В министерстве двора. Воспоминания

Кривенко Василий Силович

II. Юнкерские годы. 25 лет назад [108]

 

 

1

Юбилей! 25 лет!.. Да, много воды утекло со времени производства в офицеры. Жизнь прошла, и все, что было тогда юно, молодо, порывисто — состарилось, успокоилось и молодость не вернется никогда…

В памяти рельефно выступает училищная жизнь со всеми ее мелкими, но дорогими для меня подробностями. Длинная портретная галерея начальников и товарищей развернулась нескончаемой лентой; приветливые и суровые, добрые и насмешливые лица стали передо мной, точно на вечернюю «перекличку». «Одних уж нет»… другие разбросаны по всей империи; очень немногие задержались в Петербурге и осели тут навсегда. Зато как приятно встретиться с старым товарищем, с однокашником и припомнить былое, прошлое!

После окончания курса в одной из провинциальных военных гимназий я приехал в Петербург в военное училище один, без товарищей, которые под руководством воспитателя «привезены» были ранее меня на несколько дней. Прямо с вокзала я направился в училище. Невский проспект меня не особенно поразил, по картинам и иллюстрациям я знал уже его, знал и столичные монументы; здание же училища показалось мне очень некрасиво, а подъезд и вестибюль очень небольшими, по сравнению с тем, что я ожидал встретить.

Из-под маленькой лестницы, из своей конуры, откуда тянуло жареным кофе, выскочил старик-швейцар в красной ливрее и указал, как найти дежурного офицера. Пройдя через небольшую приемную, я уперся в большой стол, за которым сидел насупившийся, свирепый на вид капитан, с лицом, обильно заросшим черными волосами. Офицер резко оборвал мою речь и приказал отправиться в роту.

Этот неласковый прием обдал меня холодом и укрепил желание скорее перебираться из «академии шагистики» в инженерное училище, на что я имел право. О своем желании я заявил по начальству и был убежден, что через несколько дней буду переведен, но вышло совсем иное. Меня позвали к начальнику заведения, очень мягкому и доброму человеку, который заговорил со мною языком военно-гимназического воспитателя и советовал остаться под его начальством, рисуя передо мною в будущем радужные картины. Говорил генерал очень хорошо, хотя имел дурную привычку прерывать плавно льющуюся речь какими-то, видимо ободрявшими его, звуками «пхе-пхе».

Корпусные товарищи отстаивали точку зрения начальника и окончательно убедили меня, махнув рукой пока на инженеров, оставаться в «академии шагистики». По поводу этого решения устроено было в «курилке» генеральное чаепитие.

В небольшой комнате, отведенной специально для курения, разрешалось также пить чай. Дым столбом стоял всегда в этом своеобразном ротном клубе. Недавние кадеты, добравшись до запретного плода, немилосердно палили самодельные крученки из дешевого табаку, хранившегося в самых разнообразных помещениях, вроде коробки от монпансье. Более зажиточные, впрочем, покупали готовые папиросы, которые набивал училищный музыкант, фаготист, и раз в день торжественно, с надуто-важным лицом, разносил по ротам в бельевой корзинке свои произведения. Вместо пепельниц в «курилке» стоял большой деревянный серый ящик для дров и непрезентабельным видом нисколько не шокировал юнкеров.

Ротный клуб служил вместе с тем и концертным залом, так как в остальных помещениях строго было запрещено пение, которое в мое время очень любили юнкера.

Особенно часто раздавались хоры из «Жизниза царя», «Аскольдовой могилы» ш «Русалки». Композиция была несколько исправлена училищными меломанами, не справлявшимися, конечно, с партитурой, но работавшими на память, без скучных нот. Зато раз установленный таким образом номер исполнялся уже всегда с точностью, в этом неписанном, приспособленном к юнкерским силам, издании. Удивительно азартны были певцы и не жалели ни горла, ни времени, к большому огорчению жившего рядом с «курилкой» адъютанта.

«Генеральное чаепитие», в отличие от «холостого», обставлялось некоторою роскошью: являлся лимон, сливочное масло, шафранный хлеб, сдобные крендели, сладкие пирожки и тогда для нетребовательных юнкеров, казалось, шел пир горой. Таким генеральным чаепитием ознаменовалось и прикрепление меня к училищу.

Кадетские страхи о строгости порядков «академии шагистики» оказались сильно преувеличенными. Мы здесь чувствовали себя несравненно свободнее, чем в военной гимназии. Не ограничиваясь ротным помещением, можно было бродить по длиннейшим коридорам и дортуарам всего исторического здания, гулять на громадном плацу и в саду. Любителей гулянья, впрочем, насчитывалось не особенно много, в особенности не в ясную погоду. Бывало, в свежее утро выскочишь в одном «бушлате» в сад, заложишь руки в обшлага и быстро маршируешь по пустым почти аллеям, встречая лишь сосредоточенные лица военных мечтателей, бродящих, точно послушники за монастырской стеной. В саду и на плацу тишина, а оттуда, из города, доносится вечный шум водопада — грохот столичных экипажей.

В числе немаловажных преимуществ училища, по сравнению с военной гимназией, был значительно более вкусный и обильный стол. В то время как в нашей военной гимназии полагалось на продовольствие человека в сутки 121/2 коп., в училище выдавали ровно вдвое — 26 коп. Деньги небольшие, но в массе можно было кормиться. Кухней заведывали выборные из юнкеров артельщики и, кроме того, по общей батальонной кухне назначался дежурный, который в этот день ел за четверых.

Меню обедов составляли юнкера, не отличавшиеся изобретательностью. Котлеты играли выдающуюся роль.

В торжественные дни в громадной, сводчатой столовой играл оркестр, а юнкера заказывали, как особенный деликатес, кофе на молоке и шоколад. Шутники уверяли, что училищные повара ухитрялись в одном кофейнике сразу варить и шоколад, и кофе. Разницы во вкусе не было никакой.

За плату у повара, не всегда, впрочем, можно было получать пельмени и котлеты. Надо было посмотреть, какое неимоверное количество пельменей уничтожал сибирский кадет Боб-в!..

В училище за каждым шагом уже не следил воспитатель. На все четыре роты был лишь один дежурный офицер, который раз или два в день обходил роты, а затем сидел в дежурной комнате. Офицеры не мозолили нам глаза своим присутствием, но зато, в случаях соприкосновения с ними, требовалось безусловное послушание и точное, беспрекословное исполнение всех требований. В случае недоразумений доказывать начальству свое право, «объясняться» было немыслимо. Исключение практиковалось лишь по отношению к преподавателям. Опоздать, хотя на минуту, в строй считалось преступлением. Вообще в нашем училище на юнкеров смотрели не так, как прежде на кадет специальных классов, а как на лиц, действительно состоящих на военной службе, и потому строгая дисциплина проводилась систематичной, сильной рукой. Для военных гимназистов в этих требованиях исполнительности и точности ничего не было нового; но для «штатских», то есть бывших студентов и гимназистов, которых у нас было немало, тяжело было вполне освоиться с новою жизнью, и тяжело не потому, чтобы они были под влиянием либеральных стремлений, а просто оттого, что с дисциплинарными требованиями нужно сжиться, усвоить их рядом лет своеобразной и нелегкой военной обстановки. Вот почему молодые солдаты, хорошо стреляющие, марширующие и обученные всякой «словесности», далеко еще не являются истинными служаками и, сняв форму, быстро огражданиваются.

Большинство «штатских» и по внешним приемам, и по взглядам на товарищество резко отличались от своих сослуживцев — бывших кадет. Этот гражданский приток, вливаясь впоследствии в офицерскую реку, долго еще имел свою окраску, а там, где на стороне «штатских» был численный перевес, там изменялись давние традиции и уступали новым взглядам, новым жизненным приемам.

Начальник училища ежедневно делал обход заведения, но не для «разноса» и устрашения, а больше для смягчения нравов. Всех юнкеров он знал не только по фамилиям, но и по успехам в науках. Плохо занимавшимся совестно было попадаться на глаза генералу, и они спешили заблаговременно скрыться и уклониться от отеческих нравоучений. Впросак попадал только близорукий С-в. Этот беззаботнейший юноша был большой спорщик и доказать ему что-нибудь не было никакой возможности. Обыкновенно его оппоненты уходили от него с сокрушенным сердцем, а он, с довольным лицом победителя, запускал руки в карманы и, артистически посвистывая, направлялся на свободу в «Сборное зало», где зачастую и натыкался на генерала, возвращавшегося из лазарета. Начальник училища не выносил фигуры юнкера с опущенными в карманы руками, свист также выводил обыкновенно добродушного генерала из себя. С-в, конечно, «по лишкам» знал это лучше нас, но не проходило недели, чтобы не происходило опять злополучного «столкновения поездов».

Генерал любил искусство. Он поощрял музыкальное развитие. Устраивал юнкерский оркестр и очень покровительствовал певчим, предоставлял им лишний раз в неделю ходить в отпуск и на казенный счет давал ложи в оперу. Благодаря его стараниям и усилиям Николая Ивановича С-ва, вечно розовенького и аккуратненького учителя пения, юнкера пели на двух клиросах. На спевках все шло превосходно, но в церкви Николай Иванович не дирижировал и некоторые яростные басы своим ревом портили иногда общий ансамбль.

В некоторых учебных заведениях существует и до сих пор взятое от немцев начальническое отношение старшего курса к младшему. У нас в училище этого положительно не было. В роте имел авторитетный голос фельдфебель и дежурный портупей-юнкер; другие же в офицеров не играли и я не припомню случая присвоения себе старшим курсом каких-нибудь начальнических прав.

На фельдфебеле же и дежурном лежала очень трудная и щекотливая обязанность сохранять полный порядок и спокойствие в роте. Нужно было иметь много такта и силы воли, чтобы выйти победителем из этого положения.

При моем поступлении в училище фельдфебелем в нашей роте был Нал-н, стройный, бравый юнкер с смеющимися голубыми глазами и приятным голосом. Помню, с большим почтением приблизился я к его единственному в дортуаре письменному столику около постели, украшенной красной именной дощечкой, в отличие от синих, простых юнкерских и сине-красных портупей-юнкеров. Нал-н быстро меня ободрил и потом мы с ним очень сошлись. Он всей душою стремился из Петербурга, который, несмотря на то, что вырос в нем, органически ненавидел. Мечты о Кавказе и Туркестане, о казачестве, о боевой, бивуачной жизни одолели его настолько, что он бросил заниматься науками и все время, свободное от лекций и строевых учений, посвящал чтению путешествий, военной истории и атлетическим упражнениям.

По ведению списка дежурств и разных рапортичек ближайшим его помощником и исполнителем являлся ротный писарь из юнкеров же. Эта хлопотливая обязанность вовсе не вознаграждалась льготой — освобождением от дневальства. Надо было удивляться, что находились люди, соглашавшиеся брать на себя подобную должность, хотя, впрочем, впоследствии, в жизни, приходилось не раз встречать добровольцев, бескорыстно наваливавших на себя письмоводительскую, чисто канцелярскую работу в разных неофициальных комитетах и получавших в награду лишь затрещины. Вероятно, находили же они себе в этом какую-нибудь сладость…

Наш ротный писарь, Гол-в, совершенно не походил на канцелярского строку. Это был кипучий и мало усидчивый юноша, запевала в хоре и один из лучших гимнастеров. С Нал-ным он сходился в убеждении, что из мертвых учебников ничему не научишься, и потому также никогда не готовился к репетициям. Плохие отметки по всем предметам он получал хладнокровно, не мог лишь мириться с низкой оценкой его знаний по тактике. Он громко протестовал и искренно заверял, что У-в не имеет права ставить ему 6 баллов, так как «тактика не наука: один думает, что так нужно поступить, а другой иначе и окончательное решение нельзя ни от кого получить. У него своя тактика, у меня своя!» Не раз требовалось вмешательство инспектора для прекращения спора юнкера с преподавателем.

Товарищи изводили Гол-ва, устраивали складчину на поднесение ему синих брюк, в которых ходят штабные писаря, дарили ему чернила, линейку и вообще подсмеивались над его незавидной должностью. Гол-в выходил из себя, кипятился и объявлял, что завтра же откажется от писарства; но наутро, побеседовав с Нал-ным, он снова выводил красивым почерком рапортичку и считал это за истинную работу.

Два старших портупей-юнкера Ст-ч и Кин-в, inseparables, были соединены узами самой нужной дружбы, учились превосходно, вели себя безукоризненно и обещали сделаться образцовыми гвардейскими офицерами. Оба они были петербургские уроженцы и потому при первой возможности исчезали в отпуск. Зато один из портупей-юнкеров, почтенный «штатский», «дядько» Гор-ч, сиднем сидел в училище и в курилке. За стаканом чайку любил он степенно поговорить о Малороссии, о будущей службе и грядущей офицерской жизни. Гор-ч с начала года уже приготовлялся к выпуску, приценивался к вещам, списывался с бывшими юнкерами, выспрашивая подробности о их житье-бытье, материальном положении и охотно делился с нами этими сведениями.

В дежурство «дядьки» Гор-ча мне пришлось в первый раз «дневалить».

Для соблюдения порядка в роте в помощь дежурному ежедневно назначались в его распоряжение два дневальных. Целые сутки приходилось ходить затянутыми в портупею, с неудобным тесаком и в кепи с султаном. Все бы это ничего, если бы не бодрствованье ночью, что для кадет, привыкших в военной гимназии ложиться в 9 часов, казалось очень тяжело. Неприятна была также обязанность будить юнкеров, в особенности после обеда. В течение дня строго было запрещено ложиться и даже садиться на постель; исключение делалось лишь после обеда, когда, по усмотрению дежурного офицера, разрешалось спать от 1/2 часа до часу. Этой льготой некоторые юнкера очень дорожили, несмотря на юный возраст, скоро приучились заваливаться после обеда спать, точно отяжелевшие майоры, и с благодарностью относились к тому офицеру, который давал больший срок для dolce far niente. Поднять на ноги таких разоспавшихся «майоров» было очень трудно, приходилось несколько раз обходить дортуар, тормошить российских лентяев и выслушивать в ответ или клики и неприятности, или воззвания к человеколюбию и к чувствам товарищества.

Ночью, когда все вокруг погружалось в здоровый молодой сон и лампы еле-еле освещали громадный зал, в уголку, у коптящего ночника обрисовывалась фигура дневального в кепи с султаном и в серой шинели. Некоторые из дневальных на дежурстве клевали носом, но это было опасное занятие, так как можно было прозевать обход дежурного офицера и тогда в результате пришлось бы «получить несколько лишек», т. е. не в очередь быть назначенным на дневальство.

Кроме дневального юнкера, бодрствовали с трех-четырех часов утра служители. Многие юнкера отдавали им чистить свои сапоги, а также бушлаты и мундиры, усеянные медными пуговицами, за ничтожное вознаграждение, не свыше рубля в месяц. Каждый из наших немногочисленных служителей старался набрать побольше клиентов и заваливал себя, несчастный, непомерной работой. Без этого заработка подвальному училищному населению пришлось бы очень плохо. Отношения служителей к юнкерам были, благодаря чистильному промыслу, самые подчиненные и совсем не походили на военно-гимназические, где начальство преследовало всякое материальное со стороны воспитанников вознаграждение прислуги; но зато тамошние служители иногда и наушничали на нас. Дежурные служители обязаны были без особого вознаграждения чистить платье фельдфебелям, но, конечно, те платили «чистильные» деньги наравне с другими товарищами.

Помню, в первое дневальство мой корпусный однокашник принес мне из отпуска купленный по моему поручению курс почвоведения и в подарок от себя корзиночку с пирожным. В течение ночи я съел все пирожки и усердно занимался земледельческими вопросами.

Нахлынувшее в то время на меня и на моего приятеля увлечение агрономией продолжалось недолго; военная школа скоро отодвинула от нас всякие другие гражданские перспективы, вначале еще соблазнявшие нас…

К главному старинному зданию училища примыкала под прямым углом двухэтажная пристройка, в которой помещались «классы». Бесконечный верстовой коридор, тянувшийся по всему почти дому, поворачивал сюда и обводил заботливым бордюром все учебные комнаты. Здесь уже не было глянцевитого паркета, вместо него виднелся некрашеный пол, классная мебель также не отличалась ни изяществом, ни удобством. Несмотря на установившееся за училищем реноме «академии шагистики», а «не наук», все-таки центр деятельности заведения был не в залах, не в манежах, не на плацу и военном поле, а здесь, в этих неказистых «классах». Самые заматерелые «фронтовики» уже понимали, что сила в голове, а не в носке… Какое бы значение начальство ни придавало строевым занятиям, но успех мог иметь только юнкер, хорошо аттестованный в науках, и отличные отметки не приносили желанных портупей-юнкерских нашивок лишь исключительным вахлакам и физическим неудачникам. Некоторые предметы читались не «в классах», а в довольно обширных аудиториях, где собирался весь курс. Здесь в первый год мы слушали историю, статистику, законоведение, а впоследствии артиллерию и долговременную фортификацию.

Нам нравился, в особенности сначала, внушительный вид аудитории, наполненной многочисленными слушателями. Это уже не были корпусные лекции, перемешанные ответами учеников, замечаниями и выговорами преподавателя-учителя; здесь уже в течение часа профессор стремился произвести на нас впечатление своим красноречием и своей эрудицией. Впрочем, артиллерист Ш., большой оригинал, держал себя иначе и не бил на эффекты. Он довольно часто обращался к слушателям и задавал всему курсу разнообразные вопросы, конечно, не с тем, чтобы делать оценку знаний, а желая лишь удостовериться в понимании. На неудачный ответ он разражался резкими выходками, вызывавшими юнкеров на возражение. Впрочем, он и перед офицерами не особенно сдерживался и непонимание и неточность выражений казнил беспощадно. Несмотря на полковничий чин, ученый артиллерист далек был от дисциплинарных правил и нисколько не смущался отсутствием чинопочитания к нему. Прежде он был грозой на репетициях и экзаменах и беспощадно казнил непонимание сложных математических выводов и положений. Один из юнкеров, потерпевший у него на экзамене, застрелился, и с тех пор полковник отказался от роли экзаменатора, баллов не ставил и лишь читал в аудитории, причем мы должны были следить за ним по особому печатному конспекту с вклеенными в него чистыми листами для записывания деталей. На лекциях Ш. присутствовали преподаватели-репетиторы, дававшие нам потом, «в классах», пояснения.

Мы заслушивались интересными лекциями «нашего историка», страстного украинофила [Н. И. Костомарова], очень красиво и образно излагавшего нам новую и новейшую историю. Почтенный, всегда щегольски одетый лектор, однако, иногда увлекался своим предметом до того, что хотя стульев и не ломал, но зато совсем сливался с изображаемой им эпохой. — «Я помню, — задумчиво, с расстановкой произносил он с кафедры, — я помню, как Наполеон I, окруженный своим штабом, поднялся на холм»… Затем он воодушевлялся сильнее и сильнее, и казалось, действительно, он ехал в свите великого полководца, среди маршалов и слушал его распоряжения. В моменты вдохновения «историк» не щадил красок и с помощью боевого огня пек яблоки на деревьях и варил суп в котлах. Аудитория внимательно слушала лектора, но случалось, что кто-нибудь из скептиков заговорит с соседом или примется читать что-нибудь. Это была кровная обида человеку, близко знавшему и Ришелье, и Кольбера, и Наполеона. Громкий голос историка вдруг понижался почти до шепота и при этом внезапно архималоросс переходил на речь с немецким акцентом. Вероятно, в юности строгий немец-педагог оставил в нем по себе глубокую память. «Я вижу там, — обыкновенно в таких случаях начинал историк, — на последней скамейке юнкер, этот юнкер позволяет себе читать, этот юнкер не слушает лекции, я буду жаловаться на этот юнкер!»

Кончал он уже во весь голос и своими черными, колючими глазами пронизывал провинившегося. На репетициях он, обыкновенно, не довольствуясь устными ответами, давал письменные работы и крайне, до обиды, придирчиво следил за тем, чтобы юнкера не воспользовались при этом каким-нибудь пособием. И насколько сам он любил цветы красноречия и анекдотические историйки, настолько он преследовал их в письменных ответах и систематично добивался лишь существа характеристики той или другой эпохи, того или другого исторического лица.

Своим «вполне ревностным» отношением к делу он сердил юнкеров, но все-таки достиг того, что «второстепенный» предмет изучался юнкерами с большой основательностью.

Профессор статистики, в то время известный своими трудно усваиваемыми печатными работами экономиста, говорил замечательно бойко, закруглял умело фразы и точно из рога изобилия сыпал и сыпал словами. Он никогда не довольствовался категоричными, короткими выражениями, а нанизывал целые ожерелья аналогичных понятий. Разъяснению дела это способствовало мало, но фейерверк получался удивительный. Нам, юношам, не избалованным в средней школе красноречием учителей, вначале казалось, что Вр-н читает талантливо, и мы накинулись было на одного из товарищей, заметившего, что он не понимает, зачем Вр-н топчется на месте и подбирает слова, вроде: «расширяется, распространяется, расползается, расходится, разливается, раскидывается… растет, поднимается, повышается, увеличивается, вздымается, выступает»… Своей подкупающей внушительной внешностью и внешним блеском изложения Вр-н долго продолжал чаровать аудиторию, но под конец года он утомил слушателей и к нему стали относиться холодней…

Большим уважением пользовался добрейший священник З-ч, впоследствии архиерей. По училищной программе следовало проходить историю церкви, что и предоставлялось нам усваивать из печатных «записок», а на лекциях З-ч весь отдавался борьбе с материалистическими учениями. Философские вопросы многими воспринимались очень смутно, да и батюшка не очень был речист, он немного заикался; но нам казалось очень смелым изложение антирелигиозных теорий и критический разбор их. Помню, в особенную заслугу священнику юнкера ставили то, что он прослушал курс медицинского факультета. «Вот так молодчина!..» Почтенный З-ч особенно вырос в наших глазах после того, как его лекциями заинтересовался «сам» Д. А. Милютин, в высокий педагогический авторитет которого мы все верили свято.

Кроме истории, статистики и закона божьего из общеобразовательных предметов нам читали еще законоведение и историю русской литературы, да, кроме того, обязательны были занятия по немецкому или французскому языку. Вся совокупность этих предметов отнимала от нашей школы специально военный оттенок и придавала учебным занятиям много интереса. Хотя эти общеобразовательные науки и считались второстепенными, но тем не менее, за исключением, к сожалению, иностранных языков, на эти предметы в училище обращали внимание и по требованиям на репетициях ничем они не отличались от специально военных.

Вообще вся учебная программа военного училища была выработана превосходно и давала возможность военным гимназистам докончить общее образование и осмысленно ознакомиться с основами военных наук. Средних способностей юнкер должен был поменьше развлекаться и усидчиво работать, чтобы не отставать от курса. Репетиционная система подбодряла малодушных и не позволяла запускать подготовку в долгий ящик; даже не имевшие никакого влечения к науке поневоле принимались за книги, а еще охотнее пристраивались к какому-нибудь «прилежному», который из чувства товарищеской поддержки, а также из желания проверить свои знания, «объяснял» беспечным. Встречались из последних такие, которые так, «с голоса», не развертывая учебников, проходили весь курс, и иногда весьма удовлетворительно. Конечно, исключения везде возможны, так и у нас в роте было несколько человек отчаянно беззаботных…

Ежедневно в течение двух предобеденных часов здание училища наполнялось шумом, стуком и криком невероятным. Но это не был беспорядок — то был отклик физических упражнений, топание сотен ног и команда десятка голосов. В громадном, двадцатисаженном сборном зале юнкера надсаживали себе горло, практикуясь к командованию в «восьмирядном ученьи» или «смене караулов». В гимнастическом зале гремел надтреснутый зычный голос бывшего прусского фельдфебеля, гимнастера Ш-та, составившего какой-то невероятный головоломный учебник гимнастики, где были указаны способы спасания при пожарах, при столкновении поездов и других чрезвычайных случаях. С выпяченной «прусской» грудью, с неестественно черными для шестидесяти лет волосами, скрипучим голосом и поистине геркулесовской силой, Ш-т усердно занимался укреплением наших мускулов. Без смеха нельзя слышать было его русского языка; а он, как нарочно, все время немилосердно тараторил: «Таки неловки, таки толсти! Ешо раз прошу выпригивать. Ах, таки неловки! Ну, я буду показать. Ррраз! Есть! Смотрите, каки ловки я, каки красиви! какикрепки мускл имею! Ешо раз!..»

В фехтовальной, длинной комнате, под зорким глазом известного всем офицерам Г-на, в сетчатых шлемах и нагрудниках, бились юнкера с учителями на рапирах, на эспадронах и на ружьях.

— Я закроюсь, вам колоть! Так! Я закроюсь, вам колоть! Так! — басил рыжий и красноносый фехтовальщик. И голос его разносился по всему училищу, никого не беспокоя. Многие юнкера с большим рвением предавались фехтованию; но самым любимым упражнением была «верховка». В небольшом училищном манеже в часы строевых занятий неустанно кружилось лошадей двадцать и носили на себе счастливцев, наряжавшихся для этого случая в синие рейтузы, отороченные кожею. Офицер-инструктор разносил наездников и сыпал насмешливыми уколами, но юнкера все-таки с нетерпением ждали своей «смены».

После обеда, два раза в неделю, репетиции, а в другие дни едва-едва выкроишь время пробежаться по саду, зайти в библиотеку просмотреть газету, да с четверть часика просидеть в клубе — «в курилке», как уже наступает время «вечерних занятий», в так называвшихся «занимательных» комнатах; и тут уж не до чтения, так как приходилось готовиться к репетициям.

В юнкерской библиотеке, открывавшейся ежедневно часа на два, нумера «Голоса» и «Петербургских ведомостей» брались с приступу, и кандидаты ждали их с нетерпением. «Русский инвалид» также имел обширный круг читателей и некоторые уже в училище начинали смаковать прелесть первой страницы этого военного органа. Книг брали немного. Библиотекарем был инженерный полковник, изобретатель особенно хитрой системы фонаря для маяков. В юнкерскую «читальню» он и не заглядывал и царил в большой «фундаментальной» библиотеке и училищном историческом музее. Здесь, как и во многих подобных фундаментальных библиотеках, книги хранились чинно и крепко под замком… У нас же в читальне распоряжался почтенный Павел Иванович, только что кончивший курс Технологического института, студент, мужчина в годах, женатый, основательный. Сын одного из маленьких училищных чинов, он родился и вырос в этом здании. Училище и юнкеров очень любил.

— И охота вам читать романы, господа, — журил он нашу молодежь. — Опять Крестовского, Шпильгагена? Только и слышишь, что Крестовский да Шпильгаген. Ага, «Губернские очерки», это люблю, — ободрял он какого-нибудь поклонника Щедрина.

И подобные диалоги слышались ежедневно в нашей небольшой, уютной библиотеке. Но наступало 11 часов и двери на запор.

— Пожалуйте! пожалуйте! — весело покрикивал Павел Иванович, позвенивая ключами.

В училище я впервые прочел «Войну и мир» Льва Толстого. Сколько помню, тогда еще истинная величина литературного гиганта не совсем была понята окружавшей меня молодежью. Проглатывали гениальное описание патриотической эпопеи с громадным интересом, но считали это больше «занимательным», чем идейным чтением.

В общем, вопросами литературы и политической этики в училище заметно менее занимались, чем в выпускном классе военной гимназии. Это было знаменательно, в особенности, если припомнить, что протекали годы разнообразных треволнений столичной молодежи; ведь 70-е года только еще начинались! Училищные стены точно отделили нас от всех тогдашних увлечений. Конечно, причиной тому, кроме воспитания, был режим нашей жизни.

День так полно был занят всякими обязательствами и физическими упражнениями, что к вечеру глаза слипались, и в 10 часов роты спали глубоким сном.

Так шли дни за днями и не позволяли отложить записки и учебники в сторону, для того чтобы зачитаться и речей заслушаться о переустройстве вселенной.

Экзамены показали благодетельность репетиционной системы для неусидчивых славянских натур. Курсы были основательно проштудированы в течение года, и большинство шло на испытание без чрезмерного нервного напряжения, этого постоянного спутника лиц, готовящихся лишь к экзамену.

В отпуск можно было ходить два раза, а певчим даже три раза в неделю. Большинство юнкеров были из провинциальных корпусов, не имели никаких знакомых семейных домов и потому выходили из училища только пофланировать по городу или в театр.

Во всей громадной столице у меня не было не только ни одного родственника, но ни одного знакомого, исключая, конечно, юнкеров. За двухлетнее пребывание в училище я все время находился точно на военном корабле. Время от времени заходил в новый порт, съезжал на берег, ходил по главным улицам иностранного города, кишевшего совершенно чужими мне людьми; а затем опять на шлюпку, опять в корабельную обстановку…

Там, далеко-далеко, на Кавказе, был родной угол, родная семья, от которой образовательная повинность оторвала меня с десяти лет. В милой Полтаве, в которой я воспитывался, также издали улыбались мне знакомые лица добрых, хлебосольных горожан и хуторян, приветливо относившихся к «своим кадетам». А в Петербурге никто на нас не обращал внимания. Никто, никто! Будущий генерал, быть может фельдмаршал, едет по улице, и на его серую солдатскую шинель, на его несчастное кепи с жалким султаном никто и не взглянет. Много было предметов более интересных. Подождите же, петербуржцы, узнаете вы нас!.. Но столичная толпа оставалась по-прежнему далека нам и не подозревала о чувствах, клокотавших в груди «молоденьких солдатиков»…

Товарищи мои были люди малосостоятельные; за малым исключением — беднота, получавшая из дому от своих отцов-офицеров незначительные суммы; но, тем не менее, денежные повестки ожидались с большим нетерпением. Вместе с синенькими и красненькими «бумажками» юнкер получал и письма, большей частью наставительного характера, на тему о необходимости экономии, так как «жалованье у отца небольшое и другие дети подрастают». Большинство с грустно-сосредоточенными лицами углублялись в чтение весточек из далекого дома; но об экономии скоро забывали и быстро проедали «бумажки». Все это мотовство не превосходило десятков рублей… Общее экономическое состояние родителей юнкеров было почти одинаковое, не особенно завидное. Те кадеты, которые были посостоятельнее, поступали в кавалерийское училище, а у нас оставались такие, для которых обед у «Старого Палкша» считался роскошью.

Богатство, просто даже комфорт были так от нас далеки, что мы об этом даже и не мечтали. Столичная роскошь казалась нам созданною для другой породы совсем чуждых нам людей, а не для бывших кадет и юнкеров, которым суждено весь век жить на скромное жалованье. Помню твердо — богатству мы не завидовали, у нас были другие, не материальные, но радостные приманки в жизни.

Платье, белье и сапоги были у всех казенные. Единственную роскошь позволяли себе юнкера — это белые перчатки. Ни о лихачах, ни о кабинетах в ресторанах, ни о креслах в театрах нечего было помышлять. Теперь постоянно в театральном партере встречаешь юнкеров: люди, видимо, богаче стали; а в прежнее время мы, главным образом, направлялись в оперный рай и, максимум роскоши, в ложу 3 яруса, которая стоила тогда, кажется, 5 рублей. Драматический театр менее привлекал нас, зато «на верхах» Мариинского мы были свои люди. Один из юнкеров имел знакомство в кассе, и билеты нам были всегда обеспечены. Как же горячо мы восторгались Лавровской, Левицкой, Петровым, Мельниковым, Васильевым 1-м, Платоновой, Комиссаржевским и Сариоти!.. Как большие любители музыки, мы особое почтение питали к Направнику, единственному из той стаи славной, оставшемуся и до сих пор на своем посту.

Из экономии мы обыкновенно не отдавали капельдинеру наши шинели, а клали на сиденье; буфетные конфеты и фрукты также были нам не по карману, сладости же мы очень любили, и потому приносили с собой фунтики с миндальным пирожным, яблоками или апельсинами. И какими мы себя расточителями считали, как велики нам казались наши театральные расходы!.. По окончании спектакля юнкера, надрывая себе глотки, с усердием удивительным, трогательным, вызывали своих любимцев и, спускаясь с райских вершин, постепенно перебегали в нижние яруса и оттуда сыпали аплодисментами, пока не потухала люстра. Гимнастическим шагом, вприпрыжку, возвращались мы в училище, припоминая по дороге понравившиеся мотивы и перекидываясь компетентными замечаниями о do диэз Никольского или re Васильева 1-го. Гол-в, ротный писарь, уверял, что он сам также грудью берет do, только нужно распеться. Завтра в курилке он нам покажет, как нужно брать и «ми-и-ром благим» в «Жизни за царя»…

Чем ближе театралы подвигались к училищному подъезду, тем более встречалось юнкеров, спешащих к той же цели, к столу дежурного офицера. «Подарить» начальству не хочется ни минуты из отпускного срока, но зато и опоздать немыслимо. И вот с приближением часовой стрелки к и, приемная быстро наполнялась юнкерами, спешно оправлявшими кепи и портупеи, а затем вся группа гуськом, точно к кассе, придвигалась к дежурному офицеру и поодиночке, на вытяжку, рапортовала о выпавшей на их долю чести ему явиться.

Случалось изредка, что среди юнкеров с безукоризненной выправкой попадал кто-нибудь с чуть колеблющейся походкой и не совсем твердым языком, тогда товарищи быстрее подходили к столу и уже не гуськом, а по два, по три, стараясь закрыть подкутившего юношу.

В те далекие годы меня больше тянуло к сладкому, и наш небольшой кружок, когда был при деньгах, во время отпуска спешил к «Saint-Micheb,так называлась маленькая кондитерская. Здесь, в задней комнатке, за чашками шоколада или кофе с пирожным мы с удовольствием читали газеты и перелистывали иллюстрации. Старик немец-кондитер и вся его семья всегда с особым радушием принимали нас и приветливо, конечно за плату, угощали своими произведениями.

Теперь эта старинная кондитерская, пережившая столетие, обратилась в ресторан и совершенно изменила прежний патриархальный характер.

Товарищ мой по отделению П-ский приглашал раза два-три в маленький ресторанчик на Вознесенском проспекте, теперь уже несуществующий. Здесь был удивительно гостеприимный хозяин, за прилавком стояла хорошенькая буфетчица, и на столе уже появлялась водка и коньяк… Новички в выпивке, ободряемые красноносым хозяином, не желая отстать от товарищей и видя в этом особое молодечество, через силу вливали в себя рюмки. Некоторые, правда немногие, постепенно не только приучились к этим излияниям, но и пристрастились к ним. Во главе наших кутил стоял П-ский, ныне покойник. Правда, он еще до училища испробовал всякого рода соблазнов и поступил к нам уже обстрелянный. Воспитывался он в каком-то московском иностранном пансионе, был вольноопределяющимся и, наконец, попал в закрытые стены военного училища. Среднего роста, плечистый, плотный, с открытым лицом, он не знал физических препятствий, не знал страха перед физической силой, и этот же самый атлет дрожал, как овечка, перед учителем, начальством и подпадал под любое влияние. Большой весельчак, балагур, он свободно цитировал целые страницы поэтических произведений и сам удачно рифмовал события юнкерской жизни. Товарищи его любили и прощали ему незлобливые шуточки, до которых он был страстный охотник. Два раза, впрочем, у него вышли крупные неприятности. Сначала с нашим «анахоретом», чуждавшимся всех юнкеров. П-ский подсмотрел, как не вполне нормальный юноша подкладывал в сапоги бумагу, чтобы казаться выше ростом, и, конечно, разблаговестил о своем удивительном открытии. «Анахорет» никогда ему не простил этого. Другое столкновение было с большим любителем салонных романсов, «баритоном», страшно обидевшимся на П-ского за мимолетное уподобление, во время «практических занятий» по военной администрации, его сплюснутой головы со «Сводом военных постановлений». Баритон, воображавший себя красавцем, вскипел южным гневом и пустил книгой в П-ского, который, нисколько не сердясь, схватил живой «Свод военных постановлений» за руки и выдержал до полного его успокоения. Это был единственный случай, когда мне довелось видеть среди юнкеров нечто вроде драки. Учился П-ский очень посредственно, но всей душой пристрастился к строевой, показной службе. Как в нем уживалось поэтическое творчество с отчеканиванием перед зеркалом ружейных приемов и усиленным, отошедшим уже и тогда в архив, вытягиванием носка в строе — было непонятно. Чудной был человек!.. В конце концов, уже по выходе в офицеры, над безвольным П-ским взяла верх страсть к вину и он, бедняга, окончательно погиб. Мир его праху!..

 

2

Наш ротный командир, всеми уважаемый полковник Р-в, любил сердечно строевую службу и знал ее превосходно: «Коль скоро, мало-мальски, — говаривал он, — поступили в училище, так извольте заниматься делом». И действительно, он по части выправки, маршировки, уставов, сборки и разборки винтовки и стрельбы был очень требователен. По часам занимались мы «одиночным ученьем» под руководством учителей — юнкеров старшего курса. Сам Р-в особенно наблюдал за подготовкой ординарцев, которые на разводах с церемониею в Михайловском манеже должны были подходить к Государю. Подолгу стоял он перед выбранной парой, заставляя их поочередно подходить к себе и «являться». Иногда он сам брал ружье и артистически, не дрогнув плечом, маршировал и художественно делал приемы.

Заботы Р-ва о нашем «строевом образовании» сильно возросли при слухах о том, что состоится осенний парад. Приходилось спешно обучить церемониальному маршу роту, половина состава которой была всего лишь недель шесть в строю. Однако молодежь быстро приноровилась и вскоре, в батальонной колонне, браво выступала перед начальником училища.

Настал и царский смотр, первый смотр для меня и моих сверстников! Очень хотелось скорее попасть на Марсово поле, и в то же время брала какая-то робость. Утром нам дали так называемые «батарейные», большого калибра булки, начиненные котлетами. Такой усиленный утренний завтрак полагался лишь в исключительных случаях. В ю часов утра батальонная колонна стояла перед квартирой начальника училища и держала ружья «на-краул». Музыканты — «левиты», по юнкерскому прозвищу, — грянули встречный марш, и из подъезда показался с озабоченным видом адъютант, а за ним красивый юнкер вынес училищное знамя, на котором уже не осталось признаков материи и лишь развевались выцветшие ленты с надписью, свидетельствовавшей об исключительной древности заведения.

Вид старой корпусной хоругви, пробуждавшей благородные чувства многих и многих выпусков бывших кадет, а потом боевых начальников и даже фельдмаршалов, подействовал на нас возбуждающим образом. Под этим знаменем юношей ходил сам Царь! Точно электрический ток пробежал по батальону, и наша колонна вдруг выросла, возмужала и из забавного войска обратилась в истинную воинскую часть…

Весело идти по городу с музыкой, невольно стараешься бодриться и подтягиваться. Начальник училища, которому, по нашим сведениям, рекомендовано врачами воздерживаться от верховой езды, встретил нас лишь у Марсова поля. Батальон вел пожилой полковник Т-н, преисполненный торжественного парадного настроения, смешанного с беспокойством за исход церемониального марша. Он часто останавливался, пропускал колонну перед собою и не удерживался от замечаний: «ногу короче, короче ногу! Голову выше!» И затем, к большому удовольствию уличных зевак, пришпоривал старую лошадь, которая от неожиданности поднимала хвост трубой и выносилась перед батальоном. Адъютант с сосредоточенным, недовольным лицом, с болтающимися щеками от лошадиной рыси, еле поспевал за полковником. Несчастному поручику приходилось ездить на известной всему училищу, по своей нестерпимой тряске, лошади юнкерской конюшни, Лиссабоне.

Р-в, как полковник, не мог в строю командовать ротой, и мы на время стали под начальство капитана К-на, которому служба уже надоела, и он давно потерял строевую ретивость.

На Марсовом поле гвардейские полки дают нам дорогу, наши немногочисленные, но престарелые «левиты», с вензелями еще императора Николая I на погонах, победно гремят марш-поппури из «Жизни за царя», и мы занимаем место на правом фланг всех войск.

Подле нас стоят преображенцы, на правом их фланге — саженный гигант, на которого с почтением поглядывают левофланговые юнкера-малыши и сравнивают его с гордостью училища, 12-ти вершковым Л-ко и 14-ти вершковым отделенным офицером С-о.

Долго, утомительно долго и совершенно бесполезно выравнивает нас «в затылок» батальонный командир. Поднявшись на стремена, он вглядывался в глубину колонны и немилосердно кричал, желая достигнуть идеального построения колонны, при взгляде на которую с фронта можно было видеть только первую шеренгу. Небольшое отклонение кого-нибудь в сторону сейчас же портило картину точно «расчесанной» колонны. При первом же разрешении «оправиться», конечно, многие юнкера несколько сдвинулись, «потеряли места» и вновь слышится жалобно-крикливое всхлипывание полковника: «в затылок!» Т-н мало кого знал из юнкеров, но зато эти немногие так прочно засели в его память, что при частых вспышках особенного, известного хорошо военным, психического состояния — «строевого гнева» — моментально вставали они перед ним во весь рост и их одних, казалось, он только и видел. Фамилии этих несчастных постоянно повторялись, и зачастую всуе. «Парвский вправо! — гремел полковник на старательного портупей-юнкера. — Там! Трет, шестой, в затылок! Парвский вправо!» — повторял Т-н и доводил до истомы неповинного, но известного ему юношу.

Постепенно к правому флангу войск собираются начальствующие лица и доносятся «здравия желаю…ство», в ответ на генеральские приветствия. Вот все засуетились, раздались повсюду команды, и по линиям живописно проскакал с своим штабом бравый, жизнерадостный главнокомандующий.

Все это нас, провинциалов, не видевших еще больших парадов, сильно занимает, мы интересуемся и тем, и другим генералом, и в то же время от холода не попадает у нас зуб на зуб, а в воздухе начинают носиться снежинки.

Крепостная пушка, напоминая всему Петербургу о полдне, гулко прошумела на Марсовом поле, и тотчас же от Инженерного замка показалась группа всадников. Как по шнурку на люстрах пробегает огонек, так и нервное «смирно» пробежало по войскам и замерло где-то за Мраморным дворцом. К нам приближается государь. Мы держим ружья на-караул и вытягиваем невольно головы, чтобы лучше рассмотреть дорогие черты человека, которого с раннего детства научились беззаветно любить.

По всему громадному Царицыну лугу, заполненному войсками и народом, пронесся какой-то исполинский вздох, а затем вместе с гимном и встречным маршем загремело радостное «ура!». Вот уже государь перед нами, знамя склонилось, большие серые глаза внимательно обводят юнкеров и, несмотря на гул и гром, наше чуткое ухо ясно различает, как обожаемый царь, слегка картавя, произносит: «Здравствуйте, господа», и мы изо всей мочи отвечаем на приветствие. Отовсюду доносятся звуки музыки, верезжанье маленьких флейт и раскаты барабанов. Перед государем уже склонилось знамя 1-го батальона преображенцев, а громадная свита все еще продолжает ехать мимо нас. Кое-кто из них, в особенности иностранцы, внимательно поглядывают на юношеский батальон, а большинство, не поворачивая даже головы в нашу сторону, равнодушно двигается вперед… Крупным галопом проносятся запоздавшие свитские… Государь уже повернул во вторую линию войск, затихнувшее на время «ура» вновь крепнет, и волна его подвигается к нам все ближе и ближе, пока и наш батальон не присоединяется к общему стихийному клику.

Объезд окончен. Все стихло. Мы видим, как от царевой свиты отделяется главнокомандующий и красиво на буланом коне с пушистым хвостом подскакивает к середине фронта. Звонкая отчетливая команда главнокомандующего: «батальоны кругом», доносится до нас, и в воздухе виднеется его поднятая сабля. И наш насторожившийся полковник и много еще таких же полковников в эту минуту громкими голосами запевают: «батальон кру!..» На этом слоге они застывают и, точно загипнотизированные, смотрят на блестящий конец сабли главного начальника. Вот он опустился и повсюду раздались неравномерные окрики: «гом!» «том!..» Нас отводят назад, но недалеко, надо спешить, так как мы начинаем церемониальный марш. Полковник горячится, поворачивает несколько раз батальон; наконец, вводит его «в линию желонеров», офицеров гвардейского инвалида, и обиженным, сдавленным голосом кричит: «на месте». Пользуясь прикрытием конвоя Его величества юнкера стараются подравняться. Равнодушнейший из смертных, ротный командир спокоен вполне, и это внушает к нему почтение молодежи; не обращаясь лично ни к кому, он негромко повторяет: «не волноваться и не расхлёбываться». Но мы и не собираемся расхлёбываться, по кадетской привычке не отделяемся от товарищеского локтя и держимся довольно стройно. Недалеко от меня юнкер старшего класса, «из штатских», идет как-то «между тактом».

— Ш-ов, не танцуйте! — слышится окрик гиганта офицера С-о.

Мы невольно оборачиваемся в его сторону, и, видимо, все в эту минуту, забывая, что это «С-ще из гарнизона», с удовольствием глядят на его атлетическую нарядную фигуру, так красиво выделяющуюся на нашем фланге. Все напряженно ловят равнение, а старые «левиты» мнутся перед фронтом и мешают идти полным шагом. В середине что-то замешкались, линия фронта вдруг сломалась, и выскочил вперед левофланговый.

— Не расхлебывайся! — доносится возглас ротного командира.

Волнообразная линия постепенно выпрямляется. Вот уже близка и группа всадников, к которой мы подвигаемся довольно быстрым шагом под звуки училищного хора, успевшего, наконец, отойти в сторону. Полковник дает шпоры коню, вылетает стремительно вперед и, описав полукруг, подъезжает к свите. Там же среди офицеров-зрителей виден наш «строевик» Р-в, не усидевший дома в день смотра и пришедший взглянуть на своих питомцев. Он взором эксперта всматривается в вытянувшуюся прямую линию передней шеренги и одобрительно кивает головой капитану. Юнкера не чувствуют ног под собой, сердце сильно, учащенно бьется и кажется, что весь мир теперь смотрит на нас, на полк военно-учебных заведений. Еще несколько секунд и мы, нервно вздрагивая, боясь даже слегка повернуть голову в сторону, слышим одобрительный возглас: «Славно, господа» и отвечаем радостным перекатным кликом: «ррадво… ство».

Сзади нас загремел громадный оркестр і-й дивизии, но мы уже свое дело сделали и, израсходовав нервное возбуждение, тихо плелись в свое училище, где нас ждал ранний обед…

Зимою, во время пребывания государя в Петербурге, каждое воскресенье назначался развод с церемониею в манеже, и от училища посылали всегда взвод юнкеров. Наши строевики любили воздух Михайловского манежа и эмоции, вызываемые парадированием. Начальство мало беспокоилось о церемониальном марше, так как юнкера посылались выборные и в небольшом числе. Главное внимание было обращено на ординарца, на обмундирование и пригонку амуниции. Малейшее отклонение от формы замечал зоркий глаз государя. Двубортный мундир армейского унтер-офицера нельзя сказать, чтобы особенно красил юношеские фигуры, хотя с ним еще можно было мириться; но что особенно было уродливо — это кепи австрийского образца, совершенно не соответствовавшие славянским лицам.

Утром, в день развода, юнкера особенно тщательно возились у рукомойников и подвергались пытке бритья у казенного цирюльника, которого звали Мухой. По его признаниям, он льнул к женскому полу, как муха к меду. Несмотря на свой немолодой уже возраст, плоское лицо с пуговкой вместо носа и значительную лысину, прикрытую «височным займом», Муха играл роль jeune premier училищных подвалов, густо населенных семьями служителей.

Слишком упрощенные приборы и мыльница с холодным мылом нисколько не вызывали желания бриться; но начальник училища был враг бакенбард и следил за отсутствием растительности на лицах юнкеров, отправлявшихся на развод. С одним из моих товарищей, Д-дзе, произошел случай, напомнивший повесть «Бакенбарды». Наш генерал заметил красивую внешность грузина и пожелал, чтобы он подходил к государю ординарцем, но предварительно приказал ему сбрить чудные шелковистые бакенбарды. Когда Д-дзе, выслушав от Мухи рассказ про ядовитость толстой полковничьей кухарки, встал с табуретки и посмотрел на свое бритое лицо, то пришел в ужас и не знал, что ему делать: застрелиться или прибить неповинного цирюльника? Лишившись главного, как внезапно оказалось, своего украшения, грузин был похож черт знает на кого, но не на красавца Д-дзе. Он ушел в лазарет, где и запустил себе вновь бакенбарды, кандидатура же в ординарцы потеряна была навсегда.

«Батарейные» булки фигурировали также в разводные дни, и после раннего завтрака мы отправлялись не прямо в манеж, а сначала рядом с ним, в казарму Гальванической роты, а оттуда уже во всем новеньком, без шинелей, несмотря на морозы, в одних мундирах скорым шагом переходили в парадный военный зал с земляным полом.

Фельдфебель роты Его величества и ординарец, как лица, которым предстояло представляться государю, приезжали в казенной карете начальника училища.

После большого осеннего смотра маленькие манежные парады не производили уже такого сильного впечатления и привлекало нас сюда главным образом присутствие императора.

 

3

Β 1872 году мы выступили в лагерь поздно, так как 30-го мая юнкера участвовали на большом параде в память двухсотлетия со времени рождения Петра Великого. Парад был на Петровской площади, не засаженной еще деревьями, только часть Исаакиевского собора уже и тогда была одета «в леса».

На торжество это я не попал, лежал в лазарете.

Первая для меня петербургская осень, с ее туманами и дождями, как-то не оставила особенно дурного впечатления. Новая обстановка, театры и занятия всецело завладели мною, и я не тосковал по югу. Первая зима, которую мне довелось провести на севере, была не особенно суровая; после легонького кадетского пальто в юнкерской серой шинели было тепло. Однако продолжительность зимы, а потом безрадостная, холодная календарная весна без зелени заставили вспомнить о благодатном юге. С тех пор эта климатическая неудовлетворенность закралась в меня, и навсегда поселилось недружелюбное чувство к петербургскому молоч-но-серому небу, к невскому туману и к назойливым дождям. В особенности злили меня скучнейшие дожди, которые не приносили с собой бодрости для природы, а беспощадно и безрезультатно выливались на голые прутья, на черные, не оживавшие липы и лили неустанно по целым дням. Я не выдержал напора кислой весны и захворал.

По сравнению с военной гимназиею в лазарет за помощью обращалось значительно менее народу. Играл тут, конечно, роль более возмужалый возраст, а затем и отсутствие болезни febris cataralis — «отчасти притворялись». Как и в кадетском лазарете, так и здесь любимые микстуры старика доктора были не разнообразны, не только фельдшера, но и больные знали их наизусть. Прогресс выразился тем, что давали лекарство не с ложки, а в особых стаканчиках.

Благодаря Бога, я скоро выправился и «выписался» из лазарета. Сосед мой по кровати не был так счастлив. Рослый, краснощекий, с вьющимися кудрями, жизнерадостный грузин, воспитанник Воронежской военной гимназии, Н-дзе, не мог осилить подкравшегося к нему незаметно, предательски, северного врага. Бедняга зачах от холодного, промозглого воздуха и заснул навек… Молодая жизнь, испугавшись страшного для нее климата, быстро, почти без борьбы, оставила прекрасное тело навсегда. В жару горячки, верно, чудился ему родимый дом, приютившийся у нагретой полуденным солнцем скалы, с очаровательным видом на цепь уходящих в синюю даль гор, слышался ему голос матери, виднелись товарищи, собравшиеся у журчащего ручья под тенью развесистого орехового дерева… Да, там ждали его, опору и красу семьи… С улыбкой на губах застыл Н-дзе, и мы с музыкой, торжественно проводили его на Смоленское кладбище. За два года пребывания в училище это был единственный раз, что я прошел по нумерным линиям Васильевского острова и его проспектам; до этих похорон и после я знал лишь Кадетскую линию и Набережную.

После петровского торжества мы переселились в лагерь.

Училищный лагерь в Красном Селе отвернулся спиной от красивого озера и от смотрящего в него Дудергофа и стал лицом к безотрадному военному полю, на котором с утра до вечера двигались воинские четырехугольники, виднелись дымки и доносились пушечные и ружейные выстрелы, смешанные с барабанным боем и неутомимым рыданием горнистов.

Юнкера помещались в больших палатках, по две на каждую роту. В сильный дождь шатры пропускали воду, а главным образом, нисколько не защищали от холода, иногда, как известно, довольно ощутительного под Петербургом и в начале июня.

Что было всего неприятнее — это подниматься в четыре часа утра на стрельбу. Сонливые, в скверном расположении духа тянулись мы на далекое стрельбище и там часами простаивали в ожидании очереди выпустить свои четыре пули. Возвратившись в лагерь, юнкера жадно глотали чай и засыпали до обеда крепким сном чернорабочих.

На скате горы, за палатками, ближе к озеру, под деревянным навесом, устроена была столовая. Было все крайне незатейливо: подавали деревянные миски и такие же тарелки. Несмотря на усиленные порции, вероятно ввиду невозможной сервировки, у меня осталось не совсем приятное впечатление о лагерных юнкерских обедах и ужинах. Подспорьем являлся буфет без крепких напитков Харлампия, помещавшийся на перепутье и между палатками и столовой.

В этом учреждении и у мороженщиков летом оставлялись все родительские денежные присылки.

Небольшой, толстенький, с черной бородкой Харлампий не успевал делать разнообразнейшие бутерброды, большого «заграничного калибра». Рыжий повар с синей сливой вместо носа все время шмыгал из маленького чуланчика-кухоньки в ледник и сам же подавал яичницу, бифштекс или телячьи котлеты. Большинство юнкеров распивало здесь чай, благодушествуя на «вольном воздухе». Случалось, что в чайниках вместо кипятку хранилась другая влага.

Большой соблазн для зеленого юношества представляли разносчики, специально лагерные мороженщики и фруктовщики. После обеда они неотступно вертелись подле юнкеров, входили в палатки и умели отлично расторговываться, не стесняя юнкеров немедленной уплатой. Нормальная лагерная порция мороженого была солидная, квасная кружка! И ничего, съедали и не болели.

После вечерней зари, когда по всей длинной линии авангардного и главного лагерей замолкали солдатские голоса, безыскусственно, но с трогательной верой певшие молитву Господню, наступало время отдыха. Юнкера еще не скоро ложились спать: устраивался хор, шли беседы, толковали с солдатиками, соседями-стрелками, пока, наконец, усталость не брала свое и не загоняла в шатер на горбатый набитый сеном тюфяк, ежившийся на деревянной кровати, разгороженной посредине высокою перегородкой на два узких ложа!

Бодрствовать оставался караул при знамени и дежурные на линейке.

Мне пришлось стоять в карауле, под начальством вечного «вице-портупея», совершенно «штатского», благодушного армянина Д-ва. Глаза его глядели грустно-грустно, и говорил он жалобным, хотя громким голосом, точно служил панихиду. Несмотря на свой горестный вид, он был большой комик, всегда смешил своих соседей и пользовался большою популярностью в училище. Д-в обыкновенно ухитрялся после учения баловать свои ноги туфлями, в которых расхаживал по училищу, несмотря на строгие правила о соблюдении формы.

Целую ночь у нас в караульной палатке не сходил чай со стола. Под утро приходил проверять дежурный офицер и остался доволен порядком. Наконец, встали юнкера и выступили на ученье. Тогда Д-в, почувствовав себя в безопасности, снял походные сапоги, надел туфли и растянулся понежиться. В это время, стоя часовым у «фронта», я заметил внезапно появившуюся на дороге из оврага группу всадников, впереди которых виднелась красивая и мощная фигура великого князя Николая Николаевича-старшего. Не своим голосом я крикнул караулу: «вон!». Юнкера что-то замешкались, выбежали не все сразу, в разнообразной одежде: одни в шинелях, другие в мундирах, и растерянные стояли в ожидании непоявлявшегося начальника караула. По всему авангардному лагерю перекатом понеслись громкие выклики дневальных: «всех на линию!» — и все, кто не вышел на ученье, высыпали на «переднюю линейку».

Главнокомандующий остановился перед нашим караулом и, не произнося ни слова, ждал окончания смятения. И он дождался! Вылетел Д-в в мундире, застегнутом на все пуговицы, и с туфлей на одной ноге вместо сапога. От неожиданности он совсем остолбенел и забыл командные слова. В это время на линейку прибежал запыхавшийся дежурный офицер Ф-в и, увидев безнадежное положение караула, сам до того перетрусил, что, уставившись в великого князя, заикнулся и не мог ему отрапортовать.

— Хороши! Все хороши!..

С этими словами главнокомандующий уехал, а мы, страшно переконфуженные и трепещущие, стояли перед начальником сводного училищного лагеря, генералом Гаг-ом.

Через час наш ротный командир и поручик Ф-в отправились в Красное Село на гауптвахту, Д-в засел в училищный карцер, а несколько других участников «срама» и «разврата», как выразилось возмущенное начальство, получили «лишки».

Красносельские лагери 1872 г. были исключительно короткие, и мы не успели оглянуться, как назначен был высочайший смотр училищному батальону. В один день с нами выходил на экзамен, теперь уже упраздненный, учебный батальон, который по-старому еще тогда называли образцовым полком. Со всех концов России присылали сюда из очередных частей офицеров и нижних чинов для ознакомления с нововведениями в уставах и введения однообразия в войсках по обмундированию, снаряжению, укладке вещей и т. п. специальным мелочам. Над батальоном царил прежний, уже отживший, плац-парадный дух и, по-видимому, все собственно «полевое» образование сводилось к изучению буквы устава, к отчетливой «ломке строя» и идеальному равнению при церемониальном марше.

Ежедневно перед нашими глазами двигался громадный, укомплектованный по военному составу, батальон и, не уходя далеко для маневрирования, что уже практиковалось во всех других частях, принимался за учение николаевских времен. По целым часам производились ружейные приемы, свертывались и развертывались колонны, а потом долго-долго гудел оркестр с сильным барабанным подбоем и тихим, плавным шагом двигались учебные роты развернутым строем.

Со стороны было красиво смотреть на эти точные, размеренные движения, на плавный шаг, на идеальное равнение; но путем каких чрезмерных усилий получалось это — мы убеждались собственными глазами, и в нас закрадывалось недружелюбное чувство к трынчикам и строевикам старой школы. Нам казалось, что они стремились все затруднять, вносить мертвенность в уставы и самое обмундирование во что бы то ни стало обратить в неудобную, не элегантную и безвкусную форму.

Смотр нашего сводного от двух училищ батальона состоялся на второй версте Гатчинского шоссе. Начальства и свиты собралось больше, чем юнкеров в строю. Батальонный командир не нашего училища, полковник Д-н, лишь только наскоро выровнял длинную линию развернутого строя, как показалась царская коляска и громкое «смирно!» заставило нас застыть на месте. Государь объехал верхом батальон, вглядываясь пристально в каждого юнкера. Мы помнили правило, что надо на начальника «смотреть весело и провожать его глазами», но перед нами был государь, и невольно, при его взгляде, пробегали мурашки по телу, а шея как-то нервно вздрагивала, точно не выдерживала тяжести головы. Государь остался доволен бравым видом юнкеров и, объехав батальон, сказал: «молодцы!» Это одобрение ободрило юнкеров и развязало скованные волнением члены. Все шестьсот человек обратились в один послушный механизм, который от одного нажима, моментальным общим движением сбрасывал с плеч и подбрасывал обратно ружья. Внезапно открывался то один клапан, то другой, то сразу все и затем равномерно закрывались. Подле меня в строю стоял молодцеватый Гол-в, и я чувствовал, как весь он отдался ружейным приемам, поворотам и маршировке, нисколько не уступая ни одному из «образцовых» унтер-офицеров. Гайки на стволе его ружья нарочно были неплотно стянуты и при приемах лязгали в такт, что доставляло ему видимое удовольствие. Мой левый сосед, «не военный» Ив-в 1-й также лез из кожи вон и от усилия как-то болезненно гримасничал. Поминутно слышались благодарность государя и наши радостные ответы. В заключение учения мы моментально, бегом, с удивительной быстротой переменили фронт, живо выровнялись и приготовились к залпам. Лишь только полковник Д-н протяжно запел: «бата-ли-он!» и не успел произнести быстрое «пли!», как кто-то дернул курок и раздался выстрел. Для смотра это хуже, чем детонирование певца, это равносильно полной потере ансамбля, так как за таким выстрелом обыкновенно сыплется горохом пальба несдержавшихся соседей, потом следует спешная команда и получается некрасивая каша. При звуке злополучного выстрела у многих пронеслась мысль: «пропал смотр»; но, к счастью, никто не соблазнился дурным примером и ружья батальона продолжали гладким, блестящим металлическим зонтиком спокойно висеть по фронту. Такая выдержка впору очень опытным солдатам, и государь тотчас же похвалил нас. Затем последовал моментальный залп, и быстро заряженные ружья вновь были «на изготовке», снова залп и, наконец, третий, заключительный залп. Все вышло хорошо. Начальник училища и командир батальона с расплывшимися от удовольствия лицами выслушивали благодарность за хорошую подготовку.

После церемониального марша государь приказал вызвать песельников, и под звуки громогласного Воротниковского «Грянем, братцы, песню!» он ехал подле батальона до тех пор, пока наш громадный юнкерский хор, аккомпанируемый оркестром, с воодушевлением не закончил песню словами: «на воротах Царя-града водрузим Олегов щит!»

И вскоре, через пять лет, большинству этой молодежи пришлось действительно двинуться к воротам Царьграда. Немало из них спят уже вечным сном на полях Болгарии, и все участвовавшие в боях показали себя истинными героями, оправдав и царскую отеческую ласку, и царское спасибо…

Маневры в этот год продолжались очень недолго и закончились 12-го июля. Несмотря на краткость маневров, я в жизни никогда так не уставал, как за эти памятные четыре дня. В особенности тяжело пришлось на первом бивуаке, подле Александровской станции у Царского Села.

С вечера мы все были в отличном расположении духа, аппетитно поужинали и с веселым говором разлеглись под открытым небом на солому, которую нам роздали по снопу на брата. Ночью пошел дождь; сначала мы только ворочались и старались своими шинелями укрыться от непогоды, но вода скоро подобралась холодными струйками снизу и заставила постепенно подняться весь батальон. Офицерство спало в палатках на складных койках, и нашу долю разделял лишь дежурный. Дождь не переставая шел всю ночь. Промокший до костей, иззябший, я, да и другие семнадцатилетние воины, товарищи мои, возроптали и стали порицать военную службу с ее невзгодами и лишениями. Ужасно было жалко себя в эту ночь!.. Кто-то указал на возможность укрыться в дровяном сарае железнодорожной станции. Несколько десятков юнкеров бросились туда и в темноте так неудачно стали размещаться, что сдвинули поленницу и дрова загремели на нас, к счастью не зацепив никого. Пришлось покинуть этот приют и мокнуть до конца.

Утром батальон юнкеров двинулся к Красному Селу. Солнце в этот день старалось высушить нашу мокрую одежду и сильно припекало. Преследуя отходившего к лагерям неприятеля, нам приходилось зачастую идти по вспаханному полю, спотыкаясь на кочки и скользя по мокрой глине, или путаться в низкорослых, ни на что путное не годных «кустах». От жары и после бессонной ночи все вскоре сильно устали. Пить хотелось нестерпимо, а по дороги кроме желтой болотной воды ничего не встречалось. Некоторые юнкера, несмотря на окрики офицеров, припадали к этому ужасному пойлу и через носовой платок втягивали в себя красноватую воду; а другие, совсем обессиленные, присаживались на землю. Постепенно за батальоном образовался длинный хвост отсталых.

Появились хищные, всюду поспевавшие, разносчики с корзинками на головах, и в несколько минут распродали по чудовищным ценам свой товар. За сельтерскую воду платили сначала по 60 к., а потом и по рублю. Я едва-едва тащился. Помню, увидел у кустика разносчика с осклабившимся лицом, спросил у него воды, но он показал пустую корзинку. Тут же я свалился в глубокий обморок и пришел в себя уже в лазаретной фуре…

На другой день мы, новички, попривыкли к трудностям похода и вскоре втянулись совсем. Закончились маневры благополучно, без больных. 17-го июля, вместе «с отбоем» маневров, состоялось и производство в офицеры юнкеров старшего класса.

Младший курс остался в лагерях для топографических, «полуинструментальных», съемок. Нас разделили на несколько партий, по семи человек в каждой, и заставили бродить с приборами вокруг Дудергофа и Киргофа, провешивать линии, измерять цепью расстояния и наносить на планшет. В нашей партии главным образом работал хороший чертежник Сн-ский, который с замечательной добросовестностью и бескорыстием отделывал план за всех.

Так как наши официальные руководители, отделенные офицеры, «полуинструментальной» съемкой сами не занимались никогда, то, во избежание недоразумений, при обращениях: «объясните, г-н поручик», благоразумно воздерживались от контроля над нашими работами. Предоставленные сами себе, мы пользовались полной свободой и целые дни проводили вдали от официальных лиц, от казенной обстановки.

За две недели мы отлично изучили красносельские окрестности, знали все пригорки, овраги и лощины, число дворов и жителей в грязных чухонских и несколько более приглядных русских деревушках. Некоторые, из более предприимчивых и пылких юнкеров, узнали и кое-что еще, кроме этого…

Прекращение съемки и возвращение в Петербург нас, не уезжавших в отпуск, нисколько не порадовало, и мы без особенного удовольствия выступили на зимние городские квартиры.

 

4

Никогда уже впоследствии я не испытывал такого удовольствия от служебного повышения, как при производстве в фельдфебели. Также несказанно, по-детски, был я рад получить прусскую медаль во время приезда в Петербург Вильгельма I. Счастливые, радостные моменты! Далек я был от всякого философствования, не затемнял непосредственных впечатлений досадным анализом и совершенно был счастлив, любуясь на свои нашивки и на саблю с серебряным темляком. Мне казалось, что не только в училище, но и на улице прохожие не без интереса поглядывали на мои погоны…

Однако новая должность несла с собой и очень колючие шипы. Приходилось, оставаясь добрым товарищем, не ронять своей начальнической роли и не прибегать к карательному вмешательству ротного командира. С самого раннего утра надо было во всем сдерживаться и не позволить себе никакого отступления от правил, чтобы не дать повода к подражанию.

Вечером, после дня, проведенного за усиленными физическими упражнениями и учебными занятиями, рота возвращалась из столовой ленивым шагом и строилась «покоем» для «переклички». Я читал длинный литографированный список-свиток юнкеров и каждый при звуке своей фамилии произносил: «я!». Исстари так завелось, что при этом некоторые позволяли себе отвечать или чрезмерно громко, точно в рупор, или с комическим оттенком. Опять нужно было балансировать так, чтобы не прослыть за придиру, «трынчика», и в то же время не позволить слишком уж резких проявлений веселья.

Сколько приходилось выслушивать объяснений о назначении на дежурство и дневальства!..

Я невольно выработал себе особую манеру говорить перед фронтом, причем мой голос казался мне самому чужим, каким-то сухим и жестким.

Бывало, рота выстроится по какому-нибудь случаю и, видишь, небрежно плетется запоздалый приятель-товарищ. Нечего делать, скрепя сердце насупишь брови, «наденешь на лицо маску», и делаешь при всех ему замечание; а если, на грех, он буркнет недовольное слово в объяснение, приходилось возвысить голос и резко оборвать забывшего дисциплину, а у самого кошки скребутся на душе. И рота стоит смирно, никто не пошевелится и не улыбнется. Для испытанья своего авторитета стараешься выдержать такое приподнятое настроение добрую минуту, и в то же время страшно передержать момент, а вдруг кто-нибудь, на грех, чмыхнет или сделает демонстративное движение; тогда ведь протест внезапно охватывает массу, и с ней уже не в силах справиться товарищ-начальник.

В общем, громадное большинство относилось очень благодушно к фельдфебельским требованиям, а некоторые из товарищей просто поражали старательнейшею помощью мне в интересах порядка. Вот уже именно неизвестные, бескорыстнейшие деятели! Вспоминается мне, например, левофланговый С-ский, удивительно рачительно относившийся к служебным требованиям. Не только приказание офицера, но поручение портупей-юнкера было для него законом, и он тщательно все исполнял, не отделяя обязательное от необязательного. Надо было видеть его в строю, как он старался добросовестно, от души, «тянуть носок» или левым плечом «поддерживать» равнение…

Много, много еще других старательных юнкеров прошло перед моими глазами, всех их переименовать было бы скучно, разбрелись они теперь по всей России и верой и правдой не в больших чинах служат царю и отечеству.

Несмотря на некоторые шипы, я с благодарностью вспоминаю фельдфебельскую должность. Это была превосходная жизненная школа, которую приходилось проходить практически, без руководства и постороннего вмешательства.

А время все двигалось вперед и вперед, и выпуск, производство в офицеры приближались. После девятилетнего пребывания в казенных корпусных и училищных стенах надо было, наконец, вскоре стать на свои ноги.

До этого жизненного перелома о наших нуждах думали другие, все первые потребности были обеспечены, а дальше как будет? К концу года стала выясняться действительная разница имущих от неимущих, разница, до сих пор остававшаяся незаметной, в особенности в военной гимназии, где, во избежание зарождения зависти, усиленно урезывали карманные кадетские расходы и не позволяли приносить даже лакомства. Теперь уже было другое, и задрапированная действительность начала мало-помалу открываться перед нами.

При выпуске полагалось на обмундирование 226 р. Для некоторых это был не только весь ресурс, но под эту сумму уже была взята некоторая часть у солдата-музыканта, еврея Ш-ча, который, невзирая на кажущуюся свою глупость и большую рискованность, вел свои банковские операции очень удачно. Сколько процентов брал тромбонист, никто не высчитывал. Условливались просто: «возьмите десять, а при выпуске (т. е. через несколько месяцев) отдадите двадцать»… И я не слышал, чтобы юнкера жаловались на подобные лихвенные проценты, это казалось обыкновенной вещью. В нашей роте был молодой, симпатичный солдат, каптенармус, который убежден был, что не занимается ростовщичеством; однако у него можно было всегда на неделю, на две раздобыться желтенькой или синенькой, причем ему возвращали «без процентов», но в двойном размере.

К концу учебного года в роте стали появляться портные, которые начинали работу заблаговременно: снимали мерки, примеряли платье.

Иногда слышался возглас товарища: «г-да офицеры!» Не знаю, почему, но я нисколько не ощущал сладости приближения производства и с тревогой подумывал о предстоящей жизни;

Как и в прошлом году, экзамены прошли, сравнительно, очень спокойно. Громадное большинство кончило по 1-му разряду, а по 2-му — лишь несколько человек или совершенно неспособных, или ничего не делавших. На экзаменах, конечно, нервы были несколько приподняты, но не было ни обмороков, ни столбняков. До сих пор мне живо помнится диалог одного из товарищей в день последнего экзамена. Б-в просил и дневального юнкера, и дежурного служителя разбудить себя в 4 часа утра. Его насилу растолкали.

— Которрый час? — испуганно закартавил он.

— Уже четверть пятого. Вставай!

— Поздно. Прровалился!

Как мешок, вновь упал он на постель и заснул крепчайшим сном до общей повестки. Но опасения Б-ва не сбылись. Несмотря на то, что он не успел повторить весь курс, репетиции помогли, и он выкарабкался на 8 баллов. Вторые лагери начались с глазомерной съемки. Опять мы закружились в окрестностях Красного Села, теперь уже в одиночку. Встречались работы, отделанные с удивительной любовью; но иные намуслили что-то неподобное…

У Харлампия все больше и больше стали засиживаться товарищи, и за чайниками, наполненными не всегда чаем, велись беседы о разборке вакансий, о присылке «именных» и о расходах на обмундирование. Большинство, конечно, стремилось «выйти» поближе к родным. Заранее шла самая деятельная переписка и хлопоты о соответствующих вакансиях. В гвардию записывались больше по настояниям родных, чем по собственному призванию к петербургской жизни. У отцов, стариков армейских офицеров, было особое представление о гвардии как об учреждении, делавшем обязательную карьеру. «Перебьешься первое время как-нибудь, — писали они своим сыновьям, — а там, Бог даст, и устроишься!..» Да, мы уже это по рассказам училищных офицеров знали, что это значить «перебиваться» в гвардии и как это легко достается. Однако выходили же ранее бедные юнкера в гвардии, перебивались и устраивались… Попробуем и мы… Некоторым юнкерам безразлично было «выходить» в ту или другую бригаду, полк или батальон. Решающим моментом в таких случаях служила казачья шапка, шитье мундира или вовремя сказанное кем-нибудь похвальное слово о части. Наш бывший товарищ, «дядько» Гор-ч, прислал в роту письмо, в котором подробно описывал привольное житье-бытье офицеров их батареи, квартировавшей в одном из уездных малороссийских городов. За целый дом в пять комнат он с товарищем платил в месяц пять рублей; стол обходился им тоже удивительно дешево, и лишь одного не хватало — не было оперы и кондитерской. Письмо перечитывали все выпускные, некоторые же, намотав себе на ус о выгодах гор-чской стоянки, заранее рассчитывали, как дешево им будет обходиться жизнь, и смело шли к тромбонисту Ш-чу занимать деньги в счет будущей офицерской экономии…

Во время «разборки вакансий» всех охватило сильное оживление. В наше училище в 1873 г. прислано было более сорока гвардейских вакансий, что заставило нескольких юнкеров переменить артиллерийскую веру на старую пехотную.

Когда определилось окончательно, кто в какую воинскую часть выходит, то сейчас же начала обнаруживаться некоторая рознь среди однокурсников, сбившихся за время двухлетнего постоянного совместного пребывания в довольно твердую, однородную массу. Надо, кстати, заметить, что корпусная и военно-гимназическая спайка, образовавшаяся с детства и крепнувшая в течение семи лет, была сильнее училищной.

Будущие однополчане и однобригадники, разбитые пока по разным ротам и даже училищам, начали группироваться, знакомиться ближе и вскоре у них явились свои особые интересы, шушуканье и чаепитие новыми партиями. В особенности это было заметно среди будущих гвардейцев, которые после визита офицерам своих полков набрались некоторой гордости и старались уже попасть в такт будущей их военной семьи.

Лагери быстро подходили к концу, и у петербургских военных портных кипела горячая, спешная работа по обмундированию нескольких сотен молодых офицеров. В училище заметно прибавилось количество писем с пятью красными печатями. Присылаемые суммы были обыкновенно очень скромны, но и это небольшое, несомненно, отнималось от куска насущного хлеба семьи, и потому письма по большей части не вызывали особых восторгов и прочитывались с нервной торопливостью, с желанием спрятаться от неприглядной действительности.

Привычка с раннего детства к товарищескому сообществу, невозможность в течение девяти лет пребывания в казенных стенах уединиться, запереться в свою комнату заставляли и скрытные по природе натуры откровенничать и открывать свое сердце. Однако один из отличнейших юнкеров К-ов и при этой обстановке не делился ни с кем вестями из родного дома. Его считали сухарем и «бесчувственной амфибией». На одну из вечерних перекличек, обыкновенно исправный, К-ов не явился. Когда все юнкера разбрелись по «линейке», я пошел отыскивать пропавшего: он оказался в палатке, на своей постели и, к моему удивлению, рыдал над свертком полученного им с почты белья.

— От матери, от мамаши это! — всхлипывая, заговорил он. — Пенсии всего триста рублей получает… Это все она шила и вязала, а это вышивала сестра моя! — говорил он, показывая на шелковые цветные узоры на сорочке… — А вот… вот в этом носке, смотри… тут три старых полуимпериала, червончик, вот два старинных талера, десять рублей бумажками и рубль восемьдесят… во-семь-де-сят ко-п-ееек м-е-е-л-о-очью… И при этих словах он залился слезами.

— Ведь это из последнего, из копилки! Это мамаше от бабушки еще досталось!

И долго в этот вечер говорил он мне о своей семье, о матери-вдове, о сестрах подростках и о своей радости придти теперь им на помощь.

На другое утро К-ов был уже опять прежним бравым, малообщительным юношей, но при встрече со мной добрая улыбка освещала и согревала его энергичное, несколько холодное лицо.

— Господа, кто хочет видеть одеяло, под которым спал начальник дивизии?! — провозглашал, не то шутливо, не то торжественно П-ский, ныне уже покойник, рассматривавший свое офицерское приданое.

Охотники посмотреть нашлись.

— Целый год мать с сестрой вязали мне одеяло, смотрите, какое шикарное! Один пух! Шик! Во время инспекторского смотра начальник дивизии квартировал у моего зятя, командира полка, и прикрывал свои старые косточки моим парадным одеялом.

Юнкера посмеялись, но многие не без почтения отнеслись к одеялу и осторожно, не без любопытства, потрогали его.

Кроме одеяла, П-ский, один из наиболее достаточных среди нас, получил бобры для шинели и каракуль для пальто с придачею пятисот рублей для полной столичной экипировки. Нам казалось, что П-ский, положительно, богатый человек; он, вероятно, и сам так думал и потому стал желанным гостем маркитанта, подававшего ему в чайнике шампанское. Разносчики-фруктовщики и мороженщики усиленно ломали перед ним шапки, ловко всучивали ему свой товар и усиленно просили не беспокоиться и не платить сейчас. Перед маневрами у П-ского уже не было ни копейки, а за заказанные вещи почти ничего не было заплачено. Он загрустил и стал говорить о загробной жизни; но вскоре мысли его приняли другой оборот. Юркий разносчик Филипп, разузнав, что у П-ского бездетная сестра замужем за командиром полка, предложил ему двести рублей под вексель на три месяца в триста рублей. Живший лишь настоящим и вполне беззаботный о будущем, П-ский быстро уверил себя, что он в отпуску достанет деньги и потому не только согласился с радостью на эту финансовую комбинацию, но даже дал разносчику три рубля на чай. Тот же искуситель-разносчик усиленно сталь предлагать в долг сладости безродному Гл-скому, который, прельстившись папахой, взял вакансию в восточно-сибирский линейный батальон. Ловкий ярославец с бегающими плутоватыми глазами, почуяв большие прогоны, решил воспользоваться подъемными деньгами и успешно, без расписки, авансировал Гл-скому небольшие суммы, а перед маневрами неопытный юноша, для округления неудобопонятных счетов, неожиданно для себя должен был подписать вексель на восемьсот рублей.

Большинство выпускных записались в артиллерию, ходили на артиллерийские ученья и пехотой стали пренебрегать. «Пехота, не пыли!» — кричали они нам, оставшимся верными своему роду оружия и не променявшим винтовку на пушку. Мы же подтрунивали над их неподготовленностью к артиллерийской специальности.

Многочисленные будущие артиллеристы с иронией смотрели теперь на тяжеловесное ружье системы Крика и после царского смотра видимо стали критически относиться к «чистоте приемов и твердости шага».

Два «беззаботных артиллериста» решили, что теперь уже не надо чистить винтовки после стрельбы, и ходили в строю как-то нехотя, за что жестоко раскаялись, так как для укрепления точных представлений о дисциплине им пришлось просидеть до выступления на маневры в иноческой обстановке, в тесном, душном карцере, куда свет проникал из маленьких окошечек, прорезанных у самого карниза.

Батальонный командир напомнил юнкерам, что в училищной хронике бывали случаи отставления от производства или выпуска по второму разряду из-за увлечения близкими эполетами. Все подтянулись…

Наконец, мы выступили на маневры. Погода стояла прекрасная, и окрепший за год организм не чувствовал уже прошлогодней усталости. Особенно весело было во время дневки в большом селе Ильешах. День был праздничный, и наш громадный, соединенный из двух училищ хор пел обедню, чем доставил громадное удовольствие многочисленным богомольцам, стекающимся сюда издалека для поклонения чудотворной иконе.

Под вечер деревенские красавицы угостили нас хороводом. Разносчики в этот день заработали большие деньги. Весь их запас шоколада и залежалых конфет был раскуплен на угощенье певиц-крестьянок, пищавших неестественными голосами. Одна из них, водившая хоровод, была действительно очень красивая и кокетливая девушка. Несколько юнкеров моментально влюбились в нее, не было возможности их оттащить от хоровода даже на перекличку, и для водворения порядка понадобилось вмешательство дежурного офицера, который на время тоже было раскис при виде писаной красавицы…

На эти маневры первый раз выдали юнкерам tentes-d’ abrís; хотя они и увеличивали вес снаряжения, но перспектива ночной защиты от непогоды заставляла относиться к ним очень дружелюбно. Теперь, с приходом батальона на бивуак, поле живо покрывалось серыми бугорками, в норки которых после позднего обеда спешили заползти юнкера. На бивуаке, наружно, оживление улегалось быстро и маячили лишь дежурные, да часовой ходил у знамени…

Настал и день производства. На наше несчастье, маневр закончился не по заранее составленному предположению, и училища оказались за несколько верст от царской ставки. Ввиду этого нам не удалось выслушать поздравление с производством из уст государя. Приехал на тройке главный начальник военно-учебных заведений Н. В. Исаков и роздал нам приказы о производстве. Государь очень скоро уехал в Москву, так что нашему выпуску не выпало счастье представляться ему и после производства.

Несмотря на то, что в последний день маневров мы уже сделали переход верст в тридцать, юнкера просили начальство не останавливаться на бивуаке и сейчас же идти в Красносельский лагерь. Быстро, с песнями, прошел батальон еще двенадцать верст, и через час после прихода весь старший класс уже катил по железной дороге в Петербург, где нас ждала офицерская форма и открывалась новая жизнь, казавшаяся большинству такой розовой, цветущей…

Ни одно из служебных повышений не изменяет так человека по внешности и по отношениям к нему, как производство в офицеры. Точно куколка обращается в бабочку. Час назад еще, одетый в незатейливую форму нижнего чина, он был на солдатском положении, все было ему запретно, перед всеми он вытягивался, от всех выслушивал замечания и вдруг, одно мгновенье, и тот же человек, точно при театральном превращении, является в блестящем костюме — он офицер. Двери перед ним открыты и в самом даже дворце он становится носителем рыцарских преданий и предпочтительным предметом девичьих вздохов и дамских вожделений…

На неделю Петербург оживился сотнями молоденьких, жизнерадостных офицеров.

Многие из вновь произведенных офицеров до отъезда из Петербурга остались еще в училищных стенах. Для них было отведено особое помещение, и юнкерская кухня продолжала их кормить.

Более зажиточные, или, вернее, менее расчетливые поселились в гостиницах. В общем, заметен быль сильный недостаток в деньгах, что значительно умеряло кутежные порывы некоторых товарищей. Взять в долг теперь, уже перед отъездом, не представлялось возможным. Наоборот, наступила ликвидация лагерных увлечений. Музыкант Ш. и разносчики-акулы, обыкновенно безуспешно пытавшиеся проникнуть в офицерское помещение, одолевали письмами с просьбами поскорее уплатить им занятые деньги. Особенно горячился Филипп, боясь упустить Гл-ского, получившего более тысячи рублей подъемных и прогонов.

Гл-ский числился живущим в училище, но никто его не видел, он точно в воду канул. Подозревали, что он поехал провожать в Москву какую-то цыганку. Филипп был в отчаянии.

Этот кровопиец, высасывая непомерные проценты за риск, в то же время страшно боялся начальства и, во избежание административной расправы, не смел заявлять о юнкерских долгах казначею при выдаче прогонов и обмундировочных денег.

Некоторые юнкера, возмущенные его приписываниями, решили не платить процентов, наказать тем его, дай себя не обездолить… Конечно, это было не совсем корректно, но товарищи не особенно строго смотрели на проделки с ростовщиками и потому не без сочувствия относились к желанию проучить паука. Разносчик и еще три-четыре финансиста целые дни просиживали на тротуарных тумбах перед подъездом, в ожидании своих уклоняющихся от уплаты должников, и если им удавалось их встретить, то они приставали с такой настойчивостью, что домогались обыкновенно письменных обязательств. Вот почему два-три из вновь произведенных с опаской выходили на улицу и поскорее старались покинуть Петербург.

К-ов и еще несколько человек, как только получили прогоны, сейчас же улетели в отпуск домой; да и другие не задерживались. Первые дни производства и погода помогала радужному настроению; но вскоре пошли дожди, потускнели новые погоны, смялись фуражки, потеряли свежесть серые пальто, и молодежь укатила из столицы. Осенний дождь точно смыл с улиц новопроизведенных, смыл и веселое, беззаботное их настроение.

Девять лет жизни в закрытых казенных заведениях пришли к концу, и в 18–19 лет впереди развертывалось открытое поприще, широкая дорога. Большинство удивительно смело, не задумываясь много, ступали по новой стезе. С наукой многие считали счеты поконченными навсегда, так как доступ в высшие военно-учебные заведения был очень затруднителен.

— Академия? Нет, уж это толкуйте другим, мне и так опостылели учебники, — говорил П-ский и выражал мнение многих товарищей, которые еще весною, после экзаменов, предали сожжению классные записки и пепел рассеяли по ветру.

Но были и такие, которые твердо решили не останавливаться на полдороге и непременно закончить свое военное образование в академии. К сожалению, впоследствии далеко не всем им удалось выполнить эту задачу, а в числе поступивших в академию приходилось встречать таких, которые в училище об этом и не помышляли. Жизнь с ее случайностями перерабатывала людей, и грозная действительность одних пришибала, а другим нередко открывала глаза, вразумляла заленившихся, беззаботных малых…

Прощаясь с училищем, нельзя было не поблагодарить заведение за двухлетний гостеприимный кров, за науку и за тот образцовый режим, который в короткое, сравнительно, время дисциплинировал волю, закалил наше здоровье, сделал из нас офицеров, вполне пригодных поддержать честь мундира и руководить молодыми солдатами, без помощи отошедших в предание старых унтер-офицеров дядек.

Вышли из училища мы, нас заменил младший курс, а на его место из разных концов России уже направлялись новые, молодые побеги, новые юнкера… И так из года в год, незаметно, пропускает военная школа через свою воспитательно-учебную систему сотни молодых людей, и каждый из них, на какое бы поприще ни занесла его судьба, вспомнит всегда добром то заведение, где он, не испытывая умственного переутомления, почерпнул силы для жизненной борьбы и где убеждения его о рыцарском, бескорыстном служении родине окончательно сложились и окрепли.