоорлеанские политики и представители городского подполья – в том числе, конечно же, Том Андерсон, ее старый друг и деловой партнер. Но, как заметила «Дейли-Айтем», «хотя она провела всю жизнь в обществе дам полусвета, ни одной из них не было видно на похоронах». Единственной данью памяти, которую оказали ей компаньонки, были венки цветов, доставленные к дому курьером и возложенные на могилу.

Спустя неделю после смерти Мэри Дойблер Анна Дойблер и Джон Томас Брэди сочетались браком в своем доме на Эспланейд-стрит (в присутствии Тома Андерсона). Отец Анны, Генри, позже утверждавший, что его уведомили о свадьбе как об уже совершившемся факте, был недоволен и, судя по всему, явился на свадьбу подшофе. Но в конце концов его убедили расстаться с дочерью. («Забирай ее, Том, – якобы сказал он жениху. – Ты ее испортил, тебе и принимать твое же собственное лекарство».) Завещание Мэри Дойблер зачитали днем ранее, взломав сейф, шифр от которого покойная унесла с собой в могилу. Согласно этому документу, датированному 29 июня 1903 года, Мэри Дойблер оставила небольшое наследство своему брату Генри, кузине Маргарет и их детям. Но все остальное, включая бордель на Бейсин-стрит, отошло Анне – а значит, и Тому Брэди.

Но завещание не осталось неоспоренным. Три недели спустя Генри Дойблер заявил, что его «облапошили в сделке» между Брэди и его дочерью, подал иск, требуя признать недействительным не только само завещание, но и передачу особняка на Эспланейд-стрит в собственность Тома Брэди. Судя по всему, он не хотел довольствоваться тем, что его дочь разбогатеет, и рассчитывал получить свою долю состояния сестры. Но выиграть иск ему так и не удалось, и наследство отошло новой миссис Брэди согласно завещанию. Брак Анны и ее стареющего мужа оказался счастливым, и у них вскоре родились двое детей. Но Брэди быстро растратили состояние Мэри Дойблер. К 1918 году старый друг Том Андерсон уже подал на них в суд за то, что они не выплачивали займы, которые он гарантировал для них. Высокие нравственные стандарты, похоже, стоили дорого.

Сторивилль тем временем лишился своей королевы. В тот же день, когда скончалась Жози Арлингтон, Округу был нанесен новый удар. «Дейли-Айтем» опубликовала язвительную колонку под заголовком «Нет неизбежного зла». В ней газета выразила разочарование жителей города в идее, которой Сторивилль был обязан своим существованием, – представлении о том, что проституция и разврат были неизбежным злом, которое нельзя уничтожить, но можно изолировать и регулировать. «Попытки сегрегации аморальных женщин всегда были обречены на неудачу, – утверждала газета. – Результатом подобных мер стало то, что весь мир убедился в истинности слов о том, что возмездие за грех – смерть, а потакание порокам угрожает благополучию всего человечества».

Вывод был ясен: «перекрыть кислород» греху в Новом Орлеане было явно недостаточно. Началась борьба за то, чтобы окончательно закрыть изолированный район.

 

Глава 15. Новые сторонники запретов

Джин Гордон (третья справа) и другие реформаторы. Библиотека Конгресса

ВСКОРЕ ПОСЛЕ ШЕСТИ ВЕЧЕРА в февральский вторник в 1915 году с поезда на маленькой станции Норт-Шор, штат Луизиана, сошел коренастый мужчина в очках. Он приехал сюда, чтобы провести ночь в уютном коттедже «Королева и полумесяц» одноименного элитного клуба. Загородный лагерь, расположенный на северном берегу озера Понтчартрейн среди болот и сосняка, был излюбленным местом отдыха состоятельных горожан. Но сейчас, в февральский будний день, он был почти заброшен. Кроме смотрителя лагеря, Уолтера Санта-Круза, там никого не было.

Прибывшим гостем был У. С. Паркерсон, и выглядел он неважно.

– Я устал, – сказал Санта-Крузу пятидесятилетний реформатор. – Не спал три ночи и чертовски хочу отдохнуть.

Отказавшись от ужина, Паркерсон велел застелить ему койку в спальне с «тремя-четырьмя одеялами» и не тревожить до утра. Санта-Круз быстро приготовил номер и оставил гостя одного.

На следующее утро в одиннадцать часов смотритель зашел в спальню, чтобы разбудить своего гостя и зажечь камин. Паркерсон все еще лежал в постели, закутавшись в одеяло. «Не беспокойтесь о камине», – сказал Паркерсон, когда смотритель шагнул к нему. Смотритель предложил спуститься в столовую к завтраку, но Паркерсон отказался.

– Мне скоро уезжать, – сказал он. – Завтрака не нужно.

Это замечание озадачивало. Следующий поезд отходил от станции Норт-шор только через несколько часов. Куда же собирался уезжать Паркерсон? Но Санта-Круз промолчал. Он вышел из спальни и вернулся к своим делам.

Но прошло три часа, а Паркерсон до сих пор не выходил из комнаты. Опасаясь, что гость опоздает на обратный поезд в город, смотритель вернулся в спальню, чтобы разбудить его. Но внутри происходило что-то ужасное.

– Он истекал кровью и выглядел так, будто вот-вот умрет, – позже заявил репортерам Санта-Круз. – Кровь залила все: все простыни и одеяла. Его шея была рассечена, а в правой руке он сжимал обычный раскладной нож. Я попытался выхватить его, но он не отпускал.

– Я весь в крови, – прошептал Паркерсон. Когда Санта-Круз спросил, что он с собой сделал, адвокат только повторил: – Я весь в крови.

Санта-Круз бросился к телефону и позвонил шерифу в Слайделл. Через час шериф прибыл в лагерь вместе с местным врачом, доктором Аутло. Пока доктор останавливал кровотечение, Паркерсон признался, что нанес себе рану сам. Несколькими месяцами ранее его маленькая дочка умерла от удушья, когда в их доме сломался газопровод. Отец был убит горем. Он потерял всякий интерес к работе и жизни и теперь пытался приблизить собственную смерть.

Доктор Аутло и шериф немедленно доставили Паркерсона на станцию Норт-Шор, где его ожидал специально задержанный поезд в город. В 4:45 дня они прибыли в Новый Орлеан, где их уже ждала «Скорая помощь». Паркерсона доставили в лазарет Туро, где оставили под наблюдением семейного врача, доктора Парнхэма, заявившего, что рана, в отличие от кровопотери, «пустячная». «Если не возникнет непредвиденных осложнений, – сказал доктор, – полагаю, эта царапина не будет иметь пагубных последствий».

Но осложнения все же возникли. Через несколько дней у Паркерсона, по всей видимости из-за незалеченной раны шеи, развилась инфекция легких. В выходные ему стало хуже, и в четыре часа утра в воскресенье, 14 февраля (ровно через год после смерти Жози Арлингтон), он скончался в лазарете Туро. Причиной смерти, по словам доктора Парнхэма, стала «легочная эдема, вызванная септической бронхопневмонией».

В одном отношении кончина У. С. Паркерсона была символичной. К середине 1910-х Паркерсон и реформаторы старшего поколения почти окончательно уступили место на поле боя новым борцам за нравственность – духовенству, пуританам и членам женских клубов, заявившим о себе после визита Кэрри Нэйшн в Новый Орлеан в конце 1907 года. В отличие от своих предшественников из 1890-х, открытых для переговоров с представителями полусвета, новое поколение борцов за нравственность было абсолютно бескомпромиссным. Они требовали полного запрета всех пороков: наркотиков, алкоголя, проституции, азартных игр и даже курения табака. В качестве подачки упрямым оппонентам мэр Берман (находившийся на третьем сроке и державший политическую машину «Кольца» под тотальным контролем) в 1912 году назначил нового комиссара по делам общественной безопасности.

Гарольд Ньюман, бывший адвокат и бизнесмен из влиятельной новоорлеанской семьи, имел безупречную репутацию реформатора, и Берман надеялся, что, назначив его на пост главного стража нравственности в городе, сможет защититься от нарастающей критики его администрации. Что было проницательным решением. В политике Ньюман был почти неофитом, и всякий раз, когда его настойчивость в строгом исполнении законов становилась обременительной, Берман находил способы обходить его приказы – как, например, в случае с Томом Андерсоном, которому по особому разрешению мэра было позволено держать в кабаре певицу, что его конкурентам воспрещалось со всей строгостью.

К несчастью для мэра, городские реформаторы довольно скоро раскусили обман, и их медовый месяц с новым комиссаром продлился недолго. Вскоре они сами набросились на неудачника Ньюмана с яростью и снисходительным сарказмом, обычно приберегаемыми для людей полусвета. Главными критиками немощных попыток комиссара очистить Новый Орлеан оказались сестры Кейт и Джин Гордон. Неукротимые дочери директора школы шотландского происхождения встали на сторону реформирования в молодости, в 1880-х. Родившись с серебряной ложкой во рту, они рано отказались от идеи замужества и материнства и все свои немалые силы отдали служению обществу – по словам Кейт, в основном потому, что «нам никогда не было дела до того, что о нас думают люди». Эта дерзкая самоуверенность, судя по всему, досталась им в наследство от матери, учительницы из влиятельной новоорлеанской семьи. «[Наша мама] считала, что женщина имеет право обратиться в мэрию или редакцию газеты, – однажды объяснила Кейт. – Более того, она считала, что женщина может делать что угодно, если она делает это ради блага».

Но, как часто бывало в случае с самопровозглашенными борцами за нравственность, их представления о «благом деле» нередко были искажены классовыми и расовыми предрассудками. Хотя сестры боролись за такие похвальные идеи, как женское равноправие, улучшение здравоохранения и закон о детском труде, они также поддерживали и идею расовой чистоты в законах Джима Кроу и лишения черного населения Луизианы гражданских прав. Хуже того, их взгляды на евгенику были возмутительными. Как начальницы «Милновского приюта для обездоленных девушек» они выступали за принудительную стерилизацию детей со склонностью к преступлениям, проституции и алкоголизму. «Отвела Люсиль Деку в женский диспансер 17 июля [для удаления аппендицита], – однажды написала в дневнике Джин. – Подвернулась прекрасная возможность стерилизовать ее… и предотвратить появление слабоумного потомства».

И хотя чувство расового и классового превосходства сестер можно справедливо назвать чудовищным (Кейт однажды отказалась от приглашения в Белый Дом, потому что вместе с ней был приглашен Букер Т. Вашингтон – «и я не собираюсь присутствовать на вечере, где окажусь наравне с неграми»), они верили в то, что делают богоугодное дело, и твердо решились «избавить Его мир от негодных». Проститутки, преступники и попрошайки были для них негодными по определению, и поэтому в их отношении была оправдана любая социальная инженерия.

В битве против Сторивилля «мисс Джин», как называли младшую из сестер, играла особенно заметную роль. Она сотрудничала с клубом ЭРА во время кампании 1908 года, призывая переместить бордели Бейсин-стрит подальше от новой железнодорожной станции. Потерпев неудачу, она пришла к выводу, что полный запрет проституции будет более эффективной мерой.

И считала, что добиться этого можно, дав женщинам право голоса. «Если вы не желаете избирательного права для себя, – однажды сказала она на встрече одного из женских клубов, – желайте его ради блага, которое можете принести обществу. Оно необходимо вам, потому что ваше “женское влияние” не стоит ломаного гроша, если вы не способны отвадить наших мальчиков от азартных игр, предотвратить белое рабство, нарушение закона Гея-Шаттака и другие пороки, развращающие наших сыновей и дочерей».

В 1914 году она поддержала инициативу законодательного собрания штата ликвидировать все кварталы красных фонарей в Луизиане – не только легальный в Новом Орлеане, но и неофициальные в Шривпорте, Батон-Руже и других крупных городах штата. Законопроект был подготовлен, но благодаря влиянию члена палаты представителей Тома Андерсона и остальных хозяев собственности в Сторивилле, несмотря на упадок Округа по-прежнему получавших немалую прибыль, его обсуждение было отложено на неопределенный срок. Однако женщине, которую иногда называли «новоорлеанской Жанной д’Арк», нельзя было отказать в настойчивости. Пусть ее усилия в 1908 и 1914 годах оказались напрасны, после начала Первой мировой жители Нового Орлеана активно требовали новых реформ.

Третья и самая серьезная попытка наступления на воротил греха – и их пособников в администрации города – должна была получить гораздо более широкую поддержку.

* * *

Реформаторы были не единственной группой в Новом Орлеане, у которой во втором десятилетии XX века поменялись лидеры. Во властной верхушке итальянского подполья тоже происходил переворот – с гораздо более жестокими последствиями. После череды убийств, возмутивших город около 1910 года – когда (предполагаемый) капо Винченцо Моречи ответил на неудачное покушение, казнив двух нападавших, – (так называемая) городская мафия пережила несколько лет сравнительного спокойствия. Преступники продолжали убивать друг друга, но казалось, что Моречи – представлявший в городе банду Морелло, противостоявшую менее организованным бандитам «Черной руки», – держит ситуацию под контролем. В два часа утра 19 ноября 1915 года город захлестнула новая волна смертоносного хаоса. Моречи возвращался домой в одиночестве и шел вдоль Рампарт-стрит, когда из заброшенной лавки на углу улицы Святого Антония раздались выстрелы. «Они наконец расправились с Моречи, – писала “Таймз-Пикайюн”, – и ему крепко досталось. В него стреляли справа и слева; подошли в упор и ударили прикладом двустволки так сильно, что приклад треснул, отстрелили полчелюсти; всадили два заряда картечи в спину, два в грудь и одиннадцать в сломанную прикладом правую руку; а револьвер 38 калибра, которым он отчаянно размахивал, выбили из рук так, что он отлетел на 15 футов». Другими словами, это была настоящая бойня. И на этот раз жертва не пережила нападения.

Арестован был только один участник перестрелки: известный и опасный вымогатель по имени Джозеф Монфре (он же Манфре, Мафре или Мамфри). Монфре носил кличку «Док», полученную за торговлю лекарствами, и был хорошо известен полиции Нового Орлеана как участник многих преступлений «Черной руки». Еще во время похищения Ламана в 1907 Джозеф Монфре (приходившийся, судя по всему, родственником – возможно, даже братом – заговорщику Стефано Монфре) так настойчиво втирался в доверие Ламана, что его подозревали в сборе информации для похитителей. Несколько месяцев спустя его арестовали за подрыв бакалеи-салуна итальянца по имени Кармелло Граффанини, отказавшегося выплачивать $1000 вымогателям «Черной руки». Освободившись на поруки в ожидании суда, Монфре снова был арестован – вновь за взрыв, на этот раз бакалеи Джозефа Серио. В июле 1908 года Монфре был приговорен к двадцати годам тюремного заключения за бомбежку салуна Граффанини. Но, даже находясь за решеткой, Док Монфре продолжал внушать страх итальянской диаспоре. К примеру, в мае 1912 года, когда был убит Скиамбра, родственники Монфре, по слухам, жили по соседству с семейством Скиамбра, что немало беспокоило убитого незадолго до смерти.

Теперь же, в ноябре 1915-го, Монфре вновь арестовали, на этот раз за убийство Винченцо Моречи. Монфре был досрочно выпущен из государственной тюрьмы несколько недель назад, отсидев всего шесть с половиной лет из назначенных двадцати. И главарю «Черной руки» не потребовалось много времени, чтобы расквитаться с крестным отцом Мафии, хотя он, конечно же, отрицал это.

– Винсент Моречи был моим лучшим другом, – настаивал Монфре на полицейском допросе, утверждая, что убитый помог ему досрочно освободиться из тюрьмы. И хотя полиция не поверила в это заявление, у них не было неопровержимых доказательств виновности Монфре, и в итоге с него сняли обвинения. Несмотря на то что полицейские считали Дока Монфре одним из самых опасных людей в Новом Орлеане, они были вынуждены снова и снова отпускать его на свободу.

Тем временем вакуум во власти, образовавшийся после смерти Моречи, спровоцировал новый всплеск кровной мести на улицах городского дна. В первой половине 1916 года в итальянских кварталах Нового Орлеана бушевала настоящая кровавая вакханалия. Двадцатого марта портовый грузчик по имени Джозеф Руссо был застрелен Франческо Паоло Драгна, членом известной семьи вымогателей. Четырьмя днями ранее другой портовый рабочий – Джозеф Матаранга из семьи Матаранга, замешанной в убийстве Хеннесси, – был убит неким Джузеппе Бонфорте. Двенадцатого мая трое мужчин, работавшие на семью Матаранга, убили Джо Сегретту (того самого владельца салуна, который покушался на Генри Понса и едва не застрелил при этом Луи Армстронга). Затем, всего через двенадцать часов после смерти Сегретта, Вито Диджорджио и Джейк Джилеардо были застрелены в бакалее-салуне Диджорджио. И, наконец, пятнадцатого мая Пьетро Джиокона был ранен двумя стрелками, оказавшимися сыновьями Джо Сегретты.

Даже запомнить все эти имена и не запутаться в них полицейским было непросто. Суперинтендант Рейнольдс был ошеломлен. «Перестрелки и убийства прекратятся. Они прекратятся немедленно! – заявил он репортерам 16 мая, ударив кулаком по столу в подтверждение своих слов. – Я разыщу всех итальянских бандитов города, даже если это займет без остатка каждую секунду времени всех полицейских в моем подчинении».

Позже, обращаясь к собранию полицейских, Рейнольдс призвал их начать борьбу с преступностью в итальянской диаспоре: «Вы найдете и арестуете всех подпольных боссов, всех, кто стоит за каждой каплей крови, наводнившей наш город. Никаких “может быть” – это приказ. Я отдам этому все свои силы до последней капли, и надеюсь, что все вы исполните свой долг и исполните его безукоризненно».

Напоминая мэра Шекспира, обратившегося к полиции двадцать шесть лет назад после убийства Хеннесси, Рейнольдс призвал своих подчиненных начать массовые аресты итальянцев, не беспокоясь о правдоподобном предлоге. «Думаю, вы обнаружите, что у девяти из десяти задержанных будет где-нибудь припрятан заряженный револьвер».

Подобные меры были драконовскими, но Рейнольдс был непреклонен.

– Когда мы закончим работу, – сказал он в завершение, – Новый Орлеан станет городом, в который не захочет сунуться ни один приспешник «Черной руки».

Но, конечно, подобные клятвы жители Нового Орлеана слышали уже не раз.

* * *

Последнее наступление в войне против Сторивилля началось в январе 1917 года, всего за несколько месяцев до вступления США в войну в Европе. Вечером пятнадцатого января «Лига граждан Луизианы» провела массовое собрание в Первой Методистской Церкви на Сент-Чарльз авеню, чтобы ознаменовать начало нового этапа борьбы.

– В Новом Орлеане организован Содом, – заявил первый оратор, преподобный С. Г. Верлейн (дядя ненавистника Сторивилля Филиппа Верлейна). – В прошлом году квартал красных фонарей посетил эксперт от реформаторов, и его разоблачения были так отвратительны, что ни один добропорядочный человек не смог прочесть их, не покраснев от стыда. Процветают кабаре, заведения абсолютно противозаконные. В нашем городе насчитывается уже пятнадцать, а то и шестнадцать сотен салунов…

– Тысяча девятьсот двадцать! – поправила его с места Джин Гордон.

– Тысяча девятьсот двадцать, – повторил доктор Верлейн («очевидно, довольный тем, что его прервали», – заметила «Дейли-Стейтс»), – и полагаю, среди них не найдется ни одного, не преступавшего бы закон.

Добропорядочные граждане города были сыты по горло.

А их готовность принять решительные меры поддерживали крупные городские газеты, почти все из которых встали на сторону тотального запрета порока.

– На нашей стороне в этой войне «Американ», «Таймз-Пикайюн», «Дейли-Айтем» и даже «Дейли-Стейтс», – гремел оратор. – Сегодня пресса Нового Орлеана наполняет меня надеждой.

Теперь, когда реформы поддержала «четвертая власть», законно избранные власти города, по словам Верлейна, наконец, могли предпринять реальные шаги для защиты нравственности горожан.

– У мэра и комиссара полиции есть шанс навсегда войти в историю, – завершил свою речь преподобный. – У них есть закон – пусть проследят за тем, чтобы он исполнялся! У них есть полицейские – так пусть дадут им указания!

Затем к трибуне подошла сама мисс Гордон. Местная Жанна Д’Арк, готовившаяся встретить свой пятидесятилетний юбилей, была бывалым ветераном войны за нравственность и говорила без обиняков.

– Стоя сегодня перед вами, – начала она, – я заявляю со всей серьезностью и ответственностью, что наблюдаю за политической и нравственной обстановкой в городе уже 25 лет, но никогда еще не видела такого открытого и вопиющего нарушения всех нравственных законов, какое вижу при нынешних комиссарах полиции и общественной безопасности.

По всему городу отмечено множество преступлений, – продолжила она, – начиная от санкционированных игр на скачках на ипподроме Фэйрграундс до грубых нарушений «воскресного закона» в «лавке даго» на моей родной улице. Но куда более коварна опасность, которую представляет для городских девочек легальный квартал красных фонарей.

Никогда еще прежде в истории, – заявила она, – общество не сталкивалось с проблемой того, как обезопасить город для маленькой девочки… Но сегодня мы оказались в таких экономических условиях, что девочки от четырнадцати и старше каждый день покидают свои дома в 6 или 6:30 и не возвращаются до 7 [вечера] – в лучшем случае… Девочка четырнадцати-пятнадцати лет, способная заработать немного денег, становится независимой и легко поддается на искушения любителей веселой жизни, вопреки советам матери. Где же отцы тех девочек, от чьих матерей я непрестанно получаю письма о падении их дочерей?

Корнем проблемы, однако, она сочла не родителей, а халатность тех, кому доверен контроль за соблюдением законов, – в том числе и тех, кто называл себя реформаторами:

– Если комиссар по делам общественной безопасности [Гарольд Ньюман] говорит, что ему не известно о нарушениях закона Гея-Шаттака, то это означает одно из трех – он либо настолько умственно неполноценен, что не имеет представления о своих обязанностях, либо абсолютно не сведущ в делах своего ведомства, либо действует сообща с другими представителями властей, осознанно закрывая глаза на нарушения.

Мисс Гордон не назвала по имени этих представителей властей, но за нее это сделал другой оратор.

– Во имя Господа! – вскричал преподобный Уильям Хаддлстон Аллен, вскочив с места в зале, – кто обладает властью в этом городе? Том Андерсон? Если это Том Андерсон, давайте отнимем у него корону; если это Мартин Берман, давайте сместим его!

Митинг затянулся до позднего вечера. Ораторы один за другим повторяли, что добропорядочные граждане города готовы потребовать решительных действий от избранных властей, а в финале на голосование вынесли вопрос о том, должна ли «Лига граждан» представить полный отчет о преступлениях окружному прокурору Лутценбергу. Решение было единогласным. «Передайте это окружному прокурору, – заявил один из ораторов, – и скажите ему, что, если он не выполнит своих обязанностей, мы вышвырнем его с занимаемого поста!»

Суждено ли Тому Андерсону лишиться своей короны, было еще не ясно. Но, как выразился позже один репортер, ясно стало то, что «в Новом Орлеане начались самые масштабные и обнадеживающие реформы последних двадцати пяти лет».

Удивительно, но Новый Орлеан откликнулся, и откликнулся мгновенно. «Город будет контролировать изолированный район по новой системе», – гласил заголовок в «Таймз-Пикайюн» от 24 января. Комиссар Ньюман, действовавший с неохотного дозволения мэра Бермана, объявил о новых решительных мерах, «перекрывающих кислород» Сторивиллю и примыкающему к нему Поясу Танго. Вступил в силу новый запрет, касавшийся хибар Округа. Проституткам больше не разрешалось снимать их, выплачивая заоблачную почасовую или ежедневную ренту. Теперь для того, чтобы обслуживать клиентов в подобных лачугах, женщины должны были жить в них. Более того, все проститутки, проживающие за пределами злачного квартала, подлежали немедленному выселению, даже если место их работы располагалось не в Сторивилле. Что же до кабаре и салунов Сторивилля, то Ньюман отказался продлевать их лицензии, получив возможность окончательно закрыть заведения по истечении срока. Пока же он собирался изъять у них разрешения на исполнение музыки и круглосуточную работу.

«Кабаре в том виде, в котором они существовали в злачном квартале, как легальные заведения, более невозможны», – заявил комиссар.

Простого сэндвича больше было недостаточно, чтобы обойти закон Гея-Шаттака. Для того чтобы работать и продавать спиртное, кабаре или дансинг должны были «действовать при настоящем ресторане, у которого имеется лицензия». И чтобы гарантировать выполнение этих предписаний, Ньюман лично возглавил полицию города до особого распоряжения.

Но сильнее всего культуру и облик Сторивилля изменил приказ Ньюмана о введении в Округе тотальной расовой сегрегации. Этот гораздо более строгий, чем закон Гея-Шаттака, приказ предписывал всем «неграм» покинуть район к первому марта и обосноваться в районе известном как «Черный Сторивилль». Согласно этому плану даже клиенты были сегрегированы.

«Любой белый мужчина, замеченный в черном районе, будет арестован, – объявил Ньюман, – а чернокожая женщина, ступившая в пределы белого района, будет немедленно заключена в тюрьму».

Что же до знаменитых «домов октеронок» на Бейсин-стрит, то им предстояло либо переехать, либо закрыться, поскольку словом «негр» в Новом Орлеане теперь называли любого человека, в чьих жилах текла хоть капля африканской крови, вне зависимости от того, считал ли он себя черным, креолом или октероном.

Нечего и говорить о том, что эта мера была радикальной. До того момента Сторивилль оставался оазисом расовой толерантности. Конечно, Округ не мог остаться в стороне от господствующих расистских настроений; к 1908 году, к примеру, списки в «Голубых книжечках», прежде делившие проституток на «белых», «цветных» и «октеронок», начали описывать этих женщин как либо «белых», либо «цветных». Но бордели, предлагавшие услуги проституток смешанных рас, не утеряли привлекательности. Именно поэтому со Сторивиллем вели борьбу такие реформаторы, как Филипп Верлейн, которым межрасовые контакты казались гораздо более предосудительными, чем легализованная проституция. Бейсин-стрит как угроза чистоте белой расы уходила в прошлое. Когда в феврале городской совет единогласно принял Указ 4118, решение Ньюмана вступило в силу городского закона. С первого марта Сторивилль – и особенно Бейсин-стрит – должен был стать совершенно иным, сегрегированным местом.

Для Тома Андерсона расовая сегрегация Округа не создала особенных затруднений. Многочисленные сторивилльские бордели, росшие на его инвестиции, обслуживали преимущественно белых клиентов (есть свидетельства того, что Андерсон, мэр Берман и другие политики Кольца позволили Ньюману осуществить свой план, поскольку считали, что таким образом успокоят реформаторов, избежав полного закрытия злачного квартала). Но для таких ферзей Сторивилля, как Лулу Уайт, Вилли Пиацца и Эмма Джонсон, основавших бордели, основной статьей доходов которых был межрасовый секс, новый закон грозил обернуться финансовой катастрофой. Уайт, Пиацца и еще дюжина бандерш и проституток немедленно подали в суд на власти города. Они утверждали, что постановление ущемляет их права на равную защиту законом и дискриминирует на основании места работы. Удивительно, но суд удовлетворил эти ходатайства, и 1 марта, когда наступил крайний срок, многим проституткам было разрешено остаться в Сторивилле до окончания рассмотрения их исков (хотя совсем без арестов не обошлось).

Но события в мире вскоре лишили эти иски всякой значимости. 6 апреля 1917 года США официально вступили в войну в Европе. Мэр Берман и местные крупные бизнесмены, надеясь привлечь в Новый Орлеан гостей и федеральные доллары, лоббировали размещение военного лагеря в черте города. Их усилия были успешны, и молодые пехотинцы-«пончики» вскоре стеклись в лагерь Николлс в городском парке. Как и ожидалось, этот приток благоприятно отразился на местной экономике – и не в последнюю очередь, учитывая склонности молодых солдат, на экономике Сторивилля. Но судьба города теперь всецело зависела от милости Военного министерства США. Федеральное правительство в военное время имело такие полномочия, о которых местные социальные реформаторы могли только мечтать. Еще до наступления лета Конгресс принял закон, который – больше, чем любая реформа местных властей, – угрожал положить конец двадцати годам существования Сторивилля и не оставил городу иного выбора, кроме окончательной ликвидации знаменитого злачного квартала.

Иными словами, Сторивилль был в осаде. Но он не собирался сдаваться без боя.