(ветер)

Зелёное солнце катится по отвесному лесистому склону к женщинам, они ловят его внизу, в отливе, и закидывают в лодку. Следом летит ещё одно солнце. Тучное, зелёное. Солнцепад. Арнольд высоко на склоне, в руках у него коса, ему скоро двенадцать, и она ему не по росту, она чуть не вдвое выше и не косит, — видит Арнольд, — сколько он ни старается, хотя старается он изо всех сил. Узкий нож приминает траву, но она тут же выпрямляется, не успевает он с косой отойти на шаг, он лишь расчёсывает волосы на крутой голове холма, который высунулся из моря, чтобы вглядеться как можно дальше в ветряной мир. Коса увязает в земле, чиркает, зацепивши камень, Арнольд чуть не плачет, но не плачет, а хохочет и смотрит в широкое небо, он слышит быстрый свист чужих кос, мимо скатывается зелёное колесо, ошалевшие чайки галдя кружат над рыбаками, которые сегодня, вместо того чтобы тянуть сети, заделались косарями и как заведённые режут траву, ставшую густой и сочной на унавоженной гуано плодородной земле между голыми холмами, которые стужа и ветры обсосали да и бросили здесь как крошки мироздания. Арнольд облокотился на рукоятку, ему не надо тянуться, чтобы рассмотреть всё, даже при своём невеликом росте он видит весь мир, и мир больше, чем он думал, мир тянется туда, куда не видно глазу, потому что горизонт висит далеко, туда никому не доплыть, а где-то ещё дальше за ним в голубой дымке лежат горы, а за горами города с аж тысячью жителей, и со шпилями церквей выше мачты на почтовом судне и с электрическим светом. Арнольд садится, потому что и сидя видно отлично. Он не плачет, он смеётся и слышит, как женщины у воды смеются тоже, Аврора, его мама, успевает помахать ему прежде, чем поймать очередное зелёное солнце, перевязанное, как драгоценный подарок, а отец на склоне, рядом, его коса мелькает в траве и режет её низко и споро. Заметив, что сын уже сел, отец тоже кладёт косу и идёт к нему. Тогда и остальные дают себе передышку. Женщины полощут руки в воде, и она сразу зеленеет, кажется Арнольду. Одна Аврора остаётся стоять и машет сыну, он машет в ответ. Но тут отец заслоняет собой всё. Он забирает у Арнольда косу и говорит: — Возьми лучше грабли. — Арнольд берёт их у мальчишек, они младше его, но больше, некоторым всего лет девять, а он им до плеча не достаёт, грабли оттягивают руки, ему приходится держать их за середину черенка, но тогда они сдирают и землю тоже, впиваются в мягкую кожу головы. Плюнув на грабли, он становится на колени и принимается грести руками. Он сгребает пальцами траву, она влажная, мягкая. Мальчишки на миг прекращают работать, переглядываются, ухмыляются. — Арнольд, а что ты будешь делать, когда вырастешь? — спрашивают они, давясь смехом. Арнольд задумывается и отвечает: — Я стану продавать ветер! — И он выкрикивает это ещё раз, потому что ему кажется, что он сказал чертовски здорово: — Я стану продавать ветер! — Отцы, которые идут плечом к плечу и взмахивают косами в такт, как сыгранный оркестр, тоже оглядываются, и отец снова подходит к Арнольду, он мрачнее прежнего. — Ты можешь вязать, — бросает он жёстко и коротко, едва шевеля губами. Арнольд тащится назад к мальчишкам и принимается увязывать траву обрывками старых сетей, но они не держатся, соскальзывают, это всё равно что ловить неводом свет, опять подступает плач и перехватывает горло, тогда Арнольд поскорей смеётся, он смеётся в голос, а трава разлетается во все стороны. Зато Арнольд усаживается на самый откос, где могут удержаться лишь собаки и птицы. Он сжимается, как вязанка травы, зажмуривается и падает. Его замечают, когда уже поздно: Арнольд, единственный сын Авроры и Эверта Нильсенов, несётся под гору, как отскочившее колесо, быстрее, быстрее, женщины у воды вскрикивают и роняют вязанки, громче всех голосит Аврора, Эверт швыряет косу и припускает вдогонку, но не настигает, обрыв слишком крут, а Арнольд-колесо разогнался. Эверт останавливается, воздевает руки, как будто цепляясь за падающий свет. И ни звука не слышно на зелёном холме на краю Норвегии в предзакатный миг, когда Арнольд бьётся о валун в отлившей воде, подлетает в воздух, падает в зелёную бухту и скрывается из виду.

Потом Арнольд всегда говорил, что, когда он очнулся на дне и встал на мягком тяжёлом песке, с грузом всего Норвежского моря на плечах, тогда-то он и решил — бежать. Чем скорее, тем лучше. — Косить я не мог, — рассказывал он. — Если я шёл собирать яйца, то оставлял их в гнёздах: мне было жалко птиц. На море меня укачивало. Потроша рыбу, я отхватил себе пальцы. — При этих словах он стаскивал с правой руки сшитую на заказ перчатку и демонстрировал кривые обрубки, которые едва шевелились, и я покрывался мурашками и не мог удержаться, чтоб не рассмотреть культю поближе, пощупать зарубцевавшуюся кожу, а он вытирал слёзы и всхлипывал. — Я родился в неправильном месте, — говорил Арнольд. — У меня даже глаза не того цвета!

И он обводил нас карими глазами, взгляд которых столько раз спасал его, и натягивал обратно перчатку, в пальцы которой он вставил пять колышков, чтобы его увечье не мозолило глаза всем и каждому.

Но тем ранним июльским вечером, когда Арнольд, живым колесом пробороздив утёс, стоял под водой на дне и вынашивал свои предательские планы, ему на плечи легли отцовы пятерни, они втянули в лодку его, избитое и притопленное чудище, лилипутского недочеловека, Аврора с рыданиями прижала его к себе, а бабы давай вышвыривать траву из лодки, чтоб легче шла. Отец догрёб до дома так быстро, как никому не удавалось ни до, ни после, вода падала с вёсел, как с водопада, Эверт был взбешён и счастлив, в сердце радость мешалась с отчаянием, другими словами, Эверт Нильсен пребывал в полнейшем расстройстве чувств, он не знал, как ему быть с Арнольдом, как призвать к порядку и сделать человека из того единственного сына, которым Господь благословил их с Авророй. И Эверт Нильсен не в силах был отделаться от одной мысли: у меня не сын, а только полсына.

Арнольд высушен, забинтован и укутан в шерстяной плед и овчину. В него влили спирта, Арнольд зевает и улыбается — добрый знак, радуются они. Они даже затапливают печь, чтобы не играть в кошки-мышки с коварной июльской ночью, которая может подпустить холода под дверь. Ему под бок подкладывают Жабу, охотничью собаку, похожую, как говорят, на него, она скулит тихо и потрясённо и лижет его в лицо. Аврора и Эверт бдят над ним, они тихо, никому не слышно, перешёптываются, и вдруг Эверт лезет к ней, она отпихивается, но его не унять, в конце концов она уступает его воле, и он грубо, молча кончает в секунду, по ходу с такой силой вжимая её в стену, что у неё на миг перехватывает дыхание, и она лишь молит Всемилостивого, чтоб Арнольд не проснулся сию секунду, пусть подремлет в своей полуяви, куда не проникают ни звуки, ни картинки. Но плачет после не она, а он, Эверт Нильсен, двужильный, малословный мужик, вдруг сделавшийся чужим, он опускается на стол, прячет лицо в руках, по согнутой спине пробегает дрожь, и Авроре приходится утешать его, она оправляет одежду, медленно поворачивается к мужу и кладёт руки ему на плечи. Она чувствует, как его трясёт. Он отворачивается, стесняясь встретиться с ней глазами. — Теперь уже поздно, — шепчет Аврора. — Нам надо довольствоваться одним Арнольдом.

Наутро Арнольд как бревно, он не шевелит даже пальцем и, лёжа на узкой лежанке, кажется ещё меньше прежнего, как будто его сгорбило в воде или он растерял пару-тройку бесценных сантиметров в падении. Пёс сбежал, они слышат, что он как безумный заливается на кладбище. Они наклоняются к сыну, он смотрит сквозь них коричневыми пустышками глаз. Они посылают за доктором. Он приплывает через два дня. Доктор Паульсен из заполярного Будё сходит с корабля на этот островок, не предназначенный для людей, а лишь для птиц, глупых псов и потерпевших кораблекрушение, которые с глубокой благодарностью и ликованием должны были покинуть эту скалу при первой возможности, а вместо этого зачем-то угнездились тут и болтаются, уцепившись пальцами за тончайшую веточку географии. Сыплет дождь, поджарый немногословный мужик немедленно раскрывает зонтик над головой доктора, но у него уже мокрые плечи, и он догадывается, что, едва жалкое население островка завидит его, тут же вскроется уйма других несчастий и хворей, болящие выстроятся в очередь, а ему придётся проявить жёсткость, неизлечимых он лечить не умеет, чудесами с воскрешением пусть Всемогущий занимается, хватит того, что он месит ногами позабытую им полоску тверди, прикрытый наполовину зонтом и с мечтой о приёмных часах в столичном кабинете, заказанном в ресторане столике и тёплой операционной. — Надеюсь, — ворчит доктор, — дело и впрямь серьёзно. Раз я сюда притащился. — Эверт Нильсен идёт под дождём и крепко держит зонтик над доктором. — Мы не можем привести в себя сына, — мямлит он. — Даже не можем определить, жив он или умер. — А это здесь не всё равно? — злится доктор и протискивается, топая башмаками, в тесную комнату, стряхивает воду с пальто, требует полной тишины раньше, чем кто-нибудь успевает открыть рот, и поворачивается к Арнольду, тот недвижно лежит запеленутый в шерстяные пледы, его не сразу заметишь. Доктор делает шаг в его сторону и хмурится: — Ну распакуйте его хотя бы! Я что, приехал сюда грязные тряпки трясти? — Аврора, застыдившись, опускает голову и принимается разворачивать Арнольда, теперь он лежит голый на виду у всех. Эверт отводит взгляд, он смотрит в дверь, на косой дождь, море, белым воротником охватившее маяк, собаку, бегущую краем отлива. Мать рыдает над сыном, маленьким мальчиком почти синего цвета, лежащим в кровати так смирно, как вряд ли в состоянии лежать живое существо. Доктор Паульсен на миг поддаётся человечности и сочувствию. — Ничего, ничего, — бормочет он. — Сейчас мы посмотрим. — Он открывает свой кожаный чемоданчик, присаживается к кровати на приготовленный стул, достаёт инструменты и начинает детальный осмотр Арнольдова тела. Мимо окна проплывают лица, мельком заглядывают в комнату и исчезают. Кручина, сосед, всегда богатый на дурные вести и обожающий ими делиться, приклеивается к окну надолго, пока Эверт не прогоняет его. Доктор Паульсен мерит температуру. Осторожно дёргает пациента за правое ухо. Затягивает петлю из верёвки на указательном пальце. Подносит к его губам карманное зеркальце. Наконец выпрямляется и обращается к Эверту: — А спирт в этой хибаре имеется? — Эверт немедленно наливает ему, но доктор не торопится выпить. Сперва он ставит стакан Арнольду на грудь, наклоняется и внимательно изучает вид напитка. Потом опрокидывает его в себя и просит повторить. Эверт неохотно наливает, на этот раз полстакана. И снова доктор ставит стакан на Арнольда и надевает очки, чтобы лучше рассмотреть, что уж он там видит. Наконец он поднимает стакан и опорожняет его. — Оцепенение! — восклицает он наконец. — Мальчик всего-навсего впал в спячку! — Аврора валится у кровати на колени и плачет: — Это опасно? — Опасно, не опасно, — отвечает доктор Паульсен. — Я б не советовал всем и каждому цепенеть по любому поводу. Но мальчик скорее жив, чем мёртв, то есть — далёк от смерти. — Слава Богу! — шепчет Аврора. — Спасибо, доктор! — Он вздыхает: — Вы что, не видели, как колыхался спирт? Точно буря в капле моря. Как волна у него в груди. Давайте-ка я вам снова покажу. Если в бутылке ещё что-нибудь осталось. — Эверт молчит и мнётся. Бутылки должно хватить и на Рождество, и на Новый год. Доктор видит его нежелание и морщит лоб: — Мне что, тыкать мальчишку шляпными булавками, чтобы продемонстрировать, как сокращается сердечная мышца? — И в третий раз Эверт наливает в стакан, доктор ставит его Арнольду на грудь, все наклоняются посмотреть, не замерла ли жидкость, как примёрзшая, и своими глазами видят, как глянцевую поверхность коробит волна, она идёт из Арнольда, как быстрый толчок, и доктор Паульсен, дав всем наглядеться всласть, опрокидывает в себя и эту каплю моря. — Сердце бьётся, — говорит он и поднимается. — А сколько ему лет? — Десять, — мгновенно отвечает Эверт и громко повторяет, не давая встрять Авроре: — Летом исполнилось десять. — Доктор расплывается в улыбке и проводит взглядом по неприкрытому телу Арнольда: — Ростом ваш парень не вышел. Зато оснастка дай Боже! — Доктор поворачивается к Эверту, тот кивает, Аврора заливается краской и аккуратно закрывает сына пледом, отводя глаза.

Всё это Арнольд слышит. Из своего оцепенения он слышит все эти неслыханные загадочные слова. Как отец врёт, преуменьшая его возраст, и незнакомый голос доктора, произносящий непонятное «оснастка дай Боже». Он впал в спячку, хотя оснащён дай Боже. А теперь тот же доктор втирает ему в лоб мазь, говоря: — У мальчика заторможено сознание, это результат длительного пребывания под водой. Ему нужен покой, чистота и регулярный стул. Он придёт в себя сам. — У Авроры пресекается голос: — Здесь всегда чисто! Извольте откушать кофе! — С этими словами она уходит, хлопнув дверью, и оставляет доктора наедине с мужем, потому что оцепенелого Арнольда они в расчёт не принимают. — Как вы думаете, доктор, могут ли небеса послать нам с Авророй ещё детей? — спрашивает Эверт, прядя руками. — За темпераментом у неё дело не станет, — отзывается доктор и прибавляет. — А годов ей сколько? — Эверт задумывается: — Женаты мы шестнадцать лет. — Теперь очередь доктора думать, он делает это долго. — Не стройте больших надежд, — говорит он в конце концов. И когда вечером того же дня, раздав весь хинин и глауберову соль, доктор Паульсен вновь ступает на материк, Арнольд всё ещё ощущает давление его большого пальца на глаз, тяжесть стакана на груди, дурманящий запах алкоголя, врезавшуюся в палец нитку и отражение своего лица в слепом зеркальце доктора, которое он запомнил навсегда. — Оцепенение! — шепчет Арнольд. — Я полумёртв и оснащён дай Боже.

Потом Арнольд Нильсен рассказывал, что так хорошо, как тогда, ему не было никогда. — Я был прям принцем, — говорил он. — Нет, бери выше — королём! А ближе к Богу, пока не умер совсем, не пробраться. Это были самые лучшие недели детства. Честное слово! Я рекомендую мнимую смерть всем, кто хочет покоя. Это было здорово! Как в отеле!

Поэтому Арнольд всё ещё валяется в кровати в оцепенении, когда учитель Холст, раскормленный выпускник университета, что ни сентябрь — истовый оптимист, а к июню опасный даже для самого себя, прибывает в Рёст, дабы четырнадцать дней кряду сеять в головах местных оболтусов разумное и вечное. По истечение этих четырнадцати дней Холст в изнеможении убывает на материк, отлично зная, что все его наставления и премудрости выветриваются из их голов раньше, чем он скрывается из виду, и предоставляя им набираться ума-разума в школе, которую ещё называют жизнью, где из обязательных предметов — море, трава и птичьи скалы. Через две недели он возвращается, ещё более побледневший и ещё более замученный морской болезнью, ибо таков ритм: то книги, то работа, то указка, то перемёт, так что в учительской голове дни тоже делаются короче и короче, и он всё мрачнее косится на по-прежнему пустующее место Арнольда, который лежит себе дома, а Аврора обихаживает его, тревожась чем дальше, тем больше, ибо ей уже едва удаётся влить ему в рот ложечку пюре или тёплого рыбного супчика. Эверт стоит в тени у двери, смотрит на увечного сына и видит, что ничего не меняется и в Авроре тоже, никакой тяжести в талии, и он думает с возмущением даже: «Сколько можно валяться в оцепенении?» Такой сын выводит Эверта из терпения. И живой, и мёртвый, он — горе семьи, крест, который надо нести, но эту его полусмерть вынести почти невозможно. К тому же уже поползли кривотолки. Он наталкивается на пересуды о своём сыне везде, куда б ни пошёл. И каждый четырнадцатый день учитель Холст переправляет эти сплетни на материк.

Аврора отирает Арнольду рот, бережно чмокает его в лоб и шепчет: — Я всегда буду ухаживать за тобой! — Проходя мимо Эверта с тазом, тряпками, бельём и недоеденной едой, она не глядит в его сторону. Вечером того октябрьского дня Эверт принимает решение. Он посылает за самим пастором.

И как раз той ночью Арнольд начинает скучать. Он не только коронован на постельное царствование, но и помазан на самое абсолютное из всех одиночеств: он слышит, но не говорит. Что-то в нежных словах матери перепугало его, теперь в душе скребёт неприкаянность, невыносимое беспокойство. Он слышит, что мать плачет в комнате, собака скулит под дверью, отец стучит кулаком по столу. Утром Арнольд различает тяжёлые шлёпки вёсел, ритмичные крики рулевых и псалом, перекрывающий бурю и заглушающий плеск прибоя: Бог есть Бог, хоть вся земля пустыня.

Арнольд не может удержаться. Он встаёт. Восстаёт с одра оцепенения и глядит в тёмное окно. К пристани идёт баркас, гребцы взмахивают вёслами в круге белого моря, а на носу стоит, воздев руки, могучая фигура, похожая на огромную скалу, на чёрный парус, это сам пастор, и он поёт Бог есть Бог, хоть люди все мертвы. У Арнольда душа отлетает в пятки, и он вопит — Жирный едет! Жирный!

Тогда из тени выходит отец, хватает Арнольда и отвешивает ему оплеуху, пощёчину, которая жжёт щёку сына так же, как ладонь родителя, ведь он бил в гневливом восторге, в оторопи и ужасе, чья-то чужая воля направляла в эту минуту его руку, а он сам смотрит на сына, который замер на кровати как громом поражённый, мягко, почти сконфуженно: — Дурак! Он не жирный, он пастор! — Затем Эверт хватает обомлевшую Аврору и бегом тянет за собой на пристань — встретить пастора да побыстрей спровадить его назад: Арнольд ожил, заговорил, пастор никому не нужен. — Парень поднялся! — кричит Эверт всем. — Уезжайте, пока не поздно! — Но пастор уже на пристани, он кладёт руки на плечи дрожащего Эверта и говорит — Ну, ну, сын мой. С чудом исцелённым мальчиком я непременно должен поговорить сам.

Когда пастор напрашивается в дом, отказать ему не может никто. И вот уже весь остров направляется к дому Нильсенов. Мужики побросали инструменты, бабы кинули мокнуть стирку, а ребятня счастлива опоздать на первый урок к Холсту, тем более он сам, запыхавшийся, замыкает собой растянутую, снедаемую ожиданием процессию, превратившую обычное октябрьское утро в церковный ход.

Арнольд видит их в окно. Он видит укрупняющиеся лица, красное лицо пастора в обрамлении чёрной бороды, беспокойные руки родителей, быструю ухмылку этого Кручины, мокрую шляпу на жидких волосёнках учителя Холста, все идут, подавшись вперёд, будто их толкают в спину, и Арнольд сразу и окончательно понимает, что его догнали и обложили, он было потерялся, но теперь Арнольд Нильсен найден, и с этой минуты начинается его вторая жизнь.

Он укладывается, зажмуривается и слышит, как пастор шепчет на крыльце: — Я буду говорить с мальчиком наедине. — Когда Арнольд открывает глаза, пастор наклоняется к нему во всём своём величии и говорит: — Скажи мне, что такое оцепенение? — Арнольд не знает, что ответить, и решает не открывать рта. Большая голова ждёт, нависнув над ним, Арнольд высматривает знак, сигнал, движение лица, чтоб он угадал, что сказать, а о чём промолчать. Из блестящего носа пастора падает могучая капля и прямо Арнольду на лоб. Пастор поднимает полу пальто и отирает увесистую каплю. — Сначала было хорошо, — говорит Арнольд. — Но потом стало скучнее. — Пастор степенно кивает: — Понимаю. Господь и тот выдержал всего три дня. — Арнольд садится в кровати, пастор кладёт руку ему на голову, склоняющуюся под ней. — Смотри мне в глаза, — велит пастор. Арнольд через не могу поднимает глаза и устремляет их на пастора. — Ты должен чтить своих отца и мать. — Да, — шепчет Арнольд. Ещё ты должен чтить море, прибежище рыб, и небо, пристанище птиц. — Конечно, — бормочет Арнольд. — Истину чти! — И её тоже, — сипит Арнольд. Пастор придвинулся вплотную, они разговаривают нос к носу. — Как минимум тоже! — ревёт пастор. Арнольд отстраняется, но и пастор придвигается ещё ближе. — И какова истина? — спрашивает он. Арнольд задумывается. Он не знает. И чувствует себя виноватым. Поэтому отвечает вопросом: — Я не знаю, смеяться или плакать? — Взгляд пастора смягчается, губы изгибает улыбка. Он вздыхает, проводит рукой по глазам и улыбается, а улыбка пастора — та же дуга, натянутая между смехом и плачем. — Вот именно, говорит пастор. Этого-то мы, грешные, и не знаем — смеяться нам или плакать? — Пастор встаёт, он стоит посреди комнаты спиной к мальчику. Затянутый в пальто, как в чёрную колонну. Стук в дверь. Снова тишина. Наконец пастор поворачивается к Арнольду, он хочет сказать ещё что-то, но Арнольд опережает его, ему надо облегчить душу. — Я хотел убежать отсюда прочь, — говорит он. — В этом истина. — Пастор выслушивает признание и ещё раз улыбается. — Ты побывал далеко, Арнольд. Только дорога, мальчик мой, оказалась неверной. — Спасибо, — шепчет Арнольд. И снова на голову ему ложится рука пастора. — Но теперь тебе пора возвращаться к людям, — говорит он. — Здесь наша обитель.

На следующее утро Арнольд возникает на пороге школы, все оборачиваются в его сторону, и кто-то кричит с Камчатки: — Жирный едет! Жирный! — Класс покатывается, Арнольд смеётся тоже, и тут до него доходит, что они знают о нём почти всё: за исключением тайного помысла, доверенного одному пастору, всё остальное знают про него все вокруг, этого более чем достаточно, учитывая, что каждое слово, которое он говорит, сказал или скажет, включая и те, которые он не собирался произносить вслух, передаются из уст в уста и застревают в сплетнях, как рыба в чужом неводе. Хохоча, Арнольд думает: тут слишком тесно, тут кучно. И заливается громче всех. Учитель Холст стукает указкой по кафедре и в выбитой тишине кивает Арнольду: — С возвращением, Нильсен. Поди сядь на место, а то стоишь, будто опять хочешь нас покинуть. — Арнольд идёт между рядов к своей парте. Она также высока, как до каникул. Если не выше. Он не достаёт ногами до пола. Они болтаются в воздухе, тяжёлые, как брёвна. Подходит учитель Холст. Руки он заложил за спину. И улыбается. Улыбается, наверно, в предвкушении предстоящего уже вечером отъезда на Лофотен и четырнадцати благословенных дней отдыха. Учитель останавливается перед Арнольдом. — Значит, ты будешь продавать ветер? — говорит учитель, и смех рассыпается по новой. Смех тоже впадал в спячку, а теперь очнулся. Учитель даёт смеху погулять, сколько считает нужным, и гулко топает ногой, смех смолкает. — Но у меня вопрос: ты собираешься продавать его килограммами или литрами? — Арнольд не успевает открыть рта, учитель Холст нашёл себе потеху, и его несёт: — Знаю, знаю! Ты будешь продавать ветер бочками! Набьёшь его в бочки, пошлёшь на юг, и когда в Осло-фьорде ляжет штиль, а там это обычная беда, и все корабли встанут, тут-то они откупорят бочку, и — ура — ветер раздувает паруса! — Класс гогочет. Они пластаются по партам и ржут. Учитель Холст разглядывает Арнольда с высоты своего роста, просовывает указку ему под подбородок, насильно заставляя поднять глаза, и Арнольд чувствует, как остриё упирается ему в горло, в адамово яблоко, а смех кругами расходится вокруг. — Но как, малютка Арнольд, ты сумеешь заткнуть бочку прежде, чем ветер разлетится, а? — Теперь Арнольдов черёд, и его хохот перекрывает смех всего класса: — Очень просто — я заткну бочку вашей жирной задницей! — Делается совершенно тихо. Учитель Холст роняет указку. Медленно-медленно наклоняется и поднимает её, дышит он короткими всхлипами. — Что ты сказал, Арнольд Нильсен? — Что я заткну бочку вашей большущей задницей. — Арнольд хохочет, и посреди хохота ему на нос обрушивается указка. Арнольд ошарашенно таращится на учителя, который уже летит к кафедре, открывает толстый кондуит и макает перо в чернильницу. Только тогда Арнольда пронзает боль, отложенная, отсроченная, опоздавшая, но нехорошая, кровь льётся откуда-то изнутри лба и капает в рот и кляксами на пол, он сползает со стула, встаёт как в тумане и бредёт вон из класса, где висит безмерная тишина и учитель Холст не отвлекается удержать его, он слишком занят скрупулёзным описанием обстоятельств происшествия, он спешит оградить потомков от самой возможности превратного истолкования истории и дать им зримое и чёткое, как чернила, которыми он выводит длинные столбцы своего памфлета рядом со столбиками не радующих глаз отметок, представление о том, в каких варварских условиях нёс он эту службу на краю моря.

Арнольд останавливается на крыльце. Внизу, у пристани, он видит отца и спускается к нему. Тот оборачивается: — Опять упал? — Арнольд качает головой, едва-едва, но кровь снова показывается под носом, и он запрокидывает голову и смотрит в свинцовое небо. — Нет, — шепчет он. — Я не падал. — Отец подходит на шаг ближе и говорит нетерпеливо: — А тогда что случилось? — Учитель Холст заехал указкой. — Отец наклоняется: — Ты хочешь сказать, он тебя ударил? — Арнольд кивает осторожнее некуда, как будто всё в лице держится на соплях и в любую секунду может разъехаться. Отец вынимает из кармана тряпицу, быстро мочит её в воде и протягивает сыну. Арнольд вытирает кровь и начинает плакать, хотя решил крепиться, но жжёт нестерпимо и глубоко, что-то в нём сломалось. — Мне кажется, нос скособочило, — говорит отец, забирает у Арнольда окровавленную тряпку, плюёт на неё и стирает кровавую росу с его подбородка, и Арнольда поражает, что такие огромные лапищи могут касаться так легко. — Ты не плачешь? — Нет, — отвечает Арнольд и сглатывает. — Уже нет. — Ладно. От кривого носа ты не помрёшь. Он правда стукнул тебя указкой? — Да. С размаху. — Отец задумывается на минуту, а потом шагает в сторону от пристани. — Ты куда? — кричит Арнольд. — Не ходи! — Отец не оборачивается. — Потолкую с Холстом, — говорит он.

Арнольд рысит за отцом, прикрыв рукой расшатавшийся и оплывший нос. Отец останавливается только на пороге класса и вперивает взгляд в учителя Холста, как раз захлопывающего кондуит. — Я отец Арнольда Нильсена, — говорит он громко и ясно. Учитель Холст смотрит на него и чуть-чуть теряет уверенность, глаза начинают бегать, но потом он заглядывает в журнал и улыбается. — Как же, как же. Эверт Нильсен. Я знаю отцов моих дорогих учеников. — Учитель Холст встаёт: — Ваш сын получил необходимый урок. Но я, со своей стороны, считаю вопрос исчерпанным и не собираюсь раздувать шум ни здесь, ни по инстанциям. — Эверт Нильсен стоит молча и угрюмо, как будто забывшись, вроде как забыв, зачем он сюда попал. Широкоплечая фигура отбрасывает в комнату длинную, серую тень. Арнольд ждёт, спрятавшись за отцом. Он изо всех сил тянет его за куртку, потому что он знает: отец не выносит так много слов зараз, они его утомляют и заводят. — Так, продолжаем урок, — говорит учитель Холст, глядя мимо Эверта Нильсена. — Арнольд, дорогой, быстренько садись на место. — Но отец останавливает сына. И сам идёт к кафедре меж рядов замерших учеников, уже догадавшихся, что сейчас случится нечто труднозабываемое. Эверт Нильсен ничего не говорит. Всё давно сказано. Учитель Холст глядит на него в изумлении. А Эверт Нильсен берёт указку и бьёт учителя по лбу, удар не особо силён, но Холст всё же оседает с воплем скорее потрясения, чем боли, и закрывает лицо, а Арнольд думает, что сперва его ударил отец, потом — учитель Холст, а теперь отец побил Холста, как если бы одно влекло за собой другое и было проявлением справедливой закономерности, которую Арнольд не в силах уразуметь. Эверт Нильсен ломает указку, швыряет обе половинки в учителя Холста, по-прежнему стоящего на коленях перед всеми, покидает класс и уводит с собой Арнольда вон, на ветродуй, где места полно для всех — В школу больше не пойдёшь, — говорит отец.

Назавтра Арнольд в море. Аврора не желала и слышать об этом, но отец настоял. Парень должен мужать. Парню надо выживать. Других мыслей нет. А эта проста, красива и понятна. В ней вся суть. Поэтому Арнольд сидит на банке, синий нос завязан грубой повязкой, и дышать приходится ртом. Он сидит и хватает воздух, а отец гребёт мерными, неумолимыми гребками, уносящими их от берега. Море спокойно, по меркам октября, оно лежит чёрное, затенённое, точно тусклое рябое зеркало. Но едва они выходят за мол и видят широкую шею маяка в воротничке пены, как поднимается волнение и ну качать лодку в размеренном невыносимом ритме. Отец улыбается и смотрит на сына, гребёт и не спускает с сына глаз, под ними перекатываются волны, покоя нигде ни в чём, и ни единой точки опоры, даже и отец не опора, он улыбается и гребёт, увозит их дальше, дальше, туда, откуда остров кажется щепкой в тумане. Арнольд закрывает рот, но нечем дышать. Он заперт в себе. Качка надувает его тёплой тошнотой. Он срывает повязку, прикусывает крик, швыряет замурзанную тряпку за борт и хватает воздух короткими, спасительными глотками. Отец смотрит на него, улыбается, гребёт, они ещё не дошли до места. Арнольд осторожно ощупывает нос, мягкая бульба колышется из стороны в сторону. — Ты похож на боксёра, — вдруг говорит отец. Арнольд таращится на него в удивлении: — Я? На боксёра? — На того, которого напечатали в газете. Помнишь? — Нет. А кто это? — Ну тот, что дрался в самой Америке. Отто фон Порат. — Арнольд на секунду забывает о тошноте из-за небывалой радости. Отец разговаривает с ним. Отец сказал, что он похож на боксёра. Арнольд боксирует в воздух и смеётся. Смеяться больно. Он счастлив, и это делает ему больно. Но едва эта счастливая боль стихает, тут же поднимается тошнота, и Арнольд видит, что отец табанит, словно готовясь пришвартоваться к волне. Потом он кладёт одно весло на колени и указывает на что-то у Арнольда за спиной. — Теперь примечай хорошенько, — говорит он. — Если мачта находит на каменный столб, а маяк стоит на уровне мола, значит, ты на месте. — Арнольд оборачивается и смотрит, а отец продолжает объяснять, так много Эверт Нильсен не говорил давно, видно, он тоже счастлив в эту минуту общения с сыном наедине. — Это наши привязки: флагшток, каменный столб, маяк и мол. Путеводные звёзды. Когда кругом хаос и водоворот, — они на своём месте. Запомни их. — Арнольд прищуривается и смотрит, смотрит на засеки, образующие диковинное созвездие, которое исказится, стоит им отойти на взмах весла в любую сторону. И чем больше Арнольд вглядывается в вехи, тем ему хуже, потому что до него доходит, что в целом свете один он не может спокойно стоять на месте. — Что ты сказал учителю Холсту? — вдруг спрашивает отец. — Что у него жопа толще, чем квашня! — Отец заливисто смеётся. — Жопа толще, чем квашня! И ты сказал так в морду этому жирному тюленю? — Да, сказал! — кричит Арнольд. — Два раза! — Арнольд смотрит на отца. Здесь законы не писаны. Они вдвоём. Полная свобода, когда б не тошнота и качка. Отец вновь замолкает, и Арнольд сидит неподвижно, он боится испортить этот миг. Тогда отец спрашивает: — А пастор что говорил? — Арнольд задумывается. — Что я должен чтить отца с матерью. — Пастор правда такое сказал? — Да. Он сказал, что я должен почитать тебя и Аврору. — Едва он произносит эти слова, как его рвёт. Блевотина летит прямо на колени отцу, тот матерится и вскидывает руку, как для удара, но тут Арнольда выворачивает по новой, он скулит, тошнится и сквозь завесу слёз видит, что вехи пропали. Слились. Он выпал из строя. Арнольд валится на дно лодки и закрывает глаза. — Не похож я больше на боксёра, — шепчет он.

Отец гребёт домой. Остаток дня он молчит. Аврора накрывает поесть. Арнольд не может. Он укладывается пораньше. Всё качается. Он привёз волны домой. Кровать — лодка. Она уносит Арнольда прочь, к вехам мечтаний.

На другое утро отец будит его спозаранку. — Найдёшь привязки, — говорит он. Они выходят в море. Миновав мол, отец меняется местами с Арнольдом и отдаёт ему вёсла. Арнольд гребёт. Волны напирают. Арнольд гребёт и смотрит. Отец не отрывает от него глаз. Вёсла ковыряют поверхность воды, как огромные, гладкие ложки. Арнольд оглядывается и смотрит на сушу. Вехи стоят абы как. Они поменялись местами. Столб заслонил флагшток, маяк ушёл в воду, волны стёсывают мол, камень за камнем. Все незыблемые приметы развезло по сторонам. Арнольд думает «Моя вешка везде! Мир вокруг моя привязка! Мой кривой нос укажет мне направление». Отец встряхивает его за плечо: — Дальше! — И Арнольд гребёт дальше. Он принимает решение. На этот раз он сдюжит. Он — гребец, Арнольд-загребало! Он гребёт наперекор течению. Через волны. Он гребёт в шторм. Вёсла не ложки, нет, они деревья! А их крона — лопасти, которые откидывают небо назад. Но вех он не видит. Их нет. Значит, спокойно стоять на месте не может никто и ничто? Ветер точит их скалы, и скоро останется только пыль на воде, вроде мушиных какашек на стекле. Отец что-то кричит, но не слышно. Он тычет во что-то, но ничего не видно. Арнольц гребёт сквозь дождь и пену. Он гребёт с открытым ртом, хлебает моря и извергает его обратно, того моря, на дне которого он стоял и где выносил свои планы. Отец спихивает его с банки, отнимает вёсла и снова сам гребет к дому. Арнольд валяется под его чёрными сапогами. Он обдулся. Всхлипывает. Отец толкает его ногой: — Ты что, белены объелся? Хочешь разнести мою лодку в щепы? — Арнольд ничего не может выговорить. Отец гребёт затяжными взмахами. Гребёт и матерится. Арнольд поднимается и в удивлении видит, что на море штиль. Аврора ждёт на молу. Тёмная, терпеливая фигура. Арнольд сходит на берег навсегда. Он идёт за матерью к дому и слышит смех мальчишек у школы. — Плюнь, — шепчет мама. — Я и плюю, — говорит Арнольд, стискивал зубы. — Опять развезло? — спрашивает мать. Арнольд молчит. Он сухопутный краб среди воды. Островитянин с морской болезнью. — Точь-в-точь мой отец, — говорит Аврора. — Его каждый раз укачивало до рвоты. — Она хохочет, смех необычный, и берёт его за руку. Арнольд молчит, поскольку не понимает, угроза это или утешение. Нет, не угроза, но утешение слабое.

Как-то Арнольд потрошит на пристани рыбу. Отец в море. Арнольд поднимает нож. Тяжёлый, оттягивает руку. Время тянется безотрадно. Старики сидят глазеют на Арнольда. Шепчутся об этом недоделке Нильсенов. В сотый раз рассказывают те же истории, что всегда. Но скоро они смогут разбавить их россказнями про Арнольда. А происходит вот что: они на секунду отворачиваются, может, в сторону досужего шептуна Кручины, который спешит попотчевать их свежими гадостями, и в этот миг Арнольд роняет нож, тот входит в палец по кость, так что палец повисает на тонкой ниточке, на волоске мяса, мальчик не кричит, он молчит и в ужасе смотрит на кисть, на указательный палец, из которого толчками бьёт кровь, большими плюхами, и слышит, как нож входит в мостки, все вскакивают, Кручина орёт так, что слышно всему острову: — Колесо отхватил себе палец! Колесо отхватил себе палец!

В себя Арнольд приходит с воспоминанием, что у него есть кличка: Колесо. Отныне он Колесо, не надо ему другого имени. Всё, что быстро мчит по жизни, движется на колёсах: машины, поезда, автобусы, даже у парохода есть колесо, и в общем-то море — тоже колесо, которое перекатывается от побережья к побережью, как и голубое, сияющее колесо земного шара, рассекающее темноту космоса. И всё оттого, что никто не в силах забыть, как он живым колесом скатился с самого отвесного утёса, но и Арнольд помнит обещание, которое дал себе в тот день, стоя на дне моря, с грузом волн на плечах он сбежит прочь с этого острова, чего бы это ни стоило. Он не решил, куда подастся, он знает лишь одно: прочь! Он колесо, а оно должно катиться. Его дом — дорога. Так он создан. Однажды ночью он выбирается из дому. Матери оставляется письмо. А отец на промысле во фьорде. Ночи сделались светлыми. Он корпел над этим письмом несколько недель, подбирал правильные слова и расставлял их должным образом. Письмо вышло коротким, потому что Арнольд Нильсен от природы не писатель. Вот что достаётся прочесть матери, когда она на другой день поднимается с рассветом и вдруг поражается огромной тишине в маленькой хибаре. И тут замечает записку на кухонном столе. Дорогая мама. Я уехал. Вернусь, когда придёт время, или никогда. Лодка будет на той стороне. Кланяйся отцу. С любовным приветом. Арнольд.

Итак, Арнольд выскальзывает в белёсую ночь. Быстро спускается к причалу. Жаба скачет следом, обалдевшая и счастливая. Погладив псину, он отсылает её назад. С собой он взял хлеб, монеты, которые копил два года, и глоток отцова спирта. Он озирается. Оглядывает всё, что покидает. Отвязывает канат, ночь молчит, но сердце бухает. Он плачет, от радости и горя. Он подавлен собой. Он сам себя превзошёл. И скоро себя перерастёт. И пока он, девятипалый, идёт под парусом к материку, он распевает, чтоб заглушить свой плач, Бог есть Бог. О том, как Арнольд той ночью одолел бешеные и коварные течения, ходят легенды, это была мужская работа, чудо, не иначе Всемогущий подсобил гребцу, и то, что его недомерок сын подмял под себя море, как подобает мужику, и тем прославился, смягчило ярость и отчаяние отца.

Вечером третьего дня Арнольд стоит перед церковью в Сволваре, и все кругом еще огромнее, чем даже он предполагал. Люди живут друг у друга на головах в каменных домах. Фонари теснятся, как деревья в лесу, а в витринах магазинов электрический свет. И поражает Арнольда тишина, то, что в городе может быть так тихо. Может быть, думает он, в городах в такое время уже спят, чтобы отдохнуть к ночи, потому что в городах все иначе и солнце заходит, когда люди встают. Но тут он слышит шаги, шаги многих людей, ибо земля под ним дрожит. Арнольд оглядывается и видит на другом тротуаре идущую мимо процессию, в ней взрослые и дети, рыбаки и владельцы промыслов, мужчины и женщины, кошки и собаки, всякой твари по паре, но и этого мало: из церкви выходит сам пастор, за ним тяжело хлопает дверь, он подбирает рясу, чтоб не запутаться в ней, и, семеня по-бабьи, нагоняет странное шествие, которое сворачивает главной улицей к пристани. Арнольд прячется за столб, и пастор не замечает его. Потом Арнольд следует за всеми. Они идут на ту сторону пристани. Где на присыпанной щебнем площадке между силосной ямой и лесопилкой стоят будки и карусели, горят лампы всех цветов радуги, скачут кругами механические лошадки, а в центре разбит и привязан к месяцу в небесах огроменный шатер, над раззолоченным порталом которого Арнольд читает: ЦИРК MUNDUS. Он видит, что люди платят деньги господину в униформе с кустистыми усами, топорщащимися под носом, и исчезают внутри, один за одним, причем они пихаются, ругаются и дерутся, чтобы проникнуть внутрь первыми и занять самые выигрышные места. Арнольд торчит снаружи, в грязи на кромке старого футбольного поля. Чуть погодя до него доносится музыка, он слышит, как ржут кони, трубят слоны, щелкает кнут, и выстрелы, и смех. Арнольд подкрадывается ближе. Вход никто больше не караулит. Господин в форме исчез. Арнольд на секунду замирает под вывеской и напоследок еще раз озирается. На соседнем столбе обнаруживается плакат. На арене прославленный человек-змея Der Rote Teufel. А кроме него — глотатели шпаг, укротители змей, уроды, королевы красоты плюс самый высокий человек в мире, неподражаемый исландец Патурсон. Арнольд набирает в грудь воздуха и просачивается внутрь. Он крадется между будками и повозками. Карусельные лошадки кружат по рельсам сами по себе. Разве не сюда он рвался и стремился? Не об этом мечтал, не так представлял себе «прочь»? Он у цели. Арнольд останавливается перед шатром, на котором начертано: Mundus vult decipi. Звучит загадочно. На таком языке изъясняются на тысячеметровой глубине палтус с пикшей. Арнольд приподнимает занавес, но раньше, чем он успевает разглядеть хоть что-то, чья-то рука оттаскивает его назад и разворачивает рывком. Господин в усах и форме глядит на него сверху вниз. — И куда ж это ты намылился? — Он говорит по-норвежски. И наклоняется ещё ближе. — Я ищу своих родителей, — отвечает Арнольд без запинки. — Родителей? Вот оно что. Они тебя уж обыскались, поди? — Арнольд улыбается. Страх прошёл. Врать не трудно. Слова сами слетают с языка и делаются правдой. — Наверняка обыскались, — шепчет Арнольд. Но эти слова, которые можно счесть и ложью, и правдой, смотря как понять, приводят совершенно не к тем последствиям, на которые надеялся Арнольд. А именно: господин в форме поднимает его высоко в воздух. — Меня зовут Мундус, — сообщает господин. — А у Мундуса никто никого не теряет! — С этими словами он на руках вносит его в шатёр. Der Rote Teufel как раз просовывает голову между ног, болтаясь под куполом на трапеции, и все взгляды прикованы к нему. Он сложился пополам и выглядывает из-под туловища, а держится он теперь одной рукой, и зрители в страхе отводят глаза. Барабан рассыпает дробь и дробит, дробит, дробит. Вдруг под куполом раздаётся треск, и на трапеции возникает суета. Это расшитое золотом трико Der Rote Teufel лопнуло в самом что ни на есть непрезентабельном месте. Поначалу публика думает, что это часть номера, но через минуту до зрителей доходит, что это — скандал, притом наискабрезнейшего свойства, и что Красный Дьявол заслужил своё имя, потому что по шатру распространяется густое, хоть святых выноси, амбре, которое невозможно спутать ни с чем, и пока горемычного человека-змею стремительно опускают на арену, его бледные ягодицы белеют как опозоренная луна над пунцовой застывшей физиономией. Зал взрывается свистом, на задних скамьях парни вскакивают и принимаются зашвыривать Дьявола комьями земли и скомканными бумажными кульками, и тогда-то на публике дебютирует Арнольд Нильсен: поняв, что представление вот-вот будет сорвано, Мундус выносит его на манеж и поднимает над собой; шум стихает, буйные, не спускающие никому рыбаки постепенно рассаживаются по местам, и директор цирка громогласно объявляет: — Уважаемые дамы и господа! Это юное создание, которое я держу на руках, потеряло своих родителей! Я прошу его отца и матушку встать; пусть у нас на глазах воссоединится счастливая семья, а затем перед вами выступит самый высокий человек в мире!

Становится довольно тихо. Арнольд видит лица, почти окружившие его. Они таращатся, они пялятся. Те, что поближе, подаются вперёд и чуть не тянут руки его пощупать. Пастор порывается было встать, но остаётся сидеть на месте, в печали и сомнениях. И кто-то снова думает, что это часть представления, потому что они начинают смеяться, и смех расходится кругами, скоро шатёр уже содрогается от хохота, топота и рукоплесканий. Только пастор сидит окаменев, он всё смотрит на Арнольда, не зная, плакать ему или смеяться. Мундус отвешивает глубокий поклон, обходит круг по манежу под аплодисменты зрителей, наконец выносит Арнольда за кулисы, сажает его там и убегает назад на арену. Здесь почти темно. Только над зеркалом горит тусклая лампа. Арнольд не шевелится. С манежа доносятся фанфары и барабанный бой. Потом он слышит ещё звук. Кто-то ступает так тяжело, что земля гудит, а стул под ним заваливается. Но это не слон. Это идёт человек, и Арнольд вцепляется в сиденье, чтоб не грохнуться при виде ни много ни мало, а самого высокого в мире человека, который идёт пригнувшись из-за нехватки места. Его лошадиное лицо затуманено. Нос затеняет всё. Он одет в чёрное, а галстук у него длиннее, чем лунная дорожка на море. Его сопровождает дама в коротенькой растопыренной юбочке и блестящей шляпке. Нормальная, обычная дама, ему она с трудом достаёт до пояса. Он останавливается перед тяжёлым вызолоченным занавесом. Нагибается ниже прежнего, и женщина выпускает его необъятную руку. Музыка стихает. В тишине остаётся звучать истеричная барабанная дробь и низкий голос Мундуса: — Уважаемые дамы и господа! Встречайте человека, которого на конгрессе врачей в Копенгагене признали самым высоким человеком в мире! Исландец Патурсон из Акюрейри! Два метра семьдесят три сантиметра! И это босиком! Патурсон выпрямляется и выходит на арену. Одиночные вскрики, смех, вздохи восхищения, но в основном все молчат, потому что таких размеров они не видали никогда. Дама в игривой шляпке тем временем обнаруживает Арнольда. — А ты кто? — Арнольд, — отвечает он. Дама улыбается, склоняет голову набок и подходит ближе. — И что, Арнольд, ты делаешь здесь? — Жду Мундуса. — Прильнув к щёлке в занавесе, дама нетерпеливо манит к себе Арнольда. Он соскакивает со стула и встаёт рядом с ней. Она суёт ему что-то в руку. Конфетка. Он кладёт её в рот, пока не отняли, и не спеша рассасывает, а внутри оказывается что-то совсем мягкое, оно обволакивает язык и у Арнольда дух захватывает. Ему выдаётся ещё одна конфетка. — Я — Шоколадная Девочка, — шепчет она и чмокает его в щёку. — Смотри теперь. — Арнольд видит, что Патурсон стоит на манеже спиной к ним. Мундус мерит его серебряной рулеткой, ему приходится влезть на лестницу, чтобы не потерять последние сантиметры. Наконец он протягивает рулетку зрителям, сидящим ближе всех, чтобы они собственными глазами могли увидеть точный рост Патурсона — 2. 73! Все хлопают, а Мундус снова подходит к Патурсону и стягивает с его указательного пальца кольцо. — Он женат? — ахает Арнольд. Шоколадная Девочка с хохотом качает головой. — Цыц, — шепчет она. Мундус показывает публике кольцо. Потом берёт настоящую серебряную монету в две кроны и просовывает её сквозь кольцо. Все видят, что монета легко проходит через широченное кольцо. Это настоящее чудо, все в восторге, но самое захватывающее Мундус припас на конец. Он вызывает двух девушек из первого ряда, и они, зардевшись, выходят к нему на арену. Им дозволяется потрогать Патурсона, чтоб убедиться: это человек из крови и плоти. Потом он берёт их на руки, и они сидят каждая на своей лапище, как на ветвях векового дерева, и теперь уже Патурсон краснеет и опускает голову, а девчушки егозят, хихикают и машут всем родным и знакомым. Двое парней с галёрки рвутся выйти на сцену и помериться силой с этим застенчивым великаном, но Мундус пресекает это, во избежание увечий. Вместо поединка он выкатывает на арену стол, покрытый вышитой скатертью. Её он снимает с видом фокусника и выставляет на обозрение публики ужин Патурсона, состоящий из дюжины яиц в мешочек, четырнадцати булочек, свиной отбивной, трёх килограммов картошки, восемнадцати черносливов и двух литров молока. Всё это Патурсон уминает на глазах потрясённых зрителей. Пока Патурсон обжирается, Мундус подходит к бортику и складывает руки на животе. — Дамы и господа, — изрекает он. — Наш исландский друг родом из бедной рыбацкой семьи в Акурейру. Сами видите, сколько проблем создаёт для него гигантский рост. Он мечтает уехать обратно и вместе со своими родственниками ловить рыбу. Но ему не подходит ни обычная одежда, ни снасти. Даже шнурки он вынужден выписывать себе из-за границы. Чтоб помочь ему, мы напечатали эти открытки. Сейчас Патурсон обойдёт вас. Чем больше открыток купите вы, тем больше одежды и снастей сможет купить себе он. Посочувствуйте ему! — Самый высокий человек в мире вытирает рот простынёй и тихо обходит ряды, но почти никто не хочет покупать красочные открытки, они и так отдали по пятьдесят эре за вход, один пастор вкладывает два медяка в кулак Патурсона. Представление окончено. Оркестр играет туш. Патурсон отступает за кулисы, где его снова берёт в оборот Шоколадная Девочка. Влетает Мундус, он разъярён, он в бешенстве. — Где этот проклятый Дьявол? — орёт он. — Я ему устрою Преисподню! — Мундус несётся дальше, но вдруг тормозит и мрачно смотрит на Арнольда. — Ты всё ещё здесь? — Арнольд кивает. Не признать сего факта нельзя. Он боится, что Мундус вышвырнет его вон, но директор вместо этого вздыхает глубоко и тоскливо, закуривает сигару и подсаживается к нему. — Горе луковое, а не цирк, — говорит он. — Акробат пердит так, что штаны лопаются, открытки никто не покупает. — Пастор купил, — шепчет Арнольд. — Один пастор! А у меня осталось триста сорок восемь открыток. Видно, народ здесь жестокосерден как на подбор. — Мундус выпускает струю голубого дыма под усы и разгоняет его ладонью. Арнольд задумывается. — Наверно, не надо его кормить, — говорит он осторожно. Мундус снова поднимает на него глаза: — Как так? — Раз он так жирует, чего им его жалеть, — тихо мямлит Арнольд. Мундус поднимается. Вышвыривает сигару в дверь и улыбается: — Как твоё имя, мальчик? — Арнольд. — В эту самую минуту заходит Шоколадная Девочка. Она несёт дымящуюся сигару и ошарашенно смотрит на Мундуса, который тычет в Арнольда. — Арнольд прав! — вопит он. — Чёрт возьми, почему никто раньше не сказал, что Патурсону не надо сжирать на глазах этой голи перекатной целый рождественский обед! До продажи открыток?! — Потом он обращается к Шоколадной Девочке: — Уложила? — Она кивает и затягивается сигарой, которую Мундус тут же вырывает у неё и снова вышвыривает в дверь со словами: — Найди теперь, где Арнольду спать.

Шоколадная Девочка берёт Арнольда за руку и тянет его за собой, они выходят из шатра и идут по протоптанной в грязи между повозок дорожке. — Мне кажется, тебе достался слоновий волос, — шепчет она. Арнольд недопонимает. — Разве у слона есть волосы? — Есть один. На хвосте. — Она ещё раз торопливо целует его, в губы, отчего у Арнольда ум накрепко заходит за разум. — Ты будешь спать с Патурсоном. Но я в соседней повозке. Если что.

Она останавливается перед кибиткой, осторожно отворяет дверь и впускает Арнольда внутрь. Здесь Патурсон и обретается. Сон даётся ему тяжело. Две кровати составлены вместе, чтобы он мог лечь. Арнольдово место на полу подле лежанки. Шоколадная Девочка даёт ему плед. — Я в соседней повозке, здесь рядом. Если что. — И она быстро исчезает. Некоторое время Арнольд стоит и рассматривает в неверном свете самого высокого в мире человека. Лицо на белой подушке огромное и замкнутое. Он укрыт тремя одеялами, но и их недостаточно. Носки в прорехах, и пальцы торчат во все стороны. Они толще Арнольдова бедра и похожи на букеты из плоти с яркими пятнами в виде сбитых жёлтых ногтей. Тут Арнольд замечает куртку Патурсона, она висит на гвозде позади кровати. Он стягивает её вниз и примеряет. Последняя пуговица лежит на башмаках, а рукава такие длинные, что он едва находит свои руки. Он мог бы долго бродить по закоулкам этой куртки. Патурсон поворачивается на другой бок. Арнольд ждёт не дыша. Самому высокому человеку в мире требуется на это не пять минут. Похоже на то, что земной шар крутанулся в обратную сторону. Арнольд выбирается из куртки, пристраивает её на место и вдруг нащупывает что-то в кармане. Это серебряный сантиметр. Арнольд поворачивается к кровати. Патурсон спит по-прежнему беззвучно. Арнольд начинает с пальца на ноге и растягивает блестящую ленту до самого верхнего волоса на макушке Патурсона. Смотрит на цифру. Он ошибся, и приходится перемерятъ ещё раз, для вящей надёжности обратным макаром, от головы к пятке. Он получает аккурат прежнее число. В Патурсоне не два семьдесят три, а два ноль четыре. Арнольд убирает сантиметр назад в карман. Он удивлён, но не разочарован, по чести говоря. В голове его затеплилось понимание того, что он ещё не уразумел, но уже учуял, вроде тени в мозгу: обман.

Арнольд пробирается в повозку, где спит Шоколадная Девочка. Он будит её. Она садится на кровати и улыбается. — У меня если что, — говорит он. — Что, Арнольд? — В Патурсоне нет двух метров семидесяти трёх сантиметров! — Шоколадная Девочка перестаёт улыбаться. — Что ты такое сказал? — В Патурсоне лишь два ноль четыре. Я его лично измерил! — Шоколадная Девочка вцепляется в Арнольда и больно прижимает палец к его губам. — В Патурсоне два ноль четыре, когда он лежит. А когда он встает, выходит ровно два семьдесят три. Здесь Мундус решает, какой у Патурсона рост. Тебе ясно? — Но догадки тыркаются в Арнольдовой голове медленно и в мысли не складываются. — Сколько тебе лет? — переводит разговор Шоколадная Девочка. Только тут Арнольд замечает, что она почти голая. — Шестнадцать, — отвечает он быстро. — Шестнадцать? — веселится она. — А когда ты лежишь — сколько? — Шоколадная Девочка валит Арнольда на кровать, стискивает, Арнольд вырастает в её объятиях, и она растолковывает ему в основном всё.

Теперь он знает, что есть слоновий волос.

На другое утро Арнольд посещает директорскую кибитку, самую просторную в цирке, с лестницей, шторами, камином и собственно Мундусом, который завтракает, сидя в двуспальной кровати. На нём халат винного цвета, а усы болтаются под носом, забранные в кожаные футляры. Уголком салфетки он извлекает из уголка рта кусочек желтка. — Откуда ты родом? — спрашивает он. — Ниоткуда. — Мундус смотрит на него: — Ниоткуда? Все люди, Арнольд, родом откуда-то. — А я — нет. — Значит, ты ангелочек и прилетел к нам на крылышках? — Арнольд не отвечает. Может, он и ангел, почему нет? Мундус вздыхает, отставляет поднос с завтраком и достаёт сигару. — Нам ведь ни к чему неприятности с полицией, так? — Пастор в курсе. Я ему всё рассказал, — говорит Арнольд.

Тут он слышит снаружи тяжёлые шаги. Он поворачивается к окну, мимо которого шествует Патурсон на пару с Шоколадной Девочкой, которая перед воротами закрывает его огромным куском брезента. Мундус вылезает из кровати и подходит к Арнольду. — Мы не хотим, чтоб хоть кто-нибудь полюбовался на него бесплатно, — объясняет он, зажигая сигару длинной спичкой. Арнольд провожает глазами самого высокого человека в мире, которого выводят погулятъ под брезентом, и это зрелище сдвигает что-то в нём. — Ты о Барнуме слышал? — спрашивает вдруг Мундус. Арнольд качает головой, дым застилает глаза. — Барнум был королём Америки. Он был больше Александра Македонского и Наполеона, вместе взятых! — Арнольд подступает ближе — И больше Патурсона? — Мундус смеётся и кашляет. — И Патурсона тоже больше! Барнум превратил весь мир в свой цирк. Земля служила ему манежем, а небо стало шатром, который он раскинул над нами! — Потрясённый собственной речью, Мундус шепчет: — Барнум мечтал сделать людей счастливыми. Он заставлял их смеяться, вздрагивать, разевать рот и плясать! А к чему ещё во все времена стремится человек? — Шоколадная Девочка ведёт Патурсона обратно. Она машет Арнольду. Мундус кладёт руку Арнольду на плечо. — Ты знаешь, что означает Mundus vult decipi? — спрашивает он. Арнольд хмыкает. Теперь он знает в основном всё. — Мир желает быть обманутым. — Мундус ошарашен. — Хорошо. А что значит по-норвежски Ergo Decipiatur? — Так пусть и будет обманутым, — отвечает Арнольд. Мундус кладёт сигару. — Ну а теперь ответь — кто выше Патурсона из Исландии? — Арнольд задумывается. — Бог? — предлагает он. — Ой. Бог ниже на четыре сантиметра. — Барнум? — старается угадать Арнольд. Мундус склоняется над ним: — Фантазия, Арнольд! Фантазия превыше всего. Важно не то, что ты видишь. А то, что ты думаешь, что ты видишь! Запомни это навсегда, Арнольд. — Мундус садится на кровать, но глаз от Арнольда не отрывает. — Повернись, — командует он. Арнольда встаёт спиной к нему. — Ещё раз! — Арнольд поворачивается лицом к Мундусу, который уже в очках. — Так, мой маленький друг, а теперь рассказывай, что ты умеешь. — Я могу быть колесом, — отвечает Арнольд, проходится колесом по комнате и выпрямляется. Мундус недоволен: — У нас тут все колёса. — У меня девять пальцев, — говорит Арнольд, растопыривая руки. Мундус безучастно пожимает плечами: — У меня есть уроды и похуже. — Я могу цепенеть. — Это вышло из моды. — Я оснащён дай Боже, — шепчет наконец Арнольд. У Мундуса глаза лезут на лоб. — Оснащён дай Боже? А кто тебе сказал такое? — Арнольд опускает глаза: — Сам доктор. И Шоколадная Девочка, — добавляет он быстро. Мундус машет рукой. — Оставь меня, — говорит он. — Мне надо подумать.

Арнольд послушно выходит наружу. Озирается. Ещё утро, и он видит, что у всех вокруг есть своё место. И своя работа, которую они делают сообща. Дрессировщики, плотники, музыканты, клоуны, повара и акробаты репетируют и поют, готовятся к вечернему представлению. И Арнольд понимает, что он должен найти своё место среди людей, пота и песен.

Но тут он видит ещё кое-что. А именно Шоколадную Девочку. Она стоит спиной к нему и тянется к бельевой верёвке, натянутой между двумя вагончиками. Она развешивает на ней расшитое золотом трико Der Rote Teufel, оно блестит и переливается на солнце. Только Арнольд собирается подойти к ней, как появляется Der Rote Teufel собственной персоной. Он обнимает Шоколадную Девочку и целует её в затылок. Она отпихивает его, но этот отпор не многого стоит, потому что она тут же начинает смеяться. Der Rote Teufel целует её снова и увлекает за собой в глубокую тень за вагончиками. Арнольд слышит, как смех тает в смехе. Арнольд съёживается. И делается ещё меньше. Слоны, они на самом деле безволосые. На его долю радости не оставлено. Пути смеха неисповедимы, думает Арнольд. Он всегда разный и не повторяется дважды. Арнольд решает завести себе поминальник смехов. Откроет этот регистр смех матери, робкий смех матери, стоящей на солёном ветру, будто ветер щекочет её. А вот кого записать под вторым номером, он не знает, потому что внезапно до него доходит, что он никогда не видел отца смеющимся.

Арнольд подкрадывается к верёвке. Трико Der Rote Teufel залатано на заднице большим куском кожи. Арнольд затаил дыхание. Он быстро протягивает руку, подцепляет нитку и выдёргивает её.

Тем же вечером Мундус стоит посреди манежа у широкой, чёрной шёлковой занавеси, в шатре плотная тишина, зрители затаили дыхание: сейчас он покажет свой знаменитый паноптикум. Директор вещает тихо, но слышно каждое слово: — Я прошу, чтобы дети, женщины в тягости, ипохондрики, мучимые страхом темноты и морской болезнью и все ранимые натуры сию секунду покинули шатёр. Вас ждёт Колесо удачи и несравненная в своей щедрости Шоколадная Девочка. — Публика приходит в движение, матери прижимают к себе детей, отцы обнимают матерей, и даже самые отъявленные храбрецы из рыбаков на последних рядах проникаются неопровержимой серьёзностью момента. Но все остаются на своих местах, только сдвигаются теснее, и глубокий вздох пролетает по рядам, когда свет сменяется голубоватой полутьмой и оркестр выдувает тишину. Арнольд наблюдает за всем этим из-за кулис. Потом он будет кое-что замалчивать, присочиняя взамен другое, отдельные моменты раздувать, прочие вырезать, и всё сливается в одно: Мундус, Красный Дьявол, Арнардо, лилипуты, самый высокий человек в мире, Шоколадная Девочка, слоны, небо и опилки, ибо это первое представление Арнольда Нильсена и начало его лжи. Но на самом деле Мундус взялся рукой за шёлковую занавесь и пророкотал тёмным калёным голосом: — Дамы и господа! Сейчас я покажу вам ошибки Творца. Если кто-то не вынесет зрелища неудавшихся творений Создателя, я готов помочь ему советом и нюхательной солью. — Мундус достаёт коричневую бутылку, скручивает крышку и даёт зрителям в первом ряду дыхнуть раздражающий запах. Затем он прячет пузырёк в карман и выжидает ещё пару секунд в тишине, точно передумал и решил оградить зрителей оттого отвратного зрелища, которое собрался было им явить. Ветер бьёт в шатёр, и тяжёлый шёлковый занавес колеблется. Вскрикивает женщина, но родные приходят ей на помощь. Мундус склоняется в поклоне и рывком отдёргивает-таки занавес. Египетская мумия обнажает в ухмылке зубы, которым пять тысяч лет. Скелет кровожадного викинга встаёт из могилы и медленно крутит в воздухе ржавым мечом. Первый ряд ахает и наваливается на задних, те ропщут. Мундус призывает к порядку. Это только начало. Он поднимает руки: — История ведёт свою печальную беседу с нами через этих мёртвых свидетелей, — шепчет он. — Не забудьте помянуть их в вечерней молитве. — Он замолкает, предоставляя трупам говорить самим зa себя. Выждав, он подходит ближе к зрителям, он учуял будто нетерпеливое недовольство, возможно, кому-то уже доводилось видеть эти призраки и раньше. — А сейчас, дамы и господа, — говорит он ещё глуше, — сейчас вы увидите отбракованное Создателем творение, недоделанный ангелами ребус или злую шутку Дьявола. Дамы и господа, встречайте — Адриан Еффичефф с Кавказа, наш молчаливый, внушающий трепет родственник, монстр, недочеловек, недостающее звено эволюции! Не дразните его! — Открывается следующая витрина, и публика визжит. Адриан Еффичефф стоит недвижно, оцепенело и тупо смотрит на зрителей, которые продолжают вопить, потому что лицо его заросло густым волосом, чёрным мехом, в котором глаза и рот едва различимы. Столь же волосаты и руки с длинными грязными ногтями, а когда Мундус расстёгивает на нём рубашку, выясняется, что от подбородка до штанов всё колосится шерстью. — Он не родственник старого пастора? — вопят с галёрки. — Тот тоже был дюже волосат! — Шатёр наполняется смехом, отпускающим, дающим выход страху. Мундус, тихо чертыхаясь, быстро убирает Адриана Еффичеффа с глаз долой и выкатывает из темноты стул, на котором сидит кто-то, закутанный в красный плед, только бедро заголилось. Перебравшие рыбаки умолкают, матери закрывают ладонями округлившиеся глаза сыновей. — Да будет мне позволено представить, — начинает Мундус, — представить вас мисс Ослиной Голове, уроженке Нового Орлеана, крещённой под именем, представьте себе, Помилуй и признанной в 1911 году в Коннектикуте самой уродливой женщиной мира. Увидев её, вы станете благодарить Бога каждое утро и каждый вечер, мало того, ещё и в обед, что вам не приходится нести бремя такой рожи! — Мундус срывает плед, и рыбаки не только теряют дар речи, они трезвеют, потому что такого страшилища они не встречали нигде, она отвратнее, чем потроха морского воробья. Женщины исторгают вопль ужаса и бросаются на грудь мужчинам, которые хотят, но не могут оторвать взгляд от мисс Ослиной Головы, наречённой Помилуй, из Нового Орлеана. Лицо напоминает кусок сырого мяса. Раздутые, как огромные мешки, щёки прижимают исполинский, весь в дырах пор шнобель вниз, так что он закрывает рот полностью. Кажется, уродка хочет съесть свой нос, а глаза посажены глубоко и близко между шмотками ярко-красной кожи. Ужас нагнетён до предела. Арнольд ощущает это, стоя за кулисами и глядя на манеж, это вроде как верёвка, которой все в зале повязаны, и она натягивается и натягивается, но Мундус не тормозит, нет, он затягивает верёвку, дёргает за неё, и зрители сливаются в единстве боли. Он вынимает скальпель, поднимает его в нарастающем свете и говорит своим самым утробным голосом: — Будем ли мы судить по наружности или проникнем в святая святых души и тела этой несчастной женщины? — Он не ждёт ответа. Он даёт его сам. Скальпелем он взрезает кожу от брюха до горла, откидывает её в стороны, суёт внутрь руку и извлекает на свет плод с двумя головами, четырьмя руками, четырьмя ногами и двумя шеями, сросшимися в морщинистый узел, при виде которого лишаются чувств пять дам и один господин, а Арнольд стремительно отворачивается, на него накатывает тошнота, как на море, внутри всё дрожит и вздымается волной, он сам — волна, от которой его мутит, и ему кажется, что он слышит шаги Патурсона, может, поэтому всё и ходит ходуном. Арнольд старается удержаться, но слабеет, валится на чумазый пол, где и отдаёт назад шоколад, которым всю ночь объедался, пока внезапно чьи-то руки не выдёргивают его наверх, это портниха, она что-то говорит, но он не понимает, у неё полон рот булавок, она похожа на морского ежа с заскорузлыми руками, которыми она умывает Арнольда, оттирает ему рот, вытряхивает из его одежонки и наряжает наново, что-то делает с его губами, пока паноптикум увозят со сцены, и наконец Арнольд разбирает её слова: — Сейчас твой выход. — Мой? — сипит он. Портниха ставит перед ним зеркало с длинной трещиной, и Арнольд видит, что она одела его как девочку, в платье, гольфики и узкие белые туфли, на губах что-то алое и вязкое, а на голове парик, он кусает лоб. Арнольд не узнаёт себя. В голове мелькает странная мысль. Сбежать ещё дальше было невозможно, думает он, дальше некуда. За кривым зеркалом стоит и ржёт Der Rote Teufel, он откидывает чёлку назад и выпячивает губки бантиком. Ничего больше Арнольд не успевает заметить, потому что все вокруг начинают суетиться, подталкивают его к занавесу и выпихивают на манеж, где его подхватывает Мундус, прижимает к себе под тихий ох зала и шепчет: — Молчи! Ты — немая исландская дочь Патурсона. — Потом Мундус отстраняется, воздевает руки и обводит взглядом свою публику. — Дамы и господа, уважаемая публика! Случилось чудо! Ущербная дочурка Патурсона переплыла океан, чтобы повидать своего отца! Уста бедняжки немы, только девять пальцев у неё на руках, но что за золотое сердце бьётся в её груди! — Тут только Арнольд замечает, что самый высокий человек в мире стоит рядом, хлопая глазами с голодным и недоумевающим видом. Мундус берёт Патурсона за руку и что-то шепчет и ему тоже, и когда исландец складывает всю свою длину пополам и обнимает Арнольда, вздохи сменяются всхлипами. Патурсон мычит что-то непонятное Арнольду, он слышит раскаты голоса в ухе и запоминает их навсегда, эти слова, которые сказал ему Патурсон и которых он не понял..

Я развеиваю пыль повествования, чтобы оно расцветало у всех на устах цветами обмана самого изысканного свойства. Арнольд делает книксен, приседает, как благодарная и калечная дочь, оттопыривая руку с недостающим пальцем, и всхлипы переходят в рыдания, и даже Мундус утирает слезу со своей улыбки. — Продавай открытки и молчи! — шипит он. Арнольд берёт всю стопку, он идёт от места к месту, из объятий в объятия, и все покупают открытку, ибо у Арнольда столь исстрадавшийся и замученный вид, что никогда ещё им никого не бывало жальче. Он распродаёт все до единой открытки с раскрашенным вручную портретом Патурсона и неразборчивой закорючкой Конгресса врачей в Копенгагене под его ростом, который обозначен в сантиметрах, дюймах, футах и локтях. Арнольд нагружен монетами, он тащит их Мундусу, снова вызывая слёзы у него на глазах, по-прежнему голодный и недоумевающий Патурсон обнимает Арнольда, и публика аплодисментами приветствует отца, и девочку его, и себя, и свою щедрость, и безграничную милость Божию. Гремят фанфары в честь одного Арнольда, он кивает, нет, извините, он приседает в книксене, как настоящая дочка, и это первая маска Арнольда Нильсена — дочь самого высокого в мире человека. И ещё раз опускается он в книксене, в восторге и изумлении.

Der Rote Teufel дождался своего часа. Он вскарабкивается на трапецию и рассыпает каскад умопомрачительных трюков, он обязан взять реванш и раз и навсегда похоронить вчерашний позор в книге забвения тем, что сегодня он превзойдёт самого себя. Орудием его отмщения будет бесстрашие. Der Rote Teufel, на самом деле Халворсен из Халдена, решил летать сегодня, как птица. Как орёл парит он в поднебесье. Но когда складывается пополам и высовывает голову между ног, под самым-самым куполом, он слышит не как колотятся сердца и не оглушительную тишину, он слышит смех. Публика хохочет. Халворсен не может постичь этого. Они смеются, и сперва он решает, что ослышался. Но слух не подвёл его. Народ хохочет. Даже Мундус ошеломлён. Это не тот номер, где ржут. Смертельный акробатический этюд должен вызывать страх и трепет, а в самом конце — вздох облегчения, который делает всех нас равно бессмертными в миг отступления страха. Халворсен — птица, которая, пренебрегши смертью, дразнит её и заигрывает с ней. Сегодня Халворсен собирается попрать смерть и материализовать вечную жизнь. Но публика хохочет. Арнольд сразу понимает почему. Они ждут, когда трико Халворсена лопнет снова. Они предвкушают. Потому что избежать рассказа о вчерашнем, о порвавшихся на заду пердуна-акробата штанах не удалось никому. Над этим они и смеются. Над тем, что ещё не произошло, но, как они надеются, всё же случится. И Арнольд молится про себя, Господи, милый, шепчет он, прости меня, а пальцы перебирают нитку из расшитого золотом трико. Халворсен перешивает ноги над головой и висит, как сдвоенный человек это на грани невозможного, но народ гогочет. Сбитый смехом с толку, Халворсен на долю секунды отвлекается. Этого хватает. С лихвой. Смерть справляется с делами без сверхурочных. Der Rote Teufel срывается вниз, смех тает на лету, но поздно. Он пикирует на манеж, как забарахлившая птица, и приземляется на спину. Тут бессилен волос из слоновьего хвоста. И никакому слону не под силу притащить Халворсена назад. Отныне его имя вычеркнуто из афиши. Номер впредь не демонстрируется. Акробат умер. Арнольд прячется за Патурсоном, самым высоким человеком в мире. — Это не я виноват, — шепчет он. Патурсон не понимает. — Я ни при чём, — повторяет Арнольд. — Он сорвался раньше, чем лопнуло трико.

Цирк начинает сворачиваться той же ночью. Оставаться здесь им нельзя. Одно несчастье всегда тянет за собой другое. Это судьба, а она штука заразная, они все могут заболеть ею. Надо уезжать. Убираться прочь, оставляя несчастье позади. Из шатра всё вынесено. Электрики разбирают освещение. Плотники развинчивают ряды стульев и снимают занавес. Шоколадная Девочка ревёт в голос. Наконец, остаётся сложить саму палатку, шатёр, а солнце, закатывавшееся больше для порядка, уже встаёт над синим фьордом. Мундус всю ночь бодрствовал на сердечных таблетках, отчего глаза у него красные и пустые, как шарики цветного стекла. Для цирка смерть — дурная реклама. Директор уже объяснился с ленсманом и доктором и отбил телеграмму родным Халворсена в Халден. Теперь он подходит к Арнольду, давно снявшему девчачий наряд, и велит помочь рабочим, велит нетерпеливо, его свербит. Арнольд встаёт рядом со смотрителем шатра. Рабочие стоят кругом и утягивают вниз огромную парусину, которая оседает, как спущенный шар, и у каждого в команде есть своё место и задача. Они перекрикиваются, перекличка звучит почти как песня. — А мне что делать? — спрашивает Арнольд. Смотритель опускает на него глаза. — Принеси тапки Халворсена, — говорит он и показывает. Оказывается, одна тапка, похожая на узкую туфлю, всё ещё лежит на манеже. Арнольд готов сорваться с места, но смотритель придерживает его: — Возьми. — Арнольд получает нож и бежит за туфлей Халворсена, сжимая нож в руке и недоумевая, для чего он может ему пригодиться в таком деле, но поскольку, видит он, все кругом с ножами, то он и не спрашивает, ибо он уже выучил, что не надо спрашивать, если можно обойтись без вопроса. Наоборот, он думает: вот и всё, что осталось от Der Rote Teufel, простая туфля. Когда он наклоняется подобрать её, всё и случается. Он слышит крик рабочих, его сбивает с ног точно ураганом и прижимает к земле. Потому что раз беда грянула, одна она не приходит. Два троса лопнули, и весь цирк обрушился Арнольду на голову. Те, снаружи, что толпятся в это утро вокруг шатра, видят, что парусина ходит ходуном, какой-то маленький шарик беспокойно тыркается под ней, и кто-то думает, наверно, что там кошка заплутала, но это Арнольд Нильсен. Он ползёт в странной, прозрачной темноте и не может вырваться из неё, тяжёлый, мокрый полог похож на ветер, задубевший вокруг него коконом. Снаружи доносятся истеричные крики, смотритель отдаёт команды, Мундус зовёт его по имени, но помочь ему они не в силах. Вот для чего нож-то, соображает Арнольд, он берёт его двумя руками и со всей силы всаживает его в землю, фонтан грязи залепляет лицо, и Арнольд понимает, что лежит головой не в ту сторону, поворачивается, нацеливает нож на плывущие над ним облака, дышать уже почти нечем, и вспарывает парусину лезвием. Он высвобождает себя, прорезает себе дорогу, встаёт на ноги и высовывает голову в разрез, к воздуху, к солнцу, мужчины подхватывают Арнольда и возвращают к людям. Его обитель здесь.

Вечером они на рейсовом пароходе переплывают Вестфьорд курсом на Будё. Арнольд стоит на палубе рядом со спасательными шлюпками и наблюдает, как горы погружаются в голубой вечер. На краю, где море и небо сходятся, различимы острова, откуда он родом и которые теперь покидает, они разбросаны, как камешки среди волн. Арнольд улыбается. Его не укачивает. Он чувствует себя сильным. Поднимает четырёхпалую руку и машет. Потом спускается к остальным. Все молчат. Думают о своём. Тело Халворсена лежит в морозильнике ниже всех кают, но в Халден ему не вернуться: погода теплеет, лёд тает, и скоро тело начнёт тухнуть.

Арнольд присаживается за стол к Мундусу. На коленях тот держит перевязанный бечёвкой коричневый чемодан. — Что это? — спрашивает Арнольд. Мундус вперяет в него налитые кровью глаза. — А тебе надо знать, да? — Арнольд казнит себя, что сунулся с вопросом. Но Мундус кладёт руки на крышку и придвигается к Арнольду. — В него, — шепчет он, — я собрал все аплодисменты. Можешь взять его у меня на хранение.

Цирк сходит в Будё. Они хоронят Der Rote Teufel на церковном погосте у самого моря, на узкой полоске земли между воротами и каменной оградой. Могила такая маленькая, что и в свой последний и самый затяжной прыжок акробат уходит сгруппировавшись. Ещё раз попадается Арнольду на глаза Шоколадная Девочка. И снова мы теряем его из виду. Он стоял на дне моря. Впадал в оцепенение. Пластался под шатром цирка. И наконец добрался до мрачной большой земли. Неся чемодан с аплодисментами, он пропадает вдали за углом.

(смех)

Я нашел кое-какие отцовы записи того времени, когда нам пришлось разбирать его вещи после «несчастного случая», как мы говорим. Ему угодил в голову диск, и он умер. Я понял в тот момент не всё, наверно, из этих заметок, нацарапанных им бессонной ночью в дешёвом отельчике в некой точке мира на листке, должно быть выдранном из Библии. Листок лежал в кармане светлого льняного костюма, в который отец давно перестал влезать. Я сохранил этот листок. И храню по сей день. Почерк детский, буквы сплошь большие, и я вижу, как отец медленно выводит их в такт мыслям, которые оформляются у него в мозгу и перетекают в синие чернила, хотя, может, объяснение в том, что из-за недостающего пальца ему трудно было удержать ручку. На листке своего рода список. Опись смехов: Смех Авроры — застенчивый; смех отца — неслышный; смех учителя Холста — злобный; смех пастора — печальный; смех доктора Паульсена — пьяный; смех Мундуса — чёрный; смех публики — злорадный. Последнее слово, злорадный, он перечеркнул, не удовлетворясь, и вывел поверху беспомощный. В самом низу он приписал, очевидно, гораздо позже, наткнувшись как-то случайно на давно позабытую в кармане бумажку, наверно, летом, отдыхая на скамейке в парке в чужом городе, и в голову ему пришла новая мысль, вопрос, ответа на него он не знал, но ему так важно показалось застолбить сам вопрос, что он начёркал его, как курица лапой, заставляя меня думать, что приписка появилась уже после того, как он докромсал руку и держал ручку полупеньком большого пальца, раскорячивая на тонкой, ячеистой бумаге пляшущие буквы: Бывает ли смех милосердный?

Мать часто повторяла: я взяла его за то, что он заставил меня смеяться.

Арнольд Нильсен, оставленный нами на мрачной большой земле, в следующий раз возникает в повествовании, рассекая вдоль по Киркевейен в жёлтом, отполированном до блеска кабриолете «бьюик-роудмастер». Дело происходит весной сорок девятого года, скоро май, солнце сияет, в приснопамятном небе над Мариенлюст ни облачка, и все, случившиеся в этот момент на улице, за исключением только Веры, останавливаются поглазеть на потрясающий автомобиль с откидным верхом и красным кожаным салоном: таких средств передвижения на Майорстюен не видали сроду, вот почему фру Арнесен столбом застывает на перекрёстке, а её избалованный сынок дёргает мать, намереваясь погнаться за «бьюиком», пастора сие явление принуждает промедлить десяток лишних секунд на лестнице храма, домоуправ Банг, надраивающий тротуары к Дню конституции, в глубоком потрясении роняет метлу, и сама Эстер высовывается из своего киоска, глядя с прищуром против слепящего света, и различает за рулём коротышку на пухлой подушке, чтоб добрать необходимой высоты, чёрные волосы облегают его голову, как шлем, нос косо приделан к широкому лицу мужчины, одетого в костюм в полоску и белые перчатки, он рулит в летних перчатках и выглядит как заблудившийся инопланетянин. Одна Вера, наша мать, не удостаивает его вниманием. У неё тяжёлые кошёлки в обеих руках, она ходила затовариваться к Маслёнке-Петерсону, и чтобы вывести её из раздумий, открытого американского кабриолета явно недостаточно. Она шагает быстро, глядит себе под ноги, на пыльный тротуар и свои туфли, по укоренившейся в ней привычке ни с кем не встречаться взглядом, ибо смотрят на неё всегда зло и высокомерно или отворачиваются в сторону, предоставляя ей проходить мимо в тишине, вдруг повисающей между ухмылок. Она читает их мысли. Все они думают так же, как пастор, что она понесла от немца и поэтому не признается, кто отец её незаконыша. Находятся и такие, кто утверждает, что своими глазами видел её во время войны у метро и даже в лесу на музейном острове в компании немцев за непристойностями, которые язык не поворачивается описать. Пра, когда ей доводится услышать этот шепоток, выпрямляется и, не дрогнув ни единым мускулом, поправляет наушника: — Вот тут вы глубоко заблуждаетесь! Но я правильно поняла, сами вы бывали и там, и там?! — И неправда, что время лечит. Оно лишь превращает раны в неприглядные рубцы. Скоро здороваться с ней будет одна Эстер. — Вот мартышка, — говорит она, качая головой. — Разрази меня гром, если он сунул под зад подушку не для того, чтоб его виднее было! — Вера ставит кошёлки на землю. — Кто? — Он, конечно! — Эстер тычет пальцем, и Вера наконец замечает «бьюик», припаркованный на углу Сумсгатен, и чёрную гладкую голову, чуть видную над сиденьем, сочетание довольно комичное. Эстер тянет Веру поближе. — Наверняка ездит незаконно, — шепчет она. — Если только он не коммивояжёр. — У него бензин кончился, — отвечает Вера так же тихо. — Поделом ему! — отрезает Эстер. — Думает, бриолин да авто — и весь Фагерборг у его ног? Нет, если он продаёт нейлоновые чулки, тогда ладно, пусть остаётся! — Они хохочут, Эстер складывает пакетик ирисок и протягивает его Вере. — Как Фред? — спрашивает она. Вера вздыхает. — Хоть кричать перестал.

Арнольд Нильсен видит в зеркало, что девушка убрала в карман маленький коричневый пакетик, взяла сумки и медленно приближается к перекрёстку, где стоит «бьюик». Глаз не поднимает, думает он. Так и смотрит вниз на свои старые туфли и толстые чулки. Склонённая шея белая и тонкая. Он дрожит, он утирает со лба испарину, приглаживает прядь и перегибается через пассажирское место, когда она оказывается вровень с машиной. — Могу ли я помочь юной даме с этими неподъёмными сумками? — спрашивает Арнольд Нильсен. Вера не отвечает. Идёт дальше мимо поворота и домоуправа Банга, который провожает её взглядом, ничего не говоря. Но у Арнольда Нильсена бензин не кончился. Так что он медленно катит вдоль тротуара и настигает её. — Не могли бы вы хотя бы посмотреть в мою сторону? — говорит он. Вера как кремень, она не реагирует, смотрит вниз, идёт прямо, дом уже близко. Тогда Арнольд Нильсен топит клаксон, а гудит тот как противотуманная сирена, приправленная фанфарами, Вера дёргается, роняет одну сумку и не успевает ещё нагнуться за ней, как Арнольд Нильсен выскакивает из машины и поднимает кошёлку. — Я увидел вас ещё на Майорстюен. И не смог оторвать от вас глаз. Позвольте теперь подвезти вас? — Вера сердита и огорошена, огорошена больше, такие речи она слышит впервые, зато знает, что на них смотрит вся Киркевейен, а те, кто не смог увидеть их сейчас, своевременно получат исчерпывающий отчёт от домоуправа Банга, что стоит, опершись о метлу, улыбается и планирует вечером же добавить новую главу к своим сплетням. — Я живу здесь, — быстро отвечает Вера. — Поздновато я спохватился, — смеётся Арнольд Нильсен, вынимает у неё из рук и вторую сумку и следом за ней сворачивает за угол. Вера останавливается у подъезда. — Большое спасибо, — говорит она и намеревается забрать у него кошёлки, но на этом рубеже Арнольд Нильсен не сдаётся. Он отвешивает глубокий поклон и поднимается за ней на второй этаж, к дверям квартиры. — Большое спасибо, — снова говорит Вера, поражаясь сама себе, и маленький мужчина с чёрными блестящими волосами ставит набитые сумки на коврик, снимает перчатку с левой руки, но протягивает ей правую, в перчатке. — Боевое ранение препятствует мне обнажить руку, — объясняет он. — Меня зовут Арнольд Нильсен. — Вера берёт протянутую руку, перчатка тонкая и гладкая, а внутри что-то твёрдое, несгибаемое, квадратные деревянные пальцы, она вздрагивает, наткнувшись на них. — Прошу простить мою настырность, — продолжает он, — но ваша красота не позволила мне проехать мимо. — Вера заливается краской и отпускает его неживую руку. Она слышит шаги по лестнице. Это поднимаются Болетта с Фредом. Они останавливаются на площадке чуть ниже, и, едва увидев Арнольда Нильсена, Фред исторгает вопль, он орёт ещё более жутко, чем всегда, уму непостижимо, откуда в этом тощем мальчонке такая сокрушительная крикливость и визгливость, правда, и знаменитый Верин крик не истирается из памяти старожилов, так что, может статься, ребёнок, которого она носила тогда во чреве, пошёл в мать. Фред надсаживается, пока наконец Болетта не зажимает ему рот рукой, он кусает её, и теперь вскрикивает Болетта. Столь же резко всё стихает. Болетта прячет руку за спину, у Фреда потемнели глаза, губы ниточкой, а по подбородку стекает капля крови. Дверь за Вериной спиной решительно распахивается, и высовывается седая всклокоченная голова прабабушки Пра. — Так, что тут творится? — Вера оборачивается к Арнольду Нильсену. — Познакомьтесь, моя бабушка, — говорит она. — А внизу — мой сын Фред. С бабушкой. — Арнольд Нильсен раскланивается со всем подобающим уважением и на минуту задумывается, натягивая перчатку, ему надо выиграть время, чтобы собраться с мыслями. — Для меня большая радость познакомиться с вашей семьёй. Если я не ошибаюсь, тут у нас три матери, две бабушки, две дочери и один сын, и все родные! — Вера ловит его взгляд и тоже задумывается, а потом — смеётся. Болетта переглядывается с Пра, они уж забыли, когда слышали Верин смех, а Арнольд Нильсен целует ей ручку и начинает спускаться по лестнице. Он останавливается перед Фредом, сжавшимся и мрачным. Болетта прижимает внука к себе. Фред зыркает глазами. — Видел машину на улице? — спрашивает Арнольд Нильсен. Фред молчит. — У неё есть откидной верх, его поднимают во время дождя. — Фред молчит. — Она срывается с места, как самолёт, и приехала аж из Америки. — Фред проводит рукой по подбородку и стирает кровь. — Ты можешь на ней прокатиться, если мама разрешит, — говорит Арнольд Нильсен и уходит. Они слышат, как хлопает дверь, и вскоре газует машина. Болетта бросается к Вере. — Кто он такой? — шепчет она. То же желает знать и Пра: — Это ещё что, прости Господи, за творение? — Он лишь помог мне донести сумки. Зовут Арнольд Нильсен. — Вера поворачивается к Фреду, всё ещё стоящему пролётом ниже. — Мам, ты мне разрешишь? — спрашивает он.

Арнольд Нильсен возвращается через два дня. Он приносит букет. Кладёт его под дверью и уходит, не нажав звонка. Зачем? Букет говорит сам за себя. Обнаруживает цветы Пра, когда возвращается из «монопольки» с бутылкой «Малаги» для празднования четырёхлетия освобождения. Она поднимает букет, насчитывает двадцать одну ветреницу и входит с ним в квартиру. — Кому бы это могло предназначаться? — вопрошает она. Вера снова краснеет, краснеть она не разучилась и тянется взять букет, но Пра не отдаёт. — Карточки нет. Может, они мои или Болеттины. — Не дури! — хмурится Вера. — Отдавай! — Но Пра не собирается упускать нечастого шанса нежданно поразвлечься. — Болетта! — кричит она. — У тебя завёлся тайный воздыхатель? Это он заваливает половик за дверью цветами? — Болетта качает головой, а Вера обегает бабушку, хватает букет и вырывает его с внезапной яростью, опять наполняя дом колючей тишиной. Цветы Вера ставит на окно в синюю вазу. И замирает там, глядя в окно. Болетту подкосил очередной приступ телеграфной болезни, она лежит. Пра пробует «Малагу», проверяя, можно ли её пить. Выяснив, что вполне, несёт стаканчик Вере. — Теперь твой черёд ждать? — вздыхает она. — Я никого не жду, — отрезает Вера. — Вот это самое правильное. — Старуха целует её в щёку. — Цветы неказистые, зато он точно нарвал их своими руками.

Однажды, уже когда Эстер перебралась в комнату с одним соседом в «Мемориал» Принца Августа на Стургатен, уступив свой киоск в подворотне напротив церкви нам с матерью, я попробовал выпытать у неё, что всё-таки произошло в тот день, когда Арнольд Нильсен покорил на своём авто подъём от Майорстюен до Киркевейен. — Произошло? — переспросила Эстер. — Разве что-то произошло? — Ну да. Он встретил маму. — Эстер огорошила меня быстрым и ясным взглядом. — Любовь — дело случая, ведь правда? — сказала она. Я улыбнулся: — Да ну? — Она пожала плечами, и я понял, что она вернулась в свои потёмки. — Отец твой оказался нехорошим человеком, — прошептала она. — Хотя чулки эти окаянные у него были взаправду.

Ибо когда Арнольд Нильсен в третий раз нарисовался на Киркевейен, непосредственно в праздник, 8 мая, в кармане костюма у него лежал плоский пакетик, но он не кладёт его под дверь, а решительно звонит в надежде, что безыскусные цветы проторили ему дорогу. Открывает Пра. — Однако, — говорит она и даёт ему войти. Арнольд Нильсен кланяется. — Невзирая на всю чрезмерность обращения к вам именно сегодня, всё же позволю себе спросить без обиняков: ваша внучка дома? — У нас все дома, — отвечает старуха. Арнольд поворачивает голову: двери между комнатами распахнуты, и в глубине, в гостиной, он видит Болетту, Фреда и Веру за праздничным столом, пламя зажжённых свечей едва различимо в свете солнца, падающего в высокие окна с таким напором, что стёкла подрагивают. Все смотрят на Арнольда Нильсена, а у него при виде этого зрелища — Веры, её сынишки, её мамы, цветов, которые он сам нарвал, падает сердце, он прижимает к глазам ладонь и плачет, если только это не солнце и кипенная накрахмаленная скатерть ослепили его. Затем Пра провожает его в гостиную, и ему дают место за их столом.

Сперва висит тишина. Фред опрокидывает стакан и вот-вот сорвётся в крик. Болетта прикрывает лужу своей салфеткой, но Вера всё же уходит на кухню за тряпкой. Тогда Пра открывает рот: — И что привело вас сюда? — На секунду Арнольд Нильсен теряет дар речи, ему неловко, он смущён. Кое-как справившись с собой, он ответствует: — Вы сами привели меня сюда. — Пра морщит лоб и обдумывает чудной ответ. Тем временем Болетта спрашивает: — Почему вы не снимаете перчатки? — Арнольд Нильсен вздыхает. — Мне не хотелось бы испортить вам аппетит. Немецкая мина в Финнмарке разнесла мою руку, как камень в каменоломне. — Покажи, — выпаливает Фред. Но тут возвращается Вера и принимается подтирать на полу лужу сока, накапавшую со стола. Пра теряет терпение: — Генеральную уборку оставим на потом! У нас гости! — Наконец Вера возвращается за стол, она дышит как паровоз и едва не задувает свечи. — Спасибо за цветы, — говорит она. — Они лишь затеняли землю без пользы дела, и я сорвал их, — отвечает он. Прабабка оборачивается к Болетте и шепчет, громко, чтоб все услышали: — Он разговаривает, как в том романе, которым мы растопили камин однажды. — Вера вешает голову и едва не опрокидывает и свой стакан, но Арнольд Нильсен заливается хохотом. — Золотые слова. Дело в том, что я бегло говорю параллельно на трёх языках. На норвежском, американском и рёстском. — Они выкатывают глаза. — Рёстском? — переспрашивает Вера. Арнольд Нильсен нимало не торопится с ответом. — Если перевести ветер в человеческую речь, наполнить его музыкой и расцветить красками, вы услышите, насколько это вам дано, мой родной язык. — Арнольд Нильсен погружается в меланхолию и задумчивость. — Я родился на краю моря в местечке под названием Рёст, — говорит он тихим обезжиренным голосом. И тут вспоминает, что явился не с пустыми руками. Он извлекает пакет из кармана и кладёт его перед Верой на скатерть. — Подарки женщинам этого дома! — возвещает он, оглядывая стол. Вера бережно разрывает бумагу, даже Пра подвигается ближе, и они замолкают при виде подношения, пристыженные. — Что это? — спрашивает Фред. Это три пары нейлоновых чулок из Дании. Вера щупает их, они мягкие, приятно пальцем погладить. — Большое спасибо, — только и может сказать Вера. И смотрит на Арнольда Нильсена, а тот купается в такой глубокой и такой детской благодарности. Болетта хочет потрогать тоже, а прабабушка Пра наливает стакан «Малаги» и двигает его через стол. — А живёте вы с чего? — спрашивает она. — Вряд ли с одних цветов и чулок? — Я живу с жизни, — отвечает Арнольд Нильсен. Этим ответом Пра довольна не больше, чем прежним. — Живёте с жизни? И как? — Арнольд Нильсен опускает глаза. Перед ним полный стакан. — Спасибо, — говорит он. — Но я и сегодня за рулём. — Не притронувшись к «Малаге», он поворачивается к Фреду, тот не кричит, а встречает его взгляд с мрачной решимостью. — Ты маму спросил? — Фред кивает. Арнольд Нильсен кладёт ему на плечо изувеченную руку: — И тебе разрешили?

И вот они едут в горку в сторону заказника Фрогнерсетер, Арнольд Нильсен сидит на подушке и внимательно следит за приборами, потому что уезжать от дома можно максимум на двадцать пять километров, сегодня его дом — Киркевейен в Осло, а законы Арнольд Нильсен чтит. Но сегодня двадцати пяти километров довольно с лихвой, это сказка, кругосветка, верх опущен, и Вера с Фредом сидят сзади на ветру, на солнце, на скорости. Арнольд Нильсен тормозит у знаменитой смотровой площадки, огибает машину, галантно распахивает перед Верой дверцу, и они присаживаются на скамейку, а Фред оккупирует заднее сиденье. Они прогуливаются, сперва молча. Потом смотрят далеко вниз на город, который лежит под ними в солнечном мареве. Все дома утыканы флагами. Четыре года, как кончилась война. — Жизнь налаживается, — заявляет Арнольд Нильсен и придвигается к Вере. Она отодвигается, но он повторяет манёвр, и в конце концов она уступает ему, теперь они сидят, тесно прижавшись, он жалеет только, что сел не с той стороны, а то мог бы снять перчатку со здоровой руки и, не исключено, погладить её по волосам. — Спасибо, — кстати говорит он. Ещё движение, и скамейка бы кончилась. И Вера хохочет, она сдалась, и мне нравится думать, что этот смех был своего рода влюблённостью или облегчением, смех повязал её с этим малого роста мужчиной, родом с островка на краю моря, смех заглушил всё, задавил мрак в её душе, и она снова стала смеяться, возможно, тем как раз смехом, который Арнольд Нильсен искал все эти годы, смехом милосердия.

Перед ними вырос Фред. — Покажи руку, — требует он. Арнольд Нильсен чуть отстраняется от Веры и смотрит на худущего, своенравного пацанёнка. Потом очень осторожно и очень медленно стягивает с руки перчатку. Колышки, которыми он набил её, топорщатся сами по себе, и кажется, что он снял и положил на колени всю руку, а на культяпке остался лишь серый вспученный шмоток мяса, подрубленный грубыми стёжками, и обрубок большого пальца без ногтя, совершенно бесполезный. Вера закрывает глаза руками. Фред наклоняется поближе и уже собирается потрогать изувеченную конечность, но Вера вскакивает, резко и нетерпеливо, и решительно тянет его за собой назад к машине. Арнольд Нильсен стремительно водворяет перчатку на место и бежит следом. — Приношу глубочайшие извинения за мою несообразительность, — шепчет он и склоняет голову. — Я не хочу пугать его кошмарами, — быстро отзывается Вера. — Это моя ошибка. — Ни в коем случае, — настаивает Арнольд Нильсен. — Что ни говори, а жалкие остатки бывшей руки показал я. Чем я могу загладить? — На это Вера не отвечает. Но она поднимает на него глаза и улыбается. Что даёт ему храбрости спросить ещё кое о чём, пока Фред устраивается на переднем сиденье. — Я не заметил в доме ни одного мужчины, — говорит он. — Зрение вас не подвело, — отвечает Вера. — То есть отца у мальчика нет? — Теперь Вера порывисто отворачивается. Фред вертит руль и издаёт звуки, напоминающие скорее рычание зверя, чем мотора. — Простите меня ещё раз, — умоляет Арнольд Нильсен.

Они спускаются назад в город. Небо затягивает. Наползают тучи. Вера зябнет. Фред сидит впереди и следит за спидометром. И тут им встречается ещё одна машина, чёрный «шевроле-флитлайн-делюкс», автомобили медленно расходятся и тормозят. Арнольд Нильсен выходит, навстречу появляется второй водитель, высокий молодой блондин с платком на шее, мужчины здороваются, они ходят вокруг своих американских коней и нахваливают их, оглаживают надраенные бока, заглядывают им в капоты, слов им не нужно, достаточно кивка, и всё понятно, они из одного братства, и внезапно Арнольд Нильсен глубоко и полно ощущает, что они связаны одной нитью, это чувство сопричастности общей судьбе он испытал прежде лишь единожды, когда переступил порог цирка «Mundus». Он замечает, что и в «шевроле» сидит красивая молодая женщина, она улыбается ему в боковое окно устало и блаженно, она в положении, и ей едва хватает места впереди. Потом машины разъезжаются, чтобы не встретиться больше никогда, хотя все четверо останутся жить в одном городе и проживут здесь свои жизни, свои корявые, искалеченные жизни, в которых обе пары постигнет трагическое несчастье. Незнакомцы на «шевроле» встретят свой злой рок уже за поворотом, Арнольду Нильсену предстоит ждать много лет, пока его, как говорится, настигнет то, что называют судьбой, хотя с таким же успехом её можно назвать математикой или, как я в своё время сказал Педеру, пытаясь обрисовать идеальную, в моём понимании, драматургию: простая симметрия тройного прыжка.

Дождь начинается, как только Арнольд Нильсен вновь садится за руль. Можно сказать, вода льёт на его мельницу. Теперь он вправе со всей непринуждённостью явить основное чудо. Он взмахивает неживой рукой, привлекая внимание, а другой рукой нажимает на кнопку на панели. Верх медленно растягивается над их головами. Фред сидит не дыша. Вера хлопает в ладоши. Арнольд Нильсен доволен тем, как прошло представление, и публикой тоже доволен. — Теперь мы домчимся в сухости, — возвещает он и переключает передачу. Вера быстро оглядывается и видит красные задние огни второй машины, которая прочерчивает два следа на мокром асфальте и скрывается в дожде у них за спиной. — Езжай осторожно, — шепчет она. — Дорога скользкая.

Арнольд Нильсен осторожно довозит их до дома. Пра и Болетта стоят у окна, когда машина тормозит на углу. Они видят, что Фред выпрыгивает с переднего сиденья и хлопает дверцей, а остальные остаются в машине. — Он спрашивает, увидятся ли они завтра, — констатирует Пра. — Ты думаешь, это так серьёзно? — поворачивается к ней Болетта. Старуха вздыхает. — Она не может теперь привередничать. И он тоже. — Тсс! — шикает Болетта, между тем как Арнольд Нильсен раскуривает сигарету с помощью электрозажигалки и тихо говорит: — Смею надеяться, я напугал тебя не насмерть своей рукой. — Вера качает головой. Арнольд молча докуривает сигарету. Табак сухой и дерёт горло. — Я был бы счастлив прокатиться и завтра, — заявляет он, докурив. — Я тоже, — молниеносно откликается Вера. — Как ни жаль, я не могу пригласить тебя к себе. Временно я квартирую в пансионе, не самом лучшем. — Вера подаётся вперёд: — В пансионе? — Арнольд Нильсен смотрит в окно. Фред прижимается к стеклу носом. Льёт дождь. — Пансион Коха. Пока не найду себе чего-нибудь. Но в наши дни свободное жильё не предлагают на каждом углу. — Он вздыхает. — Я прочесал весь город. Не пропустил ни одного объявления с тех пор, как вернулся из Америки. Но даже в гостиницах нет мест! Представь, в Нью-Йорке я жил в «Астерии». «Астерию» знаешь? — Нет, — отвечает Вера. — Там твои чемоданы доносят до дверей, а в номере аж по четыре комнаты! — Он бахает здоровым кулаком по рулю. — В этом Кохе живут по трое в комнате! Один каждую ночь напивается и не даёт нам спать. — Он замолкает и смотрит смущённо на свою руку. Вера сидит молча, думает. — Я поговорю с мамой, — произносит она наконец. Арнольд Нильсен поднимает голову и смотрит на неё: — Что ты сказала? — И с бабушкой тоже поговорю, — добавляет она. Его лицо расползается в широчайшую улыбку, он совершенно теряет контроль и кладёт ей на руку свою руку. — Хорошо, что я такой компактный! Могу спать на окне на подушке!

Перебирается на Киркевейен Арнольд Нильсен в июне. Это производит фурор: «бьюик» на углу и мужик в женском царстве. Для начала его помещают на узкий матрас в прихожей. Он поднимается в семь утра, пьёт кофе, спускается в машину и возвращается домой в половине шестого. Чем он занят, они не знают, а он не говорит. — Живёт с жизни, — язвит Пра и качает головой, но в глубине души не может уж совсем не любить его. Он не путается под ногами. Опрятен и чистоплотен. Во сне никаких звуков не издаёт. Каждую неделю кладёт деньги в хозяйственную коробочку. Выносит мусор. По воскресеньям возит их на прогулки, в Несодден и к фьорду, или в обратном направлении, в лес, к озёрам, Фред тогда сидит впереди, и женщинам сзади не приходится тесниться. С собой у них кофе и венские булочки, и куда бы они ни заехали, везде народ останавливается и глядит вслед шикарному «бьюику», а Арнольд Нильсен машет всем рукой. А по вечерам, его стараниями, Вера смеётся. Болетта тайком навела справки у себя на Телеграфе. Он не наврал. Родом действительно с Рёста на Лофотенских островах, отец его был рыбаком, телефонный номер им не ставили. В июле его повышают до дивана в гостиной. Пра собачится с Болеттой в комнате прислуги, а Фред спит с матерью. Как-то ночью Арнольд Нильсен просыпается оттого, что мальчишка буравит его взглядом. Возможно, он простоял так уже долго. Худосочная тень в темноте полна решимости и гонора. Он молчит. Это уж совсем плохо. Арнольд Нильсен приподнимается. — Тебе чего? — спрашивает он. Фред не отвечает. Арнольду Нильсену не по себе. — Не надо бояться, — шепчет он. Но тут же понимает, что мальчик не напуган. Тогда б он не стал торчать тут, в темноте у дивана. Скорее он злится, угрожает. Арнольд Нильсен не может найти нужных слов, этот балабол, способный уболтать кого угодно, ищет во всех доступных ему языках верную фразу, чтобы совладать с пятилетним мальчишкой. Он совсем понижает голос: — Я не отберу у тебя маму, Фред! — Он вытягивает беспалую руку. Фред не шевелится. Он стоит и смотрит, молча, сосредоточенно, а потом бесшумно уходит в спальню к матери.

Остаток той ночи Арнольд Нильсен не спит. И не встает по звонку будильника, а продолжает валяться. Вскоре он слышит возню за дверью, волнение, они переговариваются быстро и встревоженно, не зная, на что решиться, наконец заходит Вера. — Ты заболел? — спрашивает она. Арнольд Нильсен утыкается в стену, чтоб не показать ей, что у него глаза на мокром месте, так его тронуло, что о нём заботятся, тревожатся, от такого внимания к его персоне он совсем забывается и шепчет: — Сегодня я выходной.

Вера осторожно затворяет дверь и передаёт новость дальше. Арнольд Нильсен здоров. Просто сегодня у него выходной. От чего такого он собрался отдыхать, им ясно не до конца. Тем не менее он лежит за закрытой дверью на диване и отдыхает. Болетта уходит на Телеграф. Фред убегает во двор. Пра с Верой стирают скатерти. — Коль скоро он живёт с жизни, выходит, от неё же и отдыхает, — философствует старуха. Вера шипит на неё. — Не затыкай мне рот! Это его собственные слова! Тебе он что-нибудь говорил? — Пра с такой силой дёргает скатерть, что Вера налетает на бабушку. — Что говорил? — Чем он занимается. Чем занимался. И чем думает заняться. Или он нашёптывает тебе на ушко исключительно стихи и поэмы? — Вера опускается на край ванны. — Я его не расспрашиваю. Как и он меня. — Старуха вздыхает и суёт скатерть Вере в руки. — Остаётся надеяться, хоть этот не окажется ночной химерой.

Когда Арнольд Нильсен выползает на кухню, там его ждёт завтрак. В квартире тихо. Он один. В первый раз он один в квартире. На душе снова зудит. Взяв кофе, он идёт к окну и выглядывает во двор. Старуха и Вера развешивают внизу бельё, огромные белые скатерти, они растягивают их, встряхивают, перекидывают через верёвки и прищемляют прищепками, мешочки с которыми болтаются у них на поясе. Всё это впитывает взор Арнольда Нильсена. Рядовой майский день пятидесятого года, солнце скоро зальёт всю коробку двора, у ворот мальчишки чинят велосипед, колченогий домоуправ, стоя спиной, наполняет бочку водой, и кто-то стучит на пианино простенькую мелодию, одну и ту же раз за разом. Вера со старухой заливаются хохотом, когда порыв ветра, шмыгнув к ним вниз, лихо вздувает скатерть, которую они растянули между собой, и чуть не уносит их в небо. Арнольд Нильсен замечает все-все подробности. Сегодня утром он превратился в глаза. Глаза созерцателя, заворожённого такими человечными бочками с водой, велосипедами, скатертями, которые повешены сушиться. Первоначальное беспокойство отпустило его, уступив место удивлению, но тоже свербящему, зачарованному каждым зёрнышком той жизни, что скоро станет его. Тридцатник не за горами, молодость на излёте, вот-вот Арнольд Нильсен распрощается с ней, проскочит её, мир вокруг него уже начал ужиматься. Это его мир, а он свидетель ему. И должен забыть всё, что было, и начать запоминать сначала. Вдруг он обнаруживает, что в единственном всё ещё тёмном углу двора сидит Фред. Сидит и таращится. Таращится и таращится. Он разбивает это утро на части. Вера окликает сына. Фред ноль внимания. Она кричит ему снова. Фред сидит как сидел, в тёмном углу, а когда солнце медленно озаряет угол, закрывает лицо руками.

В дверь звонят. Арнольд Нильсен в нерешительности отставляет кофе. Он здесь не живёт. На табличке на дверях его имя пока не значится. Опять раздаётся звонок. Нильсен выглядывает во двор, где старуха обнимает Фреда, сидя перед ним на корточках. Арнольд Нильсен идёт в прихожую и открывает дверь. На площадке Арнесен, изображающий страшное удивление. — Никого из дам нет дома? — Они внизу развешивают бельё. Я могу их позвать. — Но Арнесен отмахивается от него и шмыгает внутрь: — Я здесь ориентируюсь. — Он ставит свой кофр на пол перед часами, достаёт ключ и поворачивается к Арнольду Нильсену: — Говорят, вы хозяин нового автомобиля. — Арнольд Нильсен кивает. Арнесен улыбается: — Сколько в нём лошадиных сил? — Сто пятьдесят. — Сто пятьдесят? Ничего себе! Ездит, значит, гораздо быстрее разрешённой скорости. — Арнольд Нильсен смеётся. — Быстрое авто умеет ездить медленно. — Умеет, конечно. Если водитель совладает с искушением. А оно любого одолеет. Когда нет свидетелей, я имею в виду. — На это Арнольд Нильсен ничего не отвечает. Зато Арнесен рассыпается в похохушки: — Ну хорош! Стою, болтаю при исполнении, даже не представившись. Страховой агент Арнесен. — Он протягивает руку, хватает угловатую перчатку и, вздрогнув всем телом, отдёргивает руку. — Несчастный случай? — спрашивает он. — Война, — отвечает Арнольд Нильсен. Арнесен зажигает улыбку, поворачивается спиной, вытягивает ящичек из-под часов, сгребает деньги в кожаную торбочку и прячет её в кофр. Арнольд Нильсен видит, до чего ловкие и быстрые пальцы у агента, но Нильсен стреляный воробей, он-то знает, что каким ловкачом ни будь, всегда найдётся на тебя изобличитель, так что раньше ли, позже, но ты допустишь промах, всё посыплется на пол, а ты вздрогнешь и лишишься руки. Он спрашивает: — Это ваша супруга музицирует? — Арнесен задвигает на место ящичек и смотрит на него, теперь без улыбки: — Вам мешает? — Ни в коей мере. — Вам было бы приятнее, если б она сменила репертуар? — Об этом я не думал. — Поживёте здесь, подумаете. — Арнольд Нильсен вынимает из кармана купюру и кладёт её в кофр. — Я теперь тоже застрахован, идёт? — Арнесен захлопывает замочки. — Да, вам это необходимо.

Арнесен откланивается, но руку для пожатия не протягивает, искусственные пальцы он уже пощупал. Арнольд Нильсен остаётся стоять у овальных часов, показывающих шесть минут десятого. Потом слышит на кухне шум — все вернулись. Он идёт к ним. — Арнесен приходил забрать премию, — говорит он. Старуха оборачивается. — То-то я чувствую, холодом повеяло, — шепчет она.

Фред пулей летит в прихожую, забирается на стул и принимается трясти ходики. От них ни звука, только хохот, почти крик Фреда, который всё трясёт и трясёт часы, пока наконец старуха не вырывает их у него и не ставит стрелки как надо. Арнольд Нильсен выуживает из кармана ещё одну купюру и протягивает Фреду: — На, положи в ящик. — Фред морщится на голубую, сложенную бумажку. — Я деньги хочу! — Арнольд Нильсен смеётся, достаёт монету и пробует её на зуб, прежде чем отдать Фреду. — Кидай, услышишь, как упадёт! — Фред долго трёт монету о штанину и суёт в карман. — Тебе дали положить в часы. Чтоб с нами ничего не случилось, — встревает Вера. Фред качает головой и хочет убежать. Вера ловит его. — По крайней мере, надо сказать спасибо. Фред, говори: спасибо! — Ерунда, — заверяет Арнольд Нильсен. Но Вера уже взяла в голову, что Фред должен поблагодарить. — Скажи: большое спасибо! — орёт она. — Или отдавай деньги назад! — Фред сжимает губы, складывает руку в кармане в кулак и вырывается. — Говори: большое спасибо! — шумит Вера и отпускает его. Между ними встаёт прабабушка Пра. — Отпусти его, — говорит она и сама опускает в ящик деньги за них за всех.

Вечером Болетта с Верой идут снять бельё. Низкое солнце перелегло на другой бок, задрав полосу света выше двора. Женщины спускают корзину с высохшим бельём в подвал, заправляют первую скатерть между валиков гладильного пресса и вдвоём крутят ручку. Когда и вторая скатерть отглажена и сложена, Болетта спрашивает: — С Фредом ничего не случилось? — Вера переводит дух, притулясь к ручке. — Я не могу с ним разговаривать. Он меня не слушает. — Болетта складывает скатерть и убирает её в корзину. — Он немного сбит с толку. Поэтому легко срывается на злость. — Вера чуть не плачет, зажимает рот. — Видно, лучше Арнольду уехать, — шепчет она. Болетта улыбается. — Я-то думала совершенно о другом. — Она обнимает дочку. — Просто Фреду удивительно слышать, как ты смеёшься.

Кто-то спускается вниз, они без труда опознают походку по тому, как один башмак каждый шаг запаздывает, ломая ритм, и шаркает по каменному полу. Он останавливается в дверях. Домоуправ Банг. Проводит взглядом по стопке скатертей. — Скатертей всегда мало, — говорит он для начала, и всё. Болетта поворачивается спиной и сбрызгивает водой последнюю скатерть, предназначенную для глажки. Домоуправ переводит взгляд на Веру. — Может, надо помочь? — Вера качает головой: — Нет, спасибо. — Он улыбается и подходит ближе: — Ну конечно, теперь у вас есть кому помочь. — Вера что есть мочи дёргает полотно, и скатерть исчезает между валиков. — Наконец-то мужчина в доме, — продолжает Банг с растяжкой. — Всё-таки поспокойнее. — Болетта порывисто снова поворачивается к нему, и они сходятся лицом к лицу. — Так! — говорит она. — Проваливай, и шаркалку не забудь! — И домоуправ Банг молча и оскорблённо пятится, хромая, и ныряет в недра подвала. Болетта переглядывается с Верой, они не дышат сколько только могут, а потом прыскают. — Ну ты отбрила! Не хуже бабушки! — хохочет Вера. — Фуф! — отдувается Болетта, прижимаясь к дочери. Голос у неё пресекается: — Скоро стану вылитая мать!

Когда они поднимаются в квартиру, Пра уже в постели. Она утверждает, что ей дурно, у неё нет сил и она желает немедленно видеть доктора Санда, преемника Шульца и полную его противоположность: обстоятельного положительного трезвенника, практикующего истории болезней и марлевые повязки. У неё спазм в руках. Она кричит, что это всё Болетта заразила её своими мигренями и синюшными локтями, и требует оставить её в покое. Эта воля болящей исполняется, но на другое утро прабабушка Пра поднимается раньше всех, заказывает такси и не позволяет Болетте с Верой, услыхавшим телефонные переговоры и примчавшимся на подмогу, вмешаться: она не желает ни чтобы кто-нибудь сопровождал её, ни тем более чтоб Арнольд Нильсен довёз её до врача. Нет. Она в одиночестве проделает остаток пути, как преисполненный достоинства слон делает шаг в сторону прежде, чем замертво рухнуть на землю, чтоб не тревожить своим уходом соплеменников. — Что за цирк! — шипит Болетта. — Ничего у тебя не болит! — Старуха награждает её злобным взглядом, спускается вниз и забирается на заднее сиденье такси. — Завернёте за угол улицы Якоба Ола и остановитесь, — велит она шофёру. — Да это же сто метров, — говорит шофёр. — Я плачу! — отвечает прабабушка Пра. Шофёр повинуется. Как бы мне хотелось думать, что это тот самый таксист, в машине которого родился Фред, но нет, так не бывает, а если б, паче чаяния, шофёр оказался тем же, то и повествование могло бы завернуть другим маршрутом или слушатель решил бы, что это ложь, дешёвая уловка, и усомнился бы в дальнейшем, а то и вовсе отложил бы в сторону нашу историю и переметнулся бы к другим повествованиям, вызывающим больше веры. Конечно, мне всё равно хочется, чтоб шофёр оказался тем самым, потому что я мечтал бы услышать их с Пра разговор, наверно, она пригласила бы его зайти к ним вечерком на чашечку чаю или кофе, они бы пошушукались о том, что произошло в их жизни с момента последней встречи, когда на перекрёстке между Киркевейен и Уллеволсвейен на заднем сиденье его машины появился на свет окровавленный человеческий детёныш, и таксист познакомился бы с мальчиком, наречённым им Фредом, потому что неужели он мог сомневаться в том, что они не сберегли первого имени, данного в незабвенном автомобиле? Конечно, мальчик стал Фредом. Да, но таксист другой, мужчина в возрасте, то и дело приглаживающий пальцем спутанные, к тому же не идеально чистые усы. — Мы чего-то ждём? — спрашивает он. — Пока это вас не касается, — сообщает Пра, наблюдая за «бьюиком», припаркованным на противоположном углу. Арнольд Нильсен не показывается. На секунду она впадает в замешательство. А если у него снова выходной? Счётчик щёлкает. Наконец Арнольд появляется, садится за руль и выворачивает на Киркевейен. — Пожалуйста, следуйте за этой машиной! — распоряжается Пра, сползая как можно ниже на сиденье, чтоб её, не дай Бог, никто не засёк.

Арнольд Нильсен проезжает Майорстюен и Бугстадвейен. Моросит, он поднял верх Перед «монополькой», потупив головы и сунув руки в карманы, ждут открытия какие-то личности. На Валькириен голуби гуртом взмывают в воздух, а уж потом разлетаются по своим карнизам. Пекарь грузит в машину хлеб, по улице несёт поджаристой корочкой. Город не спит, хлопочет в тёплом дождичке. Ничего не подозревающий Арнольд Нильсен едет обычным утренним маршрутом. Он ставит машину во дворе дома на Грённегатен и пешком доходит до пансиона Коха. Старуха притормозила такси на Парквейен, отсюда ей видно, как он звонит в дверь и скрывается внутри. Она ждёт. Ей не к спеху. Таксометр нащёлкал баснословную сумму. Но деньги у неё есть. Таксист возит пальцем туда-сюда под носом. Вот с терпением у прабабки беда. Она расплачивается и перебегает на ту сторону к страшненькой двери. Это запасной аэродром Арнольда Нильсена, уверена она, или вообще фикция и декорация. А может, у этого недоделанного мужчинки есть зазноба на стороне. Что бы там ни оказалось, парню придётся жарко. Пра звонит в дверь пансиона не сразу, но дверь приоткрывается, и в неё выглядывает разжиревшая тётка с набрякшими веками. — Я к Арнольду Нильсену, — говорит Пра. — Не знаю такого, — отвечает толстуха, кривя лицо. И начинает захлопывать дверь, но Пра собирается покинуть пансион не ранее, чем выполнит свою миссию. Поэтому она ставит ногу на порог, берёт тётку за ухо и выкручивает его. — Как вы смеете врать старшим! — шипит она. — Сейчас же покажите мне комнату Нильсена! — Старуху впускают. По крутой лесенке они поднимаются к своего рода стойке — прилавку, где стоит пепельница, доска с двумя ключами и валяется старая газета. Пахнет табаком и слежавшимися матрасами. Рядом, в комнате без окон, трое мужчин играют под пивко в карты. Они стыдливо оглядываются на Пра, но потом возвращаются к оставленным бутылкам, также молча. — Комната 502, — говорит толстуха, растирая ухо. — Ну и что вы темнили? — мягко спрашивает Пра. — Наши клиенты рассчитывают на полнейшую доверительность, — отвечает та, разлепляя веки. Картёжники хмыкают. — Да уж, по всему видать, — буркает старуха. Будет Арнольду Нильсену его доверительность! Она карабкается ещё выше, на пятый этаж, и попадает в узкий длинный коридор с высокими окнами по одну руку и дверями по другую. Перед одной стоит пара башмаков. Пра медленно проходит весь коридор и останавливается у номера 502. Сперва она прислушивается и различает в комнате странный шум, он крепчает и нарастает. Она заглядывает в замочную скважину и видит проплывающие тени. Старуха выпрямляется и барабанит в дверь. — Я просил не мешать! — кричит Арнольд Нильсен. — Сколько раз повторять! — Ещё разок! — отзывается Пра. В комнате 502 делается тихо, то есть совершенно тихо. Затем дверь открывает Арнольд Нильсен, бледный и растрёпанный, и смотрит на неё. — Заходите, — роняет он. Старуха шествует мимо него в комнату и останавливается. Кровать заправлена. По полу разбросан всяческий инструмент. Чертежи и схемы скатаны на столе у окна, занавески на котором задёрнуты. С торшера снят абажур, и голая лампочка отбрасывает золотой свет во все стороны. Никого больше в комнате нет. Но посреди комнаты высится штатив с пропеллером, похожим на покосившуюся звезду, и приставной лесенкой. Арнольд Нильсен захлопывает дверь. — Ну вот вы и увидели мою ветряную мельницу, — шепчет он. Пра поворачивается к нему: — Ветряная мельница? Ты прячешь в пансионе Коха ветряную мельницу? — Он возвращает абажур на место и встаёт у окна: — Это не быстрое дело — достроить её. — С одной-то рукой. — Старуха обходит ветряк. Что она испытывает больше, облегчение или разочарование, она сама не может понять, а потому в замешательстве усаживается на кровать. — Это ты сам построил? — спрашивает она. Арнольд Нильсен живо вытаскивает чертежи, но ей вся эта геометрия недоступна, и она отмахивается от его объяснений. — Вы, южане, ничего в ветре не смыслите, — говорит он. — Вы просто не знаете, что это такое — ветер. Вы думаете, это то, что шумит в листве во Фрогнер-парке. Как бы не так! — Арнольд забирается на ступеньку, запускает колесо, и что-то свищет так, что Пра пригибается, спасая голову. Арнольд Нильсен хохочет: — Ветер — он как шахта. Поднебесная шахта! Кладезь чистейшего, легкокрылого золота. — Внезапно он серьёзнеет и спускается вниз. — Так вы не больны? — шепчет он. — И следили за мной? — Само собой! — отвечает Пра. — Я должна знать, что ты за гусь! — Вы думали, у меня другая женщина? — говорит Нильсен. Пра молчит. Арнольд Нильсен подсаживается к ней. — А нашли тут только мою ветряную мельницу. Ну и что вы теперь думаете обо мне? — Старуха поднимается и отходит к окну. — Ты слышал о слонах на горных перевалах Деккана? — спрашивает она. Арнольд Нильсен качает головой. — Это в Индии, в горах. Поезд там переезжает несколько границ, попутно пересекая облюбованное слонами пастбище. Однажды локомотив сбил слонёнка. Ты слушаешь меня, Арнольд Нильсен? — Он кивает, на лбу поблёскивает пот — Да, слушаю более чем внимательно. — Это хорошо. Потому что когда поезд шёл назад, на том месте его поджидала слониха-мать. Когда поезд подъехал, она бросилась на локомотив. Атаковала состав из паровоза и двадцати пяти вагонов. Она хотела перевернуть его и отомстить за смерть своего ребёнка. — Старyxa снова садится рядом с Арнольдом Нильсеном. — Как ты думаешь, Арнольд, чья взяла? — Он отвечает не сразу. И говорит о другом. — Может, поэтому слоновий волос означает удачу? — шепчет он. Старуха долго молчит. — Я не знаю, что ты за человек, Арнольд Нильсен. Но одно я знаю наверняка — береги Веру и Фреда береги. Они оба страшно хрупкие. Ты меня понял?

В спальню Веры Арнольд Нильсен перебирается в августе и вешает в шкаф свои костюмы позади её платьев. Он тихо лежит рядом с ней в двуспальной кровати. Он смотрит в потолок. Он улыбается. И думает, вполне возможно, что зелёное солнце наконец-то взошло достаточно высоко, чтоб светить и ему тоже. Он втягивает воздух, удивляясь и перепроверяя, и чувствует сладкий, терпкий вкус во рту. — По-моему, это вкус «Малаги», — шепчет он. И поворачивается к Вере, которая принимает его.

В сентябре они венчаются, в церкви на Майорстюен. Вера предпочла бы иной храм, потому что здесь несёт своё служение прежний пастор. Но Арнольд Нильсен спокойно возражает на это: — Пусть только этот сквалыга, который погнушался крестить Фреда, попробует отказать нам в венчании! Да я нажалуюсь на него в церковную общину, королю, в парламент и куда повыше! — В ту субботу шёл дождь. Присутствовали прабабушка Пра, Болетта, Фред, Эстер, домоуправ Банг, Арнесен и три подержанные личности со стороны пансиона Коха. Пастор оттарабанил текст невнятной скороговоркой, с неприязнью поглядывая на белое платье Веры, которая отвечала ему упрямой улыбкой, но когда Арнольд Нильсен надел ей на палец кольцо, то самое кольцо, отданное ей Рахилью на хранение, Вера опустила голову и, к вящему удовлетворению пастора, заплакала от мысли, что никакая радость не бывает совсем чистой, поэтому-то мы и смеёмся.

Я родился в марте. Я вышел в мир вперёд ногами, причинив своей матери сильнейшие страдания.