Это. Это было… и всё на Этом. Так Это началось. Оно есть. Идет дальше. Движется. Дальше. Возникает. Превращается в это и в это и в это. Выходит за пределы Этого. Становится чем-то еще. Становится [чем-то] большим. Сочетает Что-то-еще с Тем, что вышло за пределы и Этого. Выходит за пределы и этого. Становится отличным от чего-то-еще и вышедшим за пределы этого. Превращается в Нечто. В нечто новое. Нечто постоянно обновляющееся. Которое тут же становится настолько новым, насколько Это только может быть. Выдвигает себя вперед. Выставляет себя напоказ. Прикасается, испытывает прикосновения. Улавливает сыпучий материал. Растет все больше и больше. Повышает свою безопасность, существуя как вышедшее за пределы себя, набирает вес, набирает скорость, завладевает [чем-то] большим во время движения, продвигается дальше по-другому, помимо других вещей, которые собираются, впитываются, быстро обременяются тем, что пришло изначально, началось столь случайно. Это было… на Этом всё. Это горит. Это Солнце — оно горит. Так долго, сколько требуется, чтобы сгореть солнцу. Так долго до и так долго после эпох, которые измеряются жизнью или смертью. Солнце сжигает само себя. И сожжет. Когда-то. Когда-нибудь. Промежутки времени, к продолжительности которых не существует восприимчивости. Не существует даже нежности. И когда Солнце погаснет — что жизнь, что смерть давно уже будут одним и тем же, как это было и всегда. Это. Когда Солнце погаснет, Солнце освободится от всего. И от Этого тоже. Это было… на Этом всё. В то же время, иногда Солнце все еще достаточно избыточно, чтобы раздавать смерть настолько медленно, что она выглядит как жизнь, пока жизнь продолжает фикционировать. Между тем Солнце встает, Солнце садится. Свет и тьма сменяют друг друга. Это освещается, проясняется, ослепляет и делается явным в дневное время, готовясь к тому, чтобы стать приглушенным, покрыться тенью, остыть, потемнеть, спрятаться. Это небо — иногда небеса, а иногда тьма. Звезды отмечают пунктиром расстояния и маскируют пустоту, горят до тех пор, пока Это длится. Или тьма — тотальна, и пустота затянута облаками, темнота скрыта темнотой, временная ночь во временном небе вместо Ничто, напоминает то, что будет дальше, чем будущее. После того как. После того как. До тех пор, пока Это длится. <…>

Море, льющее через край кислород и солнечные блики, поднимающее в день полного штиля божественную солнечную бурю, находит гиперболическое выражение полета и перетекает в седьмое небо, в интерференцию между волнами света и воды, рушится, уходит под поверхность, где море купается в море света. Но не горит, еще более смертоносное: это море Икара. Другой мир. Нпрм., мир звуков, что молчит в своем собственном мире, беззвучен. Мир поверхностей, погруженный в самого себя.

Или постоянно кипящий, бурлящий, переливающийся жемчугом мир, под наркозом тишины. Неугомонный, беспокойный мир анестезии, светящаяся тьма, где свет и тьма — это лишь проявления недостатка интерференции между светом и тьмой. Жизнь, что гораздо более опасна, чем Это. Другой мир, что функционирует как образ смерти в мире.

Так ощутимо. [И вот] уже — разница между смертью и смертью гораздо больше, чем между жизнью и смертью. [И вот] уже — пространство в целом может быть измерено смертью. Отсутствующая безусловная пустыня сводится к бытию. Ожидание. Медлит в другом мире. Захвачена своей вечной игрой. Сводясь к неудержанным деталям, что постоянно сближаются и соединяются, сопоставляются, комбинируются, ищут уплотнений. Ищут видимости, находят, нпрм., бездомное Это. Это — Летаргическое море. Это пришло, чтобы остаться. До тех пор, пока Это длится. Это нашло свое окончательное местоположение. В течение некоторого времени. Отлилось в устоявшиеся формы. (Которые могли бы быть сформированы по-другому.) Нашедшее свое устойчивое проявление. (Которое может свободно обратиться в другое Это). Привело себя в порядок, установило себя, нашло себе место. Мир пришел в мир. Внутри мира. Привел свою видимость в порядок. Нпрм., в мире камня, нпрм., в очертаниях континентальных шлейфов, незыблемых скрытых смыслов, что ведут свой путь через горные хребты, приходят однажды как скальные формации, слой за слоем непроходимых затверженных смыслов, так хорошо проработанных в своем собственном мире. Глубже смысла, без всякого смысла, в химическом сне, утихомиренно. Это было то, что двигалось, находило себе место и теперь постоянно успокаивается. Как слюда, гнейс и гранит. Как серный колчедан и кварц. Как усмиренная лава, базальт, диабаз. Ища окаменелую перспективу. Находя ее застывшей в блеске преувеличенных проявлений. Одухотворений. Прозрений, замешанных — на киновари и цинковых белилах. На золоте и серебре, платине. Твердые формы явной видимости, видимости чистого значения. Подземные игры. Нпрм., играющие темные кристаллы, отдающие свои светящиеся краски вслепую. Черный рубин, сапфир, бирюза. Черное прозрачное стекло, алмаз. Черные белые опалы. Черное белое. Тонкие структуры организованных беспорядков, скрытые переходы между жизнью и смертью. Неуязвимая игра. В уязвимом мире.

<…>

Это было то (Это), что было необходимо. Необходимо сейчас. Это, наконец, заставляет самого себя сделать что-то другое. Принуждает себя играть роль, роль кого-то другого, кроме самого себя. Как само собой разумеющееся. Заключать в себе себя как чужого, но вести себя подобно чужому для всего возможного другого, кроме себя самого. Чуждое и враждебное, по-стороннее. И понимающее, то есть принимающее твою сторону. Наконец, имеющее глаза на голове и озирающееся вокруг. Свободно относящееся, нпрм., к миру камней, к царству растений, к воздуху, к воде и к своему собственному миру. Как к другому миру. Наконец-то. Может стоять на своих ногах и уйти от своей собственной смерти. Совершенно свободно. Хотя никогда не совершенно свободно. Всегда как часть преображения, дорогой ценой. С такой совершенной интуицией, как может только животное играть, про-игрывать свою смертность. Со всей страстью. Забывая себя. В погоне за всем возможным другим, кроме самого себя. Забывая свою смерть. Продолжая убивать. Все, что можно. Кормясь этим. Питаясь смертью кого-то другого. Опорожняясь ей. Притворяться, что это просто что-то так выглядит. Когда-нибудь. И в другом мире.

Это максимально упорядочивается. В своем собственном мире. Координирует, субординирует, над-ординирует. Как будто речь о системе. Антецеденты и постпозитивы. Как будто речь о центре. Это речь о подвижных вставках, случайных скобках, о той именно степени раздражимости, что называется жизнью. И которая движется дальше. Выставляет себя напоказ, прикасается и испытывает прикосновения. Которая ведет себя от амебы к амебе. Преследует случайные проявления, чтобы поймать индивидуальность: специфический круглый вакуоль, специфическую однородную плазму, странным образом раздвоенный энергетический центр, или в сумме: специфическую форму жизни, которая постоянно систематизирует свое бессилие: образует жгутиковые камеры, кремнистые спикулы, геммулы. Заключает несколько уровней симметрии в пределах одной медузы. Просто, чтобы умирать и умирать.

Просто, чтобы перемещаться между здесь и там. Просто, чтобы начать производить то ли иное. Производить ряды совершенно одинаковых, совершенно свободных индивидов, что движутся, просто чтобы перемещаться между здесь и там. Но никогда не совершенно свободно. Просто, чтобы всегда опять и опять вводить в действие видимость. Сохраняя жизнь в форме. Умножая формы. Размножаясь. Сохраняя смерть бесформенной. За пределами фиктивной формы. Всегда так опрометчиво прикрываясь забвением. Всегда тайно оставаясь в живых между здесь и там. Как будто речь о бесконечной протяженности. Речь о точке перенаселенности. Всегда там, где смерть работает под прикрытием. Хотя никогда не совершенно прикрытая. Никогда не открывая раковину мидии, позволяя мягкому Это исчезнуть. Под покровом.

Как будто мягкое Это, это мягко исчезающее, бесформенное, в химическом сне, утихомиренное забвение было единственное. Это. Было единственное. Это. Как будто вот это и это и это было меньше, чем Это. Как будто даже устойчивые выражения, стандартные обороты, меньше, чем это невыразительное, поддающееся Это. Как будто жизнь меньше, чем смерть. Да, меньше. Жизнь, которая больше, — это по определению смерть. Может снять маску и повторить: жизнь есть смерть. Так что пусть жизнь идет своим чередом. Опять и опять формируя свои формы, чтобы достичь более плотной бесформенности, повторяя формирующую формальность. Формальное различие между морскими звездами и змеехвостками; морскими огурцами и морскими лилиями, трематодами, гребневиками, коловратками, плеченогими — листоногими — усоногими, повторяя чисто фо́рмальное различие между раками и бабочками, пауками и блохами.

Повторяя: головохордовые — личиночнохордовые — мшанки, смерть, круглоротые — скаты — пластиножаберные рыбы, исчезающие, земноводные, змеи, мягко исчезающие, бесформенные, ящерицы — вараны — птеродактили, утихомиренные в глубоком химическом сне. Есть Это единственное. Забвение есть единственное Это. Паутина, скомканная ветром, пыль, что улетает, отступая, окрашивая крылья бабочки в серый, в цвет придавленной землей, увядшей от холода улитки, жуки — кузнечики, они сгорают, рыба сохнет на солнце, мерзнет во льду, устойчивые выражения, которые вырываются, трепещут, превращаются в пыль, на ощупь ищут форму, находят случайным образом, нпрм., нечто бесформенное, это место в непрестанном движении между жизнью и смертью, то место, где, невыраженное в невыразительном, находит однако свое выражение. Несвязанно. И поэтому действительно щемяще-нежно. <…>

Некий мир пришел в этот мир в этом мире. Сжатый мир, окаменевшая перспектива, непроходимый фиксированный смысл, так хорошо поддерживаемый, с бетонными фундаментами, стальными конструкциями, с укрепленными сваркой массивными блоками, колоссальными конфигурациями, затвердевшими в иллюзиях выспренной выразительности, пришел в мир, упорядочил себя — установил себя — нашел себе место, город, стандартизированный хаос, с упорядоченными видимостями.

В некотором смысле город это масса. Такая пористая масса. Глыба с кавернами и трещинами, с дырами, шахтами, путепроводами и трубами, с туннелями, пустотами, подземными коммуникациями, замкнутыми каморками. Коробки, сбитые, подвешенные, наугад соединенные между собой, наконец функционируют, служа главным образом для того, чтобы закрывать со всех сторон специально в-житых туда жителей. Для того чтобы сгруппировать их, отделить их друг от друга, дать им место, где они могут лежать, пока ждут.

В некотором смысле город — это окаменелость, полый объект, превратившаяся в известь импортная губка из бетона, чьи лабиринтообразные ответвления и тупики заставляют временно присутствующих жителей искать. Этот поиск распределяется по дорожной сети, автобусным маршрутам, сетке железных дорог, далее через парадные двери до лестницы, лифта, идут через проходы, коридоры, наконец, через передние помещения, подсобные помещения в помещения, где ждут.

В некотором смысле город представляет собой лабиринт. Лабиринт, состоящий из лабиринтов поменьше, чьи временно перемещающиеся жители содержат видимости в порядке, размеренно перемещаясь, к примеру, на фабрики, адаптируясь, перемещаясь регулярно, к заданным пунктам назначения, нпрм., к сохраняющимся во времени и пространстве временно присутствующим вещам, что перемещаются размеренно, а стало быть, регулярно, привязанные к видимости, поддерживаемой жителями.

В некотором смысле город является видимостью. Это система функций, функционирующая, чтобы функционировать, благодаря чему что-то другое может функционировать, и потому что что-то другое функционирует. Система видимостей, которая симулирует, чтобы симулировать, благодаря чему что-то другое может симулировать, и потому что что-то другое симулирует. Временная функционирующая видимость находящихся во временном порядке временно функционирующих офисов и т. д. и т. п., пока видимость функционирует.

В некотором смысле город — это офис, центральная администрация по управлению, перемещению, иллюзии. Случайные жители — случайная жизнь — случайная смерть зарегистрированы, проанализированы, преобразованы в рисунки и таблицы статистических данных. При достаточно большой случайной выборке и с достаточно большим материальным накоплением жизни иррациональных элементов смерть становится возможностью снабдить иллюзию логической формой.

В некотором смысле город является логической формой. Производство, которое производит потребление, которое потребляет продукцию и т. д. Производство временно присутствующих жителей, что потребляют себя самих, в то время как они производят временно присутствующие вещи, которые они также потребляют. Этим двойным потреблением содержатся в порядке те видимости, которые, в свою очередь, держат жителей в порядке, так что они могут жить, следуя логике вещей.

В некотором смысле город является двойным забвением. Система потребления, способная скрывать все скрытые переходы между жизнью и смертью. Забвение, которое избегает рассматривать себя как забвение. Забвение, о котором забыли. Оно скрывается под очевидным присутствием вещей, присутствующих во временно присутствующих магазинах, оно же — тонкая структура вещей, которая организует беспокойство жителей как спокойствие.

В некотором смысле город есть покой и порядок. Все присутствующие жители, что характеризуются перемещением и беспокойством, сохраняют спокойствие и стабильную занятость, где всякое перемещение, всякий перемещающийся житель адаптированы ко всем присутствующим вещам и где любое беспокойство, любое неспокойствие отдельного жителя канализируется в коллективное производство всех присутствующих вещей, которые сохраняют спокойствие и порядок.

В некотором смысле город представляет собой круг. Временно перемещающиеся жители приводят самих себя и друг друга в движение и тем самым приводят в движение круг. Иногда крут приводит видимость в движение, если временные жители медленно перемещаются, по-прежнему стоя в парках, на площадях или сидя на скамейках, в ресторанах и кинотеатрах, как если бы речь шла о свободе. Значит, речь о свободе.

В некотором смысле это и есть речь о свободе. О том, чтобы забыть и быть забытым. Прикрыть случайную смерть случайной жизнью. Устроить лабиринты, чтобы исправить то, что скрывает это место, те места, где город мимоходом опорожняется тем, что он потребил: склоняемая склонность, недвижное движение и не имеющая иллюзий иллюзия. Соответствующие количества случайных жизней, что дает случайной смерти логическую форму.

Они распределяются по большим или малым домам, в больших или малых домах, в большем или меньшем количестве. Нпрм., большим числом в маленьком доме или наоборот. Распределение лишь случайное.

Они ждут в спальне, гостиной, прихожей, кухне, туалете во дворе или ждут в гостиной, столовой, в гостиной с камином, в комнате с выходом в сад, в телевизионной, в помещении для торжеств, в гостиной, в холле, на крыльце и в спальнях.

Они ждут на улицах, в проездах, во дворах. В подвалах, на чердаках. В сараях, кладовых и клозетах: Или ждут в садах и садах на крыше. В патио, на верандах. Укрывшись от ветра на террасе, в баре, у бассейна.

<…>

Они симулируют, потому что это порядок — то, что они симулируют. Следя за порядком в своей жизни, они думают, что они следят за порядком в смерти. Они заботятся о жизни и стандартизируют хаос, и все это происходит в то время, как смерть упорядочивает все.

Они симулируют. Как будто есть что-то, от чего можно было бы уйти. Как будто смерть, утихомиренная в химическом сне забвения есть что-то другое, как будто человек не человек. Как будто жизнь не есть функция. Смерти.

Они симулируют. Как будто есть что-то, чего можно ждать. Как будто жизнь не все более глубокое забвение — химический сон — умиротворение, или человек не человек, сорванный и отброшенный, мчащийся в бесформенное.

Они симулируют, потому что они симулируют жизнь. Симулируют так же свободно, как только разве что конфликт может симулировать свою устойчивую модель. Так интуитивно, как только жизнь симулирует свою продолжительность, свое единственное движение. Свою смертность.

Они распределяются по жизням различной длительности. Размещаются временно в состояниях различной продолжительности. Размещаются в состоянии, длительности которого они не знают и внезапного прекращения которого они ждут все время ждут.

Они ждут в кюветах для новорожденных, в кроватке, в коляске, в детских яслях и в подготовишках. Ждут в школе, в тюрьме, дома и в приемном покое. В среднеообразовательных школах, интернатах для трудновоспитуемой молодежи и в учреждениях высшего образования.

Они ждут во дворце спорта, в школе верховой езды, в бассейне. Ждут в автомобилях и каретах «скорой помощи», в отделениях неотложной помощи. Ждут и ждут в операционной комнате и потом, подключенные к аппаратам искусственного дыхания, во все более глубоком химическом сне — забвении — умиротворенности.

Они ждут в казармах для военных и отказников. В бараке для инфекционных больных и нищих. Ждут на командно-диспетчерских пунктах, в постоянных комиссиях и сверхзвуковых самолетах. В Совете безопасности. У пусковых установок.

Они ждут в лагерях беженцев, добровольцев и солдат. Ждут в центрах реабилитации, социального обеспечения и культуры. В секретариатах, ведомствах, министерствах, комитетах. И в рекламных агентствах. В газетных синдикатах.

Они ждут в больницах, в школах для взрослых, в частных лечебницах. Ждут в институте радиологии, медицины и искусственных органов. Ждут в домах престарелых и различных заведениях для немощных, страдающих одышкой или пораженных раком.

Они ждут в тех местах, где они живут, пока они ждут. Ждут, чтобы жить, пока они ждут. Жить, чтобы жить. Пока ждут. Жить, чтобы жить. Пока они живут. Пока они ждут. Пока они живут. Ждут. Живут.

Они вступают в контакт друг с другом и, следовательно, не могут избежать, нпрм., того, чтобы пожирать друг друга, чтобы есть друг друга всю оставшуюся жизнь.

В первую очередь, убивают часть себя самих, чтобы быть уверенным, что все оставшиеся части, даже если их мало, сохранялись и/или, по возможности, использовались.

Они находят свою собственную инерцию и теряют свою склонность к свободным отношениям с другими людьми, потому что они должны найти себя в инерции друг друга.

Или же они стремятся изменить характер друг друга и нуждаются, нпрм., в том, чтобы избежать изменения своего собственного характера и сокращения своих собственных потребностей.

Они ловят друг друга в предварительной игре, сводя жизни друг друга к сдержанным деталям жизни, которая только получает случайное выражение.

Они функционируют отлично, но без напряжения, без мощи, не привнося свои особенные части, свои правила в игру, которая заключается в том, чтобы любить друг друга.

Они вживаются в свои роли, чтобы исключить пустоту и свободно относятся друг к другу, в частности, будучи незнакомы друг с другом.

В то же время, пока они всё еще достаточно избыточны, чтобы раздавать смерть настолько медленно, что это выглядит как жизнь, — они пытаются любить ненависть друг друга.

Они находят свое место в мире и медлят в другом мире, находят точное место, нпрм., где они медлят, чтобы найти друг друга.

Они погружаются в поверхность друг друга, прорастают немо в звуки друг друга, функционируют друг в друге, как смерть, в беспокойном мире анестезии.

Они смешиваются друг с другом, ныряют друг в друга, тонут друг в друге, переливаются друг в друга, но они не сгорают: они слишком смертны для этого.

Они пришли, чтобы остаться друг в друге, до тех пор пока Это длится, и достичь своего окончательного размещения друг в друге, хорошо бы на всю оставшуюся жизнь.

Они замораживаются друг в друге, располагаются друг с другом, держат ситуации друг друга под контролем, а видимости друг друга в порядке.

Они разместили слой за слоем непреодолимо определенное мнение внутри друг друга, чтобы, наконец, получить непоколебимое толкование друг друга.

Они носят маски друг друга, чтобы играть в свою игру до конца, свою двойную игру, и, чтобы, наконец, убить себя, просто поубивав друг друга.

И они могут снять маски друг друга и повторить: жизнь есть смерть. Пусть жизнь идет себе своим чередом. Обустроить свою смерть, чтобы повторить жизнь.

После того как они преследовали друг друга и нашли друг друга, отвечали друг за друга, нпрм., за убийство друг друга, они размножаются.

После того как они сохранили жизнь друг друга в форме размножения, они начинают сохранять смерть друг друга бесформенной и экспериментировать.

Они экспериментируют со свободой друг друга и начинают говорить о свободе друг друга, пока они экспериментально не начнут делать вид, что она существует.

Они экспериментируют с конфликтами друг друга, с общими конфликтами и формулировками и формулируют все конфликты друг друга в стабильных общих моделях.

Они экспериментируют с формулировками друг друга, к примеру, с формулировками друг друга о продолжительности жизни и возможных будущих перспективах.

Они экспериментируют с границей между собой, границей между движением и изолированным покоем, а это — жизнь, в которую они инвестируют, и смерть, которую они получают.

Они экспериментируют с функциями друг друга, системой органов, тканей и скелетов друг друга и обостряют человеческий опыт друг друга.

Они экспериментируют с попытками пережить друг друга и дистанцируются от смертельной опасности друг друга, от зарождающейся бесформенности.

Они экспериментируют с не-жизнью друг друга, как если бы она была смертью, и существуют, нпрм., люди, как если бы они не были людьми.

Они существуют как мир внутри мира друг друга и, в частности, служат для хранения друг друга, одной химеры внутри другой.

Они существуют как лабиринты внутри лабиринтов друг друга, чьим непредсказуемым поворотам они следуют, как они следовали конкретным системам.

Они существуют как видимости друг друга, как образы, накапливающиеся в иллюзиях друг друга, но делают вид, как будто это язык логических форм.

Они делают вид, что их неизменное воспроизводство взаимного потребления точно соответствует их собственной глубинной потребности взаимного потребления.

Они делают вид, что можно забыть случайную смерть друг друга в мире, где присутствие, движение, иллюзия создают свой собственный мир.

Они делают вид, что их случайная жизнь не является функцией смерти, не чем-то сорванным и отброшенным, уже бесформенным, но является другим миром.

Они делают вид, что жизнь не является постоянно все более глубоким забвением химическим сном умиротворением все более медленным ошеломляющим падением и исчезновением. Ничем.

Они делают вид, что они ждут, чтобы жить, чтобы сделать возможным для кого-то жить, и, как во сне, всё пытаются сделать вид, будто они живут.

Кто-то заходит в дом и смотрит из своего окна на улицу.

Кто-то выходит из дома и смотрит с улицы на свое окно.

Кто-то ходит по улице и видит других по пути.

Кто-то заходит по пути и смотрит на дом, как на свой собственный.

Кто-то всегда в пути и не обращает внимания на дома.

Кто-то не обращает внимания на других, идущих по улице.

Кто-то обращает внимание на себя, когда выходит на прогулку.

Кто-то идет по улице, чтобы обратить внимание на себя.

Кто-то обращает внимание на себя и заходит в дома других.

Кто-то выходит из домов других, но не смотрит на них.

Кто-то приходит к себе домой, но не включает свет.

Кто-то не хочет, чтобы на него смотрели, но сидит в одиночестве в темноте.

Кто-то ходит в темноте, он ищет свет в доме.

Кто-то зажигает свет в своем доме, но не ждет, что кто-то придет.

Кто-то всегда ждет кого-то, но забыл включить свет.

<…>

Кто-то одинок, потому что он не был в состоянии мыслить себя иначе.

Кто-то одинок, потому что был в состоянии мыслить себя иначе.

Кто-то одинок, потому что исчез в своих мыслях.

Кто-то всегда одинок и считает себя умирающим.

Кто-то умер и лежит в доме с окнами на улицу.

Кто-то умер и лежит в доме, где горят все огни.

Кто-то умер в доме, который иначе был бы полностью заброшен.

Кто-то умер там, где никогда не ожидали найти кого-то.

Кто-то умер, и внезапно появляется среди всех остальных.

Кто-то умер, и виден тем, кто все равно проходит мимо.

Кто-то умер, и его вынесли из его дома с наступлением тьмы.

Кто-то умер, и его рассматривают те, кто, наконец, ослеп.

Кто-то стоит не двигаясь и, наконец, оказавшись наедине с другим умершим.

Это было — и всё на Этом

Цикл стихов «Это» (Det, 1969) Ингер Кристенсен стал для 1960-х одной из ключевых книг. «Это» не просто художественный подвиг, но и текст, подытоживающий ряд тенденций того времени. Йорген Лет назвал его «провидческим озарением, сконцентрировавшим опыт целого поколения». Дебютный для Кристенсен «Свет» вышел в 1962-м, за ним, год спустя, последовал сборник «Трава». Оба сборника близки по стилю поэтике Клауса Рифбьерга, Айвана Малиноуски или Йоргена Густава Брандта. Но все меняется спустя шесть-семь лет с появлением «Это», когда Пер Хойхольт, Ханс Йорген Нильсен, Йорген Лет и другие начали создавать экспериментальные направления в литературе, конкретизм и системную поэзию.

«Это», назовем его лирическим эпосом, создан по канонам системной поэзии, и его сложное смысловое содержание гармонично сочетается с рамками строгой формальной схемы. Понятие системной поэзии, введенное литературным критиком Стефеном Хальсковом Ларсеном в 1971-м году, охватывает тексты, построение которых в большей мере опирается на формальные принципы, такие как числовые ряды, и в меньшей степени — на содержание или нарратив. Система как литературный инструмент играет решающую роль в произведениях Ингер Кристенсен, в особенности это относится к сборнику «alfabet» (1981). Для Ингер Кристенсен, впрочем, жесткие рамки формальных ограничений не становятся проблемой. Парадоксальным образом они генерируют новый поэтический язык. Часть «творческой свободы» поэта, понятное дело, жертвуется во благо обретения языком большей степени самостоятельности, поскольку творить начинает сама система и сам язык. Между Ингер Кристенсен и другими современными ей поэтами, такими, как Ханс Йорген Нильсен, Свен Оге Мадсен, Пер Хойхольт и Клаус Хек, образуются связующие звенья.

Произведение делится на три больших главы. В качестве введения выступает «Prologos», содержащий 526 строк. Далее следует большая средняя часть под заглавием «Logos» и завершается весь текст главой «Epilogos» в 528 строках. Ингер Кристенсен ведет здесь речь о творении и о творческой силе языка, которую она помещает в рамки строгой философской системы. Несмотря на значительный объем, «Это» нельзя назвать необозримым или хаотичным, напротив, его композиция максимально выверена.

В «Prologos» и «Logos» описано, в духе Ветхого Завета, сотворение мира, а «Epilogos» описывает страх его гибели. Так каким же образом происходило сотворение мира? Цикл начинается словом «это» («det»), которое начинает разрастаться и из которого, наконец, вырастает некий текст. Датское слово «det» обладает исключительной многозначностью: оно является и местоимением «это» или «оно», и связкой «то, что», и определенным артиклем, используется также для субстантивации других частей речи. Такая многозначность придает датскому языку интонационную гибкость, которой виртуозно пользуется Ингер Кристенсен. За словом «det» следует одно из идиоматических выражений, в котором оно используется дважды в разных значениях: «det var det» (дословно — «это было это») — «ну, вот и все», или «это было — и все на этом» в переводе А. Прокопьева. В итоге из одного слова «это» экстраполируется целый мир. Так Ингер Кристенсен указывает на творение как на космологический феномен, но и на творчество как на феномен языковой, — оба феномена взаимозависимы в рамках человеческого понимания мира. Сложное соотношение между языком и миром в целом является центральным пунктом в цикле «Это», как и в творчестве Ингер Кристенсен во всей его целостности. Кажется, что Ингер Кристенсен в «Это» постоянно бросает вызов соотношению между языком и миром. Так, например, описательно говорится: «Сжатый мир, окаменевшая перспектива, непроходимый фиксированный смысл» — но одновременно обнаруживается твердая вера в возможность творчества, которое язык раскрывает в системе.

«Это» является текстом, который своими многочисленными повторами и удивительным языковым ритмом может воздействовать гипнотически, если читать его на едином дыхании. Его языковые обороты и выражения, кажется, постоянно становятся генераторами новых языков. Впрочем, если верить Ингер Кристенсен, она начала писать «Это» совершенно случайно.

Был май 1967 года, я писала «Азорно». И тут это неожиданно случилось. В тот день, когда роман был завершен и я сидела и раскладывала листы рукописи и упаковывала их в конверт, у меня неожиданно вырвалось: «Это. Это было — и всё на Этом» — И весь вечер я, не переставая, работала над тем, что стало началом «Это» [6] .

«Это. Это было… и всё на Этом. Так Это началось. Оно есть. Идет дальше. Движется. Дальше. Возникает. Превращается в это и в это и в это. Выходит за пределы Этого. Становится чем-то еще. Становится [чем-то] большим. Сочетает Что-то еще с Тем, что вышло за пределы и Этого. Выходит за пределы и этого. Становится отличным от чего-то-еще и вышедшим за пределы этого. Превращается в Нечто. В нечто новое. Нечто постоянно обновляющееся. Которое тут же становится настолько новым, насколько Это только может быть. Выдвигает себя вперед. Выставляет себя напоказ. Прикасается, испытывает прикосновения. Улавливает сыпучий материал. Растет все больше и больше» (Это. Перевод А. Прокопьева).

Быстро пришло понимание того, что результатом будет что-то вроде рассказа о творчестве. И по тому, как двигались мои краткие фразы, и по тому, как они все время взаимодействовали друг с другом и с собственным движением и только движением, я видела, что они стали бы страшно сопротивляться, если бы я вдруг ни с того ни с сего навязала им какого-нибудь человека, город или что-либо еще по своему произволу. Мне пришлось начать все сначала и наращивать текст постепенно, так, чтобы дело шло естественным образом.

Затем я задумалась над фразой: «В начале было слово, и слово стало плотью…» — я подумала: если бы можно было помыслить немыслимое, — что плоть могла говорить, что одна клетка могла посылать сигналы другой клетке, — то весь бессловесный мир обретал следующее невозможное (для человеческого сознания невозможное) знание: в начале была плоть и плоть стала словом…

В попытке утвердить одновременно оба эти положения, эти парадоксальные исходные предпосылки, я начала создавать то, продуктом чего являлась сама.

В начале я фактически допустила, что меня как бы нет, что это («я») являлось просто некой говорящей плотью, допустила, что я просто некий побочный продукт становления языка или мира. Поэтому первую главу я назвала Prologos. То, что (пусть и фиктивным образом) лежит вне слова, вне сознания. Окружение, допущения, точки зрения. Театральный пролог.

Изначальное «это» в «Prologos» выступает как нечто чисто потенциальное, которое может обозначать что угодно и стать чем угодно. «Это» вводит как языковой, так и естественный процесс сотворения, который становится все более определенным и дифференцированным по мере того, как «механизм» стихов захватывает все большее пространство вокруг себя, что прослеживается и в графическом представлении главы «Prologos». Первые части текста предстают как единый большой блок из 66 строк, которые постепенно делятся на меньшие блоки, чтобы завершиться 66 отдельными строками в заключении главы.

Средняя часть «Logos» размышляет об отношении человека и природы, об освобождении женщин и молодежном бунте конца 1960-х. Бунт как феномен молодежной культуры, связанный с деятельностью левых сил, был попыткой молодежи обозначить себя как особую категорию населения и реакцией на изменения в обществе и в сознании людей. Свобода и принуждение, психическая норма и отклонение от нее — вот основные темы. Ингер Кристенсен вдохновлялась британским психиатром Рональдом Дэвидом Лэйнгом, идеологом движения антипсихиатрии, важной фигурой своего времени. Здесь образы застывшего и отчужденного существования сменяются образами мятежа на грани разума и безумия.

Системообразующими в «Это» являются числа 3 и 8: глава «Logos» состоит из трех разделов, «Сцена», «Действие» и «Текст», которые, в свою очередь, делятся на 8 категорий (симметрии, транзитивности, непрерывности, связности, вариативности, расширения, целостности, универсальности), которые Ингер Кристенсен заимствует из теории предлогов датского лингвиста Вигго Брендаля. И, наконец, каждая из категорий делится на 8 нумерованных текстов.

Соответственно, саму «пьесу» было уместно назвать Logos. Слово, вызывающее вещи из небытия. Вещи, которые волею сознания появляются на сцене, приходят в движение, между которыми возникают определенные отношения.

На этом месте я бы наверняка застряла, если бы мне в руки не попала «Теория предлогов» Вигго Брендаля. Его попытку проанализировать и систематизировать части речи, выражающие грамматические отношения, можно без натяжки прочитать так, как будто речь идет о той системе отношений, которые как бы мимоходом выстраиваются стихами. У Брендаля я выбрала восемь слов, которые могут поддерживать непрерывное движение и при этом позволяют сохранить равновесие: симметрия, транзитивность, непрерывность, связность, вариативность, расширение, целостность, универсальность.

Одновременно с этим я обратила внимание на то, что Брендаль писал об универсальности: «По-настоящему всеобъемлющий синтез должен в конечном счете охватить все области и степени типов отношений: абстрактные, конкретные и комплексные, центральные и периферические. Подобная всеобщая связь могла бы, в силу своей природы, находиться на пределе самой мысли, она, в качестве выражения качества переживаний, могла бы носить почти мистический характер».

Со своими изощренными числовыми системами и туманными отсылками как к труднодоступным языковым теориям Брендаля, так и к немецкому романтику Новалису, «Это» может показаться эзотерическим и интровертным произведением. Важную роль и в ряде эссе Ингер Кристенсен, и в цикле «Это» играет неоднократно явно или подспудно цитируемое положение Новалиса о том, что дух — это внешний мир, обволакивающий внутренний мир тела, и при этом мир внешний является миром внутренним, возведенным в состояние тайны, но, возможно, и наоборот. Важным толчком к созданию цикла «Это» стала генеративная грамматика, которая приводит Ингер Кристенсен к пониманию человечества как удивительного биологического проекта, делающего Землю уникальной, и языка как части этого биологического проекта, возникающего как способ самопознания Вселенной:

…мое знакомство с генеративной грамматикой Хомского и его же трансформационной грамматикой, его идеями о врожденной способности к овладению языком и об универсальных формальных правилах составления фраз, которые являются определяющими для структуры языка, но которые одновременно допускают и порождение бесконечного множества предложений. Пророческие лингвистические идеи Хомского наполнили меня фантастическим ощущением счастья. Недоказуемый, но несомненный факт, что язык — это прямое требование природы. Что я имею такое же «право» говорить, как дерево шелестеть листьями. Если бы я только могла начать с молчания, прокрасться в первые строки, спрятаться в них, как в воде, и пусть вода несет меня дальше, пока не появится первая рябь, и вотвот родится слово, предложение, и еще, и еще.

Ближе к завершению книги пришло стихотворение, которое отразило эту умиротворенность:

Я вижу легкие облака Я вижу легкое солнце Я вижу как легко они рисуют Бесконечный поток Как будто они доверяют Мне стоящей на Земле Как будто они знают что я Их речь