Той же ночью мы сожгли тело Бьорна на огромном костре. Острые языки пламени пронзали темноту нашего прибрежного лагеря. Мы не решались отойти от кораблей и серебра, чтобы отправиться в город, однако не хотели и убегать, как побитые псы, словно Алкуин нас напугал. Назавтра я пошел с Бьярни в буковый лес, и там мы отыскали большой камень, плоский с одной стороны, на котором викинг высек рунический узор. Работа заняла весь тот день и половину следующего, но то, что получилось, было прекрасно. По камню вилась змея, и надпись на ее теле гласила: «Бьярни, сын Анундра, начертал сие в память о Бьорне, что бороздил море на ладье Сигурда и разил врагов. Свидимся в чертоге Одина, брат мой». В прорезанные на валуне борозды мы втерли красную глину с берега реки. Остальные викинги остались очень довольны памятным камнем и почтили погибшего товарища по оружию, напившись до бесчувствия.

– Имя Бьорна будет жить вечно, – сказал Сигурд, хлопнув Бьярни по плечу. – Старый Анундр гордился бы, если б видел, как далеко от вашего дома лежит этот камень.

– Он был мне хорошим братом, – кивнул Бьярни и, запрокинув голову, опорожнил рог меда.

В том поминальном камне мне виделась сила сейда, ведь руны будут шептать о Бьорне до скончания века. Я до сих пор иной раз представляю себе, как валун лежит в буковом лесу, почти скрытый от глаз новой порослью, а красные руны все так же ярки, как много лет назад – в тот день, когда Бьярни начертал их своим резцом.

Теперь мы были богаты. Так богаты, как прежде и представить себе не могли. Когда мы погрузили серебро на корабли, те скрипнули, словно жалуясь, и чуть осели. Почтив память Бьорна, мы решили, что пора отправляться домой, на север, пока не пришла зима. Без сомнения, мы славно потрудились, чтобы имя нашей волчьей стаи долго звучало у очагов из уст старых мужей, которые некогда сами плавали в дальние края на кораблях-драконах, и из уст юношей, которые пока лишь мечтают испытать себя и отведать славы. Асгот был доволен, как черт. Той ночью, когда мы пировали, жаря на вертеле мясо, жрец, сидевший по другую сторону костра, крякнул, забрызгав бороду жирным соком, и наставил на меня палец:

– Ты, Ворон, – обоюдоострое лезвие. – Желтые глаза Асгота, точно гвозди, вонзились мне в душу. – Всеотец машет тобою, как мечом, и, когда он это делает, люди гибнут. Славные люди. Но благодаря тебе наш ярл не отдал себя распятому богу.

Под одобрительное бормотание викингов жрец, кивнув мне, поднял свой рог. Я поглядел на Сигурда.

– Годи прав, Ворон, – просто сказал тот. – Один не хотел, чтобы меня окунули в христианскую реку. А может, монах, – ярл улыбнулся Эгфриту, – твой пригвожденный бог просто не захотел взять волка в свою овчарню.

Эгфрит сидел поникший: он, очевидно, был горько разочарован тем, что подошел к заветной цели так близко, и все же не сумел поймать великого ярла в свою христианскую сеть.

– Я думал, это пустяк, – сказал Сигурд, – но я заблуждался.

– Бьорн погиб по моей вине, – мрачно проговорил я и сделал здоровый глоток из своего рога.

– Мой брат теперь пьет в Вальхалле, – вскричал Бьярни, на что викинги ответили дружным «хей!». – Не печалься о нем, Ворон. Всем бы нам такую смерть.

– Мы завладели богатством, какого север еще не видывал, – сказал Улаф. – Многие годы оно будет сиять, освещая собою долгие зимы и согревая старые кости. – Старик поднял рог, обводя взглядом всю волчью стаю. – А наш ярл вовремя опомнился и послал христианского бога подальше. – При этих словах на лице Улафа появилась та улыбка, которой я не видел у него после того, как его сын Эрик был убит во владениях Эльдреда. Стукнув своим рогом о рог Свейна, наш капитан произнес: – Сегодня славный день.

Для меня же тот день оказался вовсе не так хорош: я страдал оттого, что по моей вине добрый друг прежде срока отправился в мир иной, а франки истязали Кинетрит, думая, будто я дьявол, завладевший ее душой при помощи злых чар.

– Ни к чему топить себя, парень, – сказал чей-то голос. Проведя рукой по губам, я повернул туманную голову и увидел Пенду. Он лежал, облокотясь о свернутую шкуру, и смотрел на меня, по-видимому, уже довольно долго. – Утром ты должен быть в ясном уме. – Пенда плюнул на точильный камень и провел по нему ножом. – Нам нужно кое-что обмозговать. – Я поднял глаза, но голова моя шла кругом, и мне было слишком дурно от горя, чтобы я мог вникнуть в смысл сказанных слов. – Эй, малый, ты слышишь? – Пенда направил на меня острие ножа, а потом испытал его остроту на ногте своего большого пальца. – Больше никакого меда. Ты нужен мне трезвый.

– Зачем? – уныло спросил я.

– Затем, что завтра ночью мы пойдем вызволять Кинетрит.

Мои липкие от медовухи губы внезапно разомкнулись. Замысел оказался прост. На мой взгляд, даже чересчур прост. Следующим утром мне рассказал о нем Эгфрит, и это меня удивило: я думал, он еще сердит на меня за то, что я помешал крещению Сигурда, и не захочет нам помогать. Однако едва он услыхал, как мы с Пендой говорим об освобождении Кинетрит, его куньи глазки оживились.

– Она хорошая девушка, – сказал монах, почесывая щетину на подбородке и хмурясь. – Я к ней привязался. То, что она сделала с Эльдредом… это несчастье. – Он скорбно покачал головой. – Она должна молиться, чтобы Господь простил ей этот страшный грех. Но она и сама страдала. Я верю, что Христос плачет, видя, как франки обращаются с бедняжкой. Исцелить душу Кинетрит можно иначе, не столь жестоко. Ну а аббатиса Берта – просто старая карга. Боже, прости меня! – пробормотал Эгфрит, начертив у себя на груди крест. – Эта женщина пребывает в заблуждении. То, как она пытается исправлять грешников, мне не по душе. И Господу, я уверен, тоже. Потому я не могу бездействовать, когда бедное дитя страдает.

Итак, мы условились, что Эгфрит возьмет немного серебра, поедет в Экс-ля-Шапель и купит у монастырского келаря две большие сутаны с капюшонами, а как только стемнеет, вынесет их нам ко рву, отделяющему город от леса.

– Я заплачу келарю так, чтобы он не задавал лишних вопросов, – уверенно сказал Эгфрит и с сомнением поглядел на Пенду и меня. – Если не будете открывать рты и высовываться из-под капюшонов, мы сможем пройти в обитель и выкрасть юную Кинетрит.

– Мы не оплошаем, монах, – сказал я, посмотрев на Пенду. Тот лукаво улыбнулся. – Только помоги нам туда проникнуть, а остальное мы сделаем сами.

– Ох, не ворошили бы вы палкой осиное гнездо! – предостерегающе проговорил Улаф, вытирая закапанную медом бороду.

Солнце быстро вставало, и его лучи пробивались сквозь затуманенные восточные леса, так что казалось, будто замшелые стволы ясеней горят. Голуби терпеливо ворковали, и в их мягкую песнь врывались шумные трели малиновок, корольков да зябликов.

– Франки придут в ярость, когда узнают, – прибавил Улаф. – Худосочный епископ еще в тот раз натравил бы на нас солдат, не окажись рядом старого козла Алкуина, который удержал франкские мечи в ножнах.

– Дядя прав, Ворон, – сказал Сигурд. – Вам придется поторопиться. Мы подготовим корабли к отплытию и будем ждать вас, сидя на веслах. Если в городе вы попадетесь, помочь вам никто не сможет.

– Понимаю, Сигурд, – ответил я.

Пенда согласно кивнул.

– Позволь мне взять нескольких людей и тоже поехать, – сказал Свейн Рыжий, обеспокоенно наморщив широкий лоб. – Мы будем ждать Ворона среди деревьев, на случай если завяжется бой.

– У нас только шесть приличных лошадей, Рыжий, но с тобою в седле и те не смогут идти быстрее вола.

Свейн обиженно фыркнул.

– Я поеду, – вызвался Флоки Черный. Лицо его выражало суровую решимость. – И Халльдор с нами.

Халльдор приходился Флоки двоюродным братом. Этот викинг обожал свое оружие: его меч, копье и топор были самыми острыми во всей нашей волчьей стае, и он даже придумал им имена. На слова своего родича он ответил простым кивком. Тогда Флоки, поймав взгляд Сигурда, продолжил:

– Мы станем ждать, как предложил Свейн, в лесу, где нас никто не увидит. Но наши копья будут наготове, если франки захотят их отведать.

– Возможно, удастся похитить девушку так, что монахини не заметят, – с надеждой сказал Эгфрит.

Хотя Сигурд кивнул, в его глазах я разглядел сомнение.

– Спасибо тебе, Флоки, – сказал я, – и тебе, Халльдор. Зажгите факел, чтобы мы нашли вас, когда выкрадем Кинетрит. Только не выходите из-за деревьев. Если нас поймают, это будет наша забота. Не хочу, чтобы франки увидели в этом деле руку Сигурда.

Флоки нахмурился:

– Просто постарайтесь не привести за собой стадо синих плащей.

Оседлав лошадей, мы, пятеро, к сумеркам добрались до края леса, откуда был виден Экс-ля-Шапель, и стали ждать. Стоя под высокими ясенями, в кронах которых обосновалась стая грачей, мы глядели вслед отцу Эгфриту, чья лошадь затрусила к городу, отгоняя хвостом мух. Вернулся монах очень довольный собой: его кунья рожа светилась гордостью, но я легко простил ему это, ведь он сумел раздобыть две новенькие сутаны из коричневой шерсти.

– Неплохо, отче, – с усмешкой кивнул Пенда.

Нырнув в колючий балахон, он превратился в немного странного монаха со шрамом на лице и торчащими волосами. Флоки досадливо сплюнул, а Халльдор рассмеялся:

– Славные из вас вышли рабы Христовы… – Он подергал сутаны у нас на плечах, где они были нам явно узки. – Божьи невесты запрут дверь изнутри и заставят вас до самого Рагнарёка счищать паутину у них между ног.

– Я бы согласился, если б среди них нашлась хоть одна хорошенькая, – сказал Пенда.

Эгфрит одарил его сердитым взглядом и, вздернув бровь, пробормотал:

– Cucullus non facit monachum. Клобук не делает монахом.

Кольчуги мы сняли: сутаны и без них сидели на нас слишком тесно, к тому же железные звенья могли громко греметь. Мечи и длинные ножи мы все же взяли, понадеявшись, что под шерстяной тканью их рукояти не будут видны. Оставив лошадей с Флоки и Халльдором, Эгфрит, Пенда и я, как подобает смиренным монахам, направились в город пешком и, перебравшись через ров, устремили взгляды на крепостные стены, отражающие последние лучи солнца. Идя мимо окутанных дымом домишек, мы удалялись от леса, однако крики грачей все еще были слышны. Птицы гомонили скрипуче и надтреснуто, как пьяницы, чьи вопли доносятся из переполненной таверны.

– А все-таки картина величавая, – произнес Пенда, и по наклону его капюшона, скрывавшего глаза, я понял, куда он смотрит.

Городская стена довлела надо всем вокруг. Рядом с ней деревянные жилища, разбросанные снаружи, казались смешными и жалкими. Смешными и жалкими казались даже мы, люди, ведь мы всего лишь бренная плоть, и, когда память о нас развеется, точно дым на ветру, крепость будет стоять все так же неколебимо. «Как Бьорнов рунический камень», – подумал я.

– Это памятник человеческому разуму в мире дикости, Пенда, – заявил Эгфрит, благословив женщину, что доила козу возле тропы.

Женщина благодарно склонила голову.

– Разум, который ты, монах, восхваляешь, велит бить девушку, не сделавшую ничего дурного, – прорычал я, дотронувшись до своего оберега с головой Одина.

Эгфрит, видно, хотел сказать, что Кинетрит убила своего отца, но передумал и придержал язык.

Императорские солдаты, стоявшие у ворот, на этот раз ни о чем нас не спрашивали: они привыкли встречать монахов, соблюдающих обет молчания. Правда, один из стражников, чуть подавшись назад, оглядел Пенду и меня с ног до головы. «Успею ли я вынуть из ножен меч, прежде чем они проткнут меня копьем? – подумал я. – Едва ли». Так или иначе, Эгфрит достал свой маленький деревянный крест, приложил его ко лбу солдата и разразился потоком латинских слов, отчего подозрения привратника сменились замешательством. Он сухо кивнул и взмахом руки впустил нас в город, что-то вполголоса бормоча второму стражнику. Позабавленный выходкой Эгфрита, тот, по-видимому, радовался, что избежал внимания монаха.

– Братья-бенедиктинцы обыкновенно не так сложены, чтобы на них можно было пахать, – буркнул Эгфрит.

Я не стал с ним спорить. Благодаря гребле и упражнениям с оружием, я раздался в плечах, став не у́же других викингов. Даже шире некоторых. Я подумал о своем родном отце: если и он странствовал дорогой китов, то его руки, верно, тоже были сильны, а плечи широки.

В монашьей рясе я казался себе ужасно нелепым, однако горожане меня как будто не замечали. Торговцы, дети и шлюхи не приставали к нам, и мы беспрепятственно шагали по мосткам, проложенным в грязи. Не приближаясь к бурлящему сердцу города, мы двигались на запад вдоль стены. Глаза слезились от очажного дыма, а рот мой наполнился было слюной, когда я почуял приятный запах съестного, однако в следующее же мгновение ветер донес до меня такую вонь, от которой в горле встал ком. Я был рад своему капюшону: под ним я прятался от городской суматохи, и мысли мои могли дышать спокойно. А думал я о Кинетрит.

Когда мы добрались до монастыря Святой Годеберты, в городе уже стемнело. Над лугом за его пределами еще догорали сумерки, но внутрь крепости лучи заходящего солнца не проникали, и императорские солдаты принялись зажигать огни в чашах на железных шестах. Эти огни роняли пляшущие тени и привлекали сотни мотыльков, а крысы и тараканы, напротив, бежали под стены, спеша укрыться во тьме.

Монастырь был обнесен собственной белокаменной оградой. Местами она крошилась, и при крайней необходимости я мог легко через нее перелезть, однако этот путь меня не прельщал. На улице было полно солдат, и нам, одетым в сутаны вместо кольчуг, едва ли удалось бы дать им хороший отпор.

– Запомните, – предостерег нас Эгфрит, трижды стукнув в ворота, – голову вниз, рот на замок.

Немного подождав, он постучался снова, на этот раз сильнее, и вскоре за стеною послышались шаги, а затем открылась задвижка. В маленьком оконце появилось лицо монахини. Она поглядела на Эгфрита с подозрением, если не со злобой, и разразилась едким потоком франкских слов, из которых я ровным счетом ничего не понял. Эгфрит спокойно ответил по-латыни. Монашка выпучила глаза.

– Ты английский монах, – произнесла она зловеще, а потом вдруг хихикнула (я, признаться, не знал, что Христовы невесты смеются). – Ты тот, кто пытался крестить языческого ярла и чуть не утонул, – сказала монашка по-английски, да так хорошо, словно родилась в Уэссексе.

Эгфрит раздраженно ответил:

– Я даже не думал тонуть. Уверяю тебя, сестра, я плаваю, как рыба. Быть может, ты меня впустишь?

Глаза, выглядывавшие из-под темного покрывала, снова сузились.

– А что тебе нужно от сестер в столь поздний час? Мы молимся, отец Эгфрит. У нас вечернее богослужение.

– О том, который теперь час, я не забыл, сестра. Меня прислал сюда епископ Боргон. Он полагает, я могу быть полезен преподобной матери-настоятельнице.

– Полезен? – с подозрением спросила монашка. – Чем же?

– Не понимаю, к чему тебе это знать, сестра, но если ты, подобно свиньям, любишь во всем копаться, то я охотно угощу тебя желудем. Девушка по имени Кинетрит. Мне сказали, она… противится?

Монахиня нахмурилась.

– Она потеряна для Бога так же безвозвратно, как для пьяницы – монета, упавшая на пол таверны. Аббатиса Берта говорит, эта женщина так долго жила среди язычников, что добродетельный отец от нее отвернулся. Она ударила настоятельницу! – произнесла монашка, и в ее глазах предательски мелькнул веселый огонек. – Можешь ли ты себе такое представить, отче? Сестры заставили негодницу поплатиться за это.

Я уже готов был выломать дверь, но рука Пенды легла мне на плечо. Эгфрит грустно покачал головой.

– Говорят, что, вопреки вашим стараниям, девушка все еще преисполнена скверны?

– Мы молимся о ее душе, отче.

– Facta, non verba, – ответил Эгфрит, помахав пальцем из стороны в сторону. – Иногда нужны действия, а не слова, дорогое дитя. – Он указал на нас. – Со мною пришли братья Годрик и Гифа. Как видишь, они наделены достаточной силой, чтобы побороться с сатаной за душу бедной девушки. Епископ Боргон полагает, они лучше вас, сестер, смогут… убедить Кинетрит; ведь вы, как ни крути, остаетесь нежными и хрупкими созданиями. А теперь, прошу, впусти нас, чтобы мы приступили к делу.

Струйка пота сбежала по моей спине, когда монашка смерила нас пристальным взглядом из оконца. Через несколько мгновений засов отодвинулся, и двери распахнулись, скрипнув так, будто не хотели отворяться в столь поздний час. Мы вошли на зеленый двор. По траве, залитой светом тихо горящих плошек, прыгали тени. С краю тянулась крытая дубовая галерея, которую украшали весьма искусно вырезанные лица святых и кресты. Заслышав голоса монахинь, приглушенные каменной стеной, я отыскал взглядом маленькую церковь в восточном конце двора. Были здесь и другие постройки, из дерева и из камня. Впустившая нас монашка с видимым удовольствием называла их, когда мы проходили мимо: «Вот кухня, кладовая, трапезная, библиотека, общая зала для сестер, а здесь амбары, пекарни…» Кругом царило спокойствие, которое так на меня давило, что собственная грудь казалась мне переполненным бурдюком. Сам Белый Христос словно бы дул за ворот моей грубой монашьей сутаны.

– В дальнем конце, за мастерской, у нас огороды, поля и даже фруктовый сад, – с гордостью объявила монахиня.

– Ваша обитель – надежное убежище для праведных душ в мире греха, – торжественно улыбнулся Эгфрит.

– Подождите здесь, в доме для паломников, пока аббатиса Берта не окончит службу, – сказала монашка, обращаясь к нему, но таращась на меня.

Я молчал, сложив руки и глядя в пол. Христова невеста подошла к каменной постройке с тростниковой крышей, отворила дверь и ввела нас внутрь, словно вдруг испугавшись, что мы попадемся на глаза другим монахиням.

– Сейчас принесу вина и, может, хлеба, если вы с братьями голодны.

– Спасибо тебе, сестра, – ответил Эгфрит. – Да благословит тебя Бог.

Монашка ушла, метя пол подолом рясы, и мы остались одни. В тяжеловесной темноте паломнического дома горели восковые свечи, источавшие сладкий запах, который смешивался с запахом свежевыпеченных хлебов и легким ароматом фенхеля.

– Во мне закипают все соки, – сказал Пенда, почесывая шрам на лице, – оттого что я заперт здесь среди стольких женщин.

– Где Кинетрит, Эгфрит? – спросил я, и моя рука сама прикоснулась к рукояти меча через толстую шерсть рясы.

Монах громко шмыгнул носом.

– Полагаю, ее держат в одной из келий. Но мы должны спешить, пока служба не кончилась и сестры не легли в постели. – Глаза его были расширены, на лысине выступили капли пота. – Вы готовы?

Я посмотрел на Пенду. Он, кивнув, открыл дверь, и мы снова вышли на освещенный монастырский двор, чтобы отыскать Кинетрит.