Джаз. Великая история империи греха и порока

Крист Гэри

Часть четвертая. Закат полусвета. 1917–1920

 

 

Глава 16. Исход

Луи Армстронг и Джо Оливер. Архив истории джаза им. Хогана, Университет Тулейна

МАЛЫШУ ЛУИ АРМСТРОНГУ БЫЛИ НУЖНЫ ДЕНЬГИ. После перестрелки в кабаке Генри Понса заведение закрылось, и это означало, что Луи потерял лучшую, самую регулярную работу. Из-за недавних реформ, направленных против кабаре, найти другую стало сложнее. Армстронг по-прежнему зарабатывал развозом угля (на повозке, которую тащила за собой милая ослица по имени Люси), а Мэйэнн устроилась работать прислугой к владельцу клуба Генри Матаранга, но этих усилий было явно недостаточно. Незадолго до этого одна из троюродных сестер Мэйэнн умерла при родах незаконнорожденного сына Кларенса. Хотя Луи еще не исполнилось двадцати, он решил взять на себя финансовую ответственность за воспитание мальчика (и позже усыновил его). Теперь в семье было четверо голодных ртов, и Луи был вынужден зарабатывать.

Поэтому он решил попробовать свои силы в новом деле.

«Я заметил, что мальчишки, с которыми я водился, работали с проститутками, – позже вспоминал он. – Я решил, что не хуже других, и подкатил к одной цыпочке». «Цыпочку» звали Нутси, и хотя ее нельзя было назвать красавицей – по словам Армстронга, она была «маленькой, коротковолосой и кривозубой» – она зарабатывала приличные деньги. Конечно, весьма сомнительно, что из скромного мальчишки мог выйти хороший сутенер, но Нутси он, судя по всему, сразу понравился. Однажды ночью она даже пригласила его разделить с ней постель. Луи, признававшийся в том, что он немного боится «женщин с крутым нравом», отказался.

– Я не брошу Мэйэнн и Маму Люси, – сказал он ей, – даже на одну ночь.

– Ой, да брось, – ответила Нутси. – Ты уже большой мальчик. Заходи, оставайся со мной.

Но Луи все равно отказался. Разозлившись, Нутси схватила карманный нож и вонзила его в левое плечо своего нового сутенера. Луи в страхе убежал и решил молчать о случившемся. Но когда он пришел домой, Мэйэнн увидела кровь на его рубашке и заставила обо всем рассказать. Рассвирепев, она оттолкнула сына и направилась прямиком в хибару Нутси. Луи вместе с несколькими друзьями семенили следом. Когда Нутси открыла на стук дверь, взбешенная Мэйэнн вцепилась ей в горло и выволокла на улицу.

– Зачем было бить ножом моего сына? Зачем?! – надрывалась она.

К счастью, среди свидетелей этого зрелища оказался Черный Бенни.

– Оставь ее, Мэйэнн, не убивай, – взмолился барабанщик, оттаскивая свирепую мать от травмированной женщины. – Она больше не посмеет.

– Не трогай моего мальчика, – яростно выплюнула Мэйэнн. – Ты для него слишком стара. Луи не хотел сделать тебе больно, но и дел с тобой он иметь не будет.

Эксперимент по заработку денег провалился. У Луи по-прежнему оставалась музыка, но даже на сцене ему не всегда сопутствовал успех. Он был только начинающим корнетистом и, несмотря на исключительную одаренность, имел ограниченный репертуар. Это стало особенно ясно, когда его наставник попросил Луи подменить его на одном из выступлений. Джо Оливер, судя по всему, увлекся девушкой по имени Мэри Мэк и мог навещать ее только с восьми до одиннадцати вечера. Оливер спросил скрипача Мануэля Манетту и тромбониста Кида Ори, с ансамблем которых играл, нельзя ли Луи подменить его на это время. Они согласились, но обнаружили, что молодой музыкант не притягивает слушателей так, как это делает его наставник. По словам Манетты, Луи тогда умел играть только три мелодии, которые группе приходилось исполнять снова и снова перед полупустым залом.

«Снаружи столпились люди, – вспоминал Манетта, – но ни души не вошло в зал до тех пор, пока Оливер не вернулся со свидания в одиннадцать вечера, и толпа хлынула внутрь, подобно Миссисипи, прорвавшей дамбу».

Возможно, всему виной был стиль Армстронга, который мог показаться слишком сложным любителям раннего джаза. Луи играл в свободной, импровизационной манере, вел сложную мелодическую линию, больше похожую на облигато, чем на привычное для солирующего корнета простое исполнение мелодии. («Я играл восемь тактов и умолкал, – позже признался он. – Всякие кларнетные штучки, фигурации… бегал пальцами по всему инструменту»). Оливер однажды даже упрекнул в этом мальчика. «Где твои мелодии? – спросил он Луи однажды вечером, услышав, как он играет в кабацком оркестре. – Сыграй мелодию, дай людям понять, что ты играешь». Но Армстронг уже развивал музыку, пионером которой был Бадди Болден, в совершенно новом направлении. Слушателям – не говоря уже о коллегах-джазменах – приходилось поспевать за ним.

Из-за гнетущей атмосферы в Новом Орлеане некоторым коллегам Армстронга – к примеру, Сиднею Беше – хотелось покинуть город полумесяца и попытать счастья где-нибудь еще. Недостатка в работе Беше явно не испытывал; в последние годы он развил феноменально разносторонний талант, который продемонстрировал еще в детстве в цирюльне Пирона и освоил несколько инструментов. Он научился играть на корнете (чтобы иметь возможность работать в парадных оркестрах) и саксофоне (сравнительно новом инструменте, еще не завоевавшем популярность в Новом Орлеане). И все же слушателей он по-прежнему привлекал в первую очередь как кларнетист. Для выступлений у Пита Лала Беше освоил старый трюк Джорджа Бэкета: научился разбирать кларнет на части во время игры. Всякий раз, когда он проделывал этот трюк, отбрасывая детали инструмента до тех пор, пока во рту не оставался один мундштук, на котором он продолжал играть, слушатели ликовали. «Мистер Баша [sic] каждый вечер заставляет нас выть от восторга своей великолепной игрой, – писала одна газета для черных о серии выступлений в новоорлеанском Линкольн-театре. – Баша говорит: “Берегись, Луи Нельсон, я иду”».

Но едва появилась возможность выступать за пределами города, Беше тут же ухватился за нее. В конце 1916 года пианист Кларенс Уильямс собрал странствующую водевильную труппу; Беше присоединился к квартету, который должен был аккомпанировать вокальным и комическим номерам (в которых музыкантам иногда приходилось быть еще и актерами). Предполагалось, что труппа проведет масштабные гастроли по всей стране, но когда она добралась до Галвестона, штат Техас, заказы кончились. Беше и пианист Луи Уэйд, которым по-прежнему хотелось увидеть мир за пределами Нового Орлеана, присоединились к странствующему карнавалу – и однажды проснулись в городке Плантерсвилль, обнаружив, что труппа уехала без них. «Когда утром мы вернулись на стоянку карнавала, то увидели одно пустынное поле, – вспоминал Беше. – Позже я узнал, что какой-то коп велел всем нашим убраться. Что они и сделали, не задумываясь, оставив нас».

Через несколько дней Сиднея попросили сыграть на танцах в городе. Сиднею не очень-то этого хотелось: танцы должны были закончиться поздно, а идти домой после полуночи чернокожему гостю маленького южного городка было опасно. Но один из организаторов пообещал найти местного провожатого, поэтому Сидней согласился. К сожалению, провожатый оказался белым пьяницей, который решил подшутить над спутником, напугав до полусмерти. Когда они шли по темной и пустынной сортировочной станции, мужчина исчез во мраке и внезапно выскочил из-за груды железнодорожных шпал. Для защиты Сидней схватил попавшуюся под руку палку и, недолго думая, замахнулся.

«Я почувствовал удар и понял, что хорошенько ему врезал, – писал Беше. – Он попытался схватить меня, и я снова заехал ему куда попало, а что было дальше – уже не знаю».

Беше запаниковал и со всех ног бросился бежать вдоль рельсов. «Я бежал целую милю, а может, полторы, пока не запыхался».

Музыкант был не на шутку перепуган. Он знал, что в этих местах чернокожему парню, напавшему на белого, жить оставалось недолго, чем бы ни был оправдан его поступок. Поэтому он запрыгнул на первый проходящий грузовой поезд, надеясь, что он отвезет его назад в Галвестон, где в то время жил один из старших братьев. Но неприятности на этом не закончились. Кондуктор, увидевший, как Сидней вскочил на поезд, забрался на один из вагонов и принялся бить Беше тростью, пытаясь сбросить с лестницы, за которую он ухватился. Но Сидней не сдавался. «Этот белый запросто мог убить меня, – вспоминал он, – но тогда я бы умер, вцепившись в эту лестницу».

В конце концов, – возможно, заметив, как юн был Беше, – кондуктор оставил попытки сбросить его с лестницы. Он спустился меж вагонов, помог юноше вскарабкаться по лестнице и прошел по качающимся крышам вагонов к голове поезда. Сидней ждал беды, но кондуктор сменил гнев на милость; он говорил с другими членами экипажа, что Беше нужно арестовать на следующей остановке, но Сидней понимал, что они просто шутят. Кроме того, он обнаружил, что поезд едет прямо в Галвестон, как он и надеялся. «Интересно, как удача иногда то поворачивается к тебе, то снова отворачивается, не успеваешь и моргнуть, – позже писал он. – Это невозможно понять».

Когда кондуктор увидел футляр для кларнета за поясом Сиднея, он попросил его сыграть, и Сидней согласился. «Все мои сомнения [в добрых намерениях кондуктора] испарились, когда я увидел, как он сидит и слушает музыку. В вагоне было шумно, но звук моего кларнета прорывался сквозь шум поезда, и я видел, что этим людям нравится моя музыка».

Он играл для них всю дорогу до Галвестона, разогревая слушателей холодной техасской ночью. Когда они наконец добрались до станции, кондуктор даже подозвал его к себе и подсказал, как ускользнуть, не попавшись на глаза местному патрульному, искавшему бродяг.

Несколько недель Сидней прожил со своим братом Джо в Галвестоне. Они играли в местных барах, и каждый вечер старались пораньше вернуться домой. Но своенравный Сидней не мог терпеть этого долго. Однажды вечером, когда брата не было рядом, он задержался допоздна: сновал из салуна в салун, не замечая времени. В одном из них он познакомился с мексиканским гитаристом, который почти не говорил по-английски, но «играл на гитаре, как Бог». Они сыграли джем вместе, а потом, узнав, что у гитариста нет ни денег, ни жилья, Сидней решил поселить его в доме своего брата.

Но удача снова была готова отвернуться от Сиднея. Ранним утром, когда они возвращались по М-стрит домой, их остановили двое полицейских и спросили, куда они направляются. Сидней попытался объяснить, что они идут к дому его брата, который располагался в переулке, известном ему под названием «улица М с половиной». Копы расхохотались, сказали, что такой улицы нет, и арестовали их за подозрительный вид.

Все быстро обернулось кошмаром. Один из следователей, потерявший руку во время перестрелки в мексиканском гетто Галвестона, по-видимому, винил в своих несчастьях всех мексиканцев и избил друга Сиднея так, что его лицо превратилось в кровавое месиво. Сиднею оставалось лишь в ужасе наблюдать за происходящим. «Я стоял там, – вспоминал он, – застыв от страха и думая, что то же самое ждет и меня… что я буду лежать на полу в луже крови, а копы будут пинать меня по лицу».

В конце концов его заперли в камере с несколькими заключенными, не причинив вреда и даже не отобрав кларнет. И именно к нему Сидней обратился за утешением.

«Именно тогда, в тюрьме, – писал он, – я сыграл первый в своей жизни блюз, аккомпанируя поющим ребятам. Никаких других инструментов, только пение. Господи, что это было за пение!»

Когда Сидней заиграл, его сокамерники начали петь о выпавших на их долю невзгодах. «И я никогда прежде не слышал ничего похожего на тот блюз. Чья-то женщина покинула город, или чей-то мужчина ушел к другой… Я ощущал это кожей… Я видел кандалы и виселицу, чувствовал, как по щекам текут слезы, радовался ангелу, которого Господь ниспослал грешнику. Господи, что это был за блюз!»

Для Беше это был урок того, откуда на самом деле исходит блюз – и блюзовый импульс в основе джаза. Он понял, что человек, который исполняет блюз, – «это больше чем просто человек. Он воплощал в себе всех людей, с которыми жизнь обошлась несправедливо. В нем жила память обо всех горестях моего народа… Такое невозможно забыть. Эту ночь мне не забыть никогда».

На следующее утро его брат объяснил полицейским, что улица М с половиной действительно существует, и вызволил его из тюрьмы. (Сидней так и не узнал, что стало с его мексиканским другом.) По дороге домой Джо рассказал, что ему только что предложили сыграть в Новом Орлеане и он хочет, чтобы Сидней тоже вернулся и играл вместе с ним. Сидней согласился не раздумывая. «Я ненадолго покинул Новый Орлеан, – писал он, – но во всем мире не нашлось бы никого, кто сильнее меня хотел бы туда вернуться». И он вернулся домой еще до конца недели.

Но у Беше вскоре появилась другая возможность вырваться из тисков своей южной родины. Многие джазмены, покинувшие Новый Орлеан, находили благодарных слушателей в других регионах страны. Фредди Кеппард, к примеру, посылал домой вырезки из газет с хвалебными отзывами критиков из Сан-Франциско, Нью-Йорка и Чикаго. Причем преуспевали за пределами города не только музыканты. Экономика страны готовилась к введению военного положения, заводы лишились огромного количества рабочих из-за призыва в армию, и в индустриальных городах Севера появилась масса свободных рабочих мест; некоторые компании даже специально посылали агентов на Юг в поисках чернокожих рабочих для своих фабрик. Началась Великая Афроамериканская Миграция, влияние которой чернокожие со всего Юга ощущали на себе еще много десятилетий.

Кроме того, у тех, кто уехал на Север, теперь появились деньги, которые они могли потратить на развлечения. И они их тратили – во всевозможных новых клубах и театрах, часто принадлежавших черным владельцам. В северных городах джаз можно было играть, почти не опасаясь полицейских рейдов и реформ, нацеленных на подавление музыки во имя нравственности и превосходства белой расы. Более того, новая музыка вызвала среди белых восторг. В 1917 году ансамбль белых музыкантов под названием «Ориджинал Диксиленд Джаз Бэнд» (ОДДБ), участниками которого были новоорлеанцы Ник Ларокка и Ларри Шилдс, а также несколько музыкантов из старых «Релайенс Брасс-бэндов» Джека Лейна, сделали первые в истории записи джаза для нью-йоркской фирмы Victor. Некоторые чернокожие музыканты пренебрежительно отзывались о белых самозванцах, которые действительно обладали гораздо менее безупречной техникой и играли все настолько быстро, что музыка становилась бездушной. Сидней Беше, к примеру, считал, что белые музыканты вовсе не способны хорошо играть джаз.

«Говорите что хотите, – писал он в своей автобиографии, – но тому, чья кожа не черна, очень трудно сыграть мелодию, родившуюся в душе черного народа. Это вопрос чувства… Возьмите, к примеру, такой номер, как “Livery Stable Blues”. Мы играли эту вещь, когда они еще сами себя не помнили, мы знали ее с пеленок. А их исполнение стало пародией на блюз. В нем не осталось ничего серьезного и душещипательного».

Но для белой публики музыка ОДДБ была настоящей сенсацией. Их запись «Livery Stable Blues» стала невероятно популярной, и вскоре плодами этого успеха начали пользоваться многие черные джаз-бэнды. Некоторые из них даже сменили состав, исключив из него скрипку в подражание ОДДБ. Кроме того, ту музыку, которую прежде двадцать лет неформально называли «регтаймом», они начали называть неологизмом «джаз» – в те ранние годы это слово иногда писалось «джасс» или даже «джасз». Вскоре черные оркестры тоже начали записываться и получили широкое признание. Поворотным пунктом стал 1917 год. Как выразился один историк, «к 1917 году джаз, народная музыка юга, превратился в доходный товар». Как бы ни прижимала его элита родного города, новый звук Болдена стал достоянием всего мира.

* * *

В Новом Орлеане с вступлением Америки в войну – и одновременным началом нового этапа реформ по борьбе с пороком – ситуация для местных джазменов стала катастрофической. И немаловажной проблемой стало то, что многим музыкантам теперь приходилось волноваться о призыве в армию.

В июле федеральное правительство объявило всеобщий призыв, которому подлежали мужчины в возрасте от двадцати одного до тридцати одного года. Луи Армстронг и другие восходящие звезды были еще слишком молоды, чтобы волноваться, но большая часть других музыкантов попадала под призыв, а служить хотелось немногим. Однажды вечером, после концерта, на котором присутствовал секретарь мэра Бермана, Мануэль Манетта, игравший в оркестре Ори спросил его, не придется ли оркестру прекратить существование. Секретарь сказал, что беспокоиться не стоит, все женатые участники оркестра не попадут под призыв. Как позже вспоминал Манетта: «Многие ребята тогда как с цепи сорвались и совсем забыли о своих женах. Хотя, – признал он, – с женами они [вскоре] помирились».

Гораздо более серьезной проблемой был сопутствующий ущерб от другой войны – между реформаторами и королями разврата. Старания комиссара Ньюмана ликвидировать лачуги проституток, сегрегировать Сторивилль и принудить его обитателей к соблюдению закона Гея-Шаттака уже привели к массовым увольнениям музыкантов, официантов, барменов и проституток. Воодушевленный этими успехами (и растущей поддержкой среди реформаторов), Ньюман обратил взор на жесточайшее принуждение к соблюдению воскресного закона. Он приказал наряду патрульных надеть штатское и наведываться в салуны в субботний день, чтобы ловить нарушителей. Мэру Берману такой шаг казался чрезмерным. Он заявил, что использование полицейских в штатском для того, чтобы «шпионить за дельцами», противоречило принципам и могло лишь усугубить недоверие к полиции и послужить стимулом к мошенничеству. Но Ньюман был с ним не согласен. «Если вы думаете, что полицейские в форме могут поймать нарушителей “воскресного закона”, то с таким же успехом вы могли бы звонить грабителям по телефону и сообщать, что вы уже выехали, чтобы их арестовать», – настаивал он.

Но Берман не поддался. Мэр велел суперинтенданту Рейнольдсу прекратить операцию; Ньюман, являвшийся номинальным начальником полиции, отдал приказ продолжить операцию. Когда однажды в воскресенье полицейские не смогли решить, надевать им форму или нет, конфликт достиг кризисной точки – и Берман победил. В самодовольном заявлении для прессы Ньюман объявил о своей отставке с поста комиссара по общественной безопасности. «Не думаю, что смог бы спокойно проспать хоть одну ночь, пока надо мной висит это, – сказал он. – Это нарушение всех моих принципов и нравственных убеждений».

Но он предупредил Кольцо, что новоорлеанцы поменяли свою точку зрения: «Жители Нового Орлеана убедились, что соблюдение “воскресного закона” можно обеспечить, и виноделы сделали большую ошибку, когда попытались сделать наш город “открытым”. Граждане настаивают, чтобы законы соблюдались».

Вскоре реформаторы заручились и поддержкой федеральных властей. После начала войны обеспечение армии было основной задачей страны; теперь федеральные власти настаивали на беспрекословном соблюдении всех законов, ограждающих от порока, чтобы поддерживать дисциплину солдат и моряков. «Верно стреляет тот, кто верно живет» – так выразился министр военно-морских сил Джозефус Дэниэлс. Это означало, что с искушениями, подстерегавшими военных, нужно было бороться.

«Здоровье солдата», брошюра, изданная Американской ассоциацией общественной гигиены и выдаваемая всем солдатам, прямо обозначала проблему: «Величайшая угроза силе и боеспособности любой армии – это венерические заболевания (гонорея и сифилис)… [и] избежать этой угрозы можно только благодаря здравомыслию и патриотизму таких солдат, как вы… ЖЕНЩИНЫ, ДЕЛАЮЩИЕ СОЛДАТАМ НЕПРИСТОЙНЫЕ ПРЕДЛОЖЕНИЯ, – РАЗНОСЧИКИ ЗАРАЗЫ И СООБЩНИКИ ВРАГА».

Военное министерство не решилось принять экстремальные меры принуждения к целомудрию, предложенные гражданами (автор одного письма, к примеру, предлагал «расстреливать распутных женщин, как немецких шпионов»), но запретило военнослужащим доступ во все злачные кварталы и увеселительные районы страны. Однако контролировать соблюдение подобных законов было чрезвычайно сложно, особенно в Новом Орлеане. В полицию поступало множество сообщений о солдатах и моряках, тайком пробиравшихся в Сторивилль – часто в гражданской одежде, любезно одолженной им дельцами Округа. А если солдаты не могли прийти в Сторивилль, Сторивилль покорно приходил к ним сам. Одно расследование показало, что женщины из Округа собираются в окрестностях лагеря Николлс и «не дают прохода солдатам, заходящим на территорию лагеря или покидающим ее», временные публичные дома оборудованы по периметру Болота Святого Иоанна возле лагеря, и «множество девочек в возрасте от 14 до 17 остаются в городском парке после наступления сумерек и уединяются с солдатами в укромных местах».

Но 18 мая Конгресс сделал решающий шаг, приняв Закон об избирательном призыве 1917 года. Статья 13, призванная предотвратить распространение венерических заболеваний среди солдат, прямо запрещала проституцию в радиусе десяти миль от любого военного лагеря, назначая при этом наказание в виде штрафа в 1000 долларов или двенадцати месяцев тюремного заключения любому, уличенному в продаже спиртного солдатам. «Солдаты или округ: кто-то должен уйти», – гласил заголовок в номере «Дейли-Айтем» от 1 июля 1917 года. Если не закрыть Сторивилль, писала газета, «в Новом Орлеане не будет ни постов, ни казарм, ни гарнизонов – и даже передвижения войск будут нас избегать».

И все же мэр Берман медлил с принятием каких-либо мер, что не осталось незамеченным. «Значительных улучшений ситуации нет, – телеграфировал один из местных реформаторов Реймонду Фосдику, председателю Комитета по делам военных лагерей. – Недавние постановления игнорируются. Квартал посещают мужчины в форме, несмотря на то, что полиции отдан приказ не пропускать их». Организации реформаторов, от «Лиги Граждан» до луизианского филиала Женского христианского союза трезвенности, усиливали давление на Фосдика и представителей федеральных властей: «Должны ли мы продолжать приносить луизианских мальчиков в жертву виноделам, пока матери, которые родили на свет и вырастили своих сыновей, умоляют правительство защитить их?»

В августе в администрации города появился представитель Комитета Фосдика, заявивший, что у него есть приказ об окончательной ликвидации изолированного района. Мэр Берман отказался подчиняться, сославшись на то, что гость не обладает полномочиями отдавать подобный приказ, и призвал его посоветоваться с местными военными начальниками, прежде чем что-либо предпринимать. Затем, поспешно организовав командировку, мэр сел на поезд в Вашингтон, чтобы обсудить проблему с военным министром Ньютоном Бейкером. Во время личной встречи Берман изложил свои доводы в пользу сохранения Сторивилля, заметив, что закрытие района приведет лишь к тому, что проституция и нелегальная продажа спиртного рассеются по всему городу. Кроме того, мэр уверял, что военных и милицейских патрулей в городе достаточно, чтобы уберечь солдат от беды. У Бейкера, бывшего министра администрации президента Кливленда, имелось свое мнение на этот счет, но в итоге он согласился, что «не потребует предпринимать никаких мер касательно квартала, если туда не будут допускать солдат.

В противном случае вышеупомянутый квартал будет ликвидирован». Берман покинул Вашингтон в полной уверенности, что ему удалось спасти Сторивилль, по крайней мере, на время.

Но местные реформаторы впали в ярость, узнав об успехе мэра. Кейт Гордон критиковала Бермана за своеволие, обвиняя его в политических махинациях на военном положении и тайном сговоре с хозяевами притонов и салунов. Берман решительно отрицал все обвинения. «Вот уж не знаю, откуда мисс Гордон узнала о том, что происходило во время встречи, на которой она не присутствовала, – едко заметил он. – Как может разумный человек считать, что в этом деле замешана политика – ума не приложу».

Но старый солдат Кольца все же проиграл этот бой. К концу сентября министр военно-морских сил Дэниелс принял решение, которое не смог принять его начальник. Он выслал губернатору Луизианы Раффину Г. Плезанту письмо (с копией мэру Берману), в котором сообщал, что министр обороны «отдал приказ принять неотложные меры». Понимая, что больше медлить нельзя, Берман спешно написал проект указа, согласно которому Сторивилль должен был быть окончательно закрыт в полночь 12 ноября. «Администрация нашего города полагала, что проблему [порока] решить проще и эффективнее, изолировав его в установленных пределах, – заметил мэр, представляя свое постановление. – Опыт научил нас тому, что эффективность подобных мер неопровержима, но Министерство военно-морских сил США решило иначе».

Даже после единогласного принятия постановления городским советом большинство обитателей Сторивилля верили, что Том Андерсон каким-то образом вмешается и спасет Округ.

И он действительно пытался это сделать. В последние годы он увлекался девушкой по имени Гертруда Дикс, «миловидной, сообразительной и изящной» молодой бандершей, приехавшей в город из Огайо и державшей бордель по соседству с «Флигелем», в доме 209 на Бейсин-стрит. Надеясь создать легальный препон для закрытия Сторивилля, он убедил Дикс подать в суд на власти города, сославшись на внушительные вложения в бордель на Бейсин-стрит, в том числе аренду сроком до 1919 года, ежегодно обходившуюся ей в $3000. Адвокат Дикс настаивал на том, что постановление о закрытии района не имело законной силы и не только было антиконституционным, но и нанесло подзащитной «непоправимый ущерб», лишив ее возможности работать. Учитывая то, что иски Вилли Пиацца и Лулу Уайт, поданные ранее в том же году, были отчасти успешны, имелись основания полагать, что иск Дикс мог продлить жизнь Сторивилля хотя бы еще на несколько месяцев.

И все же обитатели Сторивилля начали отчаиваться. В октябре пошли слухи, что предприниматели с Бейсин-стрит сговариваются спалить свои заведения дотла, чтобы получить страховку за недвижимость, которая резко упадет в цене после принятия постановления. Полицейское расследование не выявило никаких доказательств существования этого заговора, но страховые компании вскоре начали расторгать договоры о недвижимости в пределах Сторивилля. Близился ноябрь, и в Сторивилль для подавления возможных бунтов и демонстраций были направлены дополнительные подразделения полиции – но беспорядков не возникло. Вся надежда на спасение Округа возлагалась на Тома Андерсона и иск Гертруды Дикс.

Одиннадцатого ноября, за день до назначенной даты закрытия, судья Окружного гражданского суда Ф. Д. Кинг постановил, что власти города действовали в рамках своих полномочий, и иск Дикс с требованием отменить постановление о ликвидации района был отклонен. Спешная апелляция в Верховный Суд Луизианы также была отклонена несколько часов спустя. «Сторивилль умирает, но некому плакать о нем», – гласил заголовок статьи в «Дейли-Айтем», описывающей похоронную атмосферу всех заведений Округа – даже тех, что принадлежали Тому Андерсону: «В Сторивилле прошлым вечером было непривычно тихо… Мужчины стояли у барных стоек и вполголоса обсуждали перемены и сложившуюся ситуацию. Они рассказывали друг другу грустные истории, печально пили и отрешенно глядели на тихие улочки».

Ближе к полночи 12 ноября на улицах Сторивилля появились фургоны для перевозки мебели. Старьевщики и торгаши рассчитывали хорошенько поживиться за счет убитых горем проституток и бандерш. «Приводилось множество красноречивых аргументов в пользу того, почему обитательницы лачуг должны продать мебель стоимостью $200 за $20, – писала “Дейли-стейтс”. – Разговоров было много, но товар редко переходил из рук в руки». Исключением стал знаменитый белый рояль Вилли Пиацца. По легенде, ходившей в Сторивилле, этот великолепный инструмент, на котором некогда играли такие музыканты, как Тони Джексон и Джелли Ролл Мортон, был под принуждением продан за $1,25.

Даже в 11:30, по словам «Дейли-Стейтс», «поток женщин, негритянских служанок и носильщиков с мебелью и хрусталем на спинах хлынул на Рампарт-стрит». Луи Армстронг был свидетелем этого исхода. «Было очень жалко видеть, что все эти люди покидают Сторивилль из-за нового закона, – писал он много лет спустя. – Они были похожи на беженцев. Некоторые из этих людей провели там лучшие годы своей жизни. Другие не знали иной жизни никогда».

Так Сторивилль ушел в историю. Как написала на следующий день «Дейли-Стейтс», Новый Орлеан наконец-то «сделал шаг в ногу со временем, перенимая просвещенные нравы страны. Закрытие квартала не искоренит пороки общества. Они никогда не будут полностью искоренены. Однако легализация греха противоречит всем добрым принципам, и, приняв закон [о ликвидации], Новый Орлеан избавится от пятна на своей репутации, которое приносит ему непоправимый вред».

«Дейли-Стейтс» была права в одном – после закрытия Сторивилля проституция не исчезла из Нового Орлеана. Несмотря на старания федеральных властей взять район под наблюдение, регулярные полицейские рейды и даже на попытки местных женщин создать программу обучения бывших проституток достойным профессиям (желающих обучаться, судя по всему, было весьма немного), секс в Новом Орлеане по-прежнему продавался за деньги. Как позже заметил Армстронг: «После того как Сторивилль закрылся, люди из этого района рассеялись по всему городу… поэтому мы все исправились и стали такими воспитанными».

Для Тома Андерсона запрет проституции в Новом Орлеане был катастрофой. Тому было под шестьдесят, он имел двоих внуков и страдал от гипертонии. Да, у него была молодая любовница, но сам он уже не был тем неутомимым дельцом и авантюристом, каким был двадцать лет назад. Какое-то время после закрытия Округа он пытался сохранить руины своей империи греха, но со временем это становилось все сложнее. Летом 1918 года комитет Фосдика, по-прежнему озабоченный проблемой развращения солдат, запретил танцы и исполнение любой музыки в кабаре. С особым рвением к соблюдению нового закона принуждали владельца «Флигеля». В июле Андерсон написал новому начальнику полиции Фрэнку T. Муни жалобу на притеснения.

«Как гражданин, налогоплательщик и владелец лицензированного законного бизнеса, – писал он, – я не позволю, чтобы меня несправедливо притесняли, в то время как мои конкуренты продолжают спокойно работать. И если будет необходимо, я доведу это дело до суда… Я плачу самые большие лицензионные отчисления среди всех владельцев заведений в Новом Орлеане. Мы безукоризненно подчинялись закону. Я отдавал приказ о том, чтобы женщинам не было позволено питаться в моем заведении без сопровождающего. Женщину сомнительной репутации мы не пропустили бы даже с провожатым. При этом ничто не мешает ей пойти в любой другой ресторан города, хотя бы и просто соседний, и поесть там. Это дискриминация, и это противозаконно».

Ирония ситуации была унизительной. Том Андерсон, человек, который в 1913 году казался полностью освобожденным от ограничений, наложенных на других владельцев кабаре, теперь сильнее всех страдал от них. В конце концов он передал «Флигель» своему давнему помощнику, Билли Струве, чтобы посвятить свои силы ресторану «Арлингтон». Но даже это заведение вскоре стало убыточным. Было ясно, что неминуемо грядет наступление сухого закона и в ближайшем будущем для таких больших ресторанов, как «Арлингтон», наступят трудные времена. К сентябрю «Таймз-Пикайюн» уже злорадствовала. «Тому Андерсону придется превратить свое заведение на Рампарт-стрит в кофейню, когда дядюшка Сэм запретит более крепкие жидкости в июле следующего года», – сообщала газета. Автор статьи полагал, что «заведение» лучше перепрофилировать в кафе-мороженое.

Пусть интересов, которые Андерсон мог бы лоббировать в палате представителей, у него теперь было гораздо меньше, но у мэра Сторивилля оставалась карьера законодателя в Батон-Руже. К тому же «пеликаний штат» переживал нефтяной бум, и его компания по-прежнему процветала. Это означало, что Том Андерсон еще не сошел со сцены. Он передал повседневное управление «Арлингтоном» в руки своему зятю, Джорджу Делса, и большую часть своего времени теперь проводил с Гертрудой Дикс в новом летнем домике в Вейвленде, штат Миссисипи. Но кто знал, что готовило ему будущее? После окончания войны федеральное правительство могло отойти от борьбы за нравственность, и тогда в Новом Орлеане снова появились бы возможности заработать. Как заметила «Дейли-Стейтс», окончательно искоренить пороки общества невозможно.

Итак, в 1918 году Новый Орлеан стал гораздо более тихим и благопристойным городом, чем всего несколько лет назад. Даже празднование Марди-гра в тот год оказалось скомканным. Из-за войны перестали проводиться традиционные карнавалы, парады и балы. Маски были запрещены, поскольку мэр Берман считал, что они «могут дать врагам народа возможность строить козни, оставаясь неопознанными». Эпидемия испанского гриппа, из-за которой пришлось закрыть театры и другие публичные учреждения, лишь усугубила ситуацию. Летом 1918 года Луизиана стала четырнадцатым штатом, принявшим Поправку о сухом законе. Вскоре даже выпить пива в Великом Южном Вавилоне стало противозаконно.

В это трудное время «Таймз-Пикайюн» воспользовалась возможностью, чтобы нанести удар по новому стилю музыки, зародившемуся в городе. В легендарной статье «Джасс и джассизм», опубликованной 20 июня 1918 года, газета наконец обратила внимание на феномен, развивавшийся в гетто и злачных кварталах города на протяжении почти двух десятилетий. «Почему существует эта музыка джасс?» – спрашивал (довольно неловко) автор статьи. «С тем же успехом можно спросить, почему существует бульварный роман или истекающий жиром пончик? Все это проявления низменных вкусов, еще не облагороженных цивилизацией».

Статья продолжалась напыщенным разглагольствованием о различиях между «действительно великой музыкой» и ее незаконнорожденными родственниками, под которыми подразумевались «гуд индийских танцев, грохот восточных тамбуринов и литавр, стук деревянных башмачков, щелчки славянских каблучков, бренчание негритянского банджо…» (Читай: музыка, не созданная привилегированными белыми людьми североевропейского происхождения.) «На некоторых натур, – продолжал журналист, – громкие бессмысленные звуки производят возбуждающий, почти опьяняющий эффект, как кричащие цвета и сильные запахи, вид обнаженной плоти или садическое [sic] зрелище пролитой крови. У подобных людей музыка джасс вызывает восторг».

Но респектабельные новоорлеанцы не должны были этого терпеть: «Если говорить о джазе, то Новый Орлеан особенно интересен, поскольку многие полагают, что эта форма порочной музыки зародилась в нашем городе – точнее, в сомнительной среде обитателей наших трущоб. Мы не признаем родства, но поскольку подобная история имеет хождение, мы обязаны быть последними, кто смирится с этой мерзостью в приличном обществе, и наш долг – истреблять ее всюду, куда она уже смогла просочиться. Музыкальная ее ценность равна нулю, а возможный вред от нее велик».

Казалось, что дни музыки, которую позже признали первой национальной американской формой искусства, сочтены. «Таймз-Пикайюн» ее не одобряла. Не одобряло ее – судя по огромному числу писем в редакцию, пришедших после выхода статьи, – и большинство читателей газеты; даже наиболее благосклонный к джазу корреспондент называл его «отклонением от музыкальных норм». Но то, что газета назвала новую музыку «музыкальным пороком», было символично. Для белой элиты города джаз и порок неразрывно связаны между собой, как и с черным цветом кожи и итальянским происхождением. Все это были пятна на репутации города, причины разгула преступности, пьянства, разврата, коррупции и болезней. Именно против этих пороков реформаторы впервые ополчились почти тридцать лет назад, учинив суд Линча в окружной тюрьме. Теперь, в 1918 году, казалось, что они победили. Сторивилль был ликвидирован, итальянское подполье подавлено, Джим Кроу властвовал безраздельно, и даже джаз подвергался нападкам. Конечно, Кольцо по-прежнему оставалось у власти, но казалось, что город удалось взять под какое-то подобие контроля. Тридцатилетняя гражданская война в Новом Орлеане, как и Великая Война в Европе, близилась к концу, и теплилась надежда, что город станет «нормальным», тихим и деловым местом, каким его хотели видеть реформаторы.

Но таинственный незнакомец с топором напомнил о себе снова.

 

Глава 17. Убийца в ночи

Схема места преступления, совершенного Дровосеком. NOLA.com/Таймз-Пикайюн

Месяц назад в своем магазине на углу улиц Апперлайн и Магнолия были убиты топором спящие итальянцы: Джозеф Маджио и его супруга. И вот теперь, ранним утром в четверг, Луи Безьюмер и его жена, спавшие в жилой пристройке к своей бакалее на углу улиц Доргенуа и Лагарп, изрублены топором.

Полиция считает, что оба преступления совершил один и тот же человек.

Пострадавшие находятся в Больнице милосердия в критическом состоянии.

«Нью Орлинз-Таймз-Пикайюн», 28 июня 1918 года

СНАЧАЛА МАДЖИО, ТЕПЕРЬ БЕЗЬЮМЕРЫ. Два схожих преступления, две супружеские пары бакалейщиков, две точки, которые могли соединиться прямой линией причинно-следственной связи. А могли и не соединиться. Суперинтендант Фрэнк T. Муни и его следователи не были уверены, хотя некоторым из них явно хотелось, чтобы связи между преступлениями не обнаружилось. Ведь в Новом Орлеане было немало бакалей, и существовало множество причин, по которым в одной из них кому-то могло прийти в голову напасть на супругов. Эти преступления вовсе не обязательно были связаны. Но было невозможно не удивиться: почему миссис Маджио сегодня не будет спать, так же, как миссис Тони?

Конечно, между двумя нападениями имелись и важные различия. Во-первых, они произошли на разных сторонах города. Нападение на Безьюмеров произошло около Эспланейд-Ридж, в обеспеченном, густонаселенном районе города, в четырех милях от малонаселенной окраины рабочего района, где были убиты супруги Маджио. Да и Безьюмер был вовсе не итальянцем, а евреем из Восточной Европы – он утверждал, что из Польши – а это противоречило версии, что нападение было связано с «Черной рукой». Эта организация нападала только на итальянцев. По крайней мере, так всегда считали старшие следователи под началом Муни.

Еще одно отличие: Безьюмеры выжили и находились в Больнице Милосердия. Оба получили тяжелые ранения, но Луи Безьюмер должен был вскоре поправиться. Да, в распоряжении Муни были возможные свидетели преступления. Но они были в таком состоянии, что добиться от них ничего вразумительного он не смог. Жертвы, судя по всему, испытали сильный шок и получили переломы черепа. Они утверждали, что ничего не знают о произошедшем, и могли пройти дни, прежде чем они вспомнили бы что-то о нападении.

Других свидетелей не было. Никто из соседей ничего не видел и не слышал – по крайней мере, до тех пор, пока в четверг, незадолго до семи утра, Джон Занка, водитель хлебовоза, не привез в лавку Безьюмера очередную партию хлеба. Занка удивился тому, что дверь заперта на ключ; в это время бакалея обычно была открыта. Поэтому он постучался во входную дверь и, не получив ответа, в боковую дверцу жилой пристройки позади бакалеи. Наконец, Занка услышал за дверью чей-то голос. Кто-то подошел к входной двери и отпер ее. Когда она открылась, Занка увидел, что на пороге, шатаясь, стоит Луи Безьюмер. Бакалейщик прижимал к лицу мокрую губку. Из глубокой раны над правым глазом текла кровь.

– Боже, – вскрикнул Занка. – Что случилось?

Безьюмер сказал, что не уверен – что на него напали ночью, но беспокоиться не о чем. Но Занка все же оттолкнул его и прошел к телефону. Безьюмер попытался его остановить, уверяя, что ни полицию, ни «Скорую» вызывать не нужно – он обратится за помощью к частному доктору. Но Занка немедленно набрал пятый полицейский участок.

– Тут у нас вроде как убийство, – прокричал он в трубку, не обращая внимания на непрекращающиеся возражения Безьюмера.

Несколько минут спустя прибывшие полицейские вошли в жилую пристройку за магазином и обнаружили внутри кровавый хаос. В первой спальне среди груд одежды и других разбросанных по полу предметов стояла кровать без простыни, с окровавленными подушками. Судя по всему, на Безьюмера напали именно здесь. Но в дальней спальне под мокрой простыней они обнаружили окровавленную миссис Гарриет Безьюмер, без сознания, с зияющими ранами над левым ухом и на темени. Смазанный кровавый след вел из спальни через коридор на крытую веранду, выходящую на задний двор. Здесь полиция обнаружила клочок волос в луже крови. Рядом, у сетки от насекомых, лежало лезвие топора, отделенное от деревянной ручки.

Пару пострадавших немедленно доставили в Больницу Милосердия, куда суперинтендант Муни, судя по всему, боявшийся потерять единственных свидетелей, тотчас же поспешил, чтобы их допросить. Он обнаружил Луи Безьюмера в полубредовом состоянии. Пятидесятидевятилетний бакалейщик, носивший очки и похожий на ученого, утверждал, что ничего не помнит ни о нападении, ни о прошлой ночи вообще.

– Я почувствовал, что вот-вот упаду в обморок, – описал он суперинтенданту с больничной койки свое пробуждение, – и помню, что встал и обнаружил, что жена лежит в постели, вся в крови. Я накрыл ее простыней. Еще я помню, что обтер лицо губкой и подошел к двери, когда постучал пекарь. Я обнаружил, что дверь не заперта, а в замке торчит не тот ключ.

Это показалось суперинтенданту странным – Занка сказал, что пытался открыть дверь бакалеи, но она была закрыта, – и первым подозрением Муни было то, что Безьюмер врет, что он сам напал на жену и, возможно, поранил голову во время схватки. Это объяснило бы, почему он настаивал, чтобы Занка обратился к частному врачу, вместо того чтобы вызывать полицию или «Скорую». Однако, придя в сознание, миссис Безьюмер принялась наотрез отрицать ссору с мужем. Но больше она ничего не помнила.

Через несколько часов у Луи Безьюмера развязался язык. Для человека, на которого только что набросились с топором, он стал удивительно откровенен, даже хвастлив. Он утверждал, что богат, хорошо образован и знает множество языков. Два года назад он встретил Гарриет Анну Лоу в Форте Лодердейл, они сыграли свадьбу и переехали в Новый Орлеан, чтобы здесь отдохнуть. Он купил эту бакалею за $300, для смены обстановки, и держал ее почти в качестве хобби. По его словам, купить маленький и неприхотливый бизнес рекомендовал ему лечащий врач – чтобы помочь оправиться от стресса.

– У вас есть враги? – спросил его Муни.

– Не знаю таких.

– Конкуренты?

– Да, – ответил Безьюмер. – Итальянцы. Я ведь торговал по дешевке.

Муни запомнил эти слова, но подробнее расспрашивать не стал.

В конце концов, миссис Безьюмер тоже смогла дать вразумительные показания. Когда Муни спросил ее, помнила ли она нападение, она на мгновение умолкла, а потом сказала «да». Она помнила, что в то утро в бакалее был посетитель. Мужчина-мулат, который попросил у нее коробочку табака. Когда она ответила, что в бакалее табак не продают, он погнался за ней по коридору на крытую веранду, где ударил ее топором. Это было все, что она запомнила.

Итак, у полиции наконец появилась зацепка. Муни предупредил следователей, находившихся на месте преступления, и к вечеру они уже задержали подозреваемого. Это был Льюис Обишон, сорокаоднолетний афроамериканец с оливковой кожей, судя по всему, подрабатывавший на Безьюмера на той неделе. Его нашли в доме матери возле бакалеи и допросили о том, где он был тем утром. Обишон утверждал, что все время с часа прошлой ночи провел на рынке Пойдрас. Но когда несколько свидетелей опровергли это, Обишон признался, что соврал, но уклонялся от ответа почему. Его арестовали и отвели в пятый полицейский участок для дальнейшего допроса.

Но у Муни имелись причины сомневаться в словах миссис Безьюмер. К примеру, если бакалея была открыта, почему миссис Безьюмер обслуживала покупателей в ночной рубашке? Почему не кричала, когда за ней гнался маньяк с топором? И почему никто в многолюдном квартале не увидел и не услышал ничего в тот час, когда вдоль всей улицы открывались магазины и заведения? Нет, ее показания совершенно не устраивали Муни. Когда он чуть позже допросил миссис Безьюмер повторно, она смутилась и отвечала невразумительно. Теперь она настаивала, что чернокожий на нее не нападал. «Если я раньше так сказала, то не знаю, что на меня нашло».

Все это, конечно же, сводило Муни с ума. Он видел, что расследование дела Безьюмера заходит в тупик, точно так же, как несколько недель назад зашло в тупик расследование дела Маджио. В том случае улики против Эндрю Маджио, брата убитого, буквально испарились после его ареста. Хотя свидетель назвал бритву, послужившую орудием убийства, «бритвой Эндрю», оказалось, что Маджио принес домой из цирюльни другую бритву; ее позже обнаружили в квартире Эндрю, и свидетель был вынужден признать свою ошибку. Более того, «пятна крови» на рубашке Эндрю оказались пятнами красного вина.

Из-за этих позорных промахов Муни был вынужден немедленно отпустить Эндрю Маджио.

– Дело приняло любопытный оборот, – заявил суперинтендант прессе, надеясь сохранить хорошую мину при плохой игре. – Оно стало более интересным с точки зрения следователей… Завтра мы начнем новую фазу расследования.

Но при всей «интересности» второй этап расследования дела Маджио не дал никаких результатов, и дело оставалось нераскрытым.

А теперь Муни предстояло отпустить еще одного человека, арестованного на основании ложных показателей свидетеля, не имея при этом других подозреваемых. Надеясь взять дело под жесткий контроль, Муни запретил репортерам доступ к сбитым с толку пострадавшим, которые могли наговорить лишнего. Но это не остановило диких домыслов в прессе и слухов. «Тайна Новоорлеанского Дровосека все еще покрыта мраком», – писала «Дейли-Стейтс» после нескольких дней безрезультатного расследования. «Дейли-Айтем» вопрошала: «Мотив Дровосека поставил полицию в тупик: что стоит за этим кошмаром? Кто это сделал?».

К выходным дело приняло еще один странный оборот.

– Мой муж – немец, – выпалила миссис Безьюмер во время одного из своих сумбурных монологов. – Хотя он это отрицает. И я не представляю, откуда у него взялись деньги, чтобы купить свой магазин.

В июле 1918 года, когда США вступило в активное противостояние с немцами в Европе, подобное разоблачение создавало почву для самых разнообразных домыслов. Когда же полиция обнаружила в доме Безьюмера несколько чемоданов, набитых сотнями писем и брошюр на русском, идише и немецком, слухи разгорелись с новой силой. «За тайной Дровосека может стоять шпионский заговор», – объявила «Дейли-Айтем». Вскоре пошла молва о тайных кодовых книгах, подозрительно дорогой одежде и шкафчике с самодельным тайным отсеком. «Если Безьюмер – в самом деле немецкий шпион, – спрашивала “Дейли-Айтем”, – может ли это объяснить нападение, произошедшее утром четверга? Могла ли женщина узнать о предполагаемых связях Безьюмера с немцами и напасть на него? Имел ли он причины сомневаться в ее верности и напасть на нее сам? Возможно, нет никакого убийцы и в драке на веранде участвовали сами супруги?»

Это дело было явно не по зубам такому новичку, как суперинтендант Муни, и он с радостью перепоручил часть расследования представителям департамента юстиции, прибывшим, чтобы допросить Безьюмеров. Они приступили к переводу писем Безьюмера и отправили агентов в Форт Лодердейл, чтобы выяснить, имелись ли у него там деловые интересы.

Все это убедило следователей в том, что нападения не были делом рук маньяка с топором. Но Муни не был в этом уверен. Как бы ему ни хотелось, чтобы связи между нападениями на Безьюмера и Маджио не обнаружилось, но он оставался убежден, что их совершил один преступник, – безумный или нет – и он не боялся заявлять об этом репортерам газет. То, что Безьюмер не был итальянцем, перестало его смущать. Безьюмер сам признавал, что его методы ведения бизнеса не нравились конкурентам-итальянцам, и сосед однажды даже предостерег бакалейщика, что они могут «спалить его дотла» за настойчивый демпинг. И, кроме того, миссис Безьюмер сделала любопытное заявление. Утром понедельника, когда к ней, по-видимому, частично вернулась память, следователи снова допросили ее о событиях, предшествовавших нападению.

– Последнее, что я помню, – сказала она, – это предыдущий вечер, около шести, когда я увидела, как мой муж считает деньги у сейфа бакалеи. Дверь была открыта, и я сказала ему: «Не делай так больше; тебя могут увидеть. Из-за тебя нас когда-нибудь убьют». Но он ничего не ответил, и я прошла по коридору на маленькую крытую веранду. Больше я не помню ничего. Я не помню, чтобы оттуда уходила, и не помню, что там делала. Не помню, чтобы я раздевалась, хотя говорят, что меня нашли в постели, в ночной рубашке. Ох, бедная моя головушка!

Утром вторника, через пять дней после нападения, Луи Безьюмера выписали из Больницы Милосердия. Его немедленно перевезли в центральный полицейский участок, где он провел три часа, разговаривая с суперинтендантом Муни и несколькими представителями департамента юстиции. Наконец найдя внимательных слушателей, Безьюмер вновь принялся высокопарно разглагольствовать, заявляя, что он «прирожденный сыщик» и знаток криминалистики. Он говорил, что не успокоится, пока не поможет раскрыть тайну, и готов сделать крупный заем под залог своих сбережений – он утверждал, что легко может собрать сумму в несколько сотен тысяч долларов, чтобы помочь докопаться до истины.

Когда его спросили о прошлом, Безьюмер настоял на том, чтобы «исправить некоторое недопонимание». Во-первых, утверждал он, женщина, которую называют миссис Гарриет Лоу Безьюмер, приходится ему не женой, а «попутчицей», к которой он относится как к сестре, почему они и спят в разных комнатах. Его настоящая жена инвалид и живет в Цинциннати. Кроме того, по национальности он поляк, а не немец и знает не девять иностранных языков, как писала пресса, а тринадцать. И хотя Безьюмер все еще ничего не помнил о нападении, он собирался проконсультироваться с врачами Больницы Милосердия, чтобы вернуть память «психопатическим методом».

Муни и федеральные агенты остались в еще большем замешательстве. Имевшихся улик было явно недостаточно для того, чтобы задержать Безьюмера. Иметь при себе письма на немецком не считалось преступным даже во время войны (если, конечно, при переводе писем не доказывалось обратное). И хотя то, что хорошо образованный, повидавший мир крупный бизнесмен держал в Новом Орлеане бакалею, было подозрительным, ничего незаконного в этом не было. В конце концов, они согласились отпустить Безьюмера под его собственную гарантию. Однако суперинтендант Муни поручил двоим следователям – Бальзеру и Барадо – сопровождать Безьюмера под предлогом помощи в расследовании, присматривая за человеком, которому никто до конца не доверял.

Тем вечером Муни вернулся в Больницу Милосердия, чтобы поговорить с женщиной, называвшей себя миссис Безьюмер. Когда он спросил ее, действительно ли она приходится женой бакалейщику, она всполошилась.

– Если это не так, то он величайший на свете лжец, – сказала она. – Нас сочетал браком раввин в Нью-Йорке два года назад. Мистер Безьюмер пообещал принять католичество и венчаться со мной, но до сих пор этого не сделал.

– Вы получили свидетельство о браке?

– Он сказал, что да.

– Вы его видели?

– Нет.

Когда Муни спросил ее, почему они с мистером Безьюмером спали в разных комнатах, она сказала, что он настаивал на том, чтобы ночью в комнате работал электрический вентилятор. Она перебралась в другую спальню, потому что ей не нравилось, как он шумел.

Пробуя зайти с другой стороны, Муни спросил ее:

– Мистер Безьюмер часто читал газеты, не так ли?

– Да-да, конечно, – ответила она.

– Ему приходилось читать о деле Маджио?

– О чем?

– О деле Маджио – итальянцев, которых зарезали бритвой и топором в их собственной постели.

– Да, конечно. Оно очень похоже на то, что случилось с нами, да?

– И вы никогда раньше не видели тот топор, которым вас, судя по всему, ударили?

– Нет. У нас в доме топора вообще не было.

В тот вечер Муни покинул Больницу Милосердия в привычном замешательстве. Мог ли Безьюмер замыслить убийство женщины, выдававшей себя за его жену, ударить ее топором, чтобы выдать его за работу маньяка, расправившегося с Маджио, преступлением которого он так интересовался? Мог ли он собственноручно причинить себе травму головы, чтобы снять с себя подозрения? Его рана было гораздо менее серьезной, чем травма, полученная женщиной, но достаточно опасной, чтобы поставить подобную версию под сомнение.

Со дня нападения на бакалею Безьюмера прошла неделя, и жители Нового Орлеана требовали от городских служителей закона хоть какого-то объяснения случившемуся. Муни ставили в заслугу то, что он реформировал коррумпированную и некомпетентную полицию. Но, как и в случае с делом Маджио в мае, расследование не дало почти никаких ощутимых результатов. Даже двое следователей, которым он поручил наблюдать за Луи Безьюмером, опозорили честь служителей закона. В тот вечер, когда они должны были вести наблюдение за главным подозреваемым, их обнаружили на курорте Милнебург у озера Понтчартрейн, где они наслаждались вечерней прогулкой. Муни был вынужден разжаловать обоих – чего в местной полиции не случалось уже больше двух десятков лет. Нечего и говорить о том, что все это не укрепляло уверенности новоорлеанцев в полиции города и ее новом начальнике.

Обращаясь к прессе, Муни старался казаться уверенным и делал вид, что держит ситуацию под контролем. Он признал, что это «одна из самых запутанных загадок», с которой приходилось иметь дело его департаменту, но уверил жителей города в том, что все версии тщательно прорабатываются.

«Мы движемся вперед, – уверял он, – и я убежден, что совсем скоро эта тайна будет раскрыта».

Подобные заявления едва ли могли утешить новоорлеанцев, однако их интерес к расследованию начал угасать. Многие пришли к тому же выводу, что и следователи Муни: нападение было следствием какой-то странной домашней ссоры, распространяться о которой Безьюмеры не хотели. Поэтому нападение на них могло не иметь никакого отношения к делу Маджио, за которым, вполне возможно, стояла какая-то склока между итальянским подпольем. Возможно, никакого таинственного Дровосека не существовало вовсе.

Но затем – седьмого июля – случилось то, из-за чего дело немедленно приняло новый оборот. После одиннадцати дней беспамятства к миссис Безьюмер окончательно вернулась память.

– Я проснулась, когда начало светать, – заявила она полиции с больничной койки, вспоминая утро 27 июня. – Не знаю почему, но я открыла глаза и увидела, что надо мной стоит мужчина и размахивает руками…

Она сказала, что велела этому человеку уйти, но он не сдвинулся с места, продолжая делать странные пассы руками, которые никак не получалось расшифровать. Она сказала, что голова у нее уже кружилась, возможно, потому что он ударил ее топором раньше. Однако миссис Безьюмер помнила, как выглядел маньяк. Это был высокий, крепкий белый мужчина с растрепанными, темно-коричневыми волосами. На нем была перепачканная белая рубаха с расстегнутым воротником.

А потом миссис Безьюмер очнулась на веранде, лицом в луже крови.

– Я не могла дышать, – сказала она. – Я задыхалась. Пыталась подняться, но каждый раз падала снова. И видела только ноги… мужские ноги в черных, тяжелых, шнурованных ботинках – такие носят рабочие.

Но затем она снова потеряла сознание и не приходила в себя, пока через несколько часов не очнулась в больнице.

Суперинтендант Муни отнесся к этим словам с осторожностью. Он понимал, что новое воспоминание Гарриет Лоу Безьюмер – если ее действительно звали так – может оказаться очередной фантазией, как предыдущий рассказ о том, что на нее напал мулат. Но многим новоорлеанцам ее рассказ казался правдоподобным. И вывод из него леденил кровь: Дровосек реален и он по-прежнему свободно гуляет по улицам города.

 

Глава 18. «Словно бы у него были крылья»

Попытка «Таймз-Пикайюн» разобраться в преступлениях Дровосека. NOLA.com/«Таймз-Пикайюн»

В ДВА ЧАСА ПОСЛЕ ПОЛУНОЧИ ТИШИНУ ПРОМОЗГЛОЙ АВГУСТОВСКОЙ НОЧИ нарушил женский крик. Кейт Гонсалес, лежавшая в постели рядом с мужем в двухквартирном доме на Эльмира-стрит, неожиданно проснулась от сильного шума. Сначала она не поняла, в чем дело. Не приснилось ли ей? Но из темноты вновь раздался крик, звуки борьбы, звон разбитого стекла. Похоже, шум доносился из соседней квартиры. Там жила сестра Кейт, Мэри Шнайдер, со своим мужем и тремя маленькими детьми. Кейт знала, что той ночью Мэри осталась с детьми одна, потому что ее муж работал в ночную смену.

Кейт разбудила мужа. Услышав крики вновь, они соскочили с постели и выбежали на улицу. Их соседи уже стояли на тротуаре, уставившись на дверь дома Шнайдеров, которая была раскрыта настежь, словно разинутый рот.

Гонсалес с соседями вошли в дом, где теперь повисла тишина. В средней комнате они обнаружили Мэри Шнайдер, которая была на девятом месяце беременности. Она распласталась на кровати в полубессознательном состоянии. На голове и около рта зияли глубокие кровавые раны. Выбитые зубы рассыпались по простыне, перепачканной маслом из разбитой стеклянной лампы, валявшейся на полу у кровати. Мэри пробормотала что-то о том, что на нее напал высокий, коренастый мужчина, но потеряла сознание прежде, чем смогла договорить.

Соседи вызвали полицию и «Скорую», и Мэри Шнайдер была немедленно доставлена в родильное отделение Больницы Милосердия, поскольку находилась «в положении».

К утру, когда Эдвард Шнайдер вернулся с работы на южно-тихоокеанской верфи, он обнаружил, что его дом перевернут вверх дном. Полиция прочесывала коттедж и двор в поисках улик. Суперинтендант Муни, лично возглавивший расследование вместе со старшим следователем Джорджем Лонгом, попросил Шнайдера проверить, не пропало ли что-нибудь из дома. Он обнаружил, что шкаф в спальне взломан, а с верхней полки исчезли шесть или семь долларов. Но шкатулка с $102 долларами осталась нетронутой на виду, на нижней полке. Больше ничего не пропало.

Газетные репортеры немедленно захотели узнать, считает ли Муни, что и за этим нападением стоит Дровосек. Суперинтендант старался соблюдать осторожность. Он заметил, что рана на голове миссис Шнайдер наверняка была нанесена разбитой масляной лампой, которую нашли у кровати; на металлических штырях, которыми лампа крепилась к основанию, даже обнаружили несколько прядей волос жертвы. Но рана около рта миссис Шнайдер, очевидно, была нанесена чем-то гораздо более тяжелым, чем лампа.

К вечеру понедельника обнаружилась еще более жуткая улика. Следователи Муни нашли в одном из соседских дворов отброшенный топор. Эдвард Шнайдер, внимательнее осмотрев окрестности, обнаружил, что его топор пропал из сарая на заднем дворе. Но означало ли это, что нападавшим был Дровосек? Или же преступник заметил топор в сарае и унес его, надеясь выдать неудачное ограбление за нападение Дровосека?

– В настоящее время, – заявил Муни репортерам на следующий день после нападения, – я не могу с точностью утверждать, что на миссис Шнайдер напал именно Дровосек. Но тот факт, что топор исчез, а топорик нашелся, озадачивает.

Действительно, озадачивает. Хотя то, что Муни упоминает Дровосека, говорит о его подозрении, что по крайней мере некоторые из преступлений совершил один человек. Нападение на Мэри Шнайдер было четвертым за тот неполный год, что Муни провел на посту суперинтенданта. Только одно из этих преступлений имело смертельный исход – убийство Маджио, случившееся еще в мае. Уже после этого кровавого убийства Муни узнал, что в декабре 1917-го на спящего бакалейщика итальянского происхождения по имени Епифания Андолина также напал человек с топором, вставший у его кровати. Андолина выжил, и о нападении даже умолчало большинство ежедневных газет.

И все же сходство между ним и нападением на Маджио было зловещим – вырезанная из задней двери панель, отсутствие отпечатков пальцев или значительных хищений, орудие преступления, выброшенное во двор соседей.

Но нападения на Безьюмеров и Шнайдеров отличались от остальных. Пострадавшие не были итальянцами, и только Луи Безьюмер был бакалейщиком. Рана, полученная Мэри Шнайдер, оказалась сравнительно незначительной, и она даже благополучно родила дочь через двадцать четыре часа после нападения. Вполне возможно, что миссис Шнайдер, ничего не помнившую о произошедшем, разбудил обычный грабитель, роясь в шкафу. А когда испуганная женщина подняла крик, он ударил ее масляной лампой – первым, что подвернулось под руку. Но как же тогда исчезнувший топор и топорик, найденный в соседнем дворе? И все же, несмотря на различия в нападениях на Шнайдеров и Безьюмеров, Муни считал оба преступления – по крайней мере, временно – делом рук Дровосека.

Опытные следователи под его началом придерживались иного мнения. «Следователи, которым суперинтендант Муни поручил расследовать нападение на миссис Шнайдер, – писала “Дейли-Стейтс” 7 августа, – ни на минуту не задумывались над тем, что виновником этого преступления может быть Дровосек… Они утверждают, что Дровосека, нападающего на людей, вовсе не существует и преступления, приписываемые ему, никак между собой не связаны». Эти полицейские не были названы по именам, но утверждалось, что «за плечами у них многолетний опыт розыска преступников». То, что эти опытные следователи публично высмеивали идею о серийном убийце, бесчинствующем в городе, в то время как суперинтендант и другие офицеры полиции ее придерживаются, говорит о том, насколько беспорядочно и недисциплинированно велось расследование.

Жители Нового Орлеана явно не сомневались в существовании Дровосека. «Вооруженные мужчины охраняют свои спящие семьи от Дровосека», – заявила «Дейли-Айтем» на следующий день после нападения на дом Шнайдеров, описывая «всенощные дежурства» отцов, охранявших сон домочадцев, вооружившись двустволками. «Таймз-Пикайюн» и «Дейли-Айтем» были абсолютно уверены, что в городе зверствует «какое-то безумное чудовище». «Дейли-Айтем» даже связала недавние нападения маньяка с топором с преступлениями 1910–1912 годов.

«За последние несколько лет более 12 жертв пали от этого ужасного орудия», – писала газета, имея в виду нападения на Крутти, Дэйви, Скиамбру, в то время приписываемые «Черной руке». Одна деталь нападения на Крутти в 1910 году казалась особенно жуткой: на глазах у свидетеля преступник, только что изрубивший бакалейщика Крутти тесаком, вышел из дома через заднюю дверь, держа в руках оружие, свою обувь и клетку с пересмешником, питомцем Крутти. Выбросив тесак в сторону, он перемахнул через забор, вышел на улицу и сел на ближайшее крыльцо, где скрутил себе сигарету и закурил. Затем невозмутимо выпустил из клетки пересмешника, обулся и неспешно покинул место преступления, где все это время кричала и звала на помощь миссис Крутти.

Если этот убийца снова вышел на охоту восемь лет спустя, у Нового Орлеана имелись реальные основания для паники.

Суперинтендант Муни тем временем, как мог пытался справиться с ситуацией, без толку высылая патрульных в малонаселенные районы города, где, судя по всему, предпочитал орудовать Дровосек. В то время Муни получал анонимные письма от человека, называвшего себя криминалистом и утверждавшего, что он «изучает преступников, в особенности извращенцев» и может предоставить множество полезных советов о том, как поймать Дровосека. Современные психологи-криминалисты ФБР могли бы предположить, что автором подобных сообщений является сам Дровосек, но новый начальник полиции ни о чем не подозревал – или, по крайней мере, делал вид. Вместо этого он обратился к автору письма через газеты с просьбой встретиться и обсудить его идеи.

«Похоже, этот человек весьма осведомлен о повадках преступников, – заявил Муни репортеру, – и если он придет в центральный участок, я с удовольствием побеседую с ним. Судя по тому, что он пишет, он хорошо изучил дело Дровосека».

Что думали об этом анонимном эксперте подчиненные Муни следователи – представить себе легко. Но затем город потрясло еще одно преступление, развеявшее любые сомнения о реальности Дровосека, которого странным образом притягивают бакалеи, принадлежащие итальянцам. В три часа ночи в воскресенье, десятого августа, Паулину и Мэри Бруно, двух девочек, живших в пристройке к бакалее их матери на Гравьер-стрит, разбудил шум драки в соседней спальне.

– Я уже которую неделю нервничаю из-за этого Дровосека, – призналась Паулина полиции. – Сна нет. Вчера опять не смогла заснуть.

Она дремала в постели, но проснулась из-за шума и села.

– У изножья кровати стоял высокий, коренастый человек, – сказала она. – Я закричала. Моя младшая сестренка – тоже. Мы страшно испугались. А потом он побежал.

Силуэт – она предполагала, что это белый мужчина, но не была уверена – исчез, «словно бы у него были крылья».

Их дядя Джозеф Романо, спавший в соседней комнате, спотыкаясь, вошел в их спальню минуту спустя, держась за окровавленную голову.

– Меня ранили. Скорее, «Скорую»! – крикнул он, рухнул в кресло и потерял сознание. Рана была смертельной.

Не прошло и часа, как суперинтендант и следователи уже прибыли на место преступления, чтобы восстановить картину произошедшего. Преступник, вооруженный топором, найденным в сарае, проник в дом, выломав перекладину кухонного окна. Судя по всему, в спальне он собрал одежду Джозефа Романо и отнес ее на кухню, где обыскал карманы и нашел кошелек, которого теперь не было на месте. Затем он вернулся в спальню и проломил топором череп спящего Романо. Возможно, потом преступник собирался напасть и на девочек в соседней комнате, но они в отличие от дяди заметили его и начали кричать, чем, судя по всему, вынудили преступника сбежать с места преступления, выбросив топор на заднем дворе.

И вновь мотив кражи оказался под вопросом. Как и в случае многих предыдущих нападений, преступник, очевидно, обшарил дом и взял небольшую сумму денег. Но гораздо больше ценностей осталось нетронуто – в случае Романо это были золотые часы на каминной доске и бриллиантовое кольцо убитого. Если Дровосек в самом деле был грабителем, то на удивление неумелым, особенно учитывая его способность не оставлять после себя улик.

– Я убежден, что убийство Романо – дело рук сумасшедшего, – позже в тот день заявил репортерам Муни, – маньяка с топором, у которого нет намерения грабить. Он берет небольшие суммы, чтобы ввести полицию в заблуждение.

Но суперинтендант снова попытался успокоить горожан:

– Поверьте мне на слово. Мы его еще поймаем! Я делаю все, что в человеческих силах, чтобы поймать этого маньяка.

Он рассказал о том, что решил проконсультироваться с экспертами по криминалистике и обратиться за помощью в расследовании к частным детективным агентствам. «Эта серия убийств – самая вопиющая за всю историю полиции Нового Орлеана, – заявил он. – Мы не ограничимся силами нашего департамента. Я не могу рассказать обо всех принятых мерах, но могу сказать одно: мы заручились сторонней помощью».

Но его заявление едва ли обнадеживало горожан. «Итальянцы спрашивают: “Кто будет следующим?”», – гласил заголовок статьи «Таймз-Пикайюн» о тщательных мерах предосторожности, предпринимаемых городскими сицилийцами. «Многие районы Нового Орлеана захлестнула настоящая волна страха, – писала “Дейли-Айтем”. – В некоторых итальянских семьях домочадцы по очереди охраняют сон своих родственников, вооружившись дробовиками».

Город охватила настоящая истерика. Сообщения о предполагаемых преступлениях Дровосека посыпались отовсюду. Многочисленные горожане сообщали в полицию о странных топорах, найденных во дворах их домов, пропавших топориках, о панелях, вырезанных из дверей. Казалось, что у каждого есть своя версия того, кто стоит за преступлениями. Причем – что особенно важно – подозреваемый всегда принадлежал к одной из тех групп, с которыми тридцать лет боролись реформаторы. Многие полагали, что Дровосек – итальянец, принадлежащий к мафии или «Черной руке». Другие считали его обезумевшим чернокожим, вроде Роберта Чарльза. Некоторые легковерные, впечатлившись заявлением Паулины Бруно о том, что у Дровосека были крылья, считали, что он может быть каким-то сверхъестественным существом. (Любопытно, почему никто не подозревал в нападениях рассерженную проститутку или даже самого Тома Андерсона.)

И все же, поскольку большинство жертв Дровосека были итальянцами, подозрение чаще всего падало на сицилийское подполье города. Возможно, поэтому главный новоорлеанский следователь итальянского происхождения, Джон Д’Антонио, пытался защититься от критики со стороны диаспоры, которой служил много лет. «Хотя почти все жертвы были итальянцами, – заявил он “Таймз-Пикайюн” в интервью, опубликованном 13 августа, – я не думаю, что к нападениям причастна “Черная рука”. На моей памяти “Черная рука” никогда не убивала женщин».

Д’Антонио предложил другую теорию.

– Я убежден, что у этого человека раздвоение личности, – сказал он. – И вполне возможно, что это тот же человек, которого пытались поймать десять лет назад, когда на протяжении нескольких месяцев в городе совершались убийства и орудием был топор или тесак… Криминалистам известно, что преступник с раздвоением личности в нормальном состоянии может быть почтенным законопослушным гражданином. Но его охватывает внезапное желание убивать, которому он вынужден повиноваться.

Д’Антонио заметил, что поймать Дровосека – как и Джека-Потрошителя, орудовавшего в Лондоне несколькими годами ранее, – будет трудно, потому что он хитер. Он работает методично, планируя все заранее, чтобы быть уверенным в своей безопасности. Но у него есть слабое место. «Такого преступника легко напугать, – утверждал детектив. – Он боится собаки больше, чем десяти сторожей. Я советую всем горожанам завести во дворах собак».

Нельзя сказать с точностью, сколько новоорлеанцев последовало совету Д’Антонио, но истерия по поводу Дровосека прошла не сразу. Горожане открывали огонь в каждый подозрительный силуэт, принимая за Дровосека любого прохожего, встреченного ночью на улице. Мужчина по имени Чарльз Кардаджал утверждал, что он видел Дровосека в женском платье, спрятавшегося за деревом на Дюпре-стрит. Когда Кардаджал приблизился, таинственный незнакомец выскочил из укрытия и, едва не сбив его с ног, убежал, сам Кардаджал последовал ее примеру. Незнакомец оказался «сильно напуганной негритянкой», принявшей самого Кардаджала за Дровосека.

Суперинтендант Муни лишь подбрасывал дров в костер паранойи, настаивая на том, чтобы обо всех подозрительных происшествиях немедленно сообщали в полицию.

«Я полагаю, что скрывать информацию о таких нападениях от полиции – преступно, – заявил он. – Скрывая информацию о преступнике, вы становитесь соучастником в его кровавых делах». Подвергавшийся жестокой критике за отсутствие арестованных подозреваемых, Муни пытался сделать вид, что держит ситуацию под контролем. Но это явно было не так, и его настойчивые уверения в том, что злоумышленник будет пойман, с каждым разом казались все более отчаянными.

* * *

Однако девятнадцатого августа в деле Безьюмера произошел поворот, который позволил Муни арестовать подозреваемого. Миссис Лоу (наконец признавшаяся, что она не замужем за бакалейщиком) оправилась от полученной раны, выписалась из больницы и несколько недель прожила с Безьюмером в бакалее/жилом доме на Доргенуа-стрит. В то утро понедельника она остановила проходившего мимо патрульного и попросила его вызвать суперинтенданта. Когда Муни явился, она сказала, что «вышла из транса» и мгновенно вспомнила все, что происходило тем вечером.

– В тот вечер, когда на меня напали, я попросила мистера Безьюмера вернуть деньги, которые он мне задолжал. Он обещал выплачивать по десять долларов в неделю. Было около 7:30, магазин только закрылся. Он что-то писал на чертеже. Я снова попросила денег, и тогда он повернулся ко мне с самым яростным выражением лица, какое я только видела в жизни.

Я испугалась и развернулась к выходу, но не успела пройти и двух шагов, как меня ударили сзади, и я упала. А потом услышала, как мистер Безьюмер сказал: «Я разожгу для тебя костер на дне океана».

Я помню, что меня тащили по полу, а потом я оказалась в коридоре, где горел свет. Я пыталась сказать ему, что ничего дурного не сделала, и поднять руку, чтобы защититься. Но не могла ни говорить, ни двигаться. Затем я ощутила колющую боль с правой стороны лица. Что произошло потом, я не знаю, помню только, что оказалась в кровати и было, кажется, уже утро.

Муни едва ли поверил внезапному откровению миссис Лоу; это был четвертый или пятый раз, когда она меняла показания. Но нового признания было достаточно, чтобы арестовать Луи Безьюмера по обвинению в нападении с целью убийства. Другие признания миссис Лоу также разожгли интерес департамента юстиции к делу. Она утверждала, что в то время, когда они были вместе, Безьюмер несколько раз менял имена. Он говорил ей, что он не поляк, а немецкий еврей, и в одном из его чемоданов имелся тайный отсек, где он хранил чертежи и документы на немецком. Полиция и сотрудники ФБР подтвердили последнее заявление, как и то, что Безьюмер нашил тайные карманы на свою одежду.

У Безьюмера, конечно же, для всего нашлось объяснение. Он заявил, что каждым из своих коммерческих предприятий руководил под новым псевдонимом. В тайном отсеке чемодана он хранил свои завещания, а потайные карманы на одежде предназначались для того, чтобы прятать крупные суммы денег, которыми он оперировал в своих делах. Кроме того, он продолжал настаивать на том, что по происхождению он поляк.

– Миссис Лоу – хорошая женщина, – заявил он следователям. Но она была «изменчивой», и почему-то лгала им. – [Она] знает, кто напал на нас. Я просто хочу докопаться до истины и раскрыть эту тайну.

Если так, то докапываться до истины ему предстояло в тюрьме.

Опасаясь, что, получив простое обвинение в нападении, Безьюмер сможет выплатить залог, Муни обвинил его в том, что он «подозрителен и опасен на вид» – это «преступление» по законам Нового Орлеана того времени не требовало назначения залога. Тем временем, по словам «Дейли-Стейтс», полиция и ФБР снова «рассматривали версию о том, что Безьюмер может быть вражеским агентом», и продолжили расследование этого дела.

Независимо от того, был ли Луи Безьюмер «Дровосеком», напавшим на Гарриет Лоу, или нет, совсем немногие верили в то, что остальные преступления, приписываемые Дровосеку, были делом рук Безьюмера. Поэтому горожане все еще страшились чудовища, хотя «очевидцы» его преступлений появлялись все реже и реже. К концу августа кое-кто даже нашел в себе силы, чтобы взглянуть на ситуацию с юмором.

«Внимание, мистер Муни и все граждане Нового Орлеана! – гласило одно объявление в “Дейли-Айтем”. – Дровосек появится в городе в субботу, 24 августа». Оно оказалось рекламой сети продуктовых магазинов. «Он безжалостно снесет своим “Пиггли-Виггли” топором головы всем высоким ценам. Его оружие чудесно, его почерк уникален. НЕ УПУСТИТЕ СВОЙ ШАНС УВИДЕТЬ ЕГО!».

К осени город вернулся в нормальное состояние. Всенощные дежурства прекратились, и впечатлительные новоорлеанцы перестали пугать друг друга по ночам. Муни и его переутомившиеся полицейские, освобожденные от необходимости предоставить общественности подозреваемого в преступлениях, могли снова посвятить себя подавлению городской индустрии порока. По правде говоря, в 1918 году подавить ее было несложно. Из-за жестоких предписаний военного министерства и вспышки испанского гриппа пришлось закрыть множество общественных заведений, и ночная жизнь города оставалась сравнительно пассивной. В городе по-прежнему звучала музыка, но, не считая похорон, участившихся из-за бушующей эпидемии, играть было практически негде.

Тем временем джазмены продолжали разъезжаться в города севера и запада, и вскоре даже титаны новоорлеанского джаза решились покинуть город. Сидней Беше сумел избежать призыва в армию, заявив, что он содержит родителей, и у него, как он выражался, по-прежнему «чесались ноги», когда он слышал рассказы о лучшей жизни за пределами города. «Многие музыканты тогда уехали из Нового Орлеана на север, – писал он в своей автобиографии. – И все они писали нам письма о том, что работы там хоть отбавляй, звали других музыкантов с собой… Там кипела жизнь».

Беше не терпелось уехать, и он присоединился к другой водевильной труппе – «Компании Брюса и Брюса» – и гастролировал с ними по стране. Когда труппа играла в Чикаго в мае 1918-го, Беше решил остаться там. Он присоединился к джаз-бэнду под руководством Лоуренса Духе (кларнетиста, с которым Кид Ори играл в одном ансамбле в Лапласе). Беше вскоре стал их «главным хот-меном» и назад уже не оглядывался. Он больше не вернулся в Новый Орлеан.

Еще до конца года город потерял еще одного значительного музыканта. 19 июня танцы в клубе «Винтер-гарден», на которых играл оркестр Ори-Оливера, стали мишенью полицейской облавы. Без пятнадцати двенадцать, когда веселье только разгоралось, к дверям клуба подъехали полицейские воронки, куда согнали испуганных танцоров.

– А что с музыкантами делать? – спросил у сержанта патрульный.

– А, – сказал тот, – их тоже арестуй.

Музыканты, не сумевшие внести залог в $2,50, были вынуждены провести ночь в тюрьме. По словам Ори, Джо Оливер был взбешен подобным унижением. То, во что превратился Новый Орлеан, ему окончательно осточертело. Когда Ори понял, что другого способа успокоить Джо нет, он рассказал ему, что недавно получил предложение поработать в Чикаго. Сам Ори уезжать не хотел, и хотя ему не хотелось терять одного из лучших солистов в Новом Орлеане, он решил, что поездку в Чикаго стоит предложить Оливеру. Корнетист, не раздумывая, согласился, и даже убедил кларнетиста Джимми Нуна поехать с ним.

Для юного протеже Оливера, Луи Армстронга, эти новости были ужасными. Но, так же как и исправительный дом, новая беда обернулась везением. Армстронг позже описывал тот день, когда он провожал Оливера и Нуна на вокзале.

«Я тогда возил уголь, – писал он, – но взял отгул, чтобы проводить их. Кид Ори был на вокзале вместе с остальными музыкантами из бэнда Ори-Оливера. Расставание было печальным. Они не хотели покидать Новый Орлеан, и я почувствовал, что наша старая банда распадается. Но в шоу-бизнесе всегда нужно верить, что подвернется что-нибудь получше».

И что-то получше подвернулось в тот же день. После того как поезд уехал, Ори подозвал его к себе.

– Ты все еще дуешь в свой корнет? – спросил он.

Луи ответил утвердительно. Поэтому Ори предложил ему подменить в тот вечер Джо Оливера и сыграть с его оркестром. «Как это было здорово! – писал Армстронг. – Подумать только – я был достоин того, чтобы занять место Джо Оливера в лучшем оркестре города!».

Ори не был уверен, что мальчишка справится. Он помнил то время, когда Луи всюду таскался за Оливером и знал всего несколько мелодий. Но парень успел многому научиться от своего наставника, и Ори видел в мальчике огромный потенциал. Поэтому он велел ему надеть брюки и в тот же вечер явиться на концерт в Экономи-холле.

Этот вечер стал легендарным в истории джаза. Когда Луи появился в клубе, он был похож на точную копию Джо Оливера в миниатюре – даже шея у него была так же обмотана полотенцем. И, по собственным словам, он выступил «ураганно». «После того первого выступления с Кидом я стал по-настоящему своим, – писал он. – Меня полюбили и танцоры, и музыканты».

Но музыкальный мир Нового Орлеана по-прежнему переживал кризис, и Армстронгу приходилось работать посыльным в салуне, плотником, развозчиком угля и (до того дня, когда он увидел на пристани огромную крысу) портовым рабочим. 11 ноября 1918 года, в день, когда было заключено перемирие и закончилась Первая мировая война, он по-прежнему возил уголь на старой тележке (с ослицей Леди). «Я заносил мешок угля [в ресторан Фабашера] и потел, как сумасшедший, – позже вспоминал он, – когда услышал, что на Сент-Чарльз-стрит стоит жуткий грохот: по улице едут автомобили, за которыми волочится куча консервных банок на привязи». Когда он спросил прохожего, что происходит, тот сказал ему, что война в Европе закончилась. Позже Луи говорил, что это известие «поразило его, словно молния». Он понял, что с окончанием войны в городе наверняка снова появится работа для музыкантов.

«Я тут же бросил лопату, – писал он, – медленно надел куртку, посмотрел на Леди и сказал: “Прощай, дорогая. Мы больше не увидимся”. И ушел, бросив ослицу с тележкой и все, что было с ними связано. С тех пор я их больше не видел».

Но надежда Армстронга на возрождение ночной жизни Нового Орлеана оказалась напрасной. Хотя в некоторых закрытых клубах снова зажглись огни, джазовая сцена так и не вернула себе былую славу. Благодаря вступлению в силу сухого закона (Восемнадцатая поправка была ратифицирована всего через два месяца после дня перемирия) реформаторы на многие годы одержали верх в Новом Орлеане. Как заметил один музыкальный журналист: «Привольные дни кабаков и кабаре закончились».

* * *

Итак, атмосфера в Новом Орлеане установилась приглушенная. Празднование Марди Гра в начале 1919 года также оказалось скомканным. Времени на постройку карнавальных платформ после Дня перемирия не было, и процессии снова были отменены, а немногие спонтанные уличные торжества были сравнительно вялыми. Даже Дровосек как будто впал в спячку. Луи Безьюмер оказался за решеткой (по обвинению в убийстве, поскольку Гарриет Лоу скончалась от травмы головы в сентябре 1918 года), и некоторые предполагали, что Дровосек затих потому, что оказался за решеткой. Но Муни и следователи никогда не рассматривали всерьез версию о том, что Безьюмер совершил остальные нападения. Они были уверены, что он убил свою домработницу, а затем причинил себе увечья, чтобы выдать свое преступление за нападение Дровосека.

Но затишье оказалось кратковременным. Ранним утром 10 марта 1919 года итальянский бакалейщик в городе Гретна – расположенном на другом берегу Миссисипи – услышал крики из лавки напротив его бакалеи. Он побежал туда и обнаружил, что Чарльз Кортимилья лежит на полу в крови, без сознания, а его жена стоит над ним с окровавленным ребенком на руках и кричит. Это нападение было явно похоже на остальные; все верные признаки были на месте – вырезанная дверная панель, окровавленный топор, брошенный во дворе, отсутствие значительных хищений. После семимесячного затишья Дровосек вернулся.

 

Глава 19. Джаз Дровосека

Рисунок на обложке нотной тетради с композицией Давиллы. Архив истории джаза им. Хогана, Университет Тулейна

Кто же этот Дровосек и каковы его мотивы? Неужели изверг, зверствовавший в Гретне, – тот же человек, что убил супругов Маджио и Романо и покушался на другие семьи? Если так, то кто он: безумец, грабитель, мститель или садист?

«Нью-Орлинз Дейли-Стейтс», 11 марта 1919 года.

ЭТО УБИЙСТВО БЫЛО ВО МНОГИХ ОТНОШЕНИЯХ САМЫМ ЖЕСТОКИМ: двухлетняя девочка мгновенно скончалась от удара по голове; ее родители получили многочисленные критические травмы головы. Кровь разбрызгалась по стенам и занавескам и сгустками спеклась на кровати, где они лежали. И все же, несмотря на все свидетельства беспощадной резни, никто из соседей ничего не услышал. Злоумышленник ускользнул, не оставив ни единого свидетеля, за много часов до того, как содеянное было обнаружено. Похоже, Дровосек освоил свое ремесло.

Убийство было обнаружено в семь часов воскресным утром. Соседи пытались зайти в бакалею, обычно уже открытую в пять утра, но ушли, обнаружив, что это не так. Однако маленькая девочка по имени Хейзел Джонсон оказалась более настойчивой. Не получив ответа у входной двери, она решила постучаться в заднюю. В переулке, ведущем к двери, она нашла стул, стоящий под окном. Забравшись на него, она заглянула внутрь, но не смогла ничего разглядеть в тусклом утреннем свете. Поэтому она прошла на задний двор и обнаружила, что задняя дверь закрыта, но одной из нижних панелей нет на месте. Смутившись, она подозвала прохожего, и тот убедил ее пробраться внутрь, возможно, потому что она была достаточно мала, чтобы пролезть через дыру на месте вырезанной панели. Она протиснулась внутрь – и несколько секунд спустя с криками выбежала через заднюю дверь.

На шум прибежали молодой сосед Кортимилья, Фрэнк Джордано и его пожилой отец Иорландо. Они обнаружили, что Чарльз Кортимилья лежит на полу, а его жена Роуз сжимает в объятиях бездыханное тело дочери и рыдает. Младший Джордано помог Чарльзу прийти в себя, и тот сел на пол.

– Фрэнк, – проговорил он. – Я умираю. Сходи за моим шурином.

Это было последнее, что он сказал за несколько дней.

Поскольку город Гретна находился в округе Джефферсон, расследование дела Кортимилья проводили Питер Лезон, начальник полиции Гретны и шериф Джефферсона Луи Марреро. Подчиненные Муни лишь оказывали им посильную помощь издалека. Но весь вид места преступления недвусмысленно связывал его с теми, что произошли в прошлом году на другом берегу реки. Индивидуальный почерк Дровосека бросался в глаза – дверная панель вырезана, дом перевернут вверх дном, но почти ничего ценного не похищено. На этот раз в спальне обнаружили нетронутую шкатулку с деньгами и драгоценностями, а также $129 наличными под матрасом Кортимилья. Но два чемодана и шкаф были едва ли не разломаны на куски; даже у часов на каминной доске был оторван циферблат. Как и в случае других преступлений Дровосека, отпечатков пальцев не было обнаружено, а следы во дворе вытоптала толпа любопытных соседей, сбежавшихся на крики Хейзел Джонсон.

На месте преступления обнаружилось два топора: один, очевидно, послуживший орудием убийства, был перепачкан кровью, а другой – свежей грязью, и это навело Лезона на мысль, что нападавших было двое. Возможно, один из них, встав на стул в переулке, наблюдал за жертвами и за улицей, пока его сообщник вырезал панель из задней двери, чтобы попасть в дом. Теория о двух сообщниках даже могла бы пролить свет на главную особенность всех предыдущих нападений, не дававшую покоя следователям. Если у Дровосека имелся сообщник, то это объяснило бы, почему он так легко оставался незамеченным, даже когда пилил заднюю дверь – хотя услышать его в это время мог любой прохожий или жилец, читающий в постели перед сном. Другими словами, может быть, у Дровосека и не было крыльев (как предположила впечатлительная девочка Бруно), но у него могла иметься вторая пара глаз – наблюдатель, стоявший на стреме, пока он вершил свое темное дело внутри.

Но Лезон и Марреро не были заинтересованы в раскрытии старых преступлений; их интересовало только то, что произошло непосредственно в их юрисдикции, и они вели расследование с агрессивной целеустремленностью, о которой позже пожалели. Допрашивая соседей семьи Кортимилья, они получили намеки на то, что Джордано могли оказаться совсем не теми добрыми самаритянами, какими казались поначалу. По словам соседей, семьи давно враждовали, с тех самых пор, как Кортимилья отняли у семейства Джордано убыточную бакалею в 1916 году и превратили ее в процветающий бизнес. Джордано вернули лавку под контроль всего несколько месяцев назад, вынудив семью Кортимилья открыть другую бакалею в Гретне. Но недавно Кортимилья вернулись, открыв новую бакалею по соседству с лавкой Джордано. И теперь, всего две недели спустя, они лежали при смерти после жестокого ночного нападения. Джордано настаивали, что помирились с Кортимилья и стали добрыми друзьями, но Марреро не доверял им.

На другом берегу реки суперинтендант Муни продолжал убеждать публику, что все нападения (возможно, за исключением убийства Гарриет Лоу) совершил «безумец-дегенерат», который «обшаривает взломанные дома, чтобы создать впечатление, что его мотив – ограбление». Рабочий стол Муни теперь был завален картами, полицейскими рапортами и фотографиями со всех мест преступлений Дровосека, произошедших в городе, и он день и ночь сосредоточенно изучал их. «Таймз-Пикайюн» писала, что в его коллекции имелись «заключения авторитетнейших ученых Юга», согласно которым убийца принадлежал к тому же типу дегенератов, что и Катерина де Медичи или французский писатель де Сад.

Но власти Гретны считали что преступник, совершивший нападение на семью Кортимилья, был гораздо более заурядной личностью. Полицейские были так уверены в виновности Фрэнка Джордано, что снова и снова спрашивали у Кортимилья, не он ли напал на них. Пострадавшим по-прежнему с трудом давалась связная речь, они могли только кивать или шептать в ответ. И хотя Чарльз Кортимилья (по некоторым свидетельствам) продолжал настаивать, что не узнал нападавшего, его сильно травмированная двадцатиоднолетняя жена, судя по всему, жестом ответила на этот вопрос утвердительно. Начальнику полиции Лезону этого было достаточно. Он немедленно арестовал Джордано-младшего, несмотря на то, что врач Кортимилья отказался «поручиться за трезвость рассудка» своих пациентов.

– И Чарли Кортимилья, и его жена Рози подтвердили, что преступление совершил Фрэнк Джордано, – заявил Лезон скептически настроенной прессе. – Мы собрали немало свидетельств его вины, и я доволен тем, что обстоятельства оправдывают его арест.

Фрэнк Муни не обращал внимания на происходившее в Гретне, предпочитая развивать собственную теорию. Во время прошедшей с широкой оглаской пресс-конференции, используя для наглядности большую карту города, на которой были отмечены места шестнадцати предполагаемых нападений Дровосека, начальник полиции изложил то, что он называл «теорией панелей». Он утверждал, что обнаружил сходства не только между различными нападениями «Дровосека», но и между многочисленными попытками вторжения в жилые дома с применением топора, случившимися в городе за последний год. И эти сходства убедили его в том, что преступления были делом рук одного человека.

«Таймз-Пикайюн» напечатала полный список этих сходств:

МЕСТО – Почти всегда дом на углу улицы, окруженный с трех сторон высоким дощатым забором, в большинстве случаев это бакалея, салун или их комбинация.

ВРЕМЯ – Около трех после полуночи.

СПОСОБ ПРОНИКНОВЕНИЯ – Преступник проникал в дома, вырезая нижнюю панель задних дверей. Почерк во всех случаях весьма схож.

ОРУДИЕ – Орудием нападения был топор (за исключением одного случая, когда это был малый топорик). Иногда убийца находил орудие на месте, иногда приносил с собой, но это неизменно был старый топор, выбрасываемый после преступления.

НАПАДЕНИЕ – Всегда на спящих жертв, без разбора между мужчинами и женщинами, как правило, используя лезвие топора в качестве оружия.

МЕРЫ ПРЕДОСТОРОЖНОСТИ – Обнаружить отпечатки пальцев не удалось, а на месте одного из преступлений были найдены резиновые перчатки. Это наводит на мысль, что убийца использует перчатки, чтобы не оставлять следов.

ЛОЖНЫЙ МОТИВ ОГРАБЛЕНИЯ – В случае почти всех нападений преступник вскрывал и обшаривал шкафы, сейфы и комоды, но почти ничего не было украдено, деньги и ценности, лежавшие на виду, оставались нетронутыми. Небрежность преступника, в случае неоднократных попыток «ограблений со взломом» ставит под сомнение версию о том, что подлинным мотивом была кража.

Муни признавал, что нападения и взломы могли оказаться отдельными, никак меж собой не связанными преступлениями. Кроме того, он понимал, что все они могли оказаться частью систематической кампании мести или террора со стороны Мафии или «Черной руки». И все же оставался убежден в том, что большинство из этих преступлений совершил «маньяк-одиночка» – «кровожадный демон, хитроумный и расчетливый», как описала его «Таймз-Пикайюн», «скрытный пособник Сатаны, появляющийся под утро, в дьявольский час».

В воскресенье, 16 марта, город получил своеобразное подтверждение этого жуткого описания. «Таймз-Пикайюн» напечатала любопытный документ, пришедший в редакцию почтой в ту пятницу. Это было открытое письмо жителям города, якобы написанное самим Дровосеком. Послание было адресовано редактору газеты и написано почерком, напоминавшим о письмах, которые суперинтендант Муни получал от анонимного криминолога.

Эффектное начало приковывало внимание:

«Достопочтенный смертный! Они не поймали меня и никогда не поймают. Они не видели меня, ибо я невидим, как эфир, окружающий вашу землю. Я не человек, а дух, демон из пламенных глубин ада. Я – тот, кого жители Нового Орлеана и ваша бестолковая полиция называют Дровосеком».

Автор письма высмеивал полицию за неумелое расследование его преступлений. Поведение полицейских было настолько «идиотским», что позабавило не только его, но и «Его Сатанинское Величество», недавно усопшего императора Австрии Франца Иосифа и других обитателей ада.

«Я не сомневаюсь, что вы, жители Нового Орлеана, считаете меня опаснейшим убийцей. И я действительно таков, – продолжал он. – Но если бы я захотел, то мог бы стать гораздо опаснее. Я мог бы посещать ваш город каждую ночь. Стоит мне лишь захотеть, и тысячи горожан лишатся жизни, ибо сама Смерть стоит за моим плечом».

Автор письма продолжил его угрозой, указав точное время своего появления: «Если быть точным, в 12:15 (по земному времени) ночи в следующий вторник я снова навещу Новый Орлеан».

Но тем, кто опасался за свою жизнь, автор оставил способ защитить себя:

«Я очень люблю джаз, – писал он, – и клянусь всеми чертями преисподней, что пощажу всякого, в чьем доме в упомянутое время будет свинговать джаз-бэнд. Если джаз-бэнды будут играть в каждом доме – что ж, тем лучше для новоорлеанцев. Одно известно точно – некоторые из тех, кто не будет слушать джаз ночью в этот вторник (если таковые найдутся), познакомятся с моим топором». Письмо было подписано просто: «Дровосек».

Можно лишь вообразить, какой фурор произвело это письмо в городе – особенно в бедных этнических районах, сильнее всего пострадавших от нападений Дровосека. Ясно, что если не большинство, то многие из жителей города сомневались в подлинности письма. В нем чувствовалось что-то пижонское, слишком ироничное, чтобы его можно было всерьез принять за угрозу безумного маньяка.

И тем не менее для горожан, травмированных серией жестоких и таинственных убийств, это письмо было шокирующим. Что-то рыскало ночью по улицам города с преступными намерениями. И если для того, чтобы умилостивить демона, нужно было уйти в отрыв на одну ночь, то Новый Орлеан, стараниями реформаторов изголодавшийся по музыке и пирушкам, был готов оторваться по полной.

И действительно, в ночь вторника – канун дня Святого Иосифа, большого праздника для итальянцев города – Новый Орлеан постарался умилостивить своего Дровосека.

«Звуки джаза, доносившиеся из дюжин новоорлеанских домов в 12:15 утра в среду, продемонстрировали, что очень многие новоорлеанцы восприняли послание Дровосека серьезно, – писала “Таймз-Пикайюн” 19 марта, – а множество тех, кто этого не сделал, нашли в нем лишний повод для веселья».

Жилые дома и кафе по всему городу всю ночь сверкали яркими огнями, и отовсюду звучал джаз. Одна компания гуляк из городского центра даже пригласила Дровосека на свой мальчишник. «Входите через ванную возле лестницы, – гласило их приглашение. – Вам не придется вырезать панели, все двери будут открыты».

Один предприимчивый местный композитор даже воспользовался возможностью для саморекламы: Джозеф Джон Давилла утверждал, что сочинил «Джаз таинственного Дровосека», ожидая, когда объявится маньяк. К утру четверга Давилла уже выставил свою композицию – содержавшую «все синкопы, диезы, бемоли, инциденты и катастрофы, известные человечеству» – на продажу. Эта композиция, посвященная духовому оркестру полиции Нового Орлеана, вскоре уже рекламировалась в ежедневных газетах («Всем домам, где будет звучать эта музыка, гарантируется пощада», – настаивала реклама). Рекламный трюк Давиллы был настолько изобретательным, что даже возникает сомнение, не сам ли он написал письмо Дровосека, чтобы подогреть интерес к своему новому сочинению.

Был ли тому причиной джаз, повсюду звучавший в городе, или решение суперинтенданта Муни привести полицию в повышенную готовность, но в канун дня Святого Иосифа маньяк с топором так и не появился в Новом Орлеане. Эта ночь торжеств была манной небесной для городских джазменов, страдавших от нехватки занятости из-за недавних запретов, и проклятьем для городских воришек («Ни один вор, – заметила “Таймз-Пикайюн”, – не захочет вламываться в дом, где его могут встретить с обрезом»). Но Дровосек затих.

Возможно, он, как и остальные жители города, затаив дыхание, следил за процессами над подозреваемыми в своих преступлениях. Во время первого из них, прошедшего в начале мая, Луи Безьюмер наконец дождался своего звездного часа в суде. Выступив в роли своего лучшего свидетеля, словоохотливый бакалейщик давал показания целых четыре часа, рассказывая присяжным ту же самую историю, которую уже много месяцев слушала в его исполнении полиция: что он крупный бизнесмен, державший маленькую бакалею в качестве хобби, что Гарриет Лоу была его экономкой и компаньонкой и что на них наверняка напал тот самый «Дровосек», уже давно зверствующий в городе. Он повторил, что не имеет ни малейшего понятия, почему миссис Лоу обвинила его в нападении, и предположил, что сделать это предсмертное признание ее мог силой вынудить окружной прокурор. В конце концов, присяжные поверили ему – или же не поверили покойной Гарриет Лоу. Посовещавшись всего семь минут, они вернулись с вердиктом «невиновен».

Позже в том же месяце Фрэнк Джордано и его отец Иорландо (которого арестовали через два дня после ареста сына) предстали перед судом по обвинению в убийстве малолетней Мэри Кортимилья. И вновь защита попыталась доказать, что Роуз Кортимилья – чьи показания были главным свидетельством против обвиняемых – вынудили на обвинение при помощи сомнительных и агрессивных методов допроса. Чарльз Кортимилья продолжал настаивать на том, что человек, с которым он боролся в своей спальне, – это не Фрэнк Джордано. Но его жена, представшая перед судом с коротко остриженными волосами и перебинтованной головой, не собиралась отказываться от своих показаний. И хотя защита представила в качестве свидетелей суперинтенданта Муни и Луи Безьюмера, надеясь уверить присяжных, что они имели дело с очередным нападением Дровосека, судья постановил, что их показания не имеют отношения к делу. Показания выжившей жертвы убедили присяжных, и они признали обоих Джордано виновными. Позже Джордано выиграли апелляцию в Верховном Суде штата, но сейчас Фрэнка приговорили к смертной казни, а его отца – очевидно, приняв во внимание возраст – к пожизненному заключению. После объявления вердикта Роуз Кортимилья встала и попыталась сделать заявление перед судом.

– Говорите что хотите, но клянусь Богом… – начала она, но судья не дал ей договорить.

Итак, по крайней мере один подозреваемый был осужден, но лишь немногие новоорлеанцы верили в то, что на виселицу отправился истинный виновник преступлений. (Более того, никто даже не предполагал, что другие нападения Дровосека могли быть делом рук Фрэнка Джордано.) Тем временем суперинтендант Муни и его полицейские подвергались нарастающей критике за свою бесполезность. «Невозможно закрыть глаза на то, что городская полиция некомпетентна», – гласило открытое письмо «Лиги горожан», напечатанное в «Дейли-Айтем». Семь нераскрытых убийств топором, новый всплеск проституции, многочисленные скандалы в полиции – все это, по мнению Лиги, свидетельствовало о кризисе власти в Новом Орлеане. Неужели победы реформаторов в годы войны, одержанные с таким трудом, были напрасны? Суждено ли Новому Орлеану вновь погрузиться в пучину хаоса, беззакония и разврата из своего недавнего прошлого?

Словно бы отвечая на эти вопросы, Дровосек вскоре объявился снова. В 3:15 ночи в воскресенье, 4 августа, в доме 2123 на Второй улице, за углом от того дома в рабочем районе, где жил Бадди Болден, тишину летней ночи вновь нарушил крик. Сара Лауманн, девятнадцатилетняя девушка, спавшая в доме родителей, проснулась от боли и обнаружила, что чей-то силуэт высится над ее кроватью. «Я почувствовала жжение у левого уха, – позже объясняла она, – и через сетку от насекомых увидела мужчину, стоявшего надо мной…». Она закричала, и незнакомец рванулся прочь и вылез через открытое окно. К тому времени, когда из соседней спальни прибежали родители, преступник уже скрылся.

Но был ли это Дровосек? На постели не было крови, и Сара Лауманн поняла, что ранена, лишь через несколько часов, когда обнаружила небольшой, но болезненный порез за левым ухом. Был ли он результатом скользящего удара топором, запутавшегося в противомоскитной сетке? (Интересно, сколько жизней мог спасти этот необходимый в Новом Орлеане предмет.) Но Лауманн не видела топора в руках человека, стоявшего у ее кровати. Несколько часов спустя топор обнаружили под зданием соседней школы, где шел ремонт, но на нем не было пятен крови. Кроме того, Лауманны, в отличие от многих других жертв, не были ни итальянцами, ни бакалейщиками. И все же описание нападавшего, составленное со слов Сары, совпадало с тем, которое дала девушка Бруно по делу Романо годом ранее. «Он был смуглый, ростом примерно в 172 сантиметра, – заявила она полиции, – весом около 70 килограммов, на нем была шляпа, надвинутая на глаза, черное пальто и брюки, белая рубашка в черную полоску».

Было ли нападение на Лауманн делом рук Дровосека или нет, но в городе начался новый всплеск истерии. Не прошло и недели, как бакалейщик Стив Бока, шатаясь, постучался в дверь своего соседа на Элизиан-Филдс-Авеню. На голове его зияла кровавая рана, и он не имел ни малейшего понятия о том, что с ним произошло. Осмотрев его дом, полиция обнаружила вырезанную из задней двери панель и окровавленный топор, брошенный на кухонном полу.

Позже, 2 сентября, аптекарь Уильям Карлсон, лежавший в постели с книгой, услышал шум, доносившийся из-за задней двери его дома. Запаниковав, он предупредительно вскрикнул, но шум не прекратился. Тогда он выстрелил в запертую дверь из револьвера. Когда же Уильям собрался с мужеством и открыл дверь, то обнаружил царапины от стамески на одной из нижних панелей.

Жители Нового Орлеана были готовы поверить в то, что Дровосек вездесущ, и Муни со своими полицейскими не способен его остановить. Это стало пугающе очевидно 27 октября, когда помощник шерифа Бен Коркоран, живший на Скотт-стрит в центре города, возвращался после полуночи домой и услышал крик из итальянской бакалеи. Он побежал в дальний конец площади и обнаружил на улице одиннадцатилетнюю Рози Пипитоне, «кричащую, что ее отец истекает кровью». Когда он вошел в дом, то обнаружил там свою соседку миссис Пипитоне на грани истерики.

– Мистер Коркоран, – причитала она, – похоже, что Дровосек был здесь и убил Майка.

Место преступления выглядело до дрожи похожим на остальные. Майк Пипитоне лежал в окровавленной постели с проломленным черепом. Левая сторона его лица была превращена в кровавое месиво. Это нападение было особенно зверским. Стены спальни были заляпаны кровью от пола до потолка. Орудие убийства лежало на стуле у кровати. Но на этот раз им оказалась массивная железная палка тридцати сантиметров в длину с прикрученной к концу большой железной гайкой.

Майк Пипитоне, которого немедленно отвезли в Больницу Милосердия, скончался там в 3:15 утра от обширного кровоизлияния в мозг. Позже, после того, как суперинтендант Муни и следователь Лонг прибыли на место преступления, миссис Пипитоне объяснила, что случилось. Она крепко спала, пока сквозь сон не услышала, как ее муж, лежащий рядом, кричит в темноте.

– Кто-то звал меня, – сказала она. – Крик становился все громче и ближе, и когда я смогла открыть глаза и проснуться, то разобрала, как муж простонал «Боже мой!». Это все, что он сказал. А затем я увидела двух мужчин, только их силуэты. Они выбежали из нашей комнаты в детскую и исчезли во тьме. Я повернулась к мужу и ужаснулась. Каждый раз, когда он поворачивал голову, с волос и лица текла кровь. Она залила всю кровать.

Она вскочила, подбежала к окну столовой и принялась кричать и звать на помощь.

Это преступление было ужасающим, но, как и в случае с делом Лауманн, некоторые особенности наводили на сомнения, что за ним стоял Дровосек. Самая очевидная из них: орудием убийства был не топор. Способ проникновения в дом – через разбитое боковое окно – тоже был совершенно не характерен для Дровосека. К тому же миссис Пипитоне была уверена, что видела, как в темноте скрылись двое мужчин, а не один. Если бы не ее первые слова, сказанные помощнику шерифа, – не говоря уже о всеобщем помешательстве горожан на серийных убийцах – это преступление едва ли сочли бы делом рук Дровосека.

В конце концов, следователи Муни выдвинули другую любопытную версию, связав убийство Пипитоне с волной покушений на мафиози, захлестнувшей город после похищения Ламана в 1907 году. Ди Кристина был застрелен в 1910 году у дверей дома отца Майка Пипитоне, Пьетро (некоторые следователи в то время даже полагали, что именно Майк был стрелявшим). Пипитоне-старший, обвинявшийся в том преступлении и освобожденный досрочно, был дома, когда убили его сына. Но хотя полиция допросила его и многих других людей, причастных к убийству Ди Кристины – включая всех, кто присутствовал на похоронах Майка Пипитоне, – никакой связи с недавним преступлением обнаружить не удалось. Когда репортер «Таймз-Пикайюн» спросил Муни, есть ли у него объяснение этому странному совпадению, суперинтендант честно ответил, что «полиция не имеет ни малейшего понятия».

Так или иначе, но это преступление Дровосека стало последним. В последующие недели были арестованы несколько подозреваемых в прошлых преступлениях, приписываемых ему, но из-за отсутствия доказательств все были освобождены. Со временем истерия утихла. Даже Джордано, признанный виновным по делу Кортимилья, был отпущен на свободу. Ночью к юной Роуз Кортимилья явился святой Иосиф, призвавший снять с души грех перед смертью, поэтому она отказалась от своих показаний против Джордано.

– Мне все твердили, что это они, – объяснила она. – Я была не в себе, так что и сама в это поверила, – но теперь она осознала всю серьезность ложного обвинения и извинилась перед своими старыми соседями. – Боже, надеюсь, теперь я смогу заснуть, – сказала она судье, который после некоторых проволочек смог добиться того, чтобы осужденные за убийство вышли на свободу.

Итак, даже это «раскрытое» преступление обернулось провалом. Но несмотря на то, что ночные убийства прекратились, таинственный Дровосек погубил еще одного человека. Суперинтендант полиции Фрэнк Муни, постоянно критикуемый за неспособность раскрыть убийства, был вынужден уйти в отставку в конце 1920 года. Он вернулся к той работе, которую делал лучше всего, и до самой смерти от инфаркта в августе 1923 года управлял железной дорогой в диких дебрях Гондураса.

Однако у истории Дровосека имелся и свой финал. В конце 1921 года полиция Нового Орлеана узнала то, что пролило свет на длинную череду нападений и указало на закоренелого преступника, который мог стоять за вакханалией (см. послесловие). Но пока дело Дровосека оставалось нераскрытым, и Новый Орлеан словно бы позабыл о своем заклятом враге. На улицах воцарился порядок, и город вновь обрел свой послевоенный облик. Неизменно консервативная «Таймз-Пикайюн» была в восторге от тишины и порядка. После новогодней ночи 1920-го газета отметила похвальную трезвость, с которой отмечался праздник. «Щепетильность, строгость и чопорность преобладают здесь», – гласил заголовок статьи о сдержанности обычно шумного праздника в номере от 2 января. «На этот раз Новый год не столько праздновали, сколько просто отмечали, – писала газета, – приглушенной тихой церемонией… [Новоорлеанцы] провели парад с достоинством и апломбом и выглядели настолько же благородно, насколько ощущали себя». Обошлось без происшествий, и арестов «почти не было».

Но новоорлеанские реформаторы, праздновавшие победу, еще не сложили руки. Ведь по крайней мере одна знаменательная фигура пережила этот так называемый триумф добродетели. Том Андерсон, бывший мэр Сторивилля, по-прежнему занимал кресло в законодательном собрании штата. Многие считали, что для окончательной победы реформ эту ситуацию необходимо исправить. Том Андерсон и политическая машина, поддерживающая его, должны были быть уничтожены.

 

Глава 20. Гибель империи

Типичный салун. Архив истории джаза им. Хогана, Университет Тулейна

К 1919 ГОДУ ИМПЕРИЯ ТОМА АНДЕРСОНА ПОГРУЗИЛАСЬ В ХАОС. После закрытия изолированного района и неудачных попыток отменить это решение через суд бизнес Андерсона сильно пострадал. Какое-то время он, как и другие воротилы греха Нового Орлеана, надеялся, что окончание мировой войны остановит махину пуританства, но натиск со временем лишь усилился. «Лига граждан» и другие объединения реформаторов ничуть не ослабили напора после окончания Первой мировой. Напротив, теперь они оказывали такое давление на городские власти, что даже полиция, по-прежнему находившаяся под контролем Кольца, была вынуждена ответить на это агрессивными мерами принуждения.

Городское подполье не столько потерпело крах, сколько раскололось, рассеялось, буквально ушло в подполье. Открыто функционирующие бордели остались в прошлом, их сменили тайные публичные дома, девушки по вызову и временные лупанарии, которым приходилось закрываться, едва об их существовании узнавал какой-нибудь назойливый проповедник. Как вскоре обнаружили некоторые прежде влиятельные бандерши, тот, кто пытался вести дела по-старому, теперь платил за это дорогой ценой. В первые годы после ликвидации Сторивилля Лулу Уайт и Вилли Пиацца были арестованы как минимум единожды, а возлюбленной Андерсона, Гертруде Дикс, даже пришлось провести некоторое время в тюрьме за попытки содержать бордель. Конечно, порок не исчез из города – как однажды заметил мэр Берман, «проституцию в Луизиане можно объявить вне закона, но ее нельзя сделать невостребованной», – но становился все менее и менее надежным источником доходов.

Тем временем доля Тома Андерсона даже на этом сжавшемся рынке сокращалась. Он начал избавляться от своих порочных заведений еще в 1907 году, когда продал свой ресторан «Холостяк» Генри Рамосу (уже прославившемуся в качестве изобретателя коктейля «Джин Физз»). В 1918 году, разочаровавшись в себе из-за того, что ему не удалось спасти Сторивилль, он избавился от так называемого здания администрации Округа – «Флигеля» на Бейсин-стрит, передав его своей правой руке, Билли Струве. Даже роскошный дом на Канал-стрит больше ему не принадлежал; его он отдал своей дочери, Айрин Делса, чтобы они с мужем могли растить его внуков в комфорте (договорившись, однако, что Андерсон сможет использовать его для досуга и политических целей). Сам он теперь жил в скромной квартире на Рампарт-стрит, недалеко от единственной оставшейся в его владении штаб-квартиры «Арлингтон», заведения, с которого мистер Андерсон начал строительство своей империи в 1890-х. И даже там его не оставили в покое. Полиция постоянно досаждала ему, вменяя нарушения то одного, то другого закона. Предпринимательство теперь требовало постоянной бдительности, не говоря уже о бесчисленных добрых услугах, необходимых, чтобы закрывать глаза властей на нарушения. Для бывшего мэра Сторивилля сложившаяся ситуация была просто унизительной.

Но городские реформаторы не довольствовались этим. Главной их целью было окончательное свержение «Кольца» – не только в Новом Орлеане, но во всем штате. И они знали, что добиться этого можно, сфокусировав свои атаки на символе порочности «Кольца», с помощью которого можно будет дискредитировать всю организацию в преддверии выборов 1920 года. Этим символом, конечно же, стал Томас К. Андерсон, переизбранный в законодательное собрание штата уже на пятый срок. Реформаторы считали, что если уничтожить Андерсона, то Мартина Бермана и «Кольцо» можно будет победить – сначала на выборах в генассамблею штата, намечавшихся в начале 1920 года, а затем и на муниципальных выборах в Новом Орлеане в конце того же года.

Реформаторы начали новое наступление в конце 1918 года. В церквях и лекционных залах по всему городу ораторы неустанно громили Андерсона и его сторонников из «Кольца». Джин Гордон и Уильям Рэйли из «Лиги горожан» вновь, как и до закрытия Сторивилля, изливали свой гнев большим скоплениям народа, требуя, чтобы власти привлекли Андерсона к ответственности за вопиющее нарушение закона Гея-Шаттака.

«Почему Андерсон не понес наказания за неоднократные нарушения этого закона? – вопрошал Рэйли в открытом письме “Таймз-Пикайюн”. – Неужели районный прокурор находится в неведении о том, что хорошо известно каждому жителю города? Полицейские не настолько тупы, чтобы не подозревать, где процветают азартные игры, если это известно всем горожанам. [Но районный прокурор] Лутценберг бездействует; [Суперинтендант] Муни бездействует; полицейское управление бездействует, мэр бездействует. Что остановит эту вакханалию азартных игр и беззакония, каждый день бушующую в нашем городе прямо у всех на глазах?».

Остановить его, как хорошо понимал Рэйли, мог единственный правоохранительный орган, не подверженный влиянию «Кольца», – Военное министерство США. Хотя активные боевые столкновения в Европе прекратились 11 октября, официально мировая война не считалась законченной до подписания формального мирного договора, и правительство США было по-прежнему обязано ограждать солдат и моряков Нового Орлеана от греха. Под давлением местных реформаторов федеральные власти начали собственное расследование в отношении Тома Андерсона и других владельцев городских кабаре. В июне 1919 года Гарольд Уилсон, директор комиссии Военного министерства США по подготовке кадров, и Уильям Эдлер, сотрудник министерства здравоохранения и соцобеспечения США, провели личную инспекцию городских кабаре. Но у Андерсона имелись превосходные информаторы. Он был отлично осведомлен об этой тайной операции и дожидался «особенных гостей». Но он не мог присутствовать в «Арлингтоне» каждый вечер. И, что еще важнее, у него не было никакой уверенности, что проститутки, посещавшие его заведение, успеют затаиться, если в него войдет федерал. Некоторые из этих женщин просто не понимали, что проституция объявлена вне закона и блаженные деньки, когда они могли открыто предлагать свои услуги, давно ушли в прошлое.

Вечером 26 июня 1919 года Уилсон и Эдлер наконец появились в «Арлингтоне» и сели за маленький столик на людном первом этаже. Том Андерсон, разговаривавший со знакомым за барной стойкой, заметил, что они пришли.

– А вот и он, – пробормотал Андерсон своему собеседнику. – Я знал, что сегодня он придет.

Затем он поговорил с менеджером. Вскоре по залу разошлись официанты, принявшиеся нашептывать что-то женщинам за столиками бара. «Капитан Уилсон и доктор Эдлер здесь, – сказал официант двум женщинам, сидевшим за одним из столиков (где они, сами того не зная, флиртовали с помощником Уилсона, сержантом Томасом Пирсом в штатском). – Сидите тихо, не шевелитесь».

В зале разрасталась тишина, но официанты не успели предупредить всех женщин. Одна из них – «миниатюрная девушка в черном с очень большими глазами» – подошла к столику Уилсона и Эдлера. «Эта дурочка, – зашептала женщина за столиком Пирса, – она все испортит».

И она все испортила. Девушка в черном подсела к Уилсону и весьма недвусмысленно сделала ему непристойное предложение. Когда Уилсон отказался, она повернулась к Эдлеру и спросила его, не хочет ли он «повеселиться». В этот момент заиграл джаз-бэнд «Арлингтона». Согласно показаниям, позже данным Эдлером в суде, «девушка начала извиваться и трястись. Она подняла голову и закатила глаза, а когда я спросил, в чем дело, она сказала, что “вампует”. Затем женщина за соседним столиком ткнула меня в спину и подмигнула…».

Другими словами, это была катастрофа. В следующие полчаса на глазах Уилсона и Эдлера многочисленные женщины, не услышавшие предостережений официантов, как ни в чем не бывало, продолжили увлекать мужчин в комнаты на верхнем этаже для забав и развлечений. Том Андерсон был не в силах остановить происходящее и лишь в отчаянии хватался за седую голову.

И действительно, уже через несколько дней после визита Уилсона в бар в адрес Андерсона посыпались обвинения. «Большая коллегия присяжных новоорлеанского округа, – писала “Дейли-Айтем” 29 июня, – потрясла основы, на которых покоился “Пояс танго” Нового Орлеана, утвердив обвинительные акты в отношении Тома Андерсона, члена законодательного собрания Луизианы». Андерсон, фигурировавший в деле вместе с двумя другими владельцами кабаре, едва ли был сильно встревожен первым обвинением. В конце концов, в окружном уголовном суде у него было множество друзей. После ареста он беспечно выплатил залог в $250 и в тот же вечер отправился смотреть боксерский поединок. Но десять дней спустя, получив схожее обвинение от Окружного суда США, он осознал серьезность ситуации. Судья федерального суда мог не поддаться влиянию сторонников Андерсона из «Кольца». А залог в $1000, который ему пришлось заплатить, чтобы избежать тюрьмы, говорил о том, что суд твердо намерен добиться торжества справедливости.

Утром в понедельник, 6 октября 1919 года, дело Андерсона было представлено на рассмотрение судье Ландри в Уголовном окружном суде Нового Орлеана. «Дейли-Айтем» назвала этот день «Днем кабаре в суде». В тот день, как сообщила газета, дали показания «многие из беспечных танцоров, веселившихся до зари несколько лет назад на Балах двух известных господ.

В добропорядочности Тома Андерсона в тот день поручилось не менее семидесяти свидетелей. Среди них были: судья, ассистент районного прокурора, член школьного совета, два президента банка и множество бизнесменов, следователей и полицейских.

В 1919 году Том Андерсон оказался в стесненном положении, но у него по-прежнему оставалось множество друзей.

И они оказались настоящими друзьями. «“Кафе Андерсона чисто, как стеклышко”, говорят бизнесмены», – гласил заголовок в номере «Дейли-Айтем», вышедшем в тот вторник. Несколько дюжин уважаемых граждан города единогласно заявили под присягой, что знаменитое кабаре «Арлингтон» на севере Рампарт-стрит, в сердце новоорлеанского «пояса танго», принадлежащее Тому Андерсону, было «приличным и высококлассным рестораном». Более того, ни одному из этих свидетелей в кабаре никогда не предлагали секс. «Заметили ли вы в поведении присутствовавших женщин что-либо, что могли бы счесть аморальным?» – спросил обвинитель Томаса Дж. Хилла, бывшего менеджера управления туризмом, утверждавшего, что он много лет был завсегдатаем «Арлингтона».

– Ни в коем случае! – ответил Хилл с величайшей серьезностью (вызвав всеобщий смех в зале).

Этому шквалу обвинитель мог противопоставить только двух свидетелей с противоположной точкой зрения – Гарольда Уилсона и Уильяма Эдлера. Они пылко настаивали на том, что проститутки буквально осадили их, едва они ступили за порог «Арлингтона». Но судья Ландри, желавший поскорее избавиться от дела, из-за которого он, несомненно, подвергался давлению со всех сторон, услышал достаточно. Взвесив имеющиеся свидетельства, он решил, что вину Андерсона доказать не удалось. «Нет никаких доказательств того, что мистер Андерсон… знал о том, что происходило, [когда Уилсону и Эдлеру сделали непристойное предложение], и никаких подтверждений того, что он намеренно нарушил закон». Вердикт? Иск отвергнут, обвиняемый оправдан.

«Я не буду обсуждать это дело! – кипятился Уильям Эдлер, выходя из зала суда. – Если я скажу, что думаю, меня арестуют за неуважение к суду!»

Самого подсудимого ничуть не удивило то, что он был оправдан. «Я держал салун и ресторан высшего класса, – позже заявил он репортерам, – частыми посетителями которого были самые влиятельные бизнесмены и лучшие профессионалы Нового Орлеана. Многие из них приходили в мой ресторан с семьями. За последние тридцать лет я создал себе репутацию добросовестного предпринимателя. Я – последний человек в городе, который посмел бы нарушить закон».

У Гарольда Уилсона, конечно же, имелись свои мысли по поводу последнего заявления, но он все же увидел положительную сторону вердикта. Он настаивал на том, что результаты суда – особенно «то удивительное зрелище, когда уважаемые горожане один за другим уверяли суд в добропорядочности места, о котором знают даже в самой захолустной деревушке США» – послужат своего рода «общественным раздражителем». Они разъярят респектабельных горожан и укрепят их в решимости завершить чистку Нового Орлеана от порока. «Лучшие граждане города возмущены», – сказал он. И поклялся, что приложит все усилия, чтобы Томас Андерсон снова предстал перед судом – на этот раз федеральным.

Адвокаты Тома Андерсона приложили все усилия, чтобы добиться обратного. В ходатайстве в федеральный суд они утверждали, что дело о шести федеральных обвинениях находится в юрисдикции суда Луизианы и суд штата уже снял их с подзащитного. Версальский договор был подписан 28 июня, а значит, «период чрезвычайного положения окончен, и законы, предназначенные для этого времени, больше не имеют силы». Другими словами, федеральный запрет проституции как чрезвычайная мера, введенная в связи с военным положением, с окончанием войны не имел силы. Обвинения в адрес Тома Андерсона – даже если его вину удалось бы доказать – таким образом, уже не были нарушениями законов США и находились вне компетенции федерального суда.

Обоснования этого аргумента были несколько запутанными, но не лишенными смысла, и в середине октября пошла молва о том, что федеральное правительство действительно собирается закрыть дело. Но эти слухи лишь вызвали новые приступы ярости у местных реформаторов. Преподобный У. Г. Фут, председатель Новоорлеанского союза духовенства, призвал местное духовенство высказаться с кафедр и выразить «недовольство лучших граждан города». И проповедники откликнулись, даже пригрозив отставкой генпрокурору США.

Но если духовенство города направило свой гнев на бывшего мэра Сторивилля, то их единомышленники среди политиков охотились на более крупную дичь. Пусть Андерсон и выиграл первый день в суде, но общественный резонанс дела был прекрасным оружием, которое можно было использовать против его политических союзников во время грядущих выборов губернатора штата. Кандидата в губернаторы от «Кольца», полковника Фрэнка П. Стаббза, вскоре уничижительно сравнивали с Томом Андерсоном на митингах по всему штату. Оппоненты предупреждали, что его избрание «томандерсонизирует» власти города и штата. Вскоре кандидат от реформаторов тоже взял на вооружение эту тактику.

– В этом штате, – заявил Джон М. Паркер на митинге, – есть два вида демократии: демократия Томаса Андерсона и демократия Томаса Джефферсона… Демократия Томаса Джефферсона – это власть народа и для народа. Демократия Томаса Андерсона – это власть боссов над народом ради их личной выгоды. Признаюсь, что я никогда не был ее сторонником… Я всегда боролся с этой системой и надеюсь с вашей помощью уничтожить ее.

Даже амбициозный молодой член железнодорожной комиссии по имени Хьюи П. Лонг (вскоре ставший заклятым врагом как Паркера, так и «Новоорлеанского Кольца») ополчился против Андерсона и политической машины, которую он собой олицетворял. «Это “Новоорлеанское Кольцо” отправляет в законодательное собрание мужчин, заправляющих кварталом красных фонарей, и эти люди принимают законы, по которым должны жить мальчики, девочки и священники всего штата, – говорил он в заявлении, опубликованном в газетах. – Страна должна позаботиться о том, чтобы жители Нового Орлеана смогли вырваться из щупалец этого спрута».

Столкнувшись с подобным натиском, спрут мог лишь избавиться от своего нездорового щупальца. «Кольцо» сняло кандидатуру Андерсона с выборов в палату представителей, лишив его возможности баллотироваться на шестой срок (позже в частных беседах он возмущался «неблагодарности» своих бывших друзей). Но шквал критики не утихал.

«Таймз-Пикайюн», яростный противник «Кольца», внесла в это свою лепту, опубликовав серию разоблачительных статей в начале января, накануне принятия сухого закона и праймериз в законодательное собрание штата. Эта серия под названием «Ночи Нового Орлеана» описывала приключения молодой парочки, желавшей немного поразвлечься в ночных заведениях города. Вместо этого они окунулись в омерзительный мир разврата и беззакония, злых проституток, заядлых игроков и продажных полицейских, закрывающих глаза на происходящее. Кульминацией этой серии – включавшей в себя, конечно же, и полночный визит в кабаре «Арлингтон» Тома Андерсона – стала гневная тирада против политической машины, позволившей этой мерзости процветать. «За 20 ЛЕТ ПРАВЛЕНИЯ “КОЛЬЦА”, – жаловалась газета, – это ползучее, зловонное, грязное чудовище из ПОДПОЛЬЯ росло и росло, отравляя и оскверняя все, к чему прикасалось». Газета настаивала на том, что каждое слово, опубликованное в «Ночах Нового Орлеана», – чистая правда. «Мы молимся за вас, матерей, отцов и добропорядочных граждан Нового Орлеана. ИСТИНА СДЕЛАЕТ ВАС СВОБОДНЫМИ».

Для Стаббса и остальных кандидатов от «Кольца» это был смертельный удар. Через несколько дней прошли праймериз Демократической партии, и Джон M. Паркер – реформатор, который в юности был одним из тех почтенных горожан, что учинили суд Линча у новоорлеанской окружной тюрьмы, – победил своего соперника Стаббза с перевесом в 12 000 голосов и стал губернатором. Он поклялся, что не остановится на этом. «Мы добьем “Новоорлеанское Кольцо”, – заявил он своим сторонникам во время митинга на площади Лафайет, – отправим его в нокаут последним решительным ударом на муниципальных выборах в сентябре!».

Тома Андерсона тем временем ждали другие плохие новости. Несмотря на попытки адвокатов снять с него обвинения, иск был рассмотрен в Федеральном окружном суде США. В 11:51 утра во вторник, 3 февраля 1920 года, судья Фостер призвал к порядку присутствовавших на слушании дела, которое, по словам «Таймз-Пикайюн», «привлекло к себе больше внимания, чем любое другое, рассматривавшееся в федеральном суде за последние годы». Официально Андерсон обвинялся в «целенаправленном содержании распутного заведения в 10 милях от военного лагеря». Слово «целенаправленно» стало ключевым в этом деле. Принимая во внимания доказательства, присяжные не могли сомневаться в том, что в ресторане «Арлингтон» царил разврат, гораздо сложнее было доказать, что Андерсон сознательно принимал в этом участие.

Первым свидетелем был Уильям Эдлер, сотрудник министерства здравоохранения, показания которого во время первого слушания оказались столь роковыми для Андерсона. Он снова описал свой визит в «Арлингтон» с Гарольдом Уилсоном в июне (большая часть его показаний, по словам «Дейли-Айтем», оказалась «непечатной»). Адвокаты Андерсона выдвинули множество возражений на эти показания, и обмен репликами между защитой и обвинением был довольно напряженным. Но сам Андерсон лишь безразлично сидел, укрывшись за своей «ширмой адвокатов». «Ни одна прядь его редеющих, железно-серых волос не выбивалась, – писала “Дейли-Айтем”, – и единственное, что выдавало в его облике волнение или тревогу, – это слегка отвисшая нижняя челюсть, из-за которой его рот был слегка приоткрыт».

Эта хладнокровие было нарушено лишь однажды, когда давал показания сержант Пирс, солдат в штатском. Пирс сидел в баре недалеко от Андерсона и своими ушами слышал, как владелец кафе приказал всем присутствующим вести себя пристойно. По словам «Дейли-Айтем», «когда свидетель рассказал об этом, неизменно румяное лицо мистера Андерсона стало пунцовым, и он что-то пробормотал в аккуратно подстриженные седые усы».

И это было неудивительно, ведь Пирс только что представил суду доказательства того, что Андерсону было хорошо известно о том, что каждый вечер происходило в его ресторане.

На второй день слушаний давал показания сам Андерсон. Сохраняя спокойствие, невозмутимость и любезность, он категорически отрицал все обвинения. «Мне ничего не известно о женщинах, посещавших мое заведение с аморальными намерениями, – заявил он (под присягой). – Я просто держал салун и ресторан. Несомненно, туда иногда заходили женщины легкого поведения, но только для того, чтобы поесть и выпить. Я не давал им разрешения на то, чтобы предлагать свои услуги и, насколько мне известно, нашим посетителям никто и никогда не делал непристойных предложений».

К несчастью для Андерсона, его показания противоречили словам капитана Уилсона, прибывшего в Новый Орлеан тем утром из Вашингтона. Описание вечера, проведенного им в кабаре «Арлингтон», было еще более шокирующим, чем во время первого слушания.

Он в ярких красках описал «вампующую» незнакомку за его столиком и женщин, которые сидели, задрав юбки до колен, «строили глазки и улыбались мужчинам» за другими столиками.

«Оркестр играл то, что обычно называют джазом, – заметил капитан в очках, используя термин, который к тому времени для многих новоорлеанцев стал синонимом разгульного образа жизни. – Женщины ходили от столика к столику, заговаривали с мужчинами… Многие из них курили. Все они соблазнительно извивались в такт музыке».

Этот образ присяжные едва ли могли бы забыть. Когда слушание сторон наконец завершилось и присяжные удалились на совещание, будущее Тома Андерсона казалось мрачным. Но минуты и часы тянулись без вердикта, и у него появилась надежда. Мог ли мэр Сторивилля вновь избежать наказания? Когда в четверг присяжные наконец вернулись, Андерсона ждали хорошие новости.

– Если это удовлетворит суд, – объявил председатель коллегии, – мы не смогли прийти к консенсусу.

Это не удовлетворило суд. Но выяснив, что присяжные не смогут прийти к согласию, даже если продлить совещание, судья Фостер был вынужден признать, что вердикт не был вынесен. Присяжные были непоколебимы: семеро за оправдание, пятеро против.

– Мне не хватает слов, чтобы выразить свою радость, – с облегчением признался репортерам Том Андерсон, покинув зал суда. – Обвинение – или, лучше сказать, травля – было довольно жестоко к старику, а я уже стар. Но я рад, что большинство присяжных сочли справедливым оправдание, и вдвойне я рад за свою дочь и внуков.

Его главный адвокат был менее любезен.

– Похоже, кто-то пытался подставить мистера Андерсона, – заявил прессе Чарльз Байн. – Кто-то решил отомстить ему любой ценой… Вам не кажется, что его хотели подставить намеренно?

Правдой это было или нет, федеральное правительство отказалось повторно разбирать дело Тома Андерсона. Местные реформаторы и газеты были в ярости от такого финала; «Таймз-Пикайюн» саркастически заметила, что если Андерсон действительно не знал о проституции в «Арлингтоне», то он «должно быть, из тех, кто не видит зла, не слышит зла и не верит в зло». Не оставив намерений наказать порочного магната, реформаторы обвинили его в мошенничестве на выборах и нарушении судебных запретов – но ничего этим не добились. Однако, хотя Андерсон и избежал тюремного заключения, он фактически превратился в «политический труп». Его имя превратилось в яд – в оружие, которое могло быть использовано против любого его старого друга из «Кольца», в том числе и самого Мартина Бермана.

И это оружие широко использовалось той осенью во время муниципальных выборов. «Томы Андерсоны, владельцы кабаре, сутенеры, сводники – вот сторонники Бермана и его организации» – так звучала типичная очерняющая тирада. Реформаторы и разочаровавшиеся сторонники «Кольца» объединились под знаменами Орлеанской Демократической Ассоциации (ОДА) и решились упрочить свои недавние успехи и вернуть себе власть в городе раз и навсегда. На митингах они снова и снова безжалостно громили мэра, прослужившего городу четыре срока, порицая его за связи с преступным миром, неудачные попытки реформировать городскую полицию, попустительство порокам и печально знаменитую поездку в Вашингтон ради спасения изолированного района. Иногда их борьба приобретала апокалиптический оттенок. «Наш город стоит на распутье, – заявил один оратор из ОДА на большом митинге незадолго до праймериз. – Нашим гражданам предстоит решать, какой путь они изберут. Один путь – путь “Кольца” – ведет к смерти, к смерти политической, финансовой, моральной и гражданской. Но другой путь – путь против “Кольца” – ведет к жизни; к процветанию нашего города; к экономическому развитию; к политической свободе; к добропорядочности горожан и честности государственных служащих, к лучшей жизни для всех наших граждан. Выбор – за ними. Им решать, остаться ли в оковах или выбрать свободу».

В итоге жители Нового Орлеана выбрали свободу, по крайней мере в понимании реформаторов. Выборы прошли в напряженной борьбе, но Берману помешала болезнь, из-за которой большую часть времени ему пришлось провести в Билокси. Он проиграл реформатору Эндрю Макшейну всего 1450 голосов; ОДА получила четыре из пяти мест в городском совете. «“Кольцо” повержено!» – восклицала «Таймз-Пикайюн».

Это была последняя победа в тридцатилетней войне за душу города полумесяца. Впервые в жизни целого поколения власть в Новом Орлеане оказалась в руках реформаторов.

* * *

Итак, Новый Орлеан в начале нового десятилетия – 1920-х – был совсем иным и во многом гораздо менее колоритным местом, чем всего лишь тридцать лет назад. Местные и федеральные реформы развеяли уникальную атмосферу узаконенного греха. Сухой закон и избирательное право для женщин, которые, по словам таких реформаторов, как Джин Гордон, были залогом добродетельной жизни и большей политической ответственности, к 1920 году были законодательно закреплены. Джим Кроу, укрепившийся в Новом Орлеане столь же прочно, как и в остальных городах Юга, на много десятилетий утвердил превосходство белой расы. И хотя проблема преступности не была решена, былые времена «Черной руки» и «Мафиозных вендетт» явно ушли в прошлое.

Другими словами, эпоха Тома Андерсона закончилась, и символом этого стал закат самого Андерсона. Лишившись кресла в законодательном собрании после двадцати лет властвования Четвертым районом, он вскоре отошел и от нелегального бизнеса. К 1921 году он избавился от последнего значительного владения в своей империи греха, продав «Арлингтон» на Рампарт-стрит своему зятю Джорджу Делса, давнему менеджеру заведения. Андерсон по-прежнему был богат; его нефтяная компания «Либерти Ойл» процветала, и именно этому легальному бизнесу он посвятил остаток своей жизни. Но он уже не был королем новоорлеанского подполья, которым правил так долго.

«Таймз-Пикайюн» отметила здоровую атмосферу, царившую в городе в июле 1921 года. Рассказывая о планах нового начальника полиции Нового Орлеана, газета описала беспрецедентную решимость полицейских обуздать грех при помощи усиленных патрулей и ужесточения протоколов ареста и освобождения: «Полиция считает азартных игроков, держателей лотерей и владельцев непотребных домов организованными преступниками, и намерена так жестко преследовать их, что их противозаконные занятия перестанут быть прибыльными». Результаты были многообещающими. «Ройал и Северную Рампарт-стрит можно бомбардировать из пушки, – заявил газете один капитан полиции, – и не зацепить ни одного преступника».

Сравните эту картину с эпохой расцвета порока в Новом Орлеане, когда такой же пушечный снаряд лишил бы жизни бесчисленное количество сутенеров, проституток, шулеров и других негодяев. Пусть на это потребовалось тридцать лет, но реформаторы, наконец, получили тот «чистый» город, о котором мечтали.

«C азартными играми и развратом покончено», – подытожила газета.

Но было рано радоваться.

 

Глава 21. Феникс из пепла

Празднество на площади Лафайетт. Публичная библиотека Нового Орлеана

В ИСТОРИИ НЕ БЫВАЕТ ПОСЛЕДНИХ ГЛАВ, и триумф реформаторов в Новом Орлеане в конце 1920 года, согревший сердца многострадальной «лучшей половины города», не покончил с пороком и беззаконием в этом буйном и непокорном месте. Что бы ни думала на этот счет «Таймз-Пикайюн», но Новый Орлеан не очистился от греха. Порок, открыто процветавший в городе в начале 1900-х, с наступлением 1920-х просто ушел в подполье, затаившись в спикизи, нелегальных игорных притонах и подпольных публичных домах. Как и в других городах страны, гостю Нового Орлеана теперь пришлось бы чуть дольше искать себе выпивку, женщину или партию в покер – и отвечать по закону, если его застанут за этими преступлениями.

«Нормализация» межрасовых взаимоотношений в городе тоже осуществилась скорее в теории, чем на практике. Да, любые межрасовые контакты теперь строго контролировались, а благодаря строгой двухранговой системе Джима Кроу все неопределенности в расовой классификации были устранены (по крайней мере, с юридической точки зрения). Но цветные креолы и квартеронки не поменяли расу в мгновение ока, а взаимодействия между людьми разных рас за закрытыми дверями можно было контролировать только при условии, что полицейские оставались исполнительными и не брали взяток.

И все же, к лучшему ли или к худшему, но тридцатилетние реформы оказались, по крайней мере, частично успешными. За это время удалось сгладить вопиющую греховность города полумесяца и создать более умеренный, деловой, урбанизированный климат, подобный тому, что установился в других больших городах Юга. Тем временем реформаторы – часто действовавшие в сотрудничестве с такими политиками, как Мартин Берман и даже Томас К. Андерсон, – достигли заметных успехов в улучшении инфраструктуры, образования и здравоохранения в городе. Эти изменения были однозначно позитивными (хотя выигрыш от них распределился между белыми, черными и иммигрантами неравномерно). Новый Орлеан 1920-х уже не был тем отсталым, нездоровым и греховным городом, каким он был в конце XIX века, и городским властям хотелось, чтобы весь мир знал об этом. Даже местные чиновники из комитета по туризму в 20-х и 30-х годах изменили стратегию, привлекая в город бизнесменов и участников различных собраний и съездов, а не праздных путешественников, искавших сексуальных приключений и романтической экзотики. Как выразился один историк, «Город полумесяца, по словам организаторов рекламной кампании [20-х годов], был мощным экономическим центром, стремившимся к процветанию, а не к разгульной жизни. Во главу угла были поставлены промышленные и коммерческие интересы». О новом, более серьезном имидже города говорит и реакция горожан на пожар в 1919 году, в котором сгорел всеми любимый Французский оперный театр. После десяти лет споров было решено, что современному городу нужен не оперный театр, а конференц-центр. Так было принято решение о постройке нового Муниципального зала, торжественно открытого в 1930 году, – «в качестве памятника деловому сообществу».

Большинство главных фигур легендарного подполья города сошли со сцены – умерли, уехали, ушли из бизнеса или работали глубоко в тени. Многие проститутки и бандерши просто покинули город – Эмма Джонсон, к примеру, уехала вскоре после закрытия Сторивилля, забрав с собой свой секс-цирк. Другие, такие как графиня Вилли Пиацца, судя по всему, окончательно порвали с полусветом и занялись легальным бизнесом. По сторивилльской легенде Пиацца вышла замуж за французского аристократа, переехала в Европу и провела остаток жизни в роскошной вилле на Ривьере, но в действительности ее судьба сложилась более прозаично, но не менее блистательно. Пиацца осталась жить в своем бывшем борделе в доме 317 на севере Бейсин-стрит, продавая и покупая недвижимость и другое имущество (в том числе, по крайней мере, одну яхту). Судя по всему, ей удалось сохранить деловую хватку: после своей смерти в 1932 году она оставила внушительное состояние, включавшее два здания на Бейсин-стрит, большую коллекцию драгоценностей и роскошный туристический Chrysler 1926 года выпуска – для незамужней цветной женщины в Новом Орлеане 1930-х это было невероятным достижением.

Лулу Уайт, с другой стороны, не был уготован счастливый финал. Она тоже продолжила жить в здании своего старого борделя на Бейсин-стрит, но продолжала тайно содержать там публичный дом. Она пыталась выдать свое новое заведение за транзитный отель, но не смогла никого обмануть, и сознательная полиция под началом Макшейна постоянно устраивала рейды на ее притон.

– Я не могла сделать ничего дурного, даже если бы захотела, – позже жаловалась она судье. – Полицейские будили постояльцев, спрашивали, как их зовут и откуда они; капитан Джонсон велел своим людям заявляться в мой отель каждые пять минут и выломать дверь, если им не откроют.

Несмотря на то что она настаивала на своей невиновности, ее не меньше одиннадцати раз арестовывали за нарушение постановления о закрытии Сторивилля. Арест в 1919 году по федеральному обвинению в проституции имел более серьезные последствия. Ее признали виновной и отправили в тюрьму в Оклахоме, назначив срок в год и один день. Ее адвокаты безуспешно пытались добиться досрочного освобождения, ссылаясь на ее плохое здоровье. Наконец, она сама написала письмо генерал-прокурору А. Митчеллу Палмеру в Вашингтон: «Я каждый день страдаю от ревматизма, – писала она. – Я полна фистур [фистул], и мой доктор говорит, что у меня в животе две или три опухоли. [Я] едва могу ходить и, наверное, скоро умру. Умоляю, не дайте мне умереть здесь!».

Палмер отнесся к ней с неожиданным сочувствием и передал ее письмо президенту Вудро Вильсону. Президент – что было так же удивительно – согласился смягчить наказание. Уайт вышла на свободу 16 июня 1919 года, отсидев всего три с половиной месяца.

Когда ее здоровье немного поправилось, она сдала «Махогани-Холл» в наем на десять лет агенту по недвижимости и перебралась в салун по соседству, который купила в 1912 году. Здесь она якобы открыла компанию по продаже газированных напитков, но, конечно же, это был очередной бордель. В ноябре 1920 года ее снова арестовали за содержание публичного дома. В 1920-х последовали еще четыре ареста за хранение и продажу спиртного. В последний раз ее арестовали в феврале 1931 года, за содержание непотребного дома на севере Франклин-стрит.

К тому времени дела ее окончательно испортились; она разрослась до «размеров амазонки» и была вынуждена попрошайничать на улице. Лулу Уайт умерла незадолго до того, как ее дело дошло до суда – 20 августа 1931 года, в год, когда со сцены сошли многие ключевые фигуры Сторивилля.

* * *

С джазовой культурой тем временем дела обстояли не лучше, чем в индустрии порока. В 1920-х в городе еще оставалось немало музыкантов, и многие из них еще могли найти себе работу, хотя ее было недостаточно. Гитарист Денни Баркер описывал, каково было в то время быть молодым джазменом в Новом Орлеане: «Многие музыканты перестали играть, умерли или уехали – я слышал о таких, но никогда не видел собственными глазами. Многие клубы снесли и построили на их месте другие здания».

Некоторые радикальные реформаторы даже обсуждали возможность полного запрета джаза, наравне с алкоголем.

Более того, великие джазмены на протяжении всего десятилетия продолжали покидать город, и такие крупные фигуры, как Кид Ори и Банк Джонсон, присоединились к Беше, Кеппарду и Лоренцо Тио в поисках лучшей жизни за пределами Нового Орлеана. («Зная, что мне придется мириться с кошмаром постоянных полицейских рейдов, – позже писал Ори, объясняя свой отъезд в Лос-Анджелес в августе 1919 года, – я понял, что здесь ничего не добьюсь».) К тому времени эпоха настоящего джазового новаторства в Новом Орлеане почти завершилась, и ночная жизнь города была лишь тенью самой себя. Когда Джелли Ролл Мортон вернулся в Новый Орлеан в 1923 году, после многих лет успешной работы в Чикаго и Калифорнии он заключил, что город «мертв», и решил не задерживаться здесь.

К тому времени малыш Луи Армстронг покинул город полумесяца, но на его долю в родном городе тоже выпало немало невзгод и приключений. Во времена краха империи Тома Андерсона он был еще подростком и продолжал играть, несмотря на трудности. Но не нарываться на неприятности он не мог, особенно после того, как повстречал Дейзи Паркер – «самую прекрасную и ужасную [sic!] шлюху в Гретне, штат Луизиана», как выражался сам. Он впервые увидел ее во время выступления в «Кирпичном доме», кабаке на другом берегу реки.

«Дейзи порхала по залу возле сцены, на которой я играл блюз, – позже писал он, – и подмигивала мне, а в глазах у ней был туман».

Во время антракта он подошел к ней и сказал: «Послушай, детка, может, закруглишься на сегодня? И… проведешь остаток ночи со мной наверху?» Дейзи согласилась, и вскоре они полюбили друг друга.

В мае 1918 года Луи и Дейзи вступили в брак и переехали (с приемным сыном Луи, Кларенсом) в двухкомнатную квартиру на Мельпомена-стрит. Но их отношения с самого начала были напряженными. «Она только и умела, что устраивать мне скандалы и ссориться», – вспоминал позже Армстронг. Дейзи была ревнивой и неуравновешенной и то и дело хваталась за ножи и бритвы, если злилась. После особенно жестокой ссоры, закончившейся тем, что супруги принялись швыряться друг в друга кирпичами на улице, Армстронг понял, что их брак не имеет будущего, и начал искать выход из ситуации.

Выход нашелся, когда он получил предложение поиграть в оркестре Фейта Марабла на «Сиднее», одном из прогулочных пароходов братьев Стрекфусов. Для юного Луи это оказалось таким же ценным уроком, как и время, проведенное в исправительном доме. Марабл настаивал на том, чтобы все его музыканты умели читать ноты с листа, поэтому на пароходе Луи получил необходимую теоретическую подготовку. Кроме того, благодаря этой работе он впервые увидел мир за пределами Луизианы и родного города. («А что это за высокие здания? Колледжи?» – спросил Луи, впервые увидев панораму Сент-Луиса.) С Мараблом он играл всего полгода и уже зимой вернулся в Новый Орлеан, но этот опыт сыграл ключевую роль в его развитии как музыканта. Кроме того, он укрепился во мнении, что за пределами родного, но враждебного Нового Орлеана его может ждать другая жизнь.

В отличие от многих других джазменов, Армстронг по-прежнему без труда находил себе работу в родном городе. Кид Ори к тому времени уже уехал из Нового Орлеана, поэтому Луи начал играть в маленьком ансамбле скрипача Пола Домингеса в кабаре Тома Андерсона на Рампарт-стрит. Кроме того, он присоединился к престижному «Такседо Брасс-Бэнду» трубача Оскара «Папы» Селестина. Но он уже слышал вой сирен, зовущих его покинуть родину. Ори пытался убедить Армстронга поехать в Калифорнию, но тот отказался.

«Я решил, что не уеду из Нового Орлеана, если меня не позовет сам Король [Джо Оливер], – позже писал он. – Я не рискнул бы уехать ради кого угодно другого».

Но этот день наконец настал. Летом 1922 года Оливер послал ему телеграмму, предложив место второго корнета в его «Креольском джаз-бэнде» в чикагском клубе «Линкольн Гарденс» (за королевскую сумму – $52 в неделю). «Я подпрыгнул до небес от радости», – вспоминал Луи. Он немедленно приготовился к отъезду, который должен был положить конец «четырем годам мук и блаженства» с Дейзи Паркер.

В день отправления поезда – 8 августа 1922 года – Армстронг в последний раз выступил с оркестром «Такседо» на похоронах в Алжире. Затем он пересек реку и направился на железнодорожный вокзал. «Казалось, что весь Новый Орлеан собрался на вокзале, чтобы пожелать мне удачи», – позже писал он. На холодный север его провожали друзья-музыканты, «сестрички-соседки» и, конечно же, мама, Мэйэнн, с парой теплых шерстяных штанов и сэндвичем с форелью в дорогу. Слезы текли ручьем, но Армстронг твердо решил уехать. Он больше не хотел быть «малышом Луи» и решил попытать счастья там, где работящий черный музыкант мог жить «простой жизнью и заслужить уважение», которого был достоин. Реформированный Новый Орлеан в 1922 году таким местом не был.

Поэтому Луи сел в поезд до Чикаго.

«Сбылась мечта моего детства», – позже говорил он. Он возвратился в Новый Орлеан лишь девять лет спустя, когда мир уже окружил его всеми почестями и уважением, в которых отказал родной город.

* * *

Но победа реформаторов в городе полумесяца, казавшаяся столь внушительной после выборов 1920 года, оказалась скоротечной. Новая администрация мэра Макшейна действительно смогла на время обуздать грех. К 1922 году городское духовенство уже восхваляло мэра за успехи, по словам пастора Л. Т. Гастингса, вселившие надежду в сердца «всех добропорядочных и уважающих себя жителей Нового Орлеана». Такие радикальные реформаторы, как Джин Гордон, по-прежнему оставались недовольны и продолжили оказывать давление на новую администрацию, вынуждая ее исполнить все свои обещания по борьбе с пороком. (Мисс Гордон не отреклась и от своих представлений о евгенике и до самой смерти призывала к принятию государственного закона о стерилизации обитателей сумасшедших домов. Как сказала после смерти Джин в 1931 году ее сестра Кейт, «если Джин была уверена, что делает правое дело, для нее не имело значения, какой ценой; ради этого она шла наперекор общественному мнению».) Но Макшейн оказался некомпетентным политиком, и его ОДА, коалиция реформаторов и противников «Кольца», вскоре развалилась. На следующих муниципальных выборах победителем оказался не кто иной, как Мартин Берман, старый знаменосец «Кольца», восставший как феникс из пепла после своего поражения в 1920 году. Администрация Макшейна оказалась настолько некомпетентной, что даже «Таймз-Пикайюн» приветствовала возвращение мэра, которого всего несколько лет назад презирала.

Старому другу Бермана, Томасу Андерсону, восстановить свое доброе имя не удалось. Том решил навсегда отойти от политики – и от индустрии греха. Он наслаждался жизнью во грехе со своей любовницей, Гертрудой Дикс, и присмотром за нефтяной компанией. В Рождество 1927 года на отдыхе в роскошной вилле в Вейвленде у него случился инсульт, настолько серьезный, что пришлось даже вызвать священника, чтобы тот соборовал его перед смертью. Том поправился, но начал сильно хромать, и у него сильно ослабла рука. И, что еще важнее, побывав на волоске от смерти, старый император греха обратился к религии. Он стал набожным католиком, каждый день ходил на мессу и даже привел в церковь Дикс. Но хотя он обещал своему духовнику исправиться и встать на истинный путь, он не сочетался браком со своей сожительницей. После трех браков, ни один из которых не продлился дольше года-двух, ему не слишком хотелось связывать себя супружескими узами в четвертый раз.

Еще одним последствием инсульта было то, что доктор посоветовал ему съехать из квартиры на Рампарт-стрит, находившейся на третьем этаже. Том уже не мог подниматься по лестницам и потому решил построить одноэтажный дом для себя и Дикс на Канал-стрит, около дома, отданного дочери в 1907 году. Но идея о переезде оказалась роковой для его семьи. Айрин, оставшаяся вдовой с четырьмя детьми, пришла в ужас, узнав о плане отца. Однажды в апреле или мае 1928 года она явилась к нему в офис «Либерти Ойл» на Сент-Чарльз-Авеню.

– Папочка, – спросила она его, – это правда, что ты собираешься построить дом рядом с нашим?

– Я думал об этом.

Айрин разразилась гневной тирадой против этого плана, из-за которого ее приличная семья оказалась бы вынуждена соседствовать с бывшей проституткой.

– Разве ты не уважаешь меня и собственных внуков? – спросила она у Андерсона.

Том не ожидал такой реакции и сказал, что подумает. Но он явно расстроился. «Плохи дела, когда против тебя ополчается родная дочь», – жаловался он старому другу Билли Струве.

Позже Айрин пожалела о своей грубости и написала отцу письмо с извинениями.

«Как твоя дочь я сожалею о том, что так говорила с тобой, – писала она. – Я очень расстроилась, что ты выбрал такую женщину [Гертруду Дикс] в спутницы жизни. Ты совсем забыл, что должен уважать меня и свою матушку, забыл о том, что обещал на смертном одре перед Господом, что исправишься, если Он смилуется над тобой. Я всегда буду любить тебя и молиться, чтобы Господь помог тебе и однажды воссоединил нас».

Но это извинение не успокоило отца, а лишь еще сильнее разозлило его. Он написал ей длинное письмо (адресованное «миссис Делса»), в котором негодовал из-за того, что Айрин назвала Дикс «такой женщиной», настаивая на том, что мать Айрин, Эмма Шварц, женщиной была «такой же». Он отчаянно защищал Дикс, заметив, что она самоотверженно ухаживала за ним во время недавней болезни, и сказал, что собирается жениться на своей сожительнице еще до конца недели. В заключение письма он предупредил Айрин, что однажды расскажет ей о ее собственном прошлом то, что заставит ее изменить свое неблагодарное отношение к Дикс.

В гневе Андерсон отправился к своему адвокату, чтобы переписать свое завещание, по которому его состояние предстояло разделить поровну между Айрин и Гертрудой Дикс.

– Я хочу, чтобы ты лишил наследства мою дочь Айрин, – сказал он П. С. Бенедикту, юристу, много лет представлявшему его интересы.

Бенедикт был удивлен и заметил, что по гражданскому кодексу Луизианы исключить сына или дочь из завещания отца можно только при определенных условиях.

– Во-первых, – сказал Бенедикт, – она вышла замуж без вашего согласия?

– Нет-нет, – ответил Андерсон. – Я дал согласие на свадьбу.

Бенедикт перечислил ему остальные случаи, в которых ребенка дозволялось лишить наследства: если ребенок поднял руку на родителя, отказался вносить за него залог, чтобы вызволить из тюрьмы, или жестоко с ним обращался.

– Нет, ничего такого не было, – сказал Андерсон.

– В таком случае, полагаю, вы не сможете лишить дочь наследства.

Андерсон задумался и, судя по всему, принял решение.

– Бенедикт, друг мой, – сказал он наконец. – Я расскажу тебе то, чего ты еще не знаешь. Айрин не моя законная дочь. Я не был женат на ее матери.

Учитывая обстоятельства, это откровение оказалось чрезвычайно своевременным. Не ясно, поверил ли в это Бенедикт, но он согласился переписать завещание Андерсона, оставив все состояние Тома его новой супруге, миссис Гертруде Андерсон. Но чтобы удостовериться, что его желания будут выполнены, Андерсон написал письмо трем своим ближайшим друзьям. Вскрыть это письмо следовало только после его смерти и только в случае, если Айрин оспорит завещание. «Тем, кого это касается, – начиналось оно, – я не являюсь отцом миссис Делса, известной как Айрин Андерсон. Я действительно называл ее своей дочерью, но делал это для ее блага, чтобы защитить ее.

Я никогда не был женат на ее матери, мисс Эмме Шварц, и не был ее соблазнителем. Я познакомился с ней так, как юноши обычно знакомятся с подобными женщинами. Когда она заболела и родила девочку, я взял ее под опеку по просьбе матери…»

Его обида и злоба была немыслимой. Том Андерсон, человек, построивший империю, оставаясь верным друзьям, помогая нуждающимся, заканчивал свою жизнь хладнокровным предательством собственной дочери и внуков. То, что Айрин родилась в законном браке Андерсона и Эммы Шварц, – несомненно. Доказательства этого – как выяснилось во время неизбежного и неприятного процесса, который начался, когда Айрин оспорила завещание, – были неопровержимыми. Даже судья заметил поразительное сходство между покойным и Айрин Делса.

В конце концов все письменные опровержения Андерсона были исключены из дела как очевидно ложные, и Айрин унаследовала треть состояния отца в $120 000.

Но Андерсон уже не смог при жизни помириться с дочерью. Вместо того чтобы переехать по соседству с ней на Канал-стрит, Андерсон купил за $35 000 роскошный особняк на авеню Сент-Чарльз и переехал туда вместе с новой женой, удалившись от Айрин и своих внуков так, как только мог.

Поздней ночью 9 декабря 1931 года, когда Том и Гертруда Андерсоны были одни в своем доме на Сент-Чарльз-стрит, Том начал жаловаться на одышку. В этом не было ничего удивительного – Тому было уже семьдесят три, и его здоровье в последние несколько лет было неважным. Поэтому он лег спать, надеясь, что к утру ему станет лучше. Но всего через несколько часов он проснулся встревоженным и подозвал Гертруду. Когда она предложила вызвать врача, несмотря на поздний час (это произошло в час ночи), Том отказался, но она настояла на своем.

– Я поправлюсь прежде, чем сюда доберется доктор, – усмехнулся Том в ответ.

И умер от обширного инфаркта несколько минут спустя.

Некрологи на передовицах газет, вышедшие на следующий день, бурно выражали всеобщую признательность покойному. «Мистер Андерсон, – писала “Дейли-стейтс”, – был широко известен. Его любили и знали сотни людей, пользовавшихся его щедростью». Газеты восхваляли его как члена законодательного собрания штата, влиятельного политика из Четвертого района, как влиятельного бизнесмена-нефтепромышленника и филантропа, жертвовавшего деньги многим благотворительным организациям. Не было сделано ни единого упоминания о его карьере магната греха, устроителя скачек и боксерских матчей, владельца кабаре и ресторатора. Даже два из его четырех браков (на проститутках Кэтрин Тернбулл и Олив Ноубл) были забыты. Хоть как-то напомнить о другой стороне его жизни могло лишь замечание корреспондента «Дейли-Стейтс» о том, что любимым афоризмом Андерсона была цитата из Библии: «пусть левая твоя рука не знает, что делает правая». Официальные некрологи были явно написаны о правой руке Тома Андерсона. Левой руки – руки старого мэра Сторивилля – словно бы не существовало вовсе.

* * *

Но, несмотря на то что новость о смерти Тома Андерсона попала на первые страницы газет, для большинства новоорлеанцев и он сам, и его мир к тридцатым годам давно ушел в прошлое. Возрождение «Кольца» в 1925 году оказалось эфемерным. Мартин Берман умер меньше чем через год после своего неожиданного переизбрания. Его преемник оказался посредственностью, и старое «Кольцо» снова погрузилось в хаос, создав вакуум во власти штата. Вскоре его заполнил собой Хьюи П. Лонг, молодой амбициозный политик, который повел за собой Новый Орлеан и Луизиану в новую эру бесчестия.

Но город полумесяца нелегко переживал эпоху экономической депрессии. Попытка реформаторов 1920-х годов превратить город в промышленный центр оказалась неудачной. В бизнесе начался застой, и Новый Орлеан отстал от других южных городов – таких как Даллас, Атланта и Хьюстон – в индустриальном развитии. Отчаянно пытаясь поправить свое финансовое положение, в конце 1930-х отцы города вновь попробовали превратить Новый Орлеан в привлекательное для путешественников место. Пытаясь развить туристическую индустрию, они поняли, что город мог бы использовать свое темное и экзотическое прошлое, чтобы завлечь гостей из других регионов страны и всего мира.

Следствием этого стали радикальные перемены в отношении жителей города ко многим его особенностям, которые прежде пытались подавить. Французский квартал, к примеру, больше не считался иммигрантской трущобой и позором для делового сообщества; напротив, он был отреставрирован как любопытный экспонат из полузабытого романтического прошлого, который туристы были бы не прочь увидеть за деньги. Городская джазовая культура больше не подавлялась и не осуждалась, а, напротив, возрождалась и продвигалась (хотя и как гораздо более «белый» феномен). Вскоре даже репутация рассадника греха превратилась для города в достоинство, а не недостаток. Реставрированный старый греховный Новый Орлеан на Бурбон-стрит, со стрип-клубами и шумными дансингами, привлек в город массу желающих поразвлечься со всего света – и весьма напоминал Сторивилль в эпоху своего расцвета.

Однако расовая атмосфера города нормализовалась не сразу. В 1949 году Луи Армстронг, ставший теперь международной звездой, был приглашен в родной город, где ему вручили «Ключ от городских ворот», но этот ключ, судя по всему, открывал только ворота в черный Новый Орлеан; всеми любимый Сатчмо был вынужден остановиться в «отеле для цветных». В 1960-х журналисты быстро заметили злую иронию в том, что афроамериканская джазовая культура использовалась, чтобы привлечь гостей в город, «все еще скованный железной хваткой институционализованного расизма и апартеида». Но преображение Нового Орлеана в туристический центр сохранило культуру прошлого, и (особенно после кончины Джима Кроу) образ города со временем приблизился к тому, каким был в его золотые годы. Когда перепроизводство нефти в середине 1980-х поставило местную экономику под угрозу кризиса, пережить трудные времена Новому Орлеану помогла репутация города джаза, секса, пьяной ночной жизни и экзотической культуры – именно то, от чего пытались избавиться в недалеком прошлом.

Конечно, еще неизвестно, насколько городу удастся восстановиться после урагана Катрина, обрушившегося на него в 2005 году. Сейчас, когда я пишу эту книгу, возрождение продолжается с переменным успехом, и некоторые бедные черные кварталы города, возможно, уже никогда не вернут своей прежней витальности. Но, как могли подтвердить реформаторы рубежа веков (к своей досаде), бунтарский и свободный дух Нового Орлеана неукротим. И поэтому свою живость и эксцентричность, непокорность и нонконформизм и, да, жестокость и порочность ему не утерять никогда.