(кинофестиваль)
Тринадцать часов в Берлине, а я уже дошёл до чёртиков. Звонит телефон. Я слышу. Он меня и разбудил. но я отсутствую, я временно недоступен. Меня не подключили. Не заземлили. А вместо тонального режима оснастили лишь сердцем, оно бьётся тяжело и не в такт. Телефон всё трезвонил. Я открыл глаза, оторвавшись от плоской пустой черноты. Увидел свою пятерню. Зрелище не самое аппетитное. Она приблизилась. Потрогала моё лицо, опасливо, будто проснулась в постели незнамо с кем, словно её приставили к чужой руке. От вида раздутых, как сосиски, пальцев меня вдруг замутило. Я лежал не шевелясь. Телефон надрывался. И какие-то приглушённые голоса, постанывания, значит, кто-то поднял трубку вместо меня? Но почему телефон продолжает звонить? И откуда посторонние в моей комнате? Разве я всё-таки заснул не один? Я повернулся. Стало ясно, что звуки доносятся из телевизора. Два мужика сношались с девкой. Она не выказывала восторга, но казалась вполне безразличной. На одной половинке попы у неё была татуировка, бабочка, на редкость непривлекательно расположенная. Бёдра в синяках. Мужики раскормленные, дебелые, с понурыми потугами на эрекцию, но упорные, они стонали в голос, пока всаживались в неё во всех мыслимых позах. Мрачная и занудная тягомотина. На миг безразличие девахи сменилось болью, лицо исказилось гримасой, когда один из мужиков поводил ей по губам своим обмяклым членом да и стукнул наотмашь. Рука отодвинулась от моего лица. Потом пропала картинка. Если набрать номер моей комнаты, то можно смотреть платный канал ещё двенадцать часов. Я не хотел смотреть. И не помнил номера своей комнаты. Я лежал поперёк кровати, наполовину выползши из пиджака, видимо, хотел отойти ко сну по-человечески, раздетым, но не успел далеко продвинуться, как свет в крошечной дольке в голове слева потух. Так, ботинок на подоконнике. Это я, взгромоздясь на окно, любовался видом или раздумывал совсем о другом? Может быть. Нет, не может. Понятия не имею. Болит в колене. Я снова нашёл руку. Моя. Я направил её в сторону ночного столика, и когда она наконец зависла над ним, как больная когтистая птица над белой крысой, которая зловеще мигает красным глазом, телефон смолк. Рука вернулась на место. Сзади подступила тишина, открыла тугую молнию на затылке и прошлась по моему хребту железным языком. Я долго не шевелился. Мне надо в воду. Зелёный пузырь вот-вот перестанет терзать проспиртованную плоть, закатится в лунку души. Не помню я ничего. Как многажды прежде, гигантский ластик поработал надо мной. Сколько их истёрлось об меня… Единственное, что я помню: как меня зовут, потому что кто может забыть такое имя — Барнум? Барнум! За кого принимают себя эти родители, когда приговаривают своих сынов и дочерей пожизненно таскать колодки из букв? А чего ты не сменишь имя, иногда говорят те, кто ничего в этом не смыслит. Разве этим горю поможешь. Имя покроет тебя двойным позором, если ты попытаешься отделаться от него. Барнум! Я прожил с этим имечком полжизни. Ещё немного — и полюблю его. Вот что самое гадостное. Тут я заметил, что сжимаю в другой руке ключ от номера, обычный кусочек пластика с неким количеством дырочек пробитых по шаблону, который даёт доступ к мини-бару и опустошению лимита номера, если он не был выбран предыдущим постояльцем, от которого остались лишь обрезки ногтей под кроватью да вмятины на матрасе вследствие тяжести ночных раздумий. Я мог быть где угодно. В Осло, на Рёсте, в комнате, из которой ничего не видно. Посреди неё обретался чемодан, старый, молчащий чемодан, так и нераспакованный, тем более что всё равно пустой, чемодан без аплодисментов, лишь со сценарием, несколько наспех набросанных страниц. Я внёс в номер вещи и тут же ушёл. Это на меня похоже. Приехать, уйти и приползти назад. Но читать я ещё могу. На стул у окна брошен белый гостиничный халат. А на нём читается название отеля. «Кемпински». Кемпински! И тут я услышал город. Город Берлин. Я услышал рёв бульдозеров на востоке и колокольный звон на западе. Медленно встал. День начался. Правда, без меня. Теперь я кое-что вспомнил. У меня назначена встреча. Красный глазок на телефоне мигает. Мне оставлено сообщение. Чёрт с ним. Педер перебьётся. Кто ещё станет названивать и оставлять мне сообщения в такой час? Только Педер. А он подождёт. Педер отлично умеет ждать. Я его выдрессировал. Ни один человек с остатками серого вещества в голове не назначает встреч до обеда в первый день Берлинского фестиваля, только мой друг, партнёр и агент, мой дражайший Педер уславливается о встречах до завтрака, потому как он у нас теперь положительно остепенился. Времени двенадцать двадцать восемь. Зеленые, квадратные цифры мерцали под потухшим экраном и высветили половину первого ровно посреди двух случайных ударов сердца. Я стянул с себя одежду, открыл мини-бар и выпил две бутылочки антипохмельного Jägermieister. Не вырвало. Выпил ещё одну, дошёл до туалета и потошнился на всякий случай. Я не помнил, когда ел в последний раз. Бумажная полоска поперёк сиденья унитаза цела. Значит, и не отлил ни разу. Почистил зубы, натянул халат, сунул ноги в белые гостиничные тапочки, и уже в дверях мне опять попалась на глаза красная мигающая пипка телефона, но что поделать, Педер обождёт, это его работа. Тем более трепаться он горазд, его и пожар в переговорной не вдруг остановит.
Я спустился вниз, взял напрокат плавки, выпил одно пиво и один Jägermeister и проплыл три бассейна, до изнеможения. Лёг на спину на мелководье. Из невидимых мне динамиков струилась классическая музыка, конечно, Бах, оцифрованная версия, которой не коснулась рука человека. Несколько женщин неспешно дрейфовали на спине. Они делали это на американский манер, всплескивая руками, как крыльями, и беспрерывно поправляя сползавшие на нос тёмные очки, совершенно необходимые им, чтобы лучше видеть и поймать заветный взгляд нарисовавшегося на бортике бассейна Роберта Дауни, Аль Пачино на платформах или моего старинного приятеля Шона Коннери, ему бы я поднёс хороший стаканчик и поблагодарил за последнюю нашу встречу. Но никого из небожителей не наблюдалось, а на меня смотреть смысла не имело. Женщины снова поправили очки, снова медленно взмахнули голубыми руками, чисто ангелы с маленькими вздутыми животиками в растворе хлорки. От этого я внезапно почувствовал себя полностью умиротворённым, уставшим и умиротворённым, почти счастливым. Я тоже лежал на спине. Но делал это, как все норвежцы, вытянув руки вдоль туловища и подгребая растопыренными, как ласты, пальцами, чтоб не пойти ко дну. Я блаженствовал в воде. И тут же меня сковал страх, он всегда обрушивается внезапно, как снег на голову, хотя я жду его. Страх проковырял дырочку в моём спокойствии. Потом высосал его. Не стряслось ли чего ночью? Неужели я должен покупать кому-то цветы, просить прощения, заглаживать вину, бесплатно отрабатывать, лизать задницу? Может, да. А может, нет. Меня терзали подозрения. Я кувыркнулся, накатив волну на дамочек, ухватился за хлипкую лесенку, вынырнул, как эдакая Афродита с горбом и двойной оснасткой, услышал за спиной приглушённый смех и увидел как раз выходящего из раздевалки Клиффа Ричарда в гостиничных тапках и халате, хотя, возможно, это был не он. Волосы ровной толстой волной обнимали голову, а лицо было чистым и ясным. Он напоминал мумию, сбежавшую из пирамиды Шестидесятых. Иначе говоря, он прекрасно сохранился, и женщины в бассейне встрепенулись и фыркнули, как добродушные дельфины, хотя, возможно, в их списках искомых трофеев Клифф Ричард занимал не первую строку. Но для меня он живой подарок судьбы. Старик отвлёк меня от страха, подарил минутную передышку просто своим присутствием, как и раньше, в той жизни, которая стала этой историей, про меня и Фреда, и которую я буду называть словом тогда, когда я сидел в нашей комнате на Киркевейен, припав ухом к проигрывателю и слушая Livin' lovin' doll, а Фред молча лежал в своей кровати, широко распахнув глаза, тогда он молчал уже двадцать два месяца, столько же, сколько слонихи вынашивают детёнышей, он не сказал ни единого слова с того дня, когда погибла Пра, и все, и мама, и Болетта, и его классная, и школьный дантист, и Эстер из киоска, и Бог знает кто ещё, все давно отчаялись разговорить его, я во всяком случае. Но когда я поднял иглу, чтобы запустить Livin' lovin' doll в двадцатый раз, Фред вскочил с кровати, выдрал лапу с иглой, сбежал во двор, бабахнул граммофон в помойку и заговорил. Только Клифф расколдовал его. И за это я хотел бы сказать ему спасибо. Но сэр Клифф Ричард обогнул меня по большой дуге, уселся на велотренажёр в углу между зеркалами и покатил навстречу своим миражам, ничего вокруг не замечая, как мумия в тенниске. Моя рука прошлёпала по стойке и подняла первое, на что наткнулась: джин-тоник, липкое баловство. Четверо часов показывали время в Берлине, Джакарте, Буэнос-Айресе и Нью-Йорке. Я ограничился Берлином. Без четверти два. С Педера уже семь потов сошло. Он тянул беседу, извинялся, покупал кофе, пиво и сэндвичи, звонил в отель, разыскивал меня, оставлял сообщения, носился по пресс-центру, кивая всем знакомым, кланяясь незнакомым и раздавая визитки тем, кто его не признал. Я явственно слышал, как он говорит: Барнум появится через пару минут, он куда-то заскочил по дороге, сами знаете, как это всегда бывает: гениальные идеи кустятся в самых заполошных головах, а я что — лишь практическая смётка, которая призвана донести эти идеи до мира, выпьем за Барнума! Да уж, пришлось Педеру попотеть, вот и славненько. Я хохотнул, хохотнул в голос на бортике бассейна в отеле «Кемпински», пока сэр Клифф Ричард мчался наперегонки с тремя зеркалами и маслеными взглядами американок, и столь же внезапно, как на меня нападали страх и хохот, душу затопила тень. Что со мной творится? В какой такой вымороченный экстаз я впал, что за чёрная радость пьянила меня? Неужели это тот самый последний смех, смех на пороге того, час чего ещё не пришёл, но чего я заранее боюсь больше всего на свете? Я дрожал. Меня шатнуло на зелёном мраморном полу. Я попробовал смех на вкус. Втянул его обратно. Это было не затишье перед бурей. Это было то безмолвие, которое заставляет кошку ощериваться и ёжиться задолго до того, как упадёт первая капля дождя.
Я ополоснулся в душе, прикидывая, не полежать ли в солярии. Лёгкая бронза лица и свежий вид могут сыграть свою роль во встрече. Но мной владело полное безразличие. Солярию я предпочёл пиво. Официант едва заметно усмехнулся, протягивая мне бутылку. Меня поразила его молодость. Гостиничную униформу он носил с неуклюжим достоинством, почти упрямо, как ребёнок, стащивший отцовский чёрный костюм. Я решил, что он родом из бывшей Восточной Германии, его упрямство заставляло меня думать так. Его многотрудный взлёт начался в баре бассейна отеля «Кемпински». — Мистер Барнум? — спросил он тихо. Очевидно, он считал, что это фамилия. Не он первый. Прощаю. — Да, это я. — Вам послание. — Он протянул мне большой конверт с логотипом отеля. Педер таки нашёл меня. Он находил меня, даже если я прятался за горами, в Рёсте. Если я засыпал в вытрезвителе, будил меня обыкновенно Педер. Если я открывал глаза в пансионе Коха на Бугстадвейен, Педер уже стучался в дверь. Я нагнулся к стойке: — Как вас зовут? — Курт. — Я кивнул в сторону зеркал в углу. — Курт, видите этого человека? Который крутит педали как заведённый. — Да, сэр, вижу. — А вы знаете, кто это? — К сожалению, нет, сэр. — Тут до меня дошло, медленно, но со всей очевидностью, до чего я уже старый. — Не важно, Курт. Отнесите ему, пожалуйста, баночку колы. Диетической. И запишите на мой номер.
Я сложил конверт вчетверо и сунул его в карман халата. Если Педер хотел, чтобы меня прошиб холодный пот, он своего добился. Я прихватил банку пива с собой в сауну и устроился на верхней полке. Там уже парилось несколько человек, которых я вроде бы помнил, но не отчётливо, поэтому я поздоровался, не глядя ни на кого, просто кивнул, как я умею, это моё фирменное приветствие миру. Но они таращились на меня без зазрения совести. Только бы среди них не оказалось соотечественников, сценаристов из всемогущего «Норск-фильма», журналистов светских новостей, законодателей глянцевых тусовок и других бонз. Я тут же пожалел, что предпринял этот манёвр, прельстился окольным банным путём, потому что здесь надлежало находиться нагишом, а были тут и мужчины, и женщины. И тот, кто перепоясал бёдра обычным полотенцем, казался чужаком, покусившимся на их скромность. Я своей одетостью делал их наготу нестерпимо зримой и неуместной, со всеми её выступающими венами, плоскими задницами, обвислыми сиськами, шрамами, складками жира, родинками, вполне может статься, что и злокачественными. Я обязан был снять полотенце. У меня не было выбора. Я не мог повернуться и уйти, это значило расписаться в своей трусости и прослыть маньяком, который ходит в сауну подглядывать, а до закрытия фестиваля ещё три дня. Я с отвращением развязал полотенце, демонстрируя им, что в любом наряде я сохраняю свою естественность и что нагота лишь одна из моих ипостасей. И вот я сижу по-турецки в общей немецкой сауне и дивлюсь тому, что в этой заорганизованной и чуждой юмора стране мужчина, по сути, обязан сидеть голышом рядом с голыми женщинами, если ему вздумалось немного пропотеть. В кичащейся естественностью Норвегии, едва слезшей с гор, подобное закончилось бы парламентским кризисом и письмами негодующих граждан. Но в непреложности этого правила прослеживалась логика. На весь отель имеется одна сауна, которая в любой момент должна быть доступна всем голым мужчинам и женщинам, одновременно. Вот если бы они по собственной воле собрались в сауне все вместе, тогда возмущению не было бы конца. Это, безусловно, наследие войны. Всё здесь завязано на войну, и я стал думать о концлагерях, о последнем душе узников, перед которым мужчин и женщин разделяли навсегда, ох уж эти педантичные душегубы, у них были отдельные лагеря для женщин, Равенсбрюк, например, и на долю секунды я возбудился, загорелся что-нибудь вылепить из этой мысли, которая скакнула от лагерей уничтожения к случайной встрече в общей бане отеля «Кемпински» на Берлинском кинофестивале. Но как часто случалось в последнее время, возбуждение потухло. Мысль уплыла, сорвалась с безалаберно закинутого крючка и махнула мне хвостом, а меня оставила терзаться. На что я годен? Какие такие истории мой конёк? Сколько человек может наворовать, пока его не схватят? Сколько должен человек наврать, чтобы ему поверили? И разве я не был всегда межеумком, самым натуральным бесхребетником? Я сомневался почти во всём, и в первую голову у меня не было уверенности в себе, я даже не знал, существует ли то, что называется мной, в минуты отчаяния я склонен был считать себя некими отрезками плоти, слепленными абы как и топчущими землю под именем Барнум. Я сомневался во всём, за исключением Фреда, ибо он в своей неоспоримости был вознесён выше сомнений. Я вспомнил, как отец говорил: Важно не то, что ты видишь, а то, что ты думаешь, что ты видишь. Я допил пиво и опознал одну из личностей в парилке. Не зря я боялся — известная критикесса, старинная моя знакомица, не буду называть фамилии, потому что она всегда и у всех проходит под именем Лосиха, ибо вызывает устойчивые ассоциации с заходом солнца. Она обозвала меня однажды «народным автомобилем среди роллс-ройсов», но я так никогда и не прочитал той статьи, потому что в тот момент выпал из жизни по правилам. Педер собирался подать иск о защите чести и достоинства, дело, по счастью, сорвалось, но если она думала сразить меня метафорой, то не на того напала. Теперь она глядела в мою сторону, приготовившись раздвинуть губы в улыбке, и хотя вид у неё был не столь внушительный, как на печатных страницах, и походила она скорее на перезревший фрукт, попавший под грабли, я всё же не спешил отвечать на её улыбку. Я помнил о моей способности непременно брякнуть что-нибудь непоправимое. Вечно она перебегает мне дорогу, как чёрная кошка. Какие неприятности сулит мне встреча с ней на этот раз? Страшно и подумать. Я улыбнулся ей. И сказал: — Забодай вас всех лягушка! — Уткнулся в колени и закашлялся. Ну что ты будешь делать?! Опять мой язык вытворил невесть что. — У тебя не язык, а помело, — привычно сказал бы Фред. Только я расслышал это. Забодай вас всех лягушка. Лосиха воззрилась на меня в полнейшем недоумении, я разрывался от кашля и был уже на грани рвоты, но тут в который раз на выручку мне подоспел Клифф Ричард. Он, представьте, вошёл в парилку в эту самую секунду с бутылочкой колы в руке, ни дать ни взять обложка Livin' lovin' doll, постоял несколько секунд рядом с песочными часами, в которых струился и наслаивался песок, точно человек не оставляет время за спиной, а складирует под боком. Потом Клифф забрался наверх, где сидел я. Стало тесно. Жар делался невыносимым. Стрелка показывала девяносто. Лосиха спеклась. Она выскользнула вон, прикрывшись полотенцем и напоследок кинув на меня быстрый взгляд через плечо. Она смеялась? Надо мной? Не собралась ли она пересказывать эту историю вечером во всех отельных барах? Кто-то плеснул воду на камни, она зашипела. Влажность обрела вид кипящего пара. Я обернулся к Клиффу. Он не прел. Кожа оставалась сухой. Волосы лежали один к одному. Тело ровного коричневого цвета. Наконец-то я могу высказать ему всё. — Спасибо, — произнёс я. — Вам спасибо, — неожиданно откликнулся он. — За колу. — Нет, это я должен вас поблагодарить. Спасибо! — Клифф поднял колу и улыбнулся: — За что? — Ваша песня вылечила моего брата от немоты, — сказал я. Он смутился на мгновение, потом прошептал: — Тогда это не моя песня, а Божий промысел.
Стало слишком жарко. Я взял своё полотенце и, пошатываясь, выбрался из парилки, мучимый дурнотой и жаждой, заново сполоснулся под душем и мельком увидел в баре Курта. Он заговорщицки кивнул мне и подмигнул. Мы с ним теперь свои в доску. Я на лифте поднялся наверх. Телефон так и мигал красным. Я поднял трубку и снова опустил её на рычаг, швырнул халат на кровать, оделся в костюм и положил в каждый карман по бутылочке из мини-бара. У этого костюма была прорва карманов. Так что спиртным я затарился. Потом вылил в себя последний Jägermeister, который встал огненным столбом враспор между пастью и желудком, зажевал его ложкой зубной пасты и вложил супинаторы в свои новые итальянские ботинки. Я был готов к переговорам.
Что я мог знать обо всём, что происходило там, где меня не было, о событиях вне поля моего зрения? Ничего. Я не знал о них ничегошеньки. По-прежнему пребывал в неведении, во власти предчувствий, более того, стоя в замедленном лифте, сплошь отделанном зеркалами, включая и потолок, я и не желал ничего знать. А хотел длить данное мгновение, эдакий ультрасовременный человек, живущий одной секундой, зажатый в эту минимальную единицу времени, где места довольно только для него одного. Я скользнул взглядом по своему отражению в зеркале и подумал о ребёнке, который падает, вскакивает, а орать начинает, только увидев перепуганные, серьёзные лица вокруг, как бы эхо шока, отложенную боль. Я успел заглотить одну водку. Тут белобрысый портье распахнул дверь и собрался проводить меня до машины под зонтиком. Я дал ему пять марок, чтоб он не делал этого. Он обалдело уставился на деньги; внезапно они бесследно исчезли в гладких серых пальцах, и я так и не смог понять, не обидел ли я его ненароком, дав то ли чересчур много, то ли до смешного мало. Он был похож на слугу колониальных времён. Это он всем заправляет в «Кемпински». И дезинфицирует унитазы. Я шагнул на красный ковёр, уже обтрепавшийся по краям. У входа стояли четыре огромных лимузина с затемнёнными стёклами. Ни один не дожидался меня. В нашем цеху бытует старинная поговорка: нет лимузина — нет контракта. Ну и плевать. Водка жгла язык. Я закурил сигарету. Две бригады телевизионщиков, CNN и NDR, караулили сюжетик. Тонкая завеса дождя окутывала Берлин. Запах пепла. Вездесущая пыль со стройплощадки. Башенные краны тихо тыркаются туда-сюда, едва различимые среди низких облаков. Кажется, Господь сел поиграть в конструктор. Подкатил ещё один лимузин, длиннющий белый членовоз с американским флагом, он остановился строго напротив отеля, и из него выпорхнула женщина с самой прямой из всех виденных мною спин. Девятнадцать зонтиков распахнулись для неё. Она рассмеялась, это был смех, выдержанный в виски, просмолённый и ошкуренный наждаком. Смеясь, она пошла вверх по красному ковру, махая публике и с элегантностью карманника лавируя рукой меж капель дождя вне досягаемости чёрных зонтиков. Никто не мог бы пройтись по красному ковру так, как она. Это шла Лорен Бэколл. Лорен Бэколл собственной персоной. В шаге от меня, живая, настоящая, из плоти и крови. Зонтики схлестнулись над её головой, когда она выставила подбородок. Она только что покорила Германию. Я замер, пригвождённый к месту этим пронзительным зрелищем: Лорен Бэколл спокойно и независимо проходит мимо, а я остаюсь стоять в поднятом ею водовороте, это как знамение задним числом, дежавю в зеркальном отображении: я снова вижу кинотеатр «Розенборг», ряд 14, места 18, 19 и 20, «Вечный сон», Вивиан сидит в серёдке, картинка чёткая и живая, я чувствую даже, как щекочется новая водолазка, я слышу, как Лорен Бэколл шепчет Хамфри Богарту тем голосом, от которого у нас начинало чесаться во рту и покрывалась мурашками спина, она шепчет A lot depends on who's in the saddle, и мы с Педером одновременно кладём руку на плечо Вивиан, мои пальцы упираются в его, никто ничего не говорит, Вивиан улыбается, улыбается сама себе и откидывается назад, на наши руки. Но когда я поворачиваюсь к ней, оказывается, что она плачет.
И вот теперь я стою под дождём в Берлине у красного ковра перед отелем «Кемпински». Что-то случилось. Кто-то кричит, но звука я не слышу. Софиты погашены, камеры выключены, лимузины уехали. Давешний портье осторожно трогает меня за руку: — Сэр, всё в порядке? — Что? — Его лицо приблизилось. Вечно все ко мне наклоняются. — Сэр, с вами всё в порядке? — Я кивнул. Огляделся. Краны замерли на месте, похоже, Господу наскучило играть в конструктор или облака снесло в другую сторону, и они занавесили его. — Точно? — Сигарета полетела в водосток. Кто-то потерял фотоаппарат. Он лежал и отсвечивал. — Вы можете вызвать мне такси? — С удовольствием, сэр. — Он погудел в рожок, который держал в руке. Я нащупал бумажку, я хотел дать ему, он заслужил. Но он помотал головой и отвернулся: — Оставьте, сэр. — Я быстро спрятал деньги в карман. — Большое спасибо, — сказал я.
Подошло такси, портье распахнул передо мной дверцу. Внутри пахло не то специями, не то благовониями. Скатанный коврик для намаза лежал на переднем сиденье. — Zoo Platz, — сказал я. Шофёр повернулся ко мне и расплылся в улыбке. Посреди чёрного рта блеснул золотой зуб: — Вам в зоопарк? — Я тоже улыбнулся: — Нет, в фестивальный комплекс. Там звери поинтереснее.
Ехали полчаса. Ходу туда пять минут. Я выпил коньячок и уснул. Во сне я видел сцену: Фред тащит через двор по снегу гроб. Шофёру пришлось расталкивать меня. Мы добрались до места. Он смеялся. Теперь я расслышал его. Он смеялся от чистого сердца. Золотая фикса ослепила меня. Я заплатил гораздо больше счёта, и он подумал, что я ошибся, что я или лопух-турист, не умеющий считать, или набравшийся киноворотила в нарочито дорогом костюме. Этот честный берлинский мусульманин собирался вернуть мне часть денег, но я был уже на тротуаре, между руинами и соборами, между мартышками и небожителями. Ко мне тут же кинулись продавцы кожаных курток. Я отстранил их. Дождь перестал. Башенные краны вновь выписывали свои неторопливые кренделя, небо над Берлином очистилось и стало почти прозрачным. Холодное солнце светило мне строго в глаза, но тут целая стая голубей взмыла вверх и расколола белизну света.
Я вошёл в Фестивальный центр. Двое вооружённых охранников долго изучали мою аккредитацию с надписью «Барнум Нильсен, сценарист» и маленькой фоткой, сделанной накануне, вдумчиво и неспешно сличали её с оригиналом и наконец пропустили меня за зону безопасности, в святые врата, отделяющие званых от избранных. Я попал к избранным. Вокруг сновали толпы безумных людей, мчавшихся куда-то с пивом, буклетами, кассетами, мобильными телефонами, плакатами и визитками. Женщины как на подбор высокие и худые, с начёсанными волосами, очками на шнурке на шее и в серых облегающих юбках словно бы из одного магазина. Мужчины, напротив, сплошь оплывшие и низкорослые, моего примерно возраста, с красными апоплексическими лицами, похожие как близнецы, и минимум один из нас преставится ещё до заката дня. На большом экране крутили рекламный ролик японского боевика. Эстетское насилие уверенно набирает вес. Убивать с расстановкой, с чувством стало модой. Кто-то протянул мне саке. Я выпил. Мне долили. Устроил я своей печени ковровые бомбардировки. Билле Аугуст давал интервью австралийскому телевидению. Его рубашка сияла белизной. Таких ослепительно-белых рубашек, как у него, нет ни у кого. Вот бы о чём им спросить. Сколько у вас, сэр, белых рубашек? Как часто вы их меняете? Чуть поодаль жестикулировал перед камерой Спайк Ли. Сквозь всё это вихрем прорвался Педер, узел галстука болтался в районе пупка, а рот по-рыбьи хлопал, как будто Педер не то упражнялся в глубоком дыхании, не то замахнулся на новый рекорд в пассивном курении. Не хватало, чтобы именно Педер оказался сегодняшним смертником. Он тормознул передо мной и схватил ртом воздух. — Так — пророкотал он, — развязал. — Я и не завязывал. — Насколько ты пьян? — На пять с половиной. — Педер придвинулся и повёл носом. — Пять с половиной, говоришь? Барнум, это тянет на штрафную пеню. — Ещё чего. У меня всё под контролем. — Я засмеялся. Люблю, когда Педер балуется нашими старыми шутками. Но он не смеялся. — Где тебя черти носили? — Я был в сауне. — В сауне? Ты знаешь, сколько времени мы тебя дожидаемся? Нет, ты знаешь сколько? — Педер тряс меня за руку. Он был вне себя. — Какого дьявола! Я тут столько о тебе напел, меня сейчас вывернет! — Он схватил меня за рукав и потянул к скандинавскому стенду. — Да расслабься. Вот он я. — Блин, неужели нельзя завести себе мобильник, как все нормальные люди! — Мне не нужен рак мозга, Педер. — Ну так заведи себе пейджер наконец. Ладно, я сам лично куплю тебе такой! — Педер, он не работает в бане. — Он работает даже на Луне! — Не гоношись, Педер, ты и без него меня достанешь! — Тут он запнулся, замер и смерил меня долгим взглядом. — Знаешь, что я тебе скажу? Ты всё больше смахиваешь на своего полоумного сводного братца! — И когда он сказал это, какой-то сосуд времени лопнул, и оно хлынуло на меня со всех сторон. Я схватил Педера за лацкан и вжал в стену: — Не смей никогда так говорить! Ни-ко-гда! — Педер таращился на меня оторопело, саке текло по его брюкам. — Барнум, ты чего? Я не это хотел сказать. На нас уже косились. Я и не знал за собой способности впадать в такое бешенство. А что, даже приятно. И кураж опять же от него. — Плевать мне, что ты хотел. Не смей сравнивать меня с Фредом! Никогда. Понял? — Педер попробовал улыбнуться: — Да всё я понял, Барнум, отпусти меня. — Я не спешил отпускать его. Но потом пришлось. Педер стоял, притиснувшись к стене, потрясённый и озабоченный. Ярость отлегла от моего сердца, оставив лишь стыд, страх и смущение. — Я не выношу, когда мне напоминают о нём, — сказал я тихо. — Прости, я не подумал, — прошептал Педер. — Всё в порядке. Забыли. Извини. — Я вытащил платок и попробовал промокнуть саке на его брюках. Педер не шевелился. — Может, начнём потихоньку двигаться в сторону встречи? — сказал он. — С кем? — Педер вздохнул: — Два датчанина и англичанин. — Это анекдот? Два датчанина и англичанин… — У них офисы в Лондоне и Копенгагене. Они были порядком задействованы в «Шофёре мисс Дейзи». Я тебе вчера всё это рассказывал. — Ботинки ему я тоже залил. Я стоял на коленях и старательно полировал их. Педер брыкался. — Уймись! — шипел он. Я встал: — А что им надо? — Что им надо? А ты как думаешь? Поговорить с тобой, вот что! Они без ума от «Викинга». — Спасибо, Педер. И теперь нам надлежит охмурять их вдвоём? — Теперь нам надо идти, Барнум.
Мы пошли. Народу стало поменьше. Норвежский стенд, как водится, расположился на самых задворках, в углу, ибо поскольку мы продолжаем оставаться во власти несравненных «Тягот рыбацкой жизни», этого краеугольного камня всей нордической меланхолии, то наше место на обочине Европы и фестивалей. Добраться до Норвегии — целое путешествие. Педер посмотрел на меня пристальнее некуда: — Ты гремишь, как ходячий мини-бар. — С ним почти покончено, — сказал я, открыл виски и выпил. Педер взял меня за локоть: — Барнум, эта встреча нужна нам. Мы в ней заинтересованы. — Нам? Эта «Мисс Дейзи» не фильм, а говно. — Говно? Ты же знаешь, сколько премий она настригла. Это ушлые ребята, Барнум. Покруче нас. — А чего ж тогда они ждали три часа? — Я ж тебе сказал. Они без ума от «Викинга».
Они сидели за столом в отдельном закутке бара. Тридцать с небольшим, костюмы по индзаказу, тёмные очки в нагрудных карманах, забранные в хвост волосы, кольца в ушах, пуза бочонками и прорези глаз. Герои нашего времени. Победители. Я уже не любил их. Педер выдохнул и затянул галстук: — Барнум, ты адекватный, трезвый и вежливый, да? — И гениальный. — Я хлопнул Педера по спине. Она оказалась мокрой. Мы вошли в бар. Педер взмахнул руками: — Вот наконец наш пропащий долгожданный друг! Он забрёл в зверинец. Не заметил разницы. — Они встали. Включили улыбки. Педер уже перешёл на плоские шуточки, а ещё и трёх не было. Один из датчан, Турбен, наклонился к пепельнице, в которой угасали две сигареты. — Барнум — это ваш псевдоним или подлинное имя? — спросил он. — Это имя, но я использую его как псевдоним. — Все посмеялись, и Педер попробовал поднять тост, но датчанин не сдавался: — То есть имя, а не фамилия? — И так, и так. Смотря по обстоятельствам. — Турбен улыбнулся: — Барнум был известным американским мошенником, верно? There's a sucker born every minute. — Ошибаетесь, это слова банкира. Дэвида Ханнума. А Барнум говорил Let's get the show on the road.
Педеру удалось вклиниться с тостом. Мы чокнулись, и второй датчанин в свой черёд приник к столу: — Мы все просто влюбились в «Викинга». Потрясающий сценарий. — Спасибо, — сказал я и выпил. — Жаль, что из него так и не вышло фильма. — Педер перехватил инициативу: — Мы не будем сейчас углубляться в детали. — Будем, — сказал я. Он стукнул меня под столом по ноге. — Сейчас мы обсуждаем будущее. Новые идеи, новые проекты. — Я хотел встать, но не сумел. — Если все без ума от сценария, почему бы вам не снять по нему фильм? — спросил я. Педер опустил глаза, Турбен заёрзал на стуле, будто сидел на огромной кнопке. — Если б нам удалось заполучить на главную роль Мэла Гибсона, можно было бы попробовать. — Второй датчанин, Пребен, наклонился ко мне: — Остросюжетность вышла из моды. Экшн — позавчерашний день. — А викинги в космосе? — предложил я. Затрезвонил мобильник. Жестом чуть пресыщенных ковбоев все выхватили свои телефоны. Победил англичанин, Тим. В беседе походя мелькали солидные суммы и имена типа Харви Кейтля и Джессики Ланг. Нам оставалось обмениваться улыбками и тянуть выпивку. Я сумел подняться и вышел в туалет. Выпил джин, упёрся лбом в стену и попытался собраться с мыслями. Этим ребятам я, Барнум Нильсен, голоштанный сценарист, которого они терпеливо ждали целых три часа, не продам и самой вшивенькой своей идейки. Перед глазами вдруг возникло отражение в зеркале. Безотрадное зрелище. Увечное веко тяжело набрякло и повисло. Я рылся в памяти в поисках воспоминания, которое дало бы мне хоть минуту отдохновения, и не находил. Вернувшись к столу и обнаружив, что Педер заменил мой стакан на кофе, я заказал себе двойную водку. Тим держал наизготове ежедневник толще, чем Библия в отеле «Кемпински». — Как ты понял, Барнум, в нашем списке авторов, с которыми мы хотели бы сотрудничать, ты занимаешь одно из первых мест. — Педер улыбнулся до ушей. — У вас есть конкретные предложения? — спросил я. — Сначала мы хотели бы услышать твои предложения. — Вы первые. Чтоб я, так сказать, лучше ориентировался на местности. — Тим медленно перевёл взгляд с меня на датчан. Педер снова покрылся испариной. — Барнум любит перекидывать мячик, — сказал он. Это звучало так нелепо, что невозможно было удержаться от смеха. Я гоготнул. Барнум любит перекидывать мяч. Педер снова двинул меня под столом ногой. Мы с ним прямо как супружеская чета с большим стажем. Передо мной поставили водку. Турбен перехватил инициативу: — Ладно, Барнум. Мяч наш. Мы хотим сделать «Дикую утку». Экшн, как было сказано, не тянет. Публику волнуют простые и понятные вещи. Типа семейной жизни. Вот поэтому «Дикая утка». — Педер сидел и неотрывно ел меня глазами. Это здорово нервировало. — Барнум, это твоё, — вымолвил он наконец. — За пару месяцев ты сварганишь из этого классное кино, скажи? — Но Педера уже никто не слушал. — Это будет норвежский фильм? — спросил я. — Или скандинавский? — Бери выше, — сказал Турбен и ухмыльнулся. — Американский. Кейтль. Ланг. Роббинс. Можно подключить Макса и Гитту. Но диалог на английском. Иначе не заработать. — Плюс надо немного осовременить, — быстро вставил Пребен. — Действие мы перенесём в наши дни. «Дикая утка» девяностых. — А зачем? — спросил я. — Понятно, что действие надо перенести. Зачем нам костюмированный фильм, да? — пропел Педер. Стало тихо. Я отыскал ещё одну водку. Тим шепнул что-то Пребену, который повернулся в мою сторону и сказал: — Мы думали о чём-то среднем между «Человеком дождя» и «Осенней сонатой». — Мне пришлось податься вперёд, поближе: — Простите, я не понял. Нечто какое? — Коротко говоря, мы хотим показать, что гениальность Ибсена неподвластна времени. — Не подвластна времени? Как и гибрид «Шофёра мисс Дейзи» и «Смерти коммивояжёра»? — Взгляд Турбена дёрнулся. Остальные хихикнули. Педер был на последнем издыхании. И всё никак не мог попасть в тональность. — Может, кто-нибудь хочет поесть? — спросил он. Никто не ответил. Педер закурил. Он бросил восемь лет назад. Турбен вытянул сцепленные пальцы и посмотрел на меня поверх костяшек — А у тебя какие мысли, Барнум? — Порнофильм, — ответил я. — Порно? — Я всё утро смотрел платный канал. Просто поразительно, до чего эти порнофильмы убоги и бесталанны. Ни намёка на драматургию. Ходульные характеры. Чудовищный монтаж. Поразительно примитивные диалоги. Омерзительная сценография. — Пребен начал терять терпение: — Ты имеешь в виду эротический фильм? — Нет, нет. Порно. Настоящее тяжёлое порно. С занимательным сюжетом, интересно выписанными характерами и непревзойдённой драматургией. Всё, как учил Аристотель, и оргазм в апофеозе. Порно для современного человека. Для женщин, мужчин, ну и нас всех прочих. Нечто среднее между «Кукольным домом» и «Глубоким горлом». Вещь абсолютно на все времена.
Первым поднялся англичанин. Следом встали датчане. Они пожали руку Педеру. Обменялись визитками. — Будем держать связь, — сказал Педер. — Через пару месяцев у Барнума будет готов первый вариант. — Напоминай ему, что это Ибсен, а не платный канал, — сказал Турбен. Педер захохотал: — Не бойтесь, я за Барнумом слежу!
Крутые парни ушли. Мы остались сидеть. Педер безмолвствовал. Этим словом я пользуюсь единственно для него. Когда Педер не желает говорить, он именно безмолвствует. Но сегодня он был безмолвен как никогда прежде. Я давно научился с этим жить. Если я что и умею в жизни, так это общаться с хранящими молчание. Нужно просто играть в молчанку и самому тоже и ждать, кто не выдержит первым. Педер сдался. — Ну вот и славненько, — сказал он и взглянул на меня. — Ты опоздал на три часа, потом явился похмельный, нахамил, но ничего не смог предложить. Ничего вообще. Вот что поразительно. За тебя, Барнум. — Мы выпили, и я заговорил: — Ты видишь Мерил Стрип в роли утки? — Педер отвёл глаза. — Барнум, ты ходишь по краю. Порно по Аристотелю! — Что значит «по краю»? — Ты прекрасно знаешь. — Нет, не знаю. — Педер резко обернулся ко мне: — Я вижу это давно, Барнум. Я вижу, как ты опускаешься. И не собираюсь и дальше скатываться с тобой заодно. — Меня вдруг охватила тревога. Я встал. Это вернулось лицо из зеркала, только теперь их был миллион, они выплывали одно за другим и таращились на меня. — Чёрт побери, Педер, я ненавижу их манеру говорить. Нечто среднее между «Человеком дождя» и «Осенней сонатой»… Весь этот дерьмовый сленг, на котором они щебечут. Ненавижу! — Брось. Я это тоже ненавижу. Но я же не теряю от этого голову. Все так говорят. Так принято. Среднее между «Один дома» и «Выпускниками» или между «В порту» и «Красоткой». Придёт день, мы ещё сами так заговорим. — Он отодвинул водку, подпёр голову руками и снова впал в безмолвие. — Я встретил Лорен Бэколл, — сказал я. Педер поднял на меня глаза: — Что ты сказал? — Я сел. Для такого рассказа мне нужно было сесть. — Я встретил Лорен Бэколл. Я едва не столкнулся с ней. — Педер придвинул стул поближе ко мне и чуть разинул рот: — Ту нашу Лорен Бэколл? — Да, Педер, ту. А разве есть другая? — Конечно нет. Прости. Я не совсем в себе. Всё думаю о тех трёх денежных мешках, которые только что от нас ушли. — Я взял его за руку, она была мягкая и подрагивала. — Как она выглядела? — прошептал он. Я выдержал паузу. — Как сфинкс, — сказал я. — Как голубой сфинкс, удравший с очерченного прожекторами постамента. — Браво, Барнум. — Педер, шёл дождь, а она не мокла. — Я так и вижу это, Барнум. — Думаю, на несколько секунд Педер тоже унёсся мыслями далеко. В его лице появилось что-то детское, и я отчётливо заметил мурашки на загривке между ухом и воротником, как будто они навсегда остались там оттого вечера в четырнадцатом ряду кинотеатра «Розенборг», когда мы разом положили руку Вивиан на плечо под высокий пронзительный голос Лорен Бэколл, говорившей Nothing you can't fix.
А потом он точно вернулся и сразу как-то постарел. Глубокая складка, которую я раньше не замечал, пролегла наискосок от левого глаза, рассекая прежние морщины, отчего в лице нарушилось равновесие и голова как-то скособочилась на сторону. Мы с Педером стали похожи. — Вивиан звонила, кстати, — сказал он. — Мне показалось, она тревожится из-за Томаса. — Вивиан вечно тревожится. — Педер покачал головой, печально. — Мне кажется, мы должны купить Томасу что-нибудь особенное, — сказал он. Я попробовал улыбнуться. Вышло криво. — Само собой, — хохотнул я. — Помнишь, что сказали крутые парни: сейчас бум семейных ценностей. — Педер глядел в стакан и долго молчал. — Все считают тебя говном, — сообщил он наконец. — Все? — спросил я. Педер смотрел прямо на меня. — Навскидку я не могу вспомнить никого, кто думал бы иначе, — произнёс он. — И Томас? — Педер отвернулся. — Томас тихий мальчик, Барнум, — сказал он. — Я не знаю, что он понимает. — Я закурил. Во рту саднило. Я накрыл руку Педера своей пятернёй. — Слушай, может, купим для него что-нибудь эдакое. По-настоящему необыкновенное. А? — Замётано, — сказал Педер.
Потом мы переместились в фестивальный бар. Тут клубилось всё кино. Педер считал, что нам настоятельно необходимо засветиться здесь. Как он выразился. Мы должны были быть в обойме, в нужное время в правильном месте со всей тусой. Для поддержания баланса мы сжевали несколько жирных колбасок. Мы пили внутрянку со льдом. Мы были на виду. Речь, конечно, опять зашла о Сигрид Унсет и о том, в какой мере мужчина в принципе в состоянии сделать кино из «Кристин, дочь Лавранса». Тревоги элиты, одно слово. Я не вмешивался в разговор. Только мешал напитки и думал о Томасе. Я говно. И должен купить ему огромаднейший подарок, берлинскую стену, чтобы расписывать её, или башенный кран. А что, привезу ему конструктор от Господа, пусть Томас, сын Вивиан, соберёт из него Царство Небесное на свой вкус. Голоса окружали. Я допился до прострации. Стоило мне закрыть глаза, и все звуки пропадали, как если бы глазной нерв замыкался на лабиринт внутреннего уха, но я давно перестал думать, что окружающий мир тоже легко и шутя исчезает, стоит получше закрыть глаза. Более всего мне хотелось, чтобы они пропали оба: и шум, и мир, который его порождал. Но жизнь устроена иначе, и когда я открыл глаза, на меня надвигалась критикесса из сауны, моя проверенная плохая примета. У неё уже фестивально блестели глаза. Циклоп подшофе. Она погладила Педера по спине, куда без этого. — Ну, мальчики, какие новости телеграфируем домой? Помимо того, что Барнум в парилке угостил Клиффа колой? — Педер повернул голову, не поднимая её, будто боясь стукнуться о низкую балку: — Пока не время говорить. Но дела делаются. Напиши, что Миил и Барнум в седле. — Лосиха почти легла на Педера, окутав его своими одеждами. Впору вызывать спасателей, пока он не задохнулся, подумал я. — Вы тоже решили прицепиться к унсетовскому экспрессу? Может, Барнум переведёт сценарий со шведского? — Педер отвёл её руку: — Если «Кристин, дочь Лавранса» переделают в шампанское, мы начнём производство тяжёлой воды. — Лосиха издала короткий смешок и запрокинула голову, чтобы выцедить последние остатки с широкого дна коньячного фужера. — Ну, ребятки, скажите ещё что-нибудь. Старых метафор пока довольно. — Представь себе нечто среднее между лосем и закатом, — сказал я. — Она обернулась и сделала вид, будто только что заметила меня. Это не было, конечно, правдой. Она видела, меня всё время. Лосиха обстоятельно состроила гримаску. — Когда будет можно, мы тебе шепнём, — быстро нашёлся Педер. — Тебе одной. Эксклюзив. — Она по-прежнему не отрывала от меня глаз: — Договорились. Передавай привет Клиффу, Барнум. — Она неожиданно качнулась к самому моему уху и прошептала: — Забодай вас всех лягушка!
И скрылась в дыму в направлении туалета. Педер подёргал меня за пиджак: — Она сказала «угостил Клиффа в парилке»? Клифф и Барнум — в парилке? — В Германии, Педер, общие сауны. Как ты считаешь, это наследие войны? — Что ты говоришь? Ты парился в сауне вместе с Клиффом? — И с Лосихой, она нас опередила. Я впервые видел её голой. — Эту часть можешь пропустить, Барнум. — Она похожа на перезревшую грушу. — А что она тебе шепнула? — Мой старый девиз. Забодай вас всех лягушка. — Педер возвёл очи горе, потом опустил их: — Слушай, не заставляй её писать о тебе новые глупости. Только этого тебе сейчас не хватало.
Когда Педер изредка напивается, у него повисает всё: плечи, волосы, морщины, рот, руки. Алкоголь тянет его вниз, как якорь. Я мог бы сказать ему, что мы уже, считай, старики, и раз уж мы такие не-разлей-вода и всё почти делили в жизни на двоих, то и сидим теперь лишь с половиной всего на свете. И я мог бы улыбнуться и нежно провести пальцем по самой глубокой его морщинке.
— Вот только не надо мне говорить, чего мне сейчас не надо.
— Не надо так не надо. По последней, короче.
Он поднял руку, но она повисла и шмякнулась на стол между пепельницей, бутылками и намокшими салфетками. Кто-то запел по-норвежски за столом, где, по счастью, не было свободных мест. Дело шло к караоке. Принесли по последней. Педер поднял стакан обеими руками: — Твоё здоровье, Барнум. Делать нам в Берлине уже как бы нечего. Только осталось купить подарок Томасу. Или ты уже успел забыть и это тоже? — Я опустил глаза и вдруг вспомнил, что лежит в чемодане в моём гостиничном номере. — Я привёз сценарий, — сказал я. Педер беззвучно отодвинул от себя стакан: — И ты только сейчас говоришь это? Что у тебя, забодай меня лягушка, готовый сценарий? — Ты, что ли, не рад, Педер? — Рад? Барнум, ну давай, рассказывай! Хоть что-нибудь. Какое название? — «Ночной палач», — сказал я. — «Ночной палач», — протянул Педер и улыбнулся. — Ты теперь всё повторяешь по два раза? — спросил я. — А о чём? Барнум, колись! — Я улыбнулся. Вот как мы зачирикали. Колись. Делись. — О семье. О чём же ещё? — Педер сжал голову руками и потряс её: — Но почему ты и словом не обмолвился об этом на переговорах? Почему ты не принёс сценарий с собой? — Из-за того, что ты меня разбудил. — Он разжал руки, и голова брякнулась на плечо. — Я тебя разбудил? — Да, представь себе, разбудил. Ты названиваешь, будишь меня, оставляешь сообщения во всех немыслимых местах. Педер, я насилу могу урвать толику покоя в сауне. Меня это бесит. Как тебе прекрасно известно. — Да, Барнум, известно. — Я ненавижу, когда мною командуют. Чуть не всю жизнь мною помыкают и командуют. Все кому не лень. Педер, у меня лопнуло терпение, понимаешь? Лопнуло! — Из его глаз стёрлось всякое выражение. — Барнум, ты всё сказал? — Не подгоняй, — огрызнулся я. Педер придвинулся и постарался сесть прямо. Взял было меня за руку, да промахнулся. — Барнум, — прошептал он. — Это не я тебе звонил. И не я оставлял сообщения.
И едва он выговорил это, как я покрылся потом и протрезвел, а всё вокруг меня заплясало, оно было мерзким и сжимало круг. Я знал. Оттягивал миг узнавания, но вот он пробил. Я побрёл к выходу. Педер пытался удержать меня. Да где там. Я вышел в берлинскую ночь. Падал снег, роился мошкой между фонарями и тьмой. Слышно было, как кричат в зоопарке звери. Мимо руин и никогда не закрывающихся ресторанов я доплёлся до отеля «Кемпински», перед которым так же чинно и церемонно маялись давешние лимузины, точно обречённая артель перелицованных катафалков, и тот же пожилой седовласый портье распахнул передо мной дверь, приветственно, приложил пальцы к козырьку и высокомерно улыбнулся, я поднялся на лифте к себе, зашёл в комнату и увидел, что горничная убралась и поменяла полотенца, туфли и халат, но телефон продолжает мигать красным, и я схватил трубку, но услышал лишь непонятные гудки и тут увидел конверт, тот, что я согнул и сунул в карман предыдущего халата, на письменном столе рядом с вазой с фруктами и бутылкой фестивального вина. Я уронил трубку и пошёл к столу. Открыл конверт и вытянул листок бумаги. Сел на кровать. Это был факс, и сверху читался адрес отправителя: Больница «Гаустад», отделение психиатрии, сегодняшнее число, 7: 44 утра. Мамин почерк, всего две пляшущие строки: Дорогой Барнум. Ты не поверишь. Фред вернулся. Приезжай немедленно. Мама.
Я ещё раз перечитал две строчки, потом встал медленно, почти спокойно, руки, держащие листок, не дрожали, руки были спокойны, и я кинул быстрый взгляд через плечо, как я делаю всегда, когда мне кажется, что кто-то стоит в тени у двери и следит за мной.