Мы побрели на юг вдоль берега, поглядывая, незаметно ли признаков тревоги, которая указывала бы нам на то, что франки видели расправу над сановником.

– Может, они думают, что мы сослужили им службу, – сказал Пенда. – Надо полагать, платить налоги они любят так же, как и мы. – Каждый наш шаг сопровождался громким чавканьем грязи. Немного погодя англичанин добавил: – Если б они что-нибудь увидали, их солдаты уже были бы здесь. Нам повезло: внутренней стены за валом нет. Иначе мы бы заметили, как оттуда выглядывают часовые.

Эгфрит сухо произнес:

– Им нет нужды месить эту грязь, даже если они видели, как ваш ярл свернул бедному человеку шею, точно рождественскому гусю. Зачем франкам пачкать обувь, когда вы сами к ним идете?

Мы с Пендой переглянулись: монах был прав. В городе нас могло поджидать войско, у которого копий больше, чем игл у ежа на спине.

Какой-то рыбак и его сын, оба босые, как Эгфрит, причалили к берегу на своей лодке и теперь шлепали вверх по грязи, неся тростниковую корзину, доверху наполненную лещами и плотвой. То, что это отец с сыном, я понял сразу: и у рыбака, и у мальчишки через лоб и щеку тянулось багровое пятно. Сложенные горой рыбины беспомощно били серебристыми хвостами. Несмотря на богатый улов, эти двое выглядели несчастными, словно монахи возле смазливой шлюхи. Может, отметины на их лицах вызывали в людях ненависть или страх, как мой кровавый глаз. «Хотя бы с голоду не умрут», – подумал я, когда они прошли мимо, не обратив внимания на отца Эгфрита, который их благословил.

Мы поплелись наверх, ступая по траве, пробивавшейся между досок: сами настилы поросли скользким мхом. Едва мы вошли в открытые ворота, мой нос был во второй раз за день неприятно удивлен. На просторе, у воды, ни один запах, даже пердение Брама, не держится так долго, чтобы очень тебе досадить. Но внутри стен от вони слезятся глаза, и хочется напихать в ноздри свернутые мятные листья. Навоз и человеческое дерьмо, очажный дым, сыр, специи, пот, рыба, мокрая шерсть, сырая глина с соломой, мясо, запах затхлой мочи, доносящийся из кожевенной мастерской, – от всего этого зловонный воздух сделался таким густым, что впору было его жевать.

Внезапно я понял, почему вооруженные люди, жаждущие отомстить нам за своего вельможу, не выбежали из крепости, как вода из дырявого ведра. Они были слишком заняты сотней других дел и попросту не заметили, что творилось за северной стеной их помойной ямы.

Город кишмя кишел торговцами, ремесленниками и рыбаками, нищими и шлюхами. Пьяница с изрытым оспой лицом, проходя мимо, повалился на меня, а когда я его оттолкнул, промычал какое-то ругательство.

– Хочешь, подержу? – спросил Пенда, кивая на шляпу, полную серебра, которую я нес в левой руке.

– Сам справлюсь, – сказал я, обороняя свою ношу, и сжал ее еще крепче.

Серебра в шляпе хватило бы на славную кольчугу и недурной меч. Если б я потерял такое богатство, мне бы не поздоровилось.

– Сколько душ! – вздохнул Эгфрит так, будто считал себя в ответе за них или же сочувствовал тому, кому досталась эта доля.

Деревянные прилавки скрипели под тяжестью всевозможных товаров. Здесь продавался превосходный мех бобра, выдры, куницы, лисы и медведя. Продавались изделия из глины, стекла, металла и оленьего рога (гребни, рукояти ножей и мечей). Продавались золотые, серебряные и янтарные броши, кольца, ожерелья. Лари ломились от мяса, овощей, трав, пряностей и золотистого сладкого меда. В этом котле – шумящем, шевелящемся и источающем резкие запахи – у меня пошла кругом голова. Пенда уже болтал с темноволосой шлюхой: у нее был всего один зуб, однако предполагалось, что намалеванные щеки и оголенные прелести восполняют этот недостаток. Пенду, во всяком случае, он не смутил. Англичанин держал шлюху обеими руками за грудь, сжав губы так, будто взвешивал зерно и прикидывал, не лишнего ли заломил торговец. Отец Эгфрит был занят тем, что упражнял свою латынь на богато одетом торговце лошадьми, и потому не попытался наставить сакса на путь истинный.

– С чего же, Хель меня побери, нам начать? – спросил я и почесал бородку, думая, как бы протиснуться сквозь жужжащую толпу перепачканного люда.

– Ты что, парень, оставил мозги между ног своей красотки? – Пенда попрощался с однозубой, шлепнув ее по заду. Она плюнула в него и гневно удалилась. – Неужто не знаешь, с чего начать, тупоголовый ты язычник? – Он усмехнулся. – Разумеется, с таверны! Плохо, что мы не знаем языка этой страны. А еще хуже, что нам придется как-то объясняться с франками, когда глотки у нас точно сушеная сельдь.

Я взглянул на Эгфрита. Монах оставил наконец в покое торговца лошадьми, и я ждал от него призывов к усердию и благонравию, однако он, возвысив голос над гулом толпы, весело произнес:

– Верно говорит Пенда. Капелька вина поднимет наш дух.

– Вина? – переспросил я.

Прежде я слыхал о таком питье, но отведать его мне еще ни разу не доводилось. Вино пили только богачи.

Не ответив мне, Эгфрит и Пенда двинулись вперед. Народ невольно расступался перед англичанином, в котором каждый дюйм источал воинственность и внушал страх; ну а монах легко петлял в толпе, как куница, бегущая по полю крепкого зеленого ячменя. Я пошел за ними, вцепившись в Сигурдово серебро так, будто это была одна из бесценных железных рукавиц Тора.

Трое мужчин держали старого коня, который закричал, когда толстая женщина перерезала ему жилу на шее. Рядом тихо ждали смертного часа две потрепанные собаки, пока хозяин точил нож. Была осень, а в эту пору люди решают, кто из животных сожрет в ближайшие месяцы больше корма, чем сможет отработать за оставшуюся жизнь. Старой и хворой скотине предстояло очутиться в котлах, и к разнообразным запахам душного города неизменно примешивался запах свежей и тухлой крови.

Мы прошли по ветхому полусгнившему настилу между тесно стоящими домами. Одни были из глины с соломой, другие – из глины и деревянных балок. Все они пускали желто-коричневый дым через старые тростниковые крыши. Седовласый воин сидел в грязи, держа в руках миску с тремя мелкими серебряными монетами на дне. Обрезанная штанина была завязана под коленом: он лишился половины левой ноги. Мухи, которых никто не отгонял, облепили мокрую рану на шее. Несчастный был совсем нищ, однако на руке я заметил потускневшее серебряное кольцо, до сих пор не проданное ради пропитания, – знак воинской доблести, давно угасшей в его глазах. Пенда остановился и бросил монету, которую старик, скривив лицо, тут же спрятал, оставив в миске прежние три.

– Может, когда-то он был достойным воином, – пробормотал англичанин и пошел дальше.

Эгфрит перекрестил калеку и поспешил за нами. Переулок повернул направо. Мы прошли мимо башмачника, к которому я решил потом заглянуть, и мимо омерзительной старухи, продававшей молоденьких девиц. Вид у них был нимало не испуганный. Когда мы поравнялись с ними, они стали хватать нас за руки, выставляя свои полудетские груди и бедра. По горлу у меня поднялась желчь.

– Пресвятая Мария, Матерь Божья! – взвизгнул отец Эгфрит, отшатываясь от девиц так, словно это невесты самого Сатаны.

Кто знает, может, они и вправду ими были, но даже их мой кровавый глаз заставил отпрянуть.

Мы заспешили дальше: миновали шумные рыбные ряды, обошли засохшую лужу блевотины и, наконец, подняв голову, увидели бочонок, свисающий со стрехи приземистого бревенчатого строения, откуда доносились пьяные голоса и пахло дымом жаровни. Перед тем как войти, мы собрались было вымыть руки в бочке с дождевою водой, однако цвет воды показался нам подозрительным, и мы прямиком нырнули в темную залу, провонявшую потом, прокисшим медом и пивом да оплывшими свечами из бараньего жира. Прорубив в толпе локтями петляющую тропу, Пенда подвел нас к толстоногому дубовому столу, за которым стоял хозяин, – высокий, худой и горбоносый. Он поприветствовал нас отрывистым кивком и, взяв три кожаные кружки, стал наполнять их пивом.

– Лей, не жалей, франк! – сказал Пенда.

Я подал трактирщику серебряный перстень, который извлек из крысиной шляпы. Он попробовал его на зуб, удовлетворенно кивнул и, ухмыляясь мне, сказал на ломаном английском:

– Налью еще, если сможете их осушить.

С этими словами хозяин повернулся к кучке горластых рыбаков, вонявших селедочными кишками. Над хозяйским столом висели темно-красные куски вяленого мяса. От некоторых мякоть была отрезана клиньями и проглядывали кости.

Пенда сделал долгий глоток и, отерев губы тыльной стороной руки, протянул:

– Да, парни, такое пойло затушит любой пожар. – Он был прав: пиво оказалось что надо. – Хмеля не пожалели, мирта в меру… Лучше не сыскать!

– К тому же пить его не так опасно, как мед Брама, – сказал я и, посторонясь, чтобы миловидная служанка могла протиснуться мимо меня, наступил на ногу какому-то пьянчуге.

– Fils а putain! – прорычал тот.

Я повернулся к нему, и он, увидав мой красный глаз, нахмурился. Потом взглянул на Пенду и тут же отвернулся, продолжив балагурить с приятелями как ни в чем не бывало.

– Мне нравится здесь, монах, – проговорил я, потрясенный громким гулом многих одновременно звучащих голосов: этот шум походил на рокот моря, бьющегося о скалы.

Но Эгфрит уже проталкивался к трактирщику с пустой кружкой.

– По-моему, Ворон, ему тоже это место по душе, – криво улыбнулся Пенда.

Вскоре монах вернулся с бурдюком вина, который держал торжественно, словно столь чтимого им младенца Иисуса. Едва я взял в рот красный напиток, мне представилось, будто утром, на берегу, таможенники все-таки меня убили – и теперь я в Вальхалле, и сам Один Копьеметатель потчует меня из своих запасов. Жидкость была негустой, почти как вода, но ее крепкий плодовый вкус согревал желудок, одурманивал голову и растягивал губы в глупой улыбке. Я и не заметил, как мы наполнили кружки снова.

– Теперь мне понятно, почему вы, церковная братия, так любите причащаться, – сказал Пенда. – Ради того, чтоб целый день такое пить, я тоже готов сбрить волосы и надеть юбку. Это, Ворон, кровь Христа. Верно, отче?

Я настороженно глотнул и уставился сперва на вино в своей кружке, потом на Эгфрита. Тот важно кивнул:

– «Господь Иисус в ту ночь, в которую предан был, взял хлеб и, возблагодарив, преломил и сказал: приимите, ядите, сие есть Тело Мое, за вас ломимое; сие творите в Мое воспоминание. Также и чашу после вечери, и сказал: сия чаша есть новый завет в Моей Крови; сие творите, когда только будете пить, в Мое воспоминание» – так написал Святой Апостол Павел. Поэтому причастие – благодать для христианина, – ответил Эгфрит и, нахмурясь, посмотрел на меня. – Разве ты этого не знал, Ворон? В Эбботсенде, полагаю, есть церковь?

– Была, – сказал я. – Вульфверд велел мне держаться от нее подальше, и я не стал спорить.

Монах пожал плечами и сделал еще один здоровенный глоток. Казалось, он тушил у себя в брюхе самый настоящий пожар. Зато мне его слова отбили охоту пить, и теперь я держал кружку в вытянутой руке.

– Твоя черная языческая душа может быть спокойна, Ворон, – проговорил Эгфрит, опять наливая себе из бурдюка. – Это вино не освящено. Разве только хозяин таверны – служитель церкви, но сие так же вероятно, как то, что ты родился от девственницы. Стало быть, это просто вино. В нем нет ни капли Крови Христовой.

Он фыркнул, приветственно приподнял кружку и снова принялся лакать. Однако мне уже не хотелось диковинного напитка. Слив остатки своего вина Пенде, отчего тот радостно зачмокал, я встал и протиснулся к трактирщику, чтобы тот налил еще пива. «Этот Белый Христос, – подумал я, – видно, был великаном, у которого крови в жилах больше, чем воды в океане, если все его рабы пьют вино так же рьяно, как отец Эгфрит».

Перед самым заходом солнца в таверне поднялся переполох: в залу ворвался человек с двумя стражниками за спиной и начал допрашивать местных.

– Кто-то убил Радульфа, начальника таможни, – сказал Горбатый Нос, наполняя мою кружку, когда я спросил его, в чем дело. Казалось, он был по-прежнему доволен нашей сделкой, и я подумал: «Сколько же пива и вина можно купить за простое серебряное кольцо?» – Рыбак нашел его, да еще Бернара и Артмаэля, за северной стеной. Тела почти утопли в грязи. Одному Богу известно, что они там делали. Жаль. Бернар был моим завсегдатаем. – Хозяин таверны грустно покачал головой.

– И вот этой свинины, – сказал я. Горбатый Нос снял кусок туши, висевший у него над головой, выхватил из-за пояса нож и принялся ловко нарезать мякоть на блюдо. – А зачем кому-то убивать таможенника? – спросил я, глотая слюну при виде мяса.

Горбоносый пожал плечами и, прибавив к свинине огромный ломоть сыра, просто ответил:

– Он, собака, был шумный, хотя и неплохой малый. Почти каждый вечер пил здесь. Все трое сюда захаживали. – Трактирщик снова пожал плечами и гордо передал мне блюдо. – И все-таки никто не любит платить налоги.

Когда человек со стражниками подошел к нам, мы притворились мертвецки пьяными. А может, мы и правда были мертвецки пьяны. Так или иначе, франк понял, что проку от нас как от дятла, и исчез в толпе.

Еще одного кусочка серебра размером с половину моего большого пальца оказалось довольно, чтобы получить место на полу в глубине таверны, свежую солому, столько пива, сколько мы могли выпить до рассвета, и имя рыбака, который знал английский и мог сообщить нам то, что мы хотели узнать. Звали его Винигисом. Горбатый Нос сказал, что каждый день, с петухами, он появляется на молу в юго-западной части острова: там лодки, приплывшие с другого берега, могут причаливать, не боясь завязнуть в топкой грязи.

Эгфрит разбудил нас на заре. Моя голова гудела, ровно наковальня, по которой Велунд ударил своим молотом, а во рту было так гадко, будто я жевал яйца дохлого пса. Плеснув себе в лицо чистой водой из ведра, что хозяин накануне поставил возле меня, я припал к кружке прохладного пива. Затем, немного оживший, вышел из вонючей таверны и поплелся за Эгфритом и Пендой встречать парижский рассвет. На востоке небо было кроваво-красное, а на западе еще черное, как деготь. Отовсюду доносилось кукареканье: петухи кричали так громко и яростно, почти отчаянно, словно никогда раньше не видали солнца, и вот теперь, впервые в жизни, гордо исполняли свой долг. Однако и завтрашнему дню суждено было начаться с той же странной песни.

– Не будь у меня других дел, кроме как топтать кур да кукарекать, я бы тоже недурно справлялся, – сказал Пенда, осторожно дотрагиваясь до затылка.

Улицы, по которым мы шли, были, по счастью, почти пусты, хотя первые торговцы уже расставляли лотки и бережно выкладывали свой товар. Когда мы встали за ореховой изгородью, чтобы справить нужду в канаву у внутренней стены (она, ныряя под насыпь, выглядывала за пределы города), Пенда промолвил:

– Признаться, мне доводилось чувствовать себя получше, чем теперь.

– Да и выглядеть тоже, хотя и ненамного, – ответил я.

Выпустив из себя горячую жидкость, я зябко поежился. Даже Эгфрит сегодня сник. Правда, по его словам, причина была в том, что последний бурдюк вина оказался нехорош. «Или, может, это сыр», – задумчиво произнес монах.

– Ты, парень, тоже не Бальдр Прекрасный, – ответил мне Пенда и, описав головой круг, хрустнул шеей. – И кто только надоумил нас вылакать весь Париж, чтоб в нем стало сухо, как между ног у монашки?

– Не смотри на меня. Смотри на босоногого, – сказал я и вспомнил, что после разговора с Винигисом надо бы заглянуть к башмачнику.

Эгфрит пернул, издав протяжный пискливый звук: викинг застыдился бы такого.

– Ох, Боже мой! – чирикнул монах, снова закрывая подолом сутаны тощие белые ноги.

– Без этой молитвы Он обошелся бы, Эгфрит, – зажав нос, хмыкнул Пенда.

Винигис продавал на молу утренний улов: щук, окуней, голавлей и карпов. Лодки приставали и отчаливали, рыбаки, соревнуясь друг с другом, громко нахваливали свой товар. Подмастерья чинили, стоя на коленях, хозяйские сети или вычерпывали речную и дождевую воду со дна суденышек.

Увидав, что мы плетемся к нему, Винигис широко улыбнулся и простер руки над своею добычей, которая билась в корзинах. Прилавком служили три длинные доски, положенные на два старых пня, торчащих из грязи. Того, что прокричал нам рыбак, мы не поняли, и Эгфрит поднял руку, давая ему понять, чтоб приберег свою болтовню для других покупателей.

– Нам сказали, ты говоришь по-английски, – произнес монах, пока Пенда пристально рассматривал толстого голавля, которого держал за хвост.

– Самую малость, – ответил Винигис, нахмурившись, и сложил вместе два пальца.

– Хвала Всевышнему! – воскликнул Эгфрит, воздев руки к небу. – Ты тот, кто нам нужен.

– Экс-ля-Шапель, – сказал я, убедившись, что нас не подслушивают. – Ты знаешь, где это?

Над нами кричали чайки. В реке, еще недавно темной и холодной, теперь искаженно отражалось яснеющее небо. На бегущую воду ложились золотые, оранжевые и красные отсветы. От нее веяло прохладой, и я подышал на сложенные руки, чтобы согреть их.

– Был я там. Однажды, – осторожно проговорил Винигис. – Так вы не за рыбой пришли?

Он забрал голавля у Пенды, а тот понюхал ладони и вытер их о штаны.

– Нет, рыба нам не нужна, Винигис. Мы хотим попасть в Экс-ля-Шапель.

– У меня дело к императору, – гордо произнес Эгфрит.

Франк пожал плечами.

– Ну, а я-то тут при чем? Я рыбак. Вы мешаете мне торговать, так что прошу, не стойте здесь, – сказал он, задержав взгляд на моем лице. Две женщины подошли и стали сравнивать его улов с товаром, лежавшим на лотке справа. Пенда повернулся к ним и наградил их такой улыбкой, что они, побелев, удалились. Винигис забеспокоился не на шутку. Сняв шляпу, он в отчаянии поглядел на каждого из нас и в конце концов решил обратиться к Эгфриту: – Оставьте меня. Я человек простой.

– Может, у тебя есть подмастерье? Или невольник? – спросил я.

Рыбак, кивнув, опять посмотрел на монаха и выставил ладонь, словно говоря: «Ну и что с того?». Я продолжал:

– Пускай присмотрит за твоей лодкой, пока ты не вернешься.

– Вернусь? Откуда? И что у тебя с глазом?

– Ты проводишь нас в Экс-ля-Шапель, Винигис, – улыбнулся я. – За это мой господин отдаст тебе все, что я держу сейчас в руках.

Изрытое оспой лицо Винигиса покраснело, на щеках загорелись огни злости: у других рыбаков торговля шла бойко. Ища помощи, он поглядел вокруг (вероятно, надеялся увидеть таможенника Радульфа) и отрезал:

– Что бы ни предлагал твой господин, мне этого не нужно!

Тогда я, свободной рукой опрокинув корзину, вывалил мерцающий улов в грязь. Некоторые рыбины затрепыхались, видимо, решив, будто вернулись в родную стихию. На опустевшие доски я высыпал все, что было в шапке. Серебряный лом, кольца и броши тускло заблестели в свете зари. Винигис и другие рыбаки замерли, разинув рты. Глаза у них сделались точно монеты.

– Не нужно, говоришь? – сказал я, и лицо мое расплылось в ухмылке.