В министерстве двора. Воспоминания

Кривенко Василий Силович

III. В министерстве двора [119]

 

 

1

По своему происхождению, воспитанию, образованию и первым годам службы я всецело принадлежал военной среде, сросся с ней, наметил для себя и в будущем работу по военно-учебной линии. В мыслях у меня не было сделаться когда-либо чиновником, но жизнь богата неожиданностями, подготовила и мне она сюрприз. С воцарением Александра III гр. Воронцов-Дашков был выдвинут на пост министра двора. С 1876 года я исполнял обязанности его личного секретаря и незаметно перекатился с ним в дворцовое ведомство. Сначала, еще будучи в Военно-юридической академии, я был командирован в распоряжение графа, а затем, вскоре по окончании курса, переименован был в гражданский чин «для определения к статским делам» и вплоть до лета 1897 года другого начальника, кроме гр. Воронцова-Дашкова, не знал.

Несколько слов о графе Илларионе Ивановиче. Сын очень богатого помещика, обер-церемониймейстера старониколаевского времени, и жены его, знаменитой красавицы, воспетой великим поэтом. Молодой Воронцов получил основательное общее образование за границей, вернувшись оттуда, поступил в Московский университет, где, впрочем, оставался недолго — его потянуло на военную службу. На двадцать первом году от рождения он поступил юнкером в л. — гв. конный полк и только в возрасте двадцати двух лет был произведен в корнеты, что считалось большим запозданием в смысле служебной карьеры, но судьба улыбнулась молодому офицеру, он быстро обскакал своих сверстников, в течение восьми лет успел достигнуть генеральского чина.

Светская столичная жизнь мало привлекала молодого Воронцова, мелочная манежная служба его не занимала, он рвался в военные экспедиции, стремился на Кавказ, куда вскоре по производстве в офицеры и уехал. Юнкерское время в Петербурге отмечено было разными проказами, так, например, на масленицу Воронцов собрал компанию из товарищей-юнкеров и отправился с ними на Адмиралтейскую площадь в большой балаган, где поставлена была из жизни американских переселенцев кровавая пьеса. Юнкера заняли ложи подле сцены, и как только появились краснокожие, собиравшиеся ограбить спящий лагерь, как юнкера, обнажив палаши, предводительствуемые Воронцовым, бросились на разбойников… Краснокожие постыдно бежали, публика неистово аплодировала, кричала «ура», юнкера попали под арест.

На Кавказе молодого графа приблизил к себе наместник, кн. Барятинский, давал ему ответственные поручения, поручал, помимо чисто военных дел, разработку разных вопросов, связанных с политико-экономической жизнью богатой окраины. Воронцов с молодых лет проявил особо присущий ему такт и безукоризненную корректность в сношениях с людьми, что, вместе с большою вдумчивостью, давало ему возможность выходить с честью из затруднительного положения при выполнении поручений наместника. Храбрый в боевых стычках, приветливо-задушевный, простой в обращении, тороватый, готовый всегда помочь, и помочь широко, Илларион Иванович скоро успел завоевать себе на Кавказе прочную популярность, которая среди старожилов держалась потом долгие годы. Во время моих путешествий по Кавказу в 8о-х и 9о-х годах прошлого столетия мне не раз приходилось слышать от туземцев пожелания о назначении к ним наместником «князя Дашков-Воронцова», как величали его старики-грузины и татары.

С уходом кн. Барятинского оставил службу на Кавказе и гр. Воронцов. Он назначен был флигель-адъютантом и одно время пользовался особым расположением Александра II, состоя в числе ближайшей его свиты, сопровождал императора в путешествиях по России и за границей. За этот период он близко сошелся с цесаревичем Александром Александровичем. Дружеские отношения с ним остались неизменны на всю жизнь.

Недолго, однако, усидел Воронцов в Петербурге. В Туркестане открылись военные действия, его потянуло на фронт. Под Джизаком он командовал штурмовой колонной, отличился, получил георгиевский крест; за другие боевые дела награжден золотым оружием, произведен в генералы на восьмом году офицерской службы и назначен помощником начальника вновь образованной Туркестанской области. Петербург, однако, потребовал молодого героя к себе. Воронцов получил в командование л. — гв. гусарский полк.

Старые гусары с особенным удовольствием вспоминают то время, когда во главе их появился Илларион Иванович, истый джентльмен, страстный спортсмен, благородный начальник, смело принимавший на себя ответственность за все, что происходило у него в полку, не сваливавший вины на подчиненных, не мелочный, не придирчивый, стоявший горой за своих, готовый всегда откликнуться и помочь своим заступничеством, своим влиянием в высших кругах и своим, наконец, кредитом.

При сформировании в 1874 году Гвардейского корпуса граф назначен был начальником штаба. Мне пришлось познакомиться с ним именно в эту пору его службы. Ему тогда было сорок лет от роду.

Плотный, выше среднего роста смуглый брюнет с вьющимися легкой волной волосами, с чарующими черными глазами, он сразу заставил забыть иерархическую разницу между прапорщиком и генерал-адъютантом. Воронцов обладал редким даром располагать к себе людей, умел душевно близко-близко подходить к собеседнику, знал секрет своим участливым отношением смягчать самые угрюмые натуры. Чувствовалось, что он искренне проникался в эти минуты интересами собеседника, хотя бы и просителя, жил ими, стремился найти более благоприятный выход из положения. Работать с ним было приятно, легко. Очень внимательно редактировал составленные по его указанию письма и записки; поправки делал очень деликатно. Сам писал связно, красивым оригинальным почерком. К сожалению, русская лень сказывалась в личной его переписке, начатые им письма нередко по неделям ждали окончания.

В официальной переписке он не обращал внимания на то, что мой почерк не отличался красотою, из-за мелких описок не требовал переписывать заново, довольствовался поправками.

По поводу этих поправок граф показал мне записку гр. Валуева, адресованную цесаревичу. В нескольких местах писарский, каллиграфический текст испещрен был валуевской корректурой, присыпанной золотым песком. «Смотрите-де, с какою тщательностью я проверяю бумаги». «Вот о чем ему, видимо, хотелось своими золотыми поправками доложить наследнику», — заметил Воронцов. Сам же он относился к внешности бумажной переписки искренне равнодушно, не придавал значения ни форматам, ни достоинству бумаги, ни почеркам, ни поправками. Натура его совершенно чужда была канцелярского бюрократизма, что он в полной мере доказал в бытность свою министром. Поседевшие за письменными столами опытные чиновники приходили в смятение от неуважительного отношения министра к бумажно-канцелярскому укладу, многими годами закрепленному, требовавшему неустанной затяжной переписки.

Славянское движение середины 70-х годов подхватило графа. Он посильно содействовал, чтобы оно не погасло в самом начале; деятельно работал над вербовкой добровольцев-офицеров, снабжением их материальными средствами и отправкой их в Сербию. Он вошел в оживленные сношения со своим давним туркестанским знакомым Михаилом Григорьевичем Черняевым и всеми зависящими от него средствами помогал этому симпатичному Рудину славянства. Из личных своих средств он, знаю по письму, передал в полное распоряжение Михаила Григорьевича 10 000 руб. В 1876 году подобная сумма считалась значительной. Да, вероятно, этим не исчерпывались его личные пожертвования.

Кстати сказать, материальные дела Воронцова в 70-х годах были не блестящи. Эксперименты главноуправляющего привели к огромным бесцельным затратам на постройку завода. К этому прибавилась катастрофическая заминка со сплавом зерна, заподряженного казне без комиссионеров, с первых рук; казалось чрезвычайно выгодно, а при расчете получился большой убыток. Для поправки дел пригласили остзейского инструктора, бар. Драхенфельса, обладавшего крупной фигурой, внушительной внешностью, решительным, властным голосом и полным незнанием русских бытовых условий. В то время многие из нашей знати ставили себе за образец хозяйство прибалтийских помещиков и охотно пользовались услугами местных специалистов. Воронцов не принадлежал к числу почитателей немецких управляющих, но миллионные убытки заставили его уступить настояниям близких людей, призвать варягов. Впрочем, они царствовали сравнительно короткий период.

Воронцов, как известно было многому множеству знавших его, не только не отличался скопидомством, но скорее был склонен к расточительности и при этом не на собственную утеху, а на широкую помощь другим, своим приятелям, сослуживцам и вообще разным лицам, обращавшимся к нему за помощью в критические моменты своей жизни. Многих людей он вызволил из беды, буквально освободил из петли неминуемой. В то же время он с особой, слишком даже поспешной отзывчивостью относился ко всякого рода открытиям, изобретениям, полезным практическим нововведениям. Ловкие люди, а иногда фанатики, глубоко верившие в свои несбыточные проекты, нет-нет [да и] появлялись на горизонте и на время завладевали всецело вниманием графа. Он с ними носился, субсидировал, просил за них. Нередко приходило разочарование в увлечении, но это [не] отпугивало графа от новых прожектеров, наивных и лукавых, добросовестных и с большой нравственной червоточиной.

Главноуправляющие-немцы, надо отдать им должное, не хитрили над созданием новых промышленных предприятий и операций; они упорядочили бухгалтерию, продавали лес и закладывали имения в «Золотой банк». Земельные богатства были настолько солидны и так быстро стали подниматься в цене, что выдержали, в конце концов, разнообразные опыты эксплуатации.

Я упомянул о тороватости Воронцова, о готовности поддержать нуждающихся. Многие сотни тысяч улетели у него безвозвратно; но в конечном подсчете, как это ни покажется странным, благодаря своей доброте, своей товарищеской отзывчивости, [Воронцов] выиграл не только в моральном отношении, но и материально. Из числа его сослуживцев-приятелей два князя А. и В. в начале 70-х годов взяли у него в долг, каждый около 75 000 руб. После войны 1877–1878 годов они за боевые отличия получили от казны по десяти десятин нефтеносной земли в Баку и, не имея денег для уплаты долга, к которому относились джентльменски, предложили взять эту землю, на которую в то время еще охотников не было. Впрочем, кн. А. скоро раздумал и попросил отложить платеж, рассчитался он лишь в 90-х годах, когда самостоятельно продал свой участок, кажется, за 1 800 000 руб. Земля же кн. В. осталась за графом, лежала несколько лет впусте. В 1886 году, в бытность мою на Кавказе, он просил меня побывать в Баку и, через посредство городского головы Деспот-Зеновича и Дебура, попытаться продать участок, так как графу нужны были деньги. Единственным тогда солидным соискателем явилась фирма Ротшильд, представитель которой предлагал за участок 100000 руб. Граф не хотел продавать иностранцам, сделка, к счастью, не состоялась. Через два-три года картина резко изменилась. Нефтеносные земли пошли сильно в гору. Участок сначала был отдан в аренду Нобелю, стал приносить ежегодно несколько десятков тысяч рублей, а затем перешли к самостоятельному эксплуатированию, и доход уже исчислялся сотнями тысяч рублей ежегодно, с лихвой покрыв грехи всех недоимщиков и забывчивых должников Воронцова.

Во время русско-турецкой войны гр. Воронцов состоял при наследнике, командовал кавалериею Рущукского отряда. Когда после «второй Плевны» решено было вызвать на театр военных действий Гвардейский корпус, то командование им предположено было вверить гр. Иллариону Ивановичу, как начальнику штаба в отсутствие командира корпуса. Он приезжал в Петербург для мобилизации гвардейских частей, а затем встретил за Дунаем головные части и руководил первыми их передвижениями в районе военных действий. Ближайшим помощником его, собственно по штабу, был Павел Константинович Гудим-Левкович.

Но в Главной квартире великого князя Николая Николаевича, недолюбливавшего Воронцова, постарались затереть его; нашли неудобным столь быстрое выдвижение генерала, не командовавшего еще дивизией, и передали командование корпусом генералу Гурко. В этой перетасовке, помимо вполне понятного стремления вручить гвардию в опытные руки человека, успевшего уже отличиться в первый период кампании, сказалось, несомненно, и скептическое отношение Главной квартиры главнокомандующего к «партии наследника»; да и сам Александр II не прочь был дать от поры до времени щелчок один-другой по приближенным к цесаревичу. Николай Николаевич старший в вопросах кавалерийского дела резко расходился с Воронцовым. Первый стоял за прянично-картинную, но слабую ногами и легкими растопчинско-чесменскую породу лошадей, второй же проявлял себя убежденным, настойчивым поборником английской кровной лошади, как единственно способной улучшить наш слабевший, ухудшавшийся с каждым годом ремонтный контингент. Выступления Воронцова в этом смысле не ограничивались устными докладами и официальными докладами, он выступал и в печати («Страна» Леонида Полонского).

Какие бы ни были соображения, которыми руководилась Главная квартира, но в результате получилось, что граф Илларион Иванович был отстранен от командования, не успев проявить свою деятельность. Он пережил горькое разочарование, вернулся в Рущукский отряд, где опасно заболел и должен был оставить армию.

Таким образом, ему не довелось в широком масштабе приложить свой боевой опыт, вынесенный с Кавказа и Туркестана.

После русско-турецкой войны гр. Илларион Иванович был назначен начальником 2-й гвардейской пехотной дивизии. Хотя эта должность и мало ему улыбалась, как истинному кавалеристу, но, тем не менее, он не променял ее на почетный пост генерал-губернатора Туркестана, который ему вскоре предложили. Находились такие старатели, которые думали одним выстрелом убить двух зайцев: заместить больного Кауфмана туркестанским же боевым деятелем и в то же время сплавить Воронцова подальше от Петербурга и наследника.

Воронцов, приняв в командование пехотную дивизию, добросовестно отнесся к своим обязанностям, он старательно штудировал вместе со мной Пехотный устав, готовился, как к экзамену, к инспекторским смотрам, которые обязан был производить. Начальником штаба у него за все время командования состоял полковник А. Ф. Бальц, скромный, старательный, точный офицер, которого полковое офицерство назвало «доктором Бальцем». Как исполнительного, честного, склонного к нестроевой деятельности служаку, Ванновский впоследствии выдернул [его] из специальной сферы Генерального штаба и пересадил в интендантство для оздоровления этого учреждения. Та же операция, прививка культурных соков, произведена была с генералами Газенкампфом, Ростковским и Бухгольцом.

Со вступлением на престол Александра III Воронцов был назначен главноуправляющим государственным коннозаводством и главным начальником охраны его величества. На посту министра двора оставался еще гр. Адлерберг 2-й, но ясно было, что это лишь временно, и вскоре его место должен занять граф Илларион Иванович.

Для продолжения моих секретарских обязанностей пришлось мне поселиться в Гатчине, куда вместе со двором переехал Воронцов. В это же время шли экзамены в Академии. Мне приходилось разрываться на два фронта. Поселился я в дешевеньком номерке гатчинской «Старо-Веревкшской» гостиницы на Петербургской улице, откуда и ходил во дворец к Воронцову, занимавшему маленькое помещение в арсенальном каре.

Дворец выглядывал укрепленным замком, повсюду виднелись часовые, дворцовые городовые, казачьи разъезды. На place d’honneur гордо стоял на часах бронзовый Павел І. В начале пятидесятых годов, при открытии этого памятника, Александр III, тогда еще маленький мальчик, стоял в форме павловского солдата почетным часовым. Думал ли он в то время, что ему придется впоследствии царствовать и резиденцией своей избрать именно этот заброшенный многие годы дворец.

Всем приезжавшим во дворец приходилось проходить через кухонное каре и оттуда уже по длинному коридору, стены которого густо увешаны были картинами мифологического содержания, проникать в главный корпус. Здесь, за площадкой перед церковью открывался красивый Белый зал, а за ним, по Греческой галерее, уставленной мраморными бюстами, мимо комнат с чудными гобеленами, путь шел на площадку парадной лестницы арсенального каре; налево виднелась роскошная китайская галерея, охраняемая казаками Собственного [е. и. в.] конвоя, там находились парадные царские апартаменты, а жилые их комнаты помещались в низеньких сводчатых антресолях. Александр III, несмотря на свою богатырскую фигуру, не любил больших комнат, ютился в крохотных сравнительно каморках.

Комнаты Воронцова, генерал-адъютанта Рихтера и гофмаршала кн. Оболенского находились направо от площадки парадной лестницы, если считать направление от Белой залы и Греческой галереи. Канцелярия Воронцова помещалась в кухонном каре, и мне в течение дня приходилось не раз проходить через длинную дворцовую анфиладу и никогда, ни единого раза, я не встречал кого-либо из царской семьи, видимо, все они тесно держались антресольного помещения, мало соблазнялись истинно царскими покоями главного корпуса дворца.

В Гатчине замечалась растерянность, боязнь новых революционных выступлений. Слухам самым невероятным не было конца, меры охраны принимались разрозненно, каждый из отдельных начальников действовал на свой лад. Не обошлось и без досадных недоразумений. Гатчину оцепили зачем-то кольцом сторожевых постов, не пропускали местных городских жителей и подгородних крестьян, направлявшихся по тракту с молоком, с сеном, с дровами. В городе и в деревнях ропот, посыпались жалобы.

В то время в Гатчине комендантом и начальником дворцового управления состоял престарелый генерал Багговут, родственник Адлерберга. По закону войсковые части, в особенности при чрезвычайных обстоятельствах охраны, состояли в его распоряжении; но старик растерялся, ждал свыше указаний, таковых не дождался, а его ежеминутно в то же время дергали, а он не знал, кого слушаться. При этом старый, опытный придворный знал, что каждый неосторожный шаг его будет учтен конкурентом на должность, занимаемую Багговутом, командиром «синих» кирасир генералом Араповым. Местная малочисленная гатчинская полиция с нервнобольным полицеймейстером полковником Бухмейером во главе подчинена была Багговуту, но от Министерства внутренних дел прислали отряд столичных околодочных и городовых под начальством полковника Антонова, получавшего приказания непосредственно из Петербурга. Кроме того, в Гатчине работала и тайная полиция, руководимая жандармским подполковником Ширинкиным.

За неимением прямого начальства и Багговут, и Антонов, и Ширинкин атаковали гр. Воронцова. Он обладал редкой уравновешенностью, спокойствием духа. Горячиться, спешить, комкать дело он просто не мог по своему существу. Спокойно выслушивал граф опасения трех лиц, охранявших спокойствие Гатчины, не придавал значения слухам, давал понять, что они перестарались.

Полковник Антонов, хитрый, но бестактный и грубый полицейский, быстро стал невыносим Воронцову, на его место прислали из Петербурга очень мягкого, даже слащавого подполковника Зиновьева, грудь которого была украшена золотою медалью за спасение погибавших. Получил эту награду он за участие в задержании Соловьева, покушавшегося на жизнь Александра П. По уверению Ширинкина, в формуляре Зиновьева значилось: «пожалован золотой медалью на владимирской ленте за деятельное участие при покушении на жизнь Государя Императора».

Петербургский градоначальник Николай Михайлович Баранов стремился распространить свою компетенцию и на загородную царскую резиденцию. Пользуясь тем, что в Гатчину командирован был, как я уже упомянул, значительный отряд столичной полиции, он стал лично наезжать сюда и давать указания.

Способный, энергичный человек был Баранов, с ним мне приходилось еще раньше встречаться, когда он заведовал Морским музеем. Воронцов тогда относился к нему очень дружелюбно, поддерживал его как изобретателя в области улучшения огнестрельного оружия; поддерживал и после, в тяжкое время подсудности Баранова за антидисциплинарные выступления по делу «Весты». После опалы Николай Михайлович воспрянул благодаря гр. Лорис-Меликову, пригласившему его в состав своей «Чрезвычайной комиссии». По своим способностям, по присущей ему восточной властности, по смелости и богатству инициативы из Баранова мог выработаться выдающийся генерал-губернатор на одной из наших окраин; но в Петербурге, среди служебно-гостинных интриг и делишек, он разменивался на мелочи, причем выходило это у него как-то аляповато, не по рецептам столичной департаментской дипломатии. «Эх! — думалось мне, глядя в его красивые, не то лукавые, не то грустно-грустные черные глаза, — не за свое ты дело взялся; брось Петербург, просись на Кавказ или в Туркестан, да хотя бы и на Дальний Восток».

Он предпочитал греться подле солнца, вероятно, рассчитывал на крупный политический пост, на министерский портфель; в ожидании же широкого простора для своей деятельности он занялся придумыванием разных штучек вроде «комитета двадцати пяти баранов», как назвали избранных им петербургских нотаблей, призванных спасать отечество.

В числе фигур, выкинутых Барановым в короткий срок управления градоначальством, нельзя не отметить и установление новой формы обмундирования петербургской полиции. Он знал склонность Александра III к русскому прокрою, быстро переодел полицию и сам вырядился в казакин, обшитый широким галуном. С победным видом налетал он в Гатчину, но здесь встречал невозмутимого, авторитетного гр. Воронцова, перед которым пасовал, весь пыл испарялся. Он дождался того, что его сбросили с места, послали действительно на окраину, но не на юг, а на север, на скромную должность захолустного архангельского губернатора, что являлось понижением по сравнению со званием столичного градоначальника. Впоследствии его переместили в Нижний Новгород, где во время ярмарки и особенно в холерный год он стяжал себе большую популярность.

На особо автономных, не выясненных, однако, точно условиях в Гатчину прибыли: 1-й железнодорожный баталион под командою предприимчивого полковника Албертова; сводно-гвардейская рота из выборных офицеров и солдат гвардейского корпуса и шефских армейских полков под командой флигель-адъютанта, капитана л. — гв. егерского полка Богаевского; конвой его величества под командой флигель-адъютанта Ивашкина-Потапова и, наконец, выписанный экстренно из Варшавы дивизион кубанских казаков под командой полковника Есаулова. Железнодорожный баталион и сводная рота впоследствии развернулись в гвардейские полки и до революции 1917 года обслуживали царскую резиденцию.

В сводно-гвардейскую роту, скоро переименованную в баталион, а также в конвой устремилось много желающих туда попасть офицеров. Притягивало добавочное содержание от двора. Так как по искони установленной традиции всем лицам, находившимся при исполнении служебных обязанностей дворцового характера в резиденции государя вне Петербурга, полагался стол от двора, то возник вопрос, как быть с довольно многочисленным составом воинских частей, присланных для специально дворцовой охраны. Получено было распоряжение выдавать суточные штаб-офицерам по пяти рублей, обер-офицерам по четыре рубля, а нижним чинам по тридцати копеек. Железнодорожный баталион, расквартированный по линии железной дороги, оплачивался по особой, уменьшенной норме. Кроме суточных, все офицеры, находившиеся в карауле или на дежурстве, получали стол натурой. Комнаты в дворцовых домах всем были обеспечены. В начале 80-х годов подобное дополнительное содержание к обыкновенному офицерскому жалованию представлялось весьма заманчивым.

Полковник Албертов явился инициатором организации охраны царских поездов. Помню, когда мне случилось услышать предположение его о стягивании войск по линии дороги следования царя с таким расчетом, чтобы окараулена была фактически каждая сажень пути, то мне показалось это фарсом, но, к удивлению моему, албертовский проект был одобрен, проведен в жизнь и осуществлялся вплоть до революции. При каждой поездке царя требовалось большое напряжение целых военных округов для выполнения задачи охраны. От поры до времени от Петербурга протягивался сплошной войсковой кордон до Крыма и даже на Кавказ. На это время всякие учебно-строевые занятия прекращались, все внимание начальства было устремлено на рельсовый путь и на «литерный» поезд, в котором должен проследовать царь. Но длинная, на всю Россию протянутая цепь часовых не могла уберечь от бестолкового управления самим поездом. Катастрофа 17 октября 1888 года в Борках показала, что главный враг не «политические злоумышленники», а затхлость, закоснелость внутренней организации, бесконтрольной, отжившей давно свое время.

Ко всем поименованным мною воинским командам надо еще прибавить небольшой отряд морских минеров под руководством лейтенанта Смирнова. На минерах лежала обязанность охранять дворец от подкопов, от покушений взорвать царскую семью. Смирнов оказался знающим электротехником; к нему обращались за указаниями по установке электрического освещения, чем интересовался Александр III и неоднократно выслушивал сам доклады лейтенанта. Смирнов привлек к себе еще большее царское внимание мастерскими фотографическими снимками. Его работы в сфере запечатления на фотографических пластинках интимной жизни царской семьи являются наиболее точными и весьма разнообразными.

Собравшиеся в Гатчине отдельные воинские части не были сгруппированы в одно целое, каждый маленький начальник стремился заявить о себе, все они стучались непосредственно к Воронцову, который довольно долго присматривался. Мне со стороны видно было, что благодаря своему остроумию, находчивости и расторопности на первый план выступает Ширинкин. Он не щадил красок для обрисовки смешного положения, в которое нередко ставили себя торопливые командиры, видевшие везде опасность. Ширинкин охотно брал на себя исполнение поручений, выходивших совершенно из рамок его специальности. Так, он проявил деятельное участие в оборудовании дворца электрическим освещением, а особенно телефонами. Эти новинки по тому времени очень занимали царскую семью, и Ширинкин сумел превосходно учесть положение. Понемногу все нити управления охраны сосредоточились в руках Ширинкина.

Тем временем мои экзамены в Военно-юридической академии благополучно закончились, и мы, окончившие курс по первому разряду, «за отличные успехи в науках», как сказано в приказе, произведены в следующие чины. Незадолго перед окончанием курса, на Пасху 1881 года, по линии я попал в поручики, так что в этом чине пробыл не более двух месяцев и не обзавелся даже погонами с тремя звездочками, перешел непосредственно к четырем — штабс-капитанским. Всем офицерам, окончившим курс в разных академиях, назначено было представиться государю в Гатчинском дворце. Явился и я. Ширинкин при виде меня засуетился и, глядя на мои эполеты, тревожно спросил: «Разве вы штабс-капитан?» Я рассказал ему о своем быстром повышении.

Через дня два он поймал меня в кухонном каре и сообщил, что за мной была «слежка», так как в списке «политических» находился подпоручик Кривенко. Воронцову своевременно он докладывал, но тот отнесся к сообщению недоверчиво и взял, так сказать, меня на поруки. Мое производство в штабс-капитаны дало толчок к новому расследованию, которое выяснило, что «политическим» оказался мой однофамилец.

На месте Воронцова редко кто из начальников отнесся бы так выдержанно к сообщению, редко кто стал бы сразу и в полной мере на защиту своего подчиненного, хотя бы и близко ему известного. При этом нужно принять во внимание те чрезвычайные условия, при которых приходилось тогда действовать Воронцову, и ту ответственность, которую он брал на себя, оставляя «политического» в непосредственно близком соприкосновении с дворцовой жизнью.

Думаю, однако, что возможность политического расхождения со мной по некоторым вопросам тогда запала в голову графа. Подтверждение своей догадке я нахожу в том, что он, такой откровенный со мной по самым разнообразным делам, не постарался привлечь меня в состав «Священной дружины», которая народилась в этот именно период при его близком содействии и даже главенстве. Меня он не только не приглашал в члены этого тайного общества, возникшего в целях охраны неприкосновенности царя, но никогда не обмолвился ни одним словом о его существовании. Секреты у нас хранить не умеют, и тайна быстро стала фикцией, да и трудно было скрыть участие в охране многих офицеров и статских представителей светского Петербурга.

Сколько я мог понять по участившимся визитам и усилившейся переписке, если не главную, то весьма заметную и активную роль в тайном обществе играл полковник гр. Шувалов, так называемый Боби Шувалов, адъютант великого князя Владимира Александровича. Маленького роста, пухленький, розовенький херувимчик своим жизнерадостным видом нисколько не напоминал «Карбонария» — псевдоним, присвоенный им в переписке. Я его очень мало знал, но по отрывочным фразам, вырывавшимся от поры до времени у Воронцова после визитов гр. Шувалова в былое еще время, составил о нем понятие как о человеке двоящемся: тянуло его к светской жизни, к карьере, а наряду с этим другое течение уносило его в область немецкой философии, которую он настойчиво изучал, тянуло его к идеалам, ничего общего не имевшим с аксельбантами и вензелями.

Выделился тогда и поручик Кавалергардского полка А. М. Безобразов, при Николае II — статс-секретарь, значительное лицо в прискорбных дальневосточных операциях нашего правительства. Среднего роста стройный офицер с характерно повисшими вниз по-хохлацки усами, он сразу располагал к себе особым радушием, остроумной беседой. Я с удовольствием с ним встречался, причем почти всегда характер наших разговоров носил шуточный характер. О «Священной дружине» ни он, ни я не упоминали ни слова.

Еще до назначения Воронцова министром к нему, как близкому человеку к новому императору, поступало много прошений «на высочайшее имя». Громадное большинство их пришлось передавать в былую Комиссию прошений, председателем которой тогда состоял член Государственного совета Сергей Алексеевич Долгорукий. Насколько я мог составить о нем впечатление, это был сухой, неприветливый барин, совершенно не подходивший к должности, где отзывчивость, доступность, доброта должны были играть особое значение. Зато директор канцелярии, Александр Николаевич Пургольд отличался утонченною любезностью и предупредительностью. Каждую неделю мне приходилось посещать Комиссию прошений, наводить справки, передавать ходатайства графа за просителей. Пургольд встречал меня всегда с неизменно приятной улыбкой, очень охотно давал подробные объяснения. Я с юношескою горячностью указывал ему на бросавшуюся в глаза заскорузлость учреждения, которое при существовавшем тогда политическом строе могло бы до некоторой степени служить форточкой для вентилирования застоявшейся атмосферы.

Пургольд ласково выслушивал меня, не ужасался, не спорил, мило улыбаясь, хриповатым голосом он подбрасывал все новый и новый фактический материал, еще более укреплявший во мне убеждение о необходимости коренного изменения канцелярского порядка прошений. Самое помещение канцелярии и Комиссии, вся обстановка по своей мескинности не соответствовала представлению просителей о значительности этого органа царского покровительства угнетенным, оскорбленным. Мне думалось, что прошения должны рассматриваться во дворце, в присутствии просителя и притом в ближайшие дни после подачи прошения. К этому занятию, по моему мнению, следовало привлечь лично известных государю [лиц], например, флигель-адъютантов, и, в случае выяснения злоупотреблений властью, немедленно посылать их для расследования. Для выдачи пособий нуждающимся назначить, вместо обычной жалкой суммы, миллионные ассигнования.

Свои суждения по данному предмету я изложил в докладной записке, дал переписать ее прикомандированному ко мне для канцелярских работ чиновнику Семену Петровичу Линдену. На другое уже утро он принес мне мою записку, переписанную на толстой царской бумаге каллиграфическим почерком. Беседуя с ним, я вынес впечатление, что он увлекся моим проектом, просидел за полночь за перепиской, желая пустить дело скорее в ход. Такое отношение достойного служаки, прочитавшего за время своей службы по военным штабам стопы бумаг, меня окрылило, и я представил доклад гр. Воронцову-Дашкову, а он передал записку Александру III. Через несколько дней мой проект получен был обратно с резолюцией: «В принципе совершенно согласен на эти реформы. Надо разобрать подробности». Записку приказано было передать генерал-адъютанту Оттону Борисовичу Рихтеру, как лицу, которому предполагалось поручить ведение дела по рассмотрению прошений.

К моему удивлению и, признаюсь, к немалому огорчению, меня ни разу не пригласили в комиссию, обсуждавшую мой проект; не поинтересовались выслушать мои словесные объяснения, нарушив тем самым тот принцип, который я ставил в основу всего дела, а именно — изгнание канцеляризма, затяжного бумажного производства без общения с живыми действующими лицами житейских драм. Реформа была произведена, но чисто бюрократического характера. Переменились люди, но существо осталось старое, духа живого все-таки не было заметно.

Деятельность членов «Священной дружины» встревожила министра внутренних дел гр. Н. П. Игнатьева, боявшегося усиления влияния гр. Воронцова-Дашкова на дела вне дворцовой сферы. Игнатьеву, вероятно, не много стоило усилий доказать Александру III всю нелепость существования какой-то сверхтайной полиции. По приказу свыше организация «Священной дружины» быстро прекратила свое существование. Принудительная ликвидация добровольческой охраны, по мнению многих, должна была отразиться неблагоприятно на карьере гр. Воронцова. Однако действительность не оправдала этих ожиданий.

Летом 1881 года Александр III с семьей ездил в Москву, а оттуда в Нижний Новгород и затем на пароходе вверх по Волге в Кострому и Ярославль. Обыкновенно во время путешествий Александра II его сопровождал министр двора гр. А. В. Адлерберг 2-й, он же и командующий Главной квартирой. Отсутствие его в свите Александра III являлось предвестником скорой отставки. Так это и случилось. 18 августа 1881 года Воронцов был назначен министром двора и уделов, а также канцлером орденов. Командующим же Главной квартирой — генерал-адъютант О. Б. Рихтер, командир 7-го армейского корпуса, а в былое время один из воспитателей покойного цесаревича Николая Александровича.

Накануне назначения гр. Воронцова-Дашкова министром к нему явился с докладом директор канцелярии министерства, тайный советник Андрей Николаевич Кирилин, небольшой, кругленький, лысенький старичок с багровыми отвисшими щечками, с маленькими насмешливыми глазами. В 60-х годах, в бытность свою делопроизводителем Военно-походной канцелярии императора, он познакомился во время «высочайших вояжей» с молодым тогда флигель-адъютантом графом Илларионом Ивановичем. Во время поездок люди сходятся быстро, под веселую руку граф выпил с бывалым, опытным чиновником на «ты», да с тех пор вряд ли вспоминал о нем, дороги их совершенно разошлись. Теперь невольно знакомство вновь возобновилось, и Воронцов встретил Кирилина как старый приятель, без намека о своем начальническом престиже. Андрею Николаевичу вряд ли приходилось жаловаться на бывшего министра, жилось ему недурно, если он и ощущал какой-либо служебный пресс, то никак не со стороны самого Адлерберга 2-го, а от давления бар. Кистера, являвшегося главной пружиной ведомства.

После доклада Кирилин вышел в приемную петергофской дачи нового министра (в доме проф. Эйхвальда) весьма довольный результатом своего доклада. Все его представления приняты. Отставка бар. Кистера подписана. Передавая портфель с бумагами приехавшему с ним секретарю канцелярии Василию Григорьевичу Пожарскому, директор канцелярии прерывал свои приказания хриповатым смешком. Приятно, весело, видимо, было старичку свалить засилие сослуживца. Указ об отставке Кистера он распорядился немедленно изготовить.

С уходом из министерства графа Александра Владимировича Адлерберга 2-го пресекалась, так сказать, адлерберговская министерская династия. Из всех министерских российских постов самым стойким оказался дворцовый, поставленный в стороне от государственных, политических и экономических веяний. Со времени учреждения этого ведомства в 1826 году и до 26 февраля 1917 года всего насчитывается пять министров. В течение двадцати пяти лет, вплоть до 1852 года министерством правил фельдмаршал светл. кн. Волконский, бывший в царствование Александра I начальником Главного штаба, когда это учреждение являлось самостоятельным, не подчиненным военному министру. Со смертью фельдмаршала на пост министра призван граф Владимир Федорович Адлерберг 1-й, сын воспитательницы Николая I и товарищ его детских игр. Он, перед переходом на службу ко двору, недолгое время управлял существовавшим тогда Министерством почт. Должность министра двора Адлерберг 1-й, можно сказать, сам сложил с себя в 1870 году вследствие сильно ухудшившегося зрения. Впоследствии он совсем ослеп. Умер чуть не столетним стариком.

При оставлении должности министра графу Владимиру Федоровичу оказаны были большие материальные милости. Рассказывали, будто бы [Александр II], по докладе ему о блестящем состоянии финансов министерства, особенно благодарил за составление резервного капитала в шестьдесят миллионов. Адлерберг поспешил уточнить цифры, указав, что всего отложен 61 миллион; но император ответил, что 61-й составляет собственность его, графа Владимира Федоровича. Весьма возможно, что это приукрашенный пересказ того, каким образом с глазу на глаз свалился миллионный подарок в карман престарелого министра. Вместе с тем ему предложен был в дар [дом], в котором жил он и дети с семьями (Фонтанка, № 20), но граф решительно отказался от дорогого подарка. Продавать царский подарок было неудобно, а содержание на свой счет большого особняка требовало значительных ежегодных расходов. Гораздо было удобнее получать готовые квартиры, ремонт, отопление, освещение, швейцаров, дворников и даже смотрителя за счет двора, а за этим дело не стало, так как на министерском посту вместо отца вступил сын, и вся семья осталась по-прежнему на своих прежних квартирах.

Об Адлерберге 1-м в министерстве осталась память как о добросовестном, неустанном работнике, рачительном хозяине, в частной жизни очень скромном, весьма нетребовательном. Это подтверждала и небольшая лично им занимаемая квартира и далеко не роскошная обстановка. Старослуживые придворные помнили Адлерберга 1-го всегда затянутого в мундире, уверяли, будто он носил корсет, подкрашивался и румянился. В былые годы он не сторонился утех любви, но в преклонном возрасте наводил красоту, конечно, не для прельщения женских сердец, а ради дворцовой представительности.

Наследовал на министерском посту Адлербергу 1-му сын его, Александр Владимирович Адлерберг 2-й, ровесник Александра II и с детских лет ближайший к нему человек, по отзывам лиц, знавших дворцовую жизнь — друг императора.

Александр Владимирович во многом являлся противоположностью своему отцу. Насколько первый был трудолюбив, пунктуален, подтянут, расчетлив, настолько второй — ленив, беспорядочен, распущен и расточителен. По общему признанию, он обладал большими способностями, быстро вникал в сущность дел, прекрасно владел пером. Нередко Александр II поручал ему составление писем для сношения с иностранными дворами не только семейного характера, но [и] имевших чисто политическое значение.

Про Адлерберга рассказывали, что он накоплял целые корзины нерассмотренных деловых бумаг, совершенно не интересовался своим министерством. Вся власть постепенно перешла к заведующему Контролем и в то же [время] директору театров бар. Кистеру.

Еще при первом Адлерберге из Ботанического сада, находившегося одно время в дворцовом ведомстве, переведен был на службу в кассу Министерства двора скромный тогда Карл Карлович Кистер. До реформы, проведенной гр. Воронцовым-Дашковым, в министерстве не существовало особого органа, ведавшего финансовым управлением, функции эти постепенно сосредоточились в Контроле, который, втянув в свою орбиту и кассу, обратился в хозяйственно-распорядительное, само себя контролирующее учреждение. Нецелесообразность такого положения не могла не отражаться вредно на деле, зато [оно] ставило в исключительное положение управляющего Контролем, и если он был властного характера, то для него открывались возможности держать все ведомство в своих руках. Точный, исполнительный Карл Карлович скоро выдвинулся на пост управляющего Контролем, но при первом Адлерберге, входившем непосредственно в дела, он сдерживался, расправил же свои крылья при втором Адлерберге, который рад был спихнуть с себя ежедневные скучные бумажные заботы.

Все устремления Кистера направлены были на экономию, на экономию во что бы то ни стало, на урезывание самых необходимых расходов, сокращение по всем статьям. В то время как не только на частной службе, но и в казенных учреждениях уже давно позабыли о старониколаевских окладах содержания, исчисляемых даже не в десятках, а всего в единицах рублей, в дворцовом ведомстве допотопные штаты продолжали действовать. Придворная прислуга старалась наверстать нехватки жалованья на столовом довольствии и на операциях с выдаваемым им обмундированием. При посредстве обер-гофмаршалов, сначала гр. Шувалова, а потом Грота, Кистеру удалось провести и здесь всевозможные урезки. В былое время художественное строительство в России развивалось при широком покровительстве двора; при Кистере не могло быть и речи о новых сколько-нибудь значительных сооружениях, еле-еле ремонтировались дворцы. Пополнение Эрмитажа, да и вообще поощрение изящных искусств сведено было до жалких размеров.

Не укладывавшийся никогда в определенные ему рамки бюджет императорских театров, видимо, не давал покоя Кистеру, он добился того, что в 1875 году, сохраняя за собой должность управляющего контролем и кассою, назначен был и директором театров.

В прошлом скромный садовод добился чина действительного тайного советника, звания статс-секретаря, стал состоятельным человеком, но в то же время казенной скаредностью возбудил против себя громадное большинство служащих, а своей монопольно-торгашеской политикой в сфере театральной больно затронул художественные интересы широких общественных кругов. Не художественная сторона — сборы интересовали Кистера. Под давлением его скаредной экономической политики ворвалась на императорскую сцену оперетка, собиравшая публику, набивавшая театр битком, но низводившая государственную, образцовую сцену настелень торгового предприятия. Заслуженные, большие артисты принуждены были ради заработка выступать в ролях, им совершенно не соответствующих.

В руках директора театров было испытанное, могущественное средство поддержать сборы во что бы то ни стало — это возможность устранить всякую конкуренцию путем поддержания архаической монополии театральной дирекции на сценические представления в обеих столицах. Нетрудно представить себе, как этот запрет варварски сковывал развитие отечественного искусства.

Экономия «свечных огарков» приводила к тому, что такие выделяющиеся художники сцены, как В. В. Самойлов и контральто Лавровская покинули сцену в то время, когда еще долгое время могли служить лучшим ее украшением.

Кистеровский экономический гнет давал себя больно чувствовать во всех отраслях изящных искусств, но сам творец ее не гонялся за популярностью, его тешили цифровые подсчеты.

Комиссия, назначенная в 1882 году для обревизования театрального хозяйства, пришла к самым грустным выводам. В протоколе ее значится: «Декорации хранятся в бывших конюшнях петербургского Почтового двора или громоздят место за кулисами обоих московских театров и в Александрийском в Петербурге, в качестве наилучших растолок на случай пожара. Гардероб занимает место уборных в театрах, вследствие чего актерам приходится тесниться при 25° тепла, по три человека на квадратной сажени, а статистов Александрийского театра буквально одевают на лестницах актерского подъезда. Мастерские помещены в зданиях, вовсе для них не приспособленных; в небольшой комнате сидят иногда 40 человек портных при 20 газовых рожках около раскаленной печки для утюгов. Помещения для заготовки декораций также весьма неудобны, работа возможна только при газе; расположены они преимущественно на плафонах театров». Комиссия признала следующее: «Вся материальная часть театральной дирекции находится в самом печальном состоянии».

На докладе об этой ревизии Александр III отметил: «Вот к чему привела знаменитая Кюстеровская экономия. Нечего делать, надо непременно привести все исподволь в приличный вид».

С уходом Адлерберга звезда Кистера моментально потухла, 19 августа 1881 года состоялся уже приказ о его увольнении в отставку. Он уехал за границу, где и поселился с семьей навсегда. В спину ушедшему посыпались камни. Недовольные бывшим властелином, надо полагать, перестарались, наделили Кистера всякими пороками. Распространилась молва о громадном состоянии, будто бы составленном им, конечно, не из сбережений от жалования… С точностью, однако, можно было сказать только о принадлежавшем ему доме на Театральной площади, где помещалась кондитерская Иванова. Кто не знает, как в то время деловому, оборотливому финансисту можно было с небольшими сравнительно средствами приобрести через кредитное общество недвижимое имущество, обремененное долгами. Кистер за свою сверхэкономическую политику получал усиленное вознаграждение за время управления контролем и кассою министерства, с 1859 по 1881 год. Из этих-то ежегодных щедрых наград у него за двадцать лет и мог составиться капитал не в одну сотню тысяч.

Говорили многое и об Адлерберге 2-м. Никто не порочил его указаниями на злоупотребления, мне, по крайней мере, не приходилось об этом слышать, но упорно утверждали, что он получал от Александра II баснословные суммы в пособие. Так, рассказывали, будто шеф жандармов, гр. Петр Андреевич Шувалов, желая заручиться Адлербергом, недружелюбно к нему настроенным, устроил ему ссуду, безвозвратную, в восемьсот тысяч рублей из каких-то польских конфискованных сумм. Однако лица, близко знавшие семью бывшего министра, утверждали, что Александр Владимирович столь значительных сумм в подарок не получал.

При уходе из министерства Адлербергу 2-му оставлено было содержание, которое он получал, в размере 36 000 руб., квартира — дом № 20 на Фонтанке, придворный экипаж и прислуга. На содержание отпускалось ежегодно, если не ошибаюсь, 20000 руб. По городу пошел слух о том, что графу подарен дом и миллион рублей. Говоря об Адлерберге 1-м, я разъяснял невыгодность такого подарка при условии невыезда из занимаемого помещения, но в данном случае в действительности дом и не собирались дарить.

Позволю себе сделать маленькое отступление по поводу «домовой политики» уже в XX столетии. Одной близкой ко двору семье, не отличившейся никакими особыми заслугами, желали оказать [милость] путем приобретения дома по выгодной цене для продавца. Покупка состоялась, но министерство домом не могло воспользоваться, так как многочисленная семья не находила возможным подыскать себе квартиру и осталась жить бесплатно.

Миллионный подарок Адлербергу 1-му являлся исключением. Сколько мог я понять психологию высших распорядителей земных благ, наверху не склонны были делать подарки из казенного или дворцового сундука по примеру императриц XVIII столетия. Нет, денег разбрасывать нельзя; но другое дело оказать поддержку в виде ссуды, обращавшейся обыкновенно в безвозвратное пособие. Умелые люди, не стеснявшиеся особенно с моралью, случалось, достигали головокружительных экономических результатов, добивались шутя казенных ссуд на поддержание якобы заводов и фабрик или отстройку усадеб после пожаров. Известно, какие миллионы были заработаны первыми держателями концессий на постройку железных дорог, переуступавшими свои права фактическим строителям. Но давать деньги так, потому лишь, что заслуженный человек нуждается, считалось недопустимым. Вот если бы он свое наследственное имущество обременил непомерными долгами, тогда следовало бы помочь ему выпутаться из неприятного положения.

При Александре II разыгралась вакханалия концессий, раздача польских конфискованных имений в целях обрусения края и расхищение башкирских земель. Поживились многие и на кубанских землях, и на бакинских нефтеносных участках. Александр III на все это наложил запрет, но жизнь постепенно пробила иные пути для получения, конечно, не столь жирных кусков, но все-таки значительной материальной поддержки для лиц, умевших просить за себя, хотя бы в виде ходатайств об «усиленных» ссудах под залог имений.

Что касается гр. А. В. Адлерберга, то без его личного участия в хлопотах для уплаты долгов ему [была] выдана в коронационный период субсидия в размере, кажется, двухсот тысяч рублей.

По поводу деятельности Кистера пустили молву, что скопидомный барон затянул и двор в концессионную авантюру. Это совершенно не отвечало действительности. Поводом к такого рода слухам могло послужить приобретение в портфель кассы министерства партии железнодорожных акций. Вообще о дворцовых капиталах составились своего рода мифы. На самом же деле от экономии на огарках свечей Кистер за десятки лет успел составить резервный фонд. Вот точные сведения оборотов всех капиталов в кассах Министерства двора к 1 января 1881 года.

1. По счету общих средств — 3 662 582 руб. 25,5 коп.

2. По счету специальных средств — 43 411 128 руб. 30,5 коп.

3. По счету депозитов — 17 652 585 руб. 23,75 коп.

Итого — 64 726 295 РУ6. 79,75 коп.

Те же почти цифры зарегистрированы особой комиссией при приеме капиталов в августе 1881 года. Накоплено всего, следовательно, сорок три миллиона. Никаких миллионных сумм в «Лондонском банке», о которых тогда говорили, не существовало.

Вот какой капитал остался после Александра II, но не в качестве личных его средств, а общеминистерских. Суммы же, полученные его детьми, составились из тех ежегодных отпусков на их содержание со дня рождения, которые им шли на основании «Положения об Императорской фамилии». Жили же они до совершеннолетия, а некоторые и много позже, на полном содержании Большого двора, что давало возможность постепенно составлять для великих князей значительные капиталы. Впрочем, наиболее счастливые в окончательном расчете получали не более четырех миллионов рублей.

При оценке дворцовой финансовой политики следует иметь в виду, что при неограниченной власти царя он мог потребовать из государственной казны также неограниченную сумму на содержание двора; но это не делалось, считалось недопустимым, неприличным. Отпуски на бюджет Министерства двора обуславливались различными историческими наслоениями, увеличения их избегали до последней возможности.

В 1881 году из казны на содержание царского двора и учреждений министерства получено 9 154 000 руб. В 1884 [году] ассигнование поднялось до 10 560 000 руб. Эта сумма оставалась без перемены до кончины Александра III. В царствование Николая II бюджет за двадцать лет вырос до 17 миллионов [руб.].

Эти цифры показывают, что министерство при испрошении ежегодных ассигнований проявляло сдержанность и не злоупотребляло привилегированным положением, по которому бюджет его не подлежал рассмотрению Государственного совета (дореформенного), а одобренные государем предположения сообщались министру финансов для внесения в общую роспись доходов и расходов.

При бар. Кистере прибегали к неудобным уловкам для увеличения отпуска из казны. Пользовались тем, что на так называемые «высочайшие вояжи» в прежнее время отпускались особые дополнительные к бюджету суммы; при требовании оплаты дорожных расходов суммы закруглялись с избытком в пользу кассы министерства и Главной квартиры. Александр III не допускал специальных ассигнований на свои путешествия, требовал, чтобы они покрывались из сумм министерства. Такого порядка и держались.

 

2

Γр. Воронцов-Дашков пригласил меня на службу в Министерство двора. За пять лет секретарской работы я полюбил его, мне жалко было расставаться с ним, с симпатичным, благородным человеком. Я охотно согласился на сделанное предложение.

С раннего детства я рос в офицерско-солдатской среде, воспитывался в кадетском корпусе и военном училище, служил в полку, заканчивал образование в Военной академии; с военной сферой органически сросся. Когда в 1876 году, с уходом на год в отставку, мне впервые в жизни пришлось переменить военную форму на гражданский костюм, то на эту внешнюю метаморфозу я не обратил внимания, был твердо убежден, что вскоре вновь поступлю в полк. Через пять лет, в 1881 году, условия резко изменились, с переходом в Министерство двора порывалась навсегда моя связь с военной службой, я обращался в гражданского чиновника. Пять лет назад, надевая вместо каски с султаном мягкую шляпу, я смотрел на это переодевание как на своего рода маскарад; теперь же было не до шуток, приходилось на многие-многие годы обрядиться в форменный вицмундирный фрак.

Эти, казалось бы, детские мелочи меня тогда, признаюсь, печалили. С кислым, грустным лицом явился в первый раз к Воронцову в вицмундире. Он, помню хорошо, сочувствовал мне, но вместе с тем высказался с резкой определенностью о многочисленном тогда чисто российском институте «гражданских военных», о чиновниках со шпорами, т. е. офицерах, занимающих чисто гражданские должности. «Государь, — сказал он, — решительно против подобного ненормального порядка и требует не допускать изъятий».

Несмотря на столь определенное решение, жизнь все-таки заставила сделать исключение именно в дворцовом ведомстве для двадцати трех сначала должностей, а потом последовали еще дополнения.

Со вступлением гр. Воронцова-Дашкова в должность министра двора я бессменно состоял при нем вплоть до его отставки в 1897 году. Сначала исполнял обязанности секретаря, а потом заведовал канцеляриею министра. Так как [в] старых штатах не было специальной должности секретаря министра, то меня зачислили на должность помощника юрисконсульта с откомандированием в распоряжение министра.

Юрисконсультом министерства состоял тайный советник Китицын, такую же должность занимал он одновременно и в Министерстве внутренних дел. Мне говорили о нем как об известном дельце, знатоке своего дела, работая с которым многому можно научиться. Я считал долгом представиться своему номинальному начальнику. Меня встретил, фактически, с распростертыми объятьями, старик маленького роста, с несоразмерно большой головой, сплошь бритым лицом, украшенным мясистым, бугорчатым носом, толстенький, на тонких коротких ножках. Внешность его напоминала карикатуры немецких иллюстраций.

Китицын рассказал мне, что он «сидел» в семидесяти комиссиях, управлял, за болезнью Кирилина, не раз канцелярией министерства, носит александровскую звезду и, если бы не зависть директора канцелярии, то к Пасхе должен был бы получить бриллианты. Сразу стало понятно, что он меня считает за близкого человека министру и на всякий случай спешит заручиться моей помощью. На другой день Павел Трофимович, так звали его, явился с ответным визитом. Возвратившись после доклада домой, я услышал какое-то странное завывание под аккомпанемент рояля; то Китицын, семидесятилетний почти старец, распевал романсы, стараясь занять мою больную жену.

За долгую служебную практику у Китицына сложилось убеждение, что в запутанных делах, а такие именно и выпадали на его юрисконсультскую долю, никогда не следует давать категорического, точно определенного ответа; нужно сказать так, чтобы в случае неуспеха можно было бы вывернуться, в крайнем случае, свалить вину на непонимание его заключения. В прошлом ему удавалось втирать очки, но Воронцов сразу же почувствовал уклончивость представителя закона в своем ведомстве; не понравились ему и низкопоклонность и медоточивость Павла Трофимовича. Деликатный, обходительный со всеми министр явно иронически стал относиться к расплывчатым, малосодержательным, фразистым докладам юрисконсульта. Китицын повесил нос, почувствовал, что песенка его спета. В Министерстве внутренних дел акции его сильно пали, он должен был оставить там должность, а затем недолго удержался и в Министерстве двора, ушел в отставку. Судя по слухам, можно было предположить, что он прикопил себе «на черный день» значительный капитал, но, как мне пришлось в этом убедиться, Китицын, перейдя на пенсию, скоро стал сильно нуждаться. У старика оказались долги, на уплату которых приходилось отдавать 2/5 и без того небольшой пенсии. Александровский кавалер быстро опустился, обносился, из недавнего мышиного жеребчика обратился в жалкого просителя.

Первое время моей министерской службы отличалось особо кипучей деятельностью по реформированию учреждений и обновлению личного состава. Многое в ведомстве совершалось не без моего участия, но молва сильно преувеличивала мое влияние на министра. Гр. Воронцов охотно выслушивал меня, давал поручения, но, надо полагать, не забывал, что всего пять лет назад я начал с ним работать юным прапорщиком, причем на первых порах ему приходилось до некоторой степени быть моим учителем. Правда, за эти пять лет много было пережито; из безусого я обратился в отца семейства, окончил курс академии, много читал, старался не отстать от века.

Моя близость к графу не нравилась некоторым начальникам учреждений министерства, значительно старшим меня по возрасту, не говоря уже о положении их в свете. Не нравившиеся им резолюции министра на докладах они приписывали мне, «молокососу, не имеющему понятия о придворной жизни». Особое раздражение вызывали назначения на должности, занятые еще недавно одряхлевшими военными генералами или родовитыми гофмейстерами, шталмейстерами и егермейстерами. Вместо них появились сравнительно молодые офицеры не аристократических полков, и притом среди них немало было моих товарищей по академии, а также однополчан.

Кн. Мещерский обрадовался случаю лягнуть Воронцова, относившегося явно брезгливо к неопрятному издателю «Гражданина», поместил заметку о засилии в «некотором ведомстве» имярек, причем во избежание формальных недоразумений в середину моей фамилии вклеил лишнюю букву.

Толки о моем влиянии на дела доходили до лиц, семейно близких к графу, очень их задевали, вооружали против меня. Слухи поднимались и дальше, до самых верхов. Воронцов мужественно выдерживал как домашний, так и «высочайший» натиск на меня, покручивал левою рукою ус и загадочно улыбался. Конечно, радости ни он, ни я от этой шумихи не ощущали, но я, зная благородный характер министра, твердо был убежден, что он не позволит съесть меня.

С начальниками учреждений и вообще со служащим миром отношения мои скоро наладились, так как они убедились, что я не страдал манией величия, не подставлял никому ножку, старался смягчать служебные трения, охотно напоминал министру о просьбах и ходатайствах, а их всегда была целая куча.

Что же касается других лиц, о которых я упоминал выше, отношение их оставалось неизменно холодным, мне же не в чем было перед ними виниться, идти в Каноссу. Я совершенно отмежевал чисто служебную сферу от своей личной семейной жизни; не только не делал никаких попыток проникнуть в «высшие сферы» и в аристократический круг, но явно от них уклонялся. Постепенно к этому привыкли. Получилось такое положение, что начальник канцелярии министра двора был совершенно чужд придворной атмосфере. Достаточно сказать, [что] Александру III я представлялся всего лишь один раз, вместе с другими гражданскими чинами по поводу производства в действительные статские советники, а императрице — ни разу.

Меня тянуло в родную мне военную семью, тянуло в литературную среду, тянуло к художникам, к артистам. К сожалению, выполнение служебных обязанностей захлестывало меня, оставалось слишком мало времени для литературных работ, да при этом и выбор изданий, в которых я мог участвовать, был очень ограничен.

Воспоминания о служебных трениях, во всяком случае, не могут затушевать рыцарского, истинно благородного отношения министра, как ко мне, так и к другим сослуживцам. Я шел к нему с докладом, всегда твердо убежденный, что у него предвзятых мыслей нет, кумовства он не признает, к сильным мира сего не подлаживается. Успех или провал доклада зависел исключительно от существа дела, а не от посторонних влияний. Вмешательство в какое-либо ходатайство какой-либо особы могло скорее испортить дело, чем помочь благоприятному решению. В этом отношении Воронцов несколько подчеркивал свою самостоятельность по отношению к магнатам, а в особенности к старшим великим князьям. Прежде, в доминистерское, вернее, довоенное время приятельски расположенные к нему, [они] перешли во враждебный лагерь, но выбить министра из седла при Александре III не могли, не хватало сил.

В былое время великокняжеские дворы пользовались разными материальными добавками от Большого двора, пользовались добрососедскими одолжениями богатого помещика-барина к мелкопоместным. Понадобился лишний экипаж, не хватает прислуги, мебели, цветов, посуды — посылали гонца в Зимний дворец и получали желаемое. Воронцов все это обрезал; великие князья гневались на него, но жаловаться Александру III не решались, боялись.

Сейчас вспоминается маленький эпизод. Во дворце великого князя Михаила Николаевича большой прием, не хватает стульев. Управлявший великокняжеским двором Муханов послал к заведовавшему Зимним дворцом полковнику Гернету; тот спрашивает по телефону министра. Ответ — «Не давать». Через час по телефону передают ту же просьбу от лица самого великого князя. Ответ: «Государь повелел без его личного ведома никому дворцовой мебели не выдавать. Угодно его высочеству, чтобы я доложил?» Слышится быстрый ответ: «Нет! Нет! Ничего, пожалуйста, не говорите».

Александр III не любил Царское Село, редко посещал тамошний дворец. Великий князь Владимир Александрович, ближе других членов императорской фамилии стоявший к царю, стал [занимать?] царскосельский Александровский дворец для игры в большом зале в теннис. Когда об этом узнал Александр Ш, то заведовавший царскосельскими дворцами полковник Ионов получил большой нагоняй. Игра в теннис круто оборвалась.

После Александра II касса министерства оказалась полной, зато дворцовое хозяйство обветшало, и весь служебный персонал оплачивался по-нищенски. Дворцы ремонтировались преступно небрежно в художественном отношении. В кассе накапливались рубли, а в это время нуждающиеся в куске хлеба низшие придворные служащие не гнушались попользоваться чем кто мог из бесценного дворцового инвентаря. Драгоценные коллекции сервизов от этого значительно пострадали: под видом битья посуды представляли в сервизные кладовые какие-либо черепки, а домой уносили художественный фарфор, который и сбывали скупщикам. Тяжелая старинная бронза заменялась оловянными подделками; обрезывались ковры и драпировки; заменяли мебель XVIII столетия рыночными изделиями.

Александр II не выказал особого влечения к покровительству искусствам, не имел склонности, подобно своим предшественникам, и к строительству. Безвкусие, аляповатость 5о-6о-7о-х годов била в глаза. Именно в это время много старинной мебели было вынесено из Зимнего, Таврического и других дворцов как хлам в кладовые и даже в трюм Александрийского театра, где сгнило или попало на рынок. Вместо произведений мастеров-художников появилась, по распоряжению обер-гофмаршала гр. Шувалова, немецкая, солидно-буржуазная обстановка из магазинов Гамбса и Тура.

В начале 8о-х годов гр. Воронцов-Дашков пригласил Дмитрия Васильевича Григоровича, знатока objets d’arts, сделать опись внутреннего дворцового убранства. Со свойственной ему выразительностью писатель клеймил порядки, при которых допущено было кричащее безобразие: в некоторых даже парадных комнатах рядом с восхитительными вещами стояли рыночные поделки. Дворцовые богатства уплывали к старьевщикам и «антикварам». В 80-х и 90-х годах немало вещей, расхищенных из сервизных и камер-цалмейстерских кладовых, было найдено на Александровском рынке и приобретено обратно ко двору.

Для человека, не сроднившегося с детских лет с широкой барской жизнью, не говоря уже о царском размахе, казалось недопустимым держать тот огромный персонал, который обслуживал Большой двор. Для этой потребности существовали:

1. Придворная контора (в Петербурге) — 104 чиновника, свыше 800 человек прислуги.

2. Московская дворцовая контора — 80 чиновников и 180 человек прислуги.

3. Царскосельское дворцовое правление — 52 чиновника и 300 человек прислуги.

4. Петергофское дворцовое правление — 40 чиновников и 245 человек прислуги.

5. Гатчинское дворцовое правление — 30 чиновников и 175 — прислуги.

6. Придворно-конюшенная контора — 57 чиновников и 656 — кучеров, конюхов и других служителей при 697 лошадях.

Нужно ли было в действительности все это количество людей и лошадей для обслуживания двора? Подобные вопросы невольно возникали у меня, как, вероятно, и у многих других. Казалось, возможно было отмежевать личную жизнь царской семьи от национального парадного представительства и покровительства искусствам, отмежевать путем выделения узко придворного ведения от содержания больших дворцов, как исторически художественных сооружений, театров и других художественных учреждений. Большим приемам, казалось, следовало придать характер известного рода государственного акта: приема иностранных гостей и народных представителей. При такой программе многое можно было упорядочить по существу и попутно сократить расходы.

Но это могло казаться только таким, как я, не сросшимся с придворно-барскими традициями. В результате все сводилось к тому, что по случайно сложившимся «примерам прошлого» к царским приемам приглашался определенный небольшой круг одних и тех же лиц; парадными завтраками и обедами угощали из года в год почти исключительно офицеров гвардейских частей.

В народе ходили слухи о недосягаемой роскоши царской жизни, а на самом деле царская семья, как это ни покажется странным, не пользовалась в некотором отношении тем комфортом, какой был доступен просто состоятельным людям. В массовом дворцовом хозяйстве невольно терялась, расплывалась исключительность личных потребностей. На обстановке чисто семейных царских помещений лежал отпечаток какой-то казенной сухости, трафаретности, отсутствия уюта и художественной домовитости.

В величавом Зимнем дворце, но совершенно не подходящем для частной жизни, Александр II, больной эмфиземой легких, страдал [от] амосовского отопления, от сухого нагретого сильно воздуха, от плохой вентиляции; в спальне его форточки плохо затворялись, по ночам комната выстывала. Александр III жил в Гатчине в низеньких антресольных помещениях, а в Петербурге — в Аничковском [дворце], крайне неудобном; здесь у императрицы не было особой ванной комнаты, приходилось, как передавали, ванную вносить в спальню. В Петергофе царская семья проводила [время] в маленьком сыром коттедже на даче «Александрии».

Придворные экипажи, лошади, упряжь по своим достоинствам уступали истинно любительским, спортсменским. Придворная кухня, кондитерская и булочная также не могли удовлетворять вкусам заправских gourmets.

Быть может, некоторым из читателей небезынтересно будет познакомиться со способами довольствия двора. В 1881 году продолжало действовать «положение», выработанное еще в 1857 году обер-гофмаршалом гр. Шуваловым. Кухня сдавалась метрдотелям (обыкновенно иностранцам), в их распоряжение бесплатно предоставлялись: помещение, дрова, освещение, посуда, повара, кондитеры и всякого рода работники. Провизию метрдотели приобретали за свой счет, а оплату получали поперсонно: за завтраки для членов императорской семьи (взрослых), а также для иностранных принцев и принцесс — по 1 руб. 50 коп. с персоны, за обед — 4 Руб. 65 коп., за ужин — 3 Руб. 20 коп. Для малолетних великих князей и княжон — завтрак 1 руб. 20 коп., обед — 3 Руб., ужин — 2 руб.

Лица, получавшие довольствие от двора, были разделены на пять разрядов, с уплатой за персону за завтрак, обед и ужин вместе: 1-го разряда — 4 Руб. 05 коп., 2-го — 2 руб. 85 коп., 3-го — 2 руб. 45 коп., 4-го — 1 руб. 10 коп., 5-го — 85 коп.; с прибавкой же отпусков по тафельдеккерской, кофешенкской, мундшенкской и кондитерской стоимость ежедневного довольствия по разрядам возвышалась в общем до 7 руб. 88 коп., 5 руб. 33 коп., 3 руб. 50 коп., 1 руб. 77 коп., 85 коп. [соответственно]. Служители, не вошедшие в разряды, получали порционные от 27 до 50 коп. в день.

В 1882 году введены были некоторые изменения собственно для царской семьи. Завтрак обыкновенный на четыре персоны из четырех блюд — 12 руб., за каждую лишнюю «персону» приплачивалось по 3 руб.; обед обыкновенный на четыре персоны из пяти блюд (за всех) — 16 руб., за каждую лишнюю персону — по 4 руб.; за ужин обыкновенный из одного блюда на четыре и менее особ за каждую по 1 руб. 50 коп., свыше четырех особ за каждую по 1 руб.; за ужин, состоящих из трех обыкновенных блюд с персоны по 3 руб.; сандвичи за штуку [по] 5 коп. Завтраки, обеды и ужины «экстра» — по особому соглашению с заведующим кухней.

В «положении о довольствии» предвидены были разные мелочи: гарнир, из чего бы он ни состоял, хотя был бы подан отдельно, считается за одно блюдо с главным продуктом; приплата полагалась лишь за трюфели. За обед, отказанный до 12 часов дня, ничего не уплачивалось, до 4-х часов дня — половина стоимости, а после 4-х часов — полностью. За отказанный завтрак не уплачивалось лишь в случае отказа накануне. Если ее величество завтракала отдельно от его величества, но в одном дворце, то стоимость завтрака не менялась. Однако если в состав завтрака входили блюда, которые два раза подать невозможно, то уплачивалась полуторная цена, т. е. 18 руб., но тогда залипших персон, до 8 лиц, особой платы уже не производилось.

Во время путешествий и на охоте уплачивалось с персоны за завтрак по 4 руб., за обед по 5 руб. и за ужин по 3 руб. «при гарантии за десять персон». Для несовершеннолетних тогда великих князей Николая и Георгия Александровичей — завтрак и обед на четыре персоны, с платою за первый по 3 руб. (с каждой персоны) и за второй по 4 руб., а за каждую приглашенную сверх того особу по 2 руб. за завтрак и по 3 руб. за обед. Для малолетних тогда Михаила Александровича и Ксении Александровны завтрак и обед — по 5 руб.

Для лиц, пользовавшихся столом от двора: 1-й разряд — завтрак 2 руб., обед 3 руб., 2-й — [соответственно] 1 руб. и 2 руб., 3-й — 75 коп. и 1 руб. 25 коп., 4-й — 40 коп. и40 КОП., 5-Й — 25 КОП. И 25 коп.

Сверх уплаты за персону заведовавший кухней получал на покрытие своих расходов по временному вздорожанию цен, по доставке провизии, а также на покупку «сит, решет, метел, деревянной посуды» и непредвиденные расходы по 50 руб. в сутки.

В 1885 году был сделан опыт отмены платы «по персонам». Все продукты для кухни стали приобретать непосредственно за счет двора в количестве, действительно необходимом для фактического довольствия. Несмотря на усиленные старания генерала К. К. Гернета (начальника Главного дворцового управления) организовать при этой системе правильный контроль хранения и распределения продуктов, результаты в экономическом отношении получились неудовлетворительные. Личный интерес у камер-фурьера если [и] не отпал, то направился в другую сторону — соглашения с подрядчиками, а повара и работники стали смотреть на провизию как на доставшуюся на их долю добычу. Пришлось теоретикам-экономистам признать себя побежденными жизненной практикой и вернуться к поварской антрепризе, к оплате по персонам.

Для иллюстрации материального положения служащих привожу краткую выборку из штатов, действовавших еще в 1881 году.

В штатах обращает внимание на себя помпезность некоторых должностей, которым были присвоены классы: второй, соответствующий министрам и членам Государственного совета, третий — сенаторам. Даже управляющие великокняжескими дворами и шталмейстеры этих же дворов числились в третьем классе. Ничтожность окладов бьет в глаза. Такие ответственные служащие, на руках и, фактически, в распоряжении которых находилось драгоценное имущество на многие десятки миллионов рублей, оплачивались до смешного ничтожными окладами. Смотритель сервизной кладовой, смотритель вин и питий, смотритель ливрейной, смотритель камер-цалмейстерской части получали всего от 343 ДО 486 руб. в год. Людей как бы наталкивали на злоупотребления.

Гр. Воронцов-Дашков решительно принялся за пересоздание устаревших штатов, причем упразднен был, как совершенно отживший, институт «придворное служительское сословие», состоявшее поголовно как бы на государственной службе. Начиная с 1882 года придворнослужители набирались по вольному найму. Количество как чиновников, так и придворнослужителей по новым штатам было заметно сокращено, но, тем не менее, представляло в общем итоге значительный корпус, обслуживавший будто бы царскую семью, а на самом деле в огромном большинстве никакого отношения к ней не имевший.

Присматриваясь к дворцовым распорядкам, нельзя было не заметить разрозненности, беспорядочности в самом строительстве ведомства. Обнаруживалось ясное отсутствие объединения, руководящего направления для ведения однородных дел, распыленных по разным управлениям. Чисто дворцовое хозяйство распределялось на ряд отдельных самостоятельных ведомств: Придворная контора, Московская дворцовая контора, Царскосельское, Петергофское и Гатчинское дворцовые правления, Конюшенная и Егермейстерская конторы, причем две последние, сами по себе в общей конструкции государства ничтожные крупицы, пользуясь традициями и тем, что во главе стояли большие бары, обособились в особое ведомство. Кроме того, крымские, киевский и некоторые другие дворцы находились в управлении Департамента уделов. Каждое управление работало на свой образец, не считаясь с общими потребностями, как самодовлеющая величина. То, что у одних было в излишке, другим не хватало.

Не только начальники (президенты) управлений или их заместители, но нередко и представители маленьких ответвлений шли непосредственно к министру за указаниями, шли с докладами по разнообразным мелочным делам. Министру нужно было ехать в заседание Комитета министров или в Государственный совет, а в этот момент является квартирмейстер Ларионов и просит указания, куда поместить «имеющую прибыть в Гатчину высочайшую особу». Пока совещаются по этому [делу], смотришь, поезд соответствующий в Петербург пропущен, а вместе с тем и министр не попал в заседание.

На моей обязанности, среди других дел, лежало ознакомление министра с содержанием докладов по высшим государственным учреждениям, и меня всегда неприятно задевало, что дворцовые мелочи перетягивали его внимание, удерживали от посещения Комитета министров и Государственного совета. Мне сдавалось, что министр должен отпихнуться от мелочей, централизовать все чисто дворцовое хозяйство в одном главном управлении. Такого рода структурой можно было намного сократить не в меру разросшийся конторско-правленский механизм с президентами, вице-президентами, советниками и целой гирляндой отдельных канцелярских управлений.

В министерстве состояло два центральных управления, ведавших земельными имуществами: Кабинет его величества и Департамент уделов. В управлении первого находились огромные земельные площади в Сибири. Туда стали направляться переселенцы, необходимо было пойти навстречу этому стихийному течению, дабы оно вошло в русло. Надо было торопиться подготовить участки, приступить к межеванию, к устройству лесного хозяйства. В Кабинете же, как в Петербурге, так и в местных управлениях на Алтае и в Нерчинске, земельный вопрос тогда казался несущественным, все упования направлены были на горные промыслы, падавшие, однако, с каждым годом все более и более. В то же время [в] Департаменте уделов сгруппированы были специалисты сельского хозяйства, выдающиеся лесничие, опытные межевые работники. По моему мнению, существование в одном министерстве двух центральных управлений по управлению землями было нецелесообразно, расточительно. И тут, в этой области напрашивалось второе объединение, в виде организации общего управления кабинетскими и удельными землями впредь до передачи их в общий государственный земельный фонд.

Я считал главной, чисто государственной задачей Министерства двора покровительство искусствам; сюда должны были склоняться весы. Хотелось поднять учреждение на высоту ведомства des beaux arts.

Своими соображениями я не раз делился с министром и всегда встречал сочувствие с его стороны. Он поручил мне составить проект реформы на основании указанных мною принципов. Однако гр. Воронцов-Дашков не находил возможным сразу же произвести полную перестройку министерства. Он считал более практичным двигаться этапами, наметив в первую голову объединение чисто дворцовых учреждений петербургского района, включая сюда Царское Село, Петергоф и Гатчину. Относительно концентрации земельного управления он соглашался с желательностью проведения в жизнь такой организации, но предвидел тот шум, который поднимут великие князья, заинтересованные в обособленности Департамента уделов. Министр находил более осторожным сначала ограничиться лишь расширением компетенции Контроля министерства и на уделы, имевшие свой обособленный контрольный орган. Вообще, удельное управление фактически связано было [с Министерством двора] лишь личной унией в лице министра и упорно отстаивало свою автономность.

В области покровительства искусствам гр. Воронцов вполне соглашался со мною.

Быстро составлен был мною проект, работал с молодым увлечением. Мне тогда казалось, что написанное мною близко-близко к осуществлению. Увы, не так-то скоро дела делаются; приказы и указы еще не предопределяют успешного завершения реформы.

По существовавшим тогда правилам изменения в штатах и разных положениях, касавшихся исключительно Министерства двора, не проходили через Государственный совет, а непосредственно докладывались министром государю и, по получении одобрения, выражавшегося обыкновенно сокращенным знаком «С-н» (согласен), препровождались министру юстиции для опубликования. При дворцовых реформах начала 8о-х годов, ввиду того, что они вводились временно, для опыта, решено было, до выяснения результатов, воздержаться от опубликования.

Проект, составленный мною, одобрен был министром и не встретил возражений у Александра III. Учрежден был Совет министра, организовано Главное дворцовое управление, контроль был отмежеван от кассы и хозяйственных функций, но компетенция его распространена на все учреждения министерства, не исключая и Департамента уделов.

По новому положению все фиктивные коллегии с президентами, советниками и многолюдными конторами и «правлениями» упразднялись, дворцовое чисто хозяйство объединялось во вновь организованном Главном дворцовом управлении; сюда должны были войти дела не только по содержанию дворцов, но и по конюшенной части и придворной охоте; причем для непосредственного заведования как этими двумя частями, так и дворцовыми городами (Царское Село, Петергоф, Гатчина) оставлены были небольшие управления. Вместе с тем, раскрепощены были два художественные учреждения — Эрмитаж и Придворная капелла. По укладу седой старины, они до этого времени входили в ведение Придворной конторы, ведавшей царской кухней и дворцами. Они были выделены в самостоятельные два управления.

Организовать Главное дворцовое управление довелось вновь назначенному обер-гофмаршалу, престарелому почтенному сановнику Эммануилу Дмитриевичу Нарышкину, сыну известной приятельницы АлександраI Старик был родственником гр. Воронцову-Дашкову и в далеком прошлом его опекун и попечитель. Благообразный, с красивым породистым профилем, согбенный годами обер-гофмаршал горел желанием работать, пытался вникнуть во все детали хозяйства, но сил у него не хватало. Он в царствование АлександраII одно время был гофмаршалом, видимо, сроднился со старой организацией управления, вряд ли поэтому особенно сочувствовал моим планам централизации, хотя не возражал, не мешал, держался корректно.

Подле него всегда юлил и неумолчно тараторил по-французски с заметным итальянским произношением камер-фурьер по хозяйственной части Ингано. Небольшого роста, черный как жук, с длинными бакенбардами и бритыми усами, кругленький, в синем вице-фраке итальянец подкарауливал Нарышкина, старался не оставлять его одного, и на правах не то прислуги, не то знатного иностранца не признавал для себя закрытых дверей. Ингано когда-то служил метрдотелем у гр. Воронцова-Дашкова и обошелся ему дорого, затем, переходя от одного вельможи к другому, [добрался] до Аничковского дворца ко двору наследника и здесь сумел укрепиться. Со вступлением на престол Александра III он перешел к Большому двору, где быстро акклиматизировался, постиг все уловки придворнослужителей и познал все возможности благополучия, открывавшиеся для сметливого, находчивого камер-фурьера по хозяйственной части с не ограниченными точно обязанностями и правами. Он не справлялся, уполномочен ли на такую-то выдачу или на такой-то заказ, а действовал, свершал. В случае запроса слышалось его авторитетное, смело-решительное объяснение необходимости поступить именно так, как сделал он. Ингано забегал со своими докладами не только к Нарышкину и Воронцову, но и в царские комнаты. Ходили слухи, что камер-фурьер стал зашибать большие деньги не только на кухонных доходах, но и на разного рода суточных, порционных, свечных и других выдачах из имевшегося у него аванса для удовлетворения, так сказать, неотложных запросов дня. Разные мелкие чины, командированные в Гатчину или Петергоф от военного, морского, почтово-телеграфного и других ведомств, а также и придворнослужители строили свое временное благополучие на добавочных придворных суточных. Более проворные, не стеснявшиеся, шли на поклон к Ингано, который снисходил к просьбам, устраивал им денежные отпуски по своему усмотрению. Наиболее предприимчивые получали порционные и деньгами, и натурой, смотря по благоволению Ингано. Он ловил Нарышкина и легко получал утверждения своих распоряжений. У нас, у русских, легко накладывают клеймо казнокрадов на людей, стоящих близко к хозяйственным операциям. Зная эту национальную повадку, я с особой осторожностью отношусь к подобным слухам. Мне сдавалось, что Ингано руководило не корыстолюбие, а жажда власти. Он наслаждался возможностью оказывать покровительство офицерам, чиновникам; горделиво, с высоко поднятой характерной головой, этот не вполне удавшийся Рюи Блаз скользил по дворцовому паркету, величаво принимал низкие поклоны придворнослужителей, казаков, фельдъегерей и как свой человек входил к министру, появлялся перед царем. Сколько я мог понять честолюбивого итальянца, все это его тешило, но далеко не удовлетворяло; по некоторым намекам можно было думать, что у него роятся планы о расширении поля своей деятельности, связанной пока лакейским, в сущности, официальным его положением. Его подрезала хроническая болезнь, он должен был покинуть службу и вскоре умер.

Ближайшим помощником обер-гофмаршала являлся гофмаршал. С назначением Нарышкина обер-гофмаршалом вместо сенатора Альфреда Федоровича Грота, временно оставался на посту гофмаршала кн. Иван Михайлович Голицын и до образования Главного дворцового управления председательствовал в Придворной конторе. Представительный, породистый барич, по внешности напоминавший англичанина, он своей крупной, стройной фигурой, костюмом, манерой ходить выделялся заметно среди придворных, нельзя было не обратить внимание на него. По службе держался князь неприступно. Увы, в частной жизни ему пришлось снимать маску величия, дела лично-имущественные удручали, князя «описывали», подавали жалобы на него министру. Вероятно, это обстоятельство помешало ему, такому яркому придворному, выдвинуться после Грота на пост обер-гофмаршала, хотя он, видимо, сохранил хорошее к себе отношение царской семьи, получил назначение «состоять при императрице», быть ее официальным «кавалером», как говорилось тогда.

На пост гофмаршала был предназначен один из любимейших адъютантов императора кн. Владимир Сергеевич Оболенский-Нелединский-Мелецкий, женатый на гр. Апраксиной, бывшей свитской фрейлине Марии Федоровны, сохранившей приятельские отношения с императрицей.

С учреждением Главного дворцового управления на гофмаршала возлагалась, главным образом, работа по надзору за всем ходом хозяйственной и показной парадной жизни во дворце — резиденции императора. Он должен был там дневать и ночевать, быть всегда начеку для получения приказаний и немедленного их осуществления. Весь же механизм существа хозяйственных операций сосредотачивался в Главном дворцовом управлении, непосредственным начальником которого, помощником обер-гофмаршала, назначен был генерал Антон Степанович Васильковский. Он прежде заведовал хозяйством двора наследника и вел дела, по общему отзыву, превосходно. Бывший измайловский офицер, простой, совсем не светский кавалер, скромный, далекий от придворных сфер и видимо сторонившийся их, деловитый, но к этому времени уже с сильно подорванным здоровьем, он усиленно отказывался от новой должности, на которой нужно было проявить недюжинную энергию, настойчивость, твердую волю, чтобы сдержать центробежные силы составных частей дворцового хозяйства. Но Александр III пожелал видеть именно его во главе Главного дворцового управления, и Васильковский, скрепя сердце, согласился, принял должность.

Я с тревогой смотрел на свою реформаторскую постройку. Надо было ждать противодействия со стороны присоединенных. Президент Конюшенной конторы, древний старик света, кн. Владимир Дмитриевич Голицын, командовавший в 5о-х годах конной гвардией, когда Воронцов еще был юнкером, сам просился на покой, противодействия от него нельзя было ожидать. Пассивно относился к реформе президент и другой конторы — Егермейстерской — кн. Борис Федорович Голицын. Но новые управляющие придворно-конюшенной частью и Придворной охотой, флигель-адъютант Валериан Дмитриевич Мартынов и егермейстер Григорий Александрович [Чертков] видимо смотрели в сторону от Главного дворцового управления, не хотели подчиняться ни Нарышкину, ни Васильковскому. Мартынов был властолюбив, а Чертков видимо боялся уронить значение вверенной ему должности и в данном случае невольно шел на поводу у первого. Начальники дворцовых правлений в дворцовых городах не могли относиться с симпатией к реформе, так как с проведением ее в жизнь и сильным сокращением штатов им приходилось уходить в отставку.

Мартынов и Чертков, выбиваясь из постромок Главного дворцового управления, невольно объединялись на одной платформе, по натуре же были совершенно различные люди. Первый — тучный, но еще довольно смазливый казак, хитрый, ловкий, находчивый, крайне резкий, а подчас и жестокий к подчиненным, властолюбивый и склонный, как говорили, к ремонтерски-коммерческим приемам. Он приветствовал упразднение Придворно-конюшенной конторы и отстранение обер-шталмейстера от управления, но решительно не хотел видеть над собою начальство и контроль нового учреждения. Мартынов собирался самостоятельно расправить крылья. Чертков — небольшого роста, весьма тощий, с маленькой лысевшей головкой, на желтом, болезненном лице выделялся большой нос-клюв и горели прекрасные, одухотворенные черные глаза; при этом он обладал подкупающим тембром голоса, так у него все выходило задушевно, искренне. Чертков, симпатичный, но не деловитый человек, находился под влиянием ближайших своих подчиненных, которым мало улыбалась перспектива потери самостоятельности хозяйственного управления придворной охоты. Они, зная хорошо Григория Александровича, сумели затронуть в нем чувствительную струну — боязнь уронить достоинство своего официального положения.

В заседаниях комиссии по приведению в исполнение новой организации Мартынов и Чертков воинственно выступали, Нарышкин затыкал себе уши, Васильковский отмалчивался, вернее, отмахивался демонстративно рукой. В результате оба сепаратиста добились своего, фактически отложились от Главного дворцового управления.

Нарышкин и Васильковский вскоре оставили Главное дворцовое управление, первый совсем покинул министерство, а второй упросил отпустить его к исполнению прежних обязанностей — заведовать Аничковским дворцом и конторой детей императора. Антон Степанович занимал эту должность до самой смерти своей. Мне помнится, как Воронцов, беседуя с Нарышкиным о наградах чиновников к Пасхе, заметил: «Был бы хорош желудок, так немудрено дослужиться и до Андрея Первозванного». Не знаю, каков в действительности был желудок Эммануила Дмитриевича, вероятно, недурен, так как он умер почти девяностолетним старцем. Номинально только числясь на службе, он продолжал в определенные сроки получать очередные звезды и на смертном одре удостоен был и Андреем Первозванным.

Чертков недолго управлял Придворной охотой, здоровье его ухудшилось, и на его месте появилась симпатичная фигура кн. Барятинского по прозванию «Бако». Большого роста, лысый, с окладисто-длинной рыжей бородой, с приветливым лицом и добрым словом в разговоре, князь располагал к себе с первого же раза. Служащие Придворной охоты чувствовали себя как за каменной стеной, в дела же он мало входил, предоставляя всю распорядительную часть ловчему. Появился и пролетел метеором в сфере хозяйства придворной охоты А. М. Безобразов, бывший кавалергард. Он стремился установить новые порядки, но встретил затруднения, ему наскучило скоро, и он ушел. Впоследствии, в конце 90-х годов, звезда его ярко загорелась на Дальнем Востоке.

Мартынов управлял придворно-конюшенной частью десять лет. При дворе его не любили, подчиненные дрожали. Он по-казачьи отбивался от нападений и, наконец, стал сенатором. По Петербургу тогда ходило bon mot: «Каким образом Мартынов попал в Сенат? Очень естественно, ведь там — кони…»

После Васильковского начальником Главного дворцового управления назначен был Константин Карлович Гернет, заведовавший до этого времени Зимним дворцом и зарекомендовавший себя толковым, распорядительным хозяином. Кн. В. С. Оболенский, пользовавшийся особым расположением государя, совместил, фактически, в лице своем должности и обер-гофмаршала, и гофмаршала, так как заместивший Нарышкина кн. Трубецкой играл роль лишь на дворцовых выходах и приемах.

Вместо старых генералов, управлявших дворцовыми городами, появились сравнительно молодые люди, исключая генерала Арапова, назначенного в Петергоф. Укрепившись на своих должностях, почувствовав под своими ногами почву, они стали от поры до времени предпринимать вылазки, не особенно шумливые, правда, против подчинения Главному дворцовому управлению. Эти выступления по существу были крайне неосновательны, их легко можно было парировать, но им помогло одно привходящее обстоятельство. Вероятно, кому-то (cherchez la femme) было неприятно возвеличение кн. Оболенского, оказавшегося во главе дворцового хозяйства; вот почему, мне думается, домогательство самостоятельности местных заведующих дворцами и городами увенчались успехом в 1891 году.

Здание, задуманное мною, рассыпалось, вместо органа, централизующего дворцовое хозяйство, осталась одна голая гофмаршальская часть. Сюда из Гатчинского дворцового управления был призван достойнейший человек, прекрасный хозяин Милий Милиевич Аничков, мой однополчанин; а К. К. Гернет перешел на его место управлять Гатчиной.

Что касается Контроля, то самостоятельность его с отмежеванием от чисто хозяйственно-распорядительных функций удалось провести в жизнь, но раздвинуть компетенцию на уделы не пришлось. Переговоры с председателем Департамента уделов, старым, известным профессором философии права Редкиным шли удовлетворительно, с ним сговориться можно было, но он вскоре умер. За ним последовал в могилу и вновь назначенный гр. Шувалов, не успевший и осмотреться в новом для него учреждении. Затем уделы перешли в управление генерала П. П. Дурново, совершенно не склонного к ограничениям автономности своего ведомства. Дурново чрезвычайно быстро выскочил совсем еще молодым полковником на губернаторский пост в Харькове, откуда перешел на ту же должность в Москву. Здесь нашумел на всю Россию отстаиванием своих губернаторских прерогатив в столкновении с московским городским головой. Бывший кавалергард, а потом офицер Генерального штаба, богач, зять влиятельной статс-дамы кн. Кочубей, приятель гр. Воронцова и ко всему этому деловой, умеющий работать человек, он держался самостоятельно и не желал допускать над собою контрольного органа за исключением, конечно, самого министра; но мог ли тот лично контролировать операции большого учреждения?!

Дурново недолго задержался. Несмотря на свое громадное состояние, он стремился все к новым приобретениям. На этом пути Петр Павлович вошел в состав правления вновь возникавшего огромного предприятия. Александр III весьма неприязненно смотрел на совместительство государственной службы с частной предприимчивостью коммерческого характера; на этот предмет изданы были руководящие указания, причем по отношению к лицам, занимающим сколько-нибудь значительные должности, ограничение совместительства было особо строгое; в частности, в Министерстве двора запрет был положен для всех служащих без исключения. Впрочем, как и всегда у нас это замечалось, исключение все-таки было сделано в пользу управлявшего княжеством Ловичским маркиза Велепольского; ему было разрешено оставаться в составе правления Варшавской-Венской, кажется, железной дороги.

Петру Павловичу Дурново предложили на выбор или отказаться от совместительства, или покинуть пост, он обиделся и немедленно попросил увольнения от должности. Его место занял статс-секретарь Петр Александрович Рихтер, бывший член Совета Департамента уделов. Он выделился своей распорядительностью в бытность еще управляющим Самарской удельной конторой. Во время голода в 1873 году он, состоя во главе местного управления Красного Креста, обратил на себя внимание своей энергичной, незаурядной деятельностью. Работал он в Красном Кресте и во время кампании 1877–1878 годов. Когда начались приготовления к коронации 1883 года, то по протекции А. Н. Кирилина, заведующим делами Коронационной комиссии назначен был его свояк, тихий, скромный действительный статский советник Игнатьев. Он мямлил, дело не клеилось, а коронационные торжества все приближались ближе и ближе. Надо было переменить темп. Игнатьев внезапно скончался. Тут-то вспомнили об энергии Рихтера и призвали [его] в Коронационную комиссию. Петр Александрович стал командовать, и в конце торжеств пожалован был званием статс-секретаря его величества, что его ставило в ряды вельмож.

Наружность Рихтера далеко не располагала в его пользу. Природа наградила его жестоким лицом при общей внушительной фигуре. Свою свирепую внешность он старался скрасить приветливостью, милыми словами, но иногда, случалось, прорывался, бичевал правого и виноватого. Его личность выяснилась ярко в интимном деле, сделавшемся гласным. Рихтер, сколько я понимаю, проявил истинную жестокость к близкой ему женщине, лишив ее насильственно детей. Надо полагать, что эта печальная история послужила поводом к оставлению должности.

На должность управляющим уделов призван был астраханский губернатор кн. Леонид Дмитриевич Вяземский и одновременно почти помощником его назначен генерал Павел Константинович Гудима-Левкович. Князь во время командования Воронцовым гусарами был полковой адъютант и пользовался особым его расположением. Красивый, молодой еще генерал, богатый, светский, хорошо образованный, смелый, находчивый, он имел большой успех в столице, где он долго почти не показывался, но с течением времени многие стали смотреть на него косо. Заносчивость, взбалмошность, безжалостность к слабым князя порою сказывались в таких неприятных формах, что сгладить впечатление нельзя было.

Ни Рихтер, ни кн. Вяземский ни на какие ограничения автономности уделов не соглашались. Так это учреждение и оставалось до последнего времени со своим обособленным казначейством и с собственным контролем, подчиненным контролируемому лицу. При кн. Вяземском департамент, по инициативе Гудима-Левковича, преобразован в главное управление, вместо членов совета явились два помощника начальника главного управления. Конструкция, напоминавшая военную. В удельных делах несдержанность Вяземского значительно умерялась влиянием Гудима-Левковича, к которому князь питал почтение, как к профессору Военной академии и авторитету в Генеральном штабе.

Справедливость требует отметить, что управление уделами могло гордиться подбором состава служащих. С давних лет, со времени Перовского здесь установились вполне корректные порядки, персонал обладал культурным цензом и оплачен был вполне удовлетворительно.

Попытка моя объединить дуалистическое министерство, спаять его воедино в целях экономии и более производительной совместной работы потерпела крушение.

При описании первых своих шагов в министерстве я упоминал о директоре канцелярии А. Н. Кирилине. Первое время, пока министр не освоился с ходом дел, он имел некоторое значение в качестве министерского старожила, усвоившего себе разные дворцовые порядки, сложившиеся по одному рецепту: «по примеру прежних лет». Андрея Николаевича нисколько не тянуло к преобразованиям, он держался за старое, ворчал на новаторов вроде меня. Министр относился к нему дружелюбно, однако никаких сколько-нибудь важных поручений ему не давал, ограничив деятельность канцелярии чисто инспекторскими, сухими функциями «прохождения службы по ведомству». Влияния на дела Кирилин не имел. Мои устремления к постановке контроля в соответствующее положение повлекли за собой образование особой комиссии для выработки положения о контроле. [В нее] вошли: генерал Васильковский, главный контролер Емельянов, заведующий кассой Фролов, директор канцелярии, я и приглашенный в качестве специалиста-консультанта, по выбору Михаила Николаевича Островского, директор одного из департаментов Государственного контроля тайный советник Николай Степанович Петров.

Емельянов — в прошлом офицер, окончивший курс Артиллерийской академии, — служил в министерстве, не поладил с бар. Кистером и ушел из ведомства. Воронцов, по рекомендации Кирилина, пригласил его вновь на службу. Это был деловой, живой, отзывчивый человек, далекий от бюрократических замашек. Все это, казалось, говорило в пользу того, что он сойдется с гр. Воронцовым, но на деле выходило не то. Видимо, тут была какая-нибудь, мне неведомая, инспирация, вероятно, сообщение невыгодных для Емельянова данных о его прежней деятельности. Несмотря на отсутствие делового разногласия, министр недоверчиво относился к нему. О причине своего нерасположения он умалчивал и ждал только появления подходящего кандидата, чтобы проститься с Емельяновым.

Во время заседаний комиссии министр внимательно прислушивался к выступлениям Петрова. Он ему понравился и вскоре стал главным контролером министерства. Постепенно значение Николая Степановича стало усиливаться; как-то незаметно, без особых распоряжений, к нему стали устремляться дела со всего ведомства, как это практиковалось при Кистере. А. Н. Кирилин очутился совсем в тени и запросился на покой; его не удерживали, назначили состоящим при министре и оставили все получавшееся им содержание: жалованье 6 тыс. руб., разных добавочных еще 10 слишком тысяч и казенную квартиру. Старик желал, чтобы за ним обеспечили бесплатную ложу вместо кресла, которое он имел, как директор канцелярии, во всех императорских театрах. Не помню, как официально разрешился этот вопрос, но фактически он пользовался этой льготой, если заблаговременно предупреждал дирекцию театров.

Временным заместителем Кирилина явился его помощник, вице-директор канцелярии действительный статский советник Юргенс, скромный, почтенный работник. Ему недолго пришлось управлять канцелярией, вскоре он умер и вместо тихого, незаметного чиновника появился шумливый, вертлявый, шаровидный кубарь-волчок кн. Друцкой-Любецкой. Он сотрудничал Петру Александровичу Рихтеру в Коронационной комиссии, не раз появлялся вместе с ним у министра, и тогда его зычный с хрипом голос разносился по всем примыкающим к кабинету комнатам. Меня крайне удивило это неожиданное, видимо, кем-то навязанное, назначение человека, совершенно чуждого канцелярской сфере, склонного по природе к распорядительно-антрепренерской частной деятельности. Однако долго удивляться не приходилось, князю скоро надоела канцелярия, не нравилась скромная роль, которую пришлось ему выполнять. Как неожиданно появился он за директорским столом, так же внезапно и скрылся с канцелярского горизонта. Старый регистратор Фельдт, переживший многих начальников, не успел освоиться даже с почерком князя, не успел отложить в свой сборник хотя бы один «черновичок» Друцкого-Любецкого. Фельдт не стеснялся в выражениях: похлестывая себя по ляшкам, он громко ворчал, посылал ко всем чертям непосед-начальников. Старик, занимая ничтожную по классу должность, сумел дослужиться, в качестве «причисленного», до чина действительного статского советника и Станиславской звезды. Казенной перепиской жил и ею наслаждался. Помимо форменного канцелярского журнала входящих и исходящих бумаг, в течение сорока лет вел из любви к искусству, для собственного употребления, свой собственный, более полный журнал, который и перечитывал, как поэтическое произведение. В результате у Фельдта накопилась своего рода интересная домашняя канцелярская библиотека, в которой и мне доводилось делать справки.

В то время как канцелярия министерства все хирела и хирела, погружалась в летаргию, выходил на линию Николай Степанович Петров. Для его деятельности открывалось более обширное поприще, чем в контроле, открылись двери в «Кабинет».

При вступлении Воронцова в должность министра в управлении старинным учреждением, «Кабинетом его величества», находились Алтайский и Нерчинский горные округа. Кроме того, на обязанности Кабинета лежало заготовление драгоценных подарков от двора, в том числе и бриллиантовых украшений на ордена. Здесь же хранились и меха пушных зверей, получавшихся от восточносибирских туземцев в виде ясака.

Во главе Кабинета стоял главноуправляющий — он же и министр двора; для непосредственного же руководства делами предназначен был совет из трех членов Кабинета. Я застал на этих должностях горного инженера Соколовского, тайного советника Каменева и действительного статского советника Островского. Хотя Корпус горных инженеров из военного учреждения уже передан был в гражданское, и служащие переименованы в соответствующие гражданские же чины, но Соколовскому, так же, как и директору Горного института Кокшарову, оставлены были военно-генеральский чин и горная форма. Это был древний, тучный старик; его обвиняли в замашках дореформенного способа хозяйствования в горных округах. Воронцов сильно был предубежден против Соколовского и этого не скрывал. Старик, казалось, равнодушно взирал на творившееся вокруг. «Думайте и говорите обо мне, что хотите, устал я жить», — нечто подобное можно было прочесть на лице этого бывшего когда-то известным горного деятеля. Каменев, франтовый, моложавый тайный советник, заведовал заготовлением подарков, фарфоровым и стеклянным заводами. Он, по-видимому, мало интересовался службой в Кабинете. Болезненный, истощенный Островский считался усердным, трудолюбивейшим чиновником. На его обязанности лежали дела по оказанию пособий различным учреждениям и отдельным лицам, хозяйственная часть собственно центрального управления Кабинета и содержание Роты дворцовых гренадер; все дела мелочные, но он считал необходимым со всеми подробностями докладывать их министру. Все три члена Кабинета приезжали с докладом к министру вместе, в четырехместной карете, с курьером на козлах подле кучера.

В то время принято было среди старших чинов министерства приезжать с докладом непременно в карете, в интересах парада и гарантии от потери по дороге портфеля и разных приложений к докладам. Даже юрисконсульт Китицын подкатывал к подъезду графского дома в карете, правда, обшарпанной и запряженной тощими одрами. Я полагал, что это собственные его лошади, так [как] и экипаж, и лошади были каждый его приезд одни и те же, но, проходя как-то по Баскову переулку, где жил Китицын, среди экипажей, стоявших у извощичьих «колод», мне представился во всей красе и китицынский выезд.

Упомянутые три члена недолго задержались при Воронцове. Сначала умер Островский, затем ушел Соколовский, перешел куда-то и Каменев. Назначен был генерал-адъютант Ребиндер управляющим Кабинетом, а помощниками его — статс-секретарь Государственного совета Аракин и действительный статский советник Свенске. На Аракина возлагали большие надежды; он приступил к разработке земельного вопроса на Алтае, но не успел двинуть дело значительно вперед, его назначили товарищем министра внутренних дел (?) уже больным.

Умер Аракин, умер Ребиндер. «Старый Кабинет», как его называли, оказался бесхозяйным учреждением; но в министерстве, среди начальников отдельных частей находился человек, который не мог равнодушно относиться к судьбам края, близкого ему по рождению, детству, юности и молодости. Николай Степанович Петров искренно интересовался судьбами Нерчинского и Алтайского горных округов, вероятно, не раз беседовал о них с министром. От бесед перешли и к письменному изложению. Составлен был [проект] преобразования «Кабинета его величества» в административно-хозяйственный орган для всего министерства. По его проекту канцелярия министерства входила в Кабинет под наименованием Административного отдела, все финансовые операции ведомства сосредотачивались в Хозяйственном отделе, управление Алтайским и Нерчинским горными округами — в Земельно-заводском отделе, заготовление подарков — в Камеральном отделении. Кроме того, Петров предполагал включить в состав Кабинета канцелярию Капитула орденов.

Министр согласился на проведение проекта Петрова, причем для доклада государю взял его с собою в Гатчину.

Высокий, чуть-чуть сутулый, с чисто русским лицом, с длинными рыжими седеющими волосами, откинутыми назад, с такой же обильной бородой, в вицмундире от дешевого портного, в простецких выростковых сапогах, в черной шинели с пелериной и фуражке с красным околышем, Петров мало походил на придворного кавалера. Он был сибирский уроженец и в Сибири же, после очень недолгой школьной выучки, начал службу зеленым юношей. Благодаря своим редким способностям Петров быстро выделился и начал свое поступательное движение вверх. Татариновская реформа контроля, куда рекомендовал бывший его начальник Деспот-Зенович, дала ему возможность показать свою чрезвычайную трудоспособность, сообразительность и настойчивость, притом настойчивость деликатную, дипломатичную.

В разговоре и в докладах Петрова звучало что-то симпатичное, успокаивающее; возникающие, казалось, недоразумения как-то расплывались, улетучивались. Слушая его, невольно возникало и крепло убеждение, что именно он все уладит, все устроит к общему удовольствию. На Александра III доклад Петрова, думается, должно быть, произвел подобное впечатление. Он сразу же ему понравился, понравился со всеми своими антисветскими особенностями. Из Гатчины Николай Степанович вернулся управляющим Кабинетом.

Проект был принят, но полностью не прошел; случилась задержка с канцелярией Капитула орденов. Назначенный недавно на эту должность вместо умершего старика Тюрберта Николай Николаевич Панов запротестовал. Панов, когда-то артиллерийский офицер, в молодости покинувший военную службу для общественной деятельности, долгое время был мировым судьей в Петербурге. При учреждении Главного дворцового управления генерал Васильковский пригласил его на должность управляющего канцелярией управления. Он же, Васильковский, вероятно, рекомендовал Панова и в Капитул орденов, причем назначение прошло при содействии Петрова, который немало был обязан Васильковскому, ибо именно он первый указал на него как на кандидата в главные контролеры.

Панов закинулся. Он искренне проникся величием Капитула императорских и царских орденов, значением канцлера, «особы i-го класса», не мог себе представить возможности втиснуть такое помпезное учреждение в Кабинет его величества, в уровень с другими отделами. Он стоял за самостоятельность. Убежденность Панова подействовала на министра-канцлера, Петров понял, что нелюбезно возражать и тем как бы подрывать престиж канцлера. Панов сиял, а Николай Степанович и виду не подал, что в данном случае нанесен удар по чиновничьему самолюбию. Отношения с Пановым у него установились вполне дружеские.

Петров был назначен управляющим Кабинетом его величества. Приходилось расставаться с любимым контрольным делом; но он не потерял с ним связь. Заведующим контролем оказался Василий Иванович Мерцалов, бывший томский губернатор, приготовленный Николаем Степановичем про запас. Он был давний, по контролю и Сибири, знакомый и приятель Петрова; им же рекомендован на службу в Министерство двора. Мерцалов считал себя обязанным Петрову и всецело находился под его обаянием. Заведующий Контролем считался самостоятельным начальником, имел свой докладной день у министра, но перед тем докладывал Николаю Степановичу и руководствовался bona fide его указаниями.

Петров получил в свое распоряжение для размещения учреждений Кабинета, Контроля и кассы министерства флигель Аничковского дворца, выходящий на угол Невского и Фонтанки. Здание это построено знаменитым зодчим Гваренги, особенно дорожившим им, гордившимся грандиозной колоннадой в виде въезда в дворцовый двор с Фонтанки. К сожалению, со стороны главного корпуса въезд закрыли, отчего ансамбль сильно пострадал; да, кроме того, колонны окрасили масляной краской, что придало им мещанский вид. Нижний этаж здания предназначен был в старое время под торговые склады и со стороны Невского выходил открытыми аркадами, подобно Гостиному двору. Николай Степанович смело принялся за переделку произведения Гваренги; аркады были забраны, образовался светлый длинный коридор, к которому примыкали помещения контроля и кассы. Перестройку и переделку он старался произвести с экономией, находил время наблюдать даже за сушкой новых стен, сам подкладывал дрова во «времянки». Для украшения здания Николай Степанович заказал портреты в натуральную величину всех императоров и императриц. Портреты обошлись очень дешево, но зато и работа была низкопробная, исполнила заказ какая-то неизвестная художница. При многих своих достоинствах Петров был лишен чутья к изяществу, что ему не мешало заниматься усердно делами, имевшими тесную связь с изящными искусствами.

Я близко сошелся с Николаем Степановичем, признавал за ним, как выделявшимся, честным, благородным чиновником-тружеником большие заслуги. Это не мешало не соглашаться с ним в его реформаторской деятельности — и никогда я не мог заметить со стороны его какого-либо некорректного маневра.

Положение Петрова с каждым годом все более и более усиливалось; он ездил, в отсутствие министра, с докладом к государю, и когда некоторые из придворных чинов по этому поводу стали громко посмеиваться, то Николай Степанович демонстративно получил вензель статс-секретаря его величества. Впереди его ждал пост государственного контролера. Но судьбе угодно было распорядиться иначе. Сильный организм кряжистого сибиряка не вынес многолетней напряженной мозговой работы, дал трещину. Спокойный, выдержанный Николай Степанович начал чудить. Воронцов приметил этот тревожный симптом, спросил меня, не обратил ли я внимание на странные выходки Петрова. Но вскоре вопросы были излишни. Петров лишился способности говорить. С течением времени он оправился, но речь его была несколько затруднена, точно он боялся, что вот-вот запнется. Тяжко было видеть человека, совершенно здорового по виду и, тем не менее, выбитого из строя, тяжко было с ним беседовать, чувствуя, что он силится затушевать дефект своего языка и оттого волнуется, страдает.

Конечно, Николаю Степановичу пришлось оставить пост управляющего Кабинетом. Он был назначен членом Государственного совета, где и числился до своей смерти более двадцати лет.

На его место назначен был Павел Константинович Гудима-Левкович, бывший до этого времени помощником начальника Главного управления уделов. Гр. Воронцов близко знал Гудиму по совместной службе в штабе Гвардейского корпуса, почитал его как знающего, вдумчивого офицера Генерального штаба и любил как человека долга и чести. Гудим долгое время занимал в Академии Генерального штаба профессорскую кафедру, в военном мире известен был своими трудами. Слабое здоровье побудило его не отказываться от предложения перейти на службу в уделы, покинув должность помощника начальника штаба Петербургского военного округа. Первый шаг на пути гражданской службы был сделан, хотя и не без колебаний; второй, переход в Кабинет, совершился уже без труда и, надо полагать, не без удовольствия, так как назначение представлялось заметным в иерархическом отношении повышением и устраивало материально.

С назначением нового управляющего Кабинетом возник вопрос, кто будет замещать министра в случае его отсутствия. То, что так легко предоставлено было Петрову, человеку совершенно чуждому двору и придворному миру, то вдруг оказалось неподходящим для генерала, лично давно и хорошо известного государю, преподавателю в течение нескольких лет наследнику престола, лицу, популярному среди военного мира. Заговорили об учреждении должности товарища министра двора и называли уже кандидата — генерала Скалона, управлявшего двором великого князя Владимира Александровича. Воронцов хорошо относился к Скалону, но так как кандидат был великокняжеский, то он выставил своего — шталмейстера, генерал-лейтенанта бар. Владимира Борисовича Фредерикса, заменившего Мартынова в управлении придворно-конюшенной частью. Александр III согласился на представление Воронцова, но при этом пожелал, чтобы именовался Фредерике не «товарищем», а «помощником» министра двора.

 

3

Период ведомственной реформы, перегруппировки учреждений, сокращения и упразднения постепенно затих. За десять лет новое стало старым; оклады содержания, присвоенные служащим по штатам начала 8о-х годов, оклады, казавшиеся по сравнению с прежними такими заманчивыми, уже не удовлетворяли большинство; ходатайства о прибавках заметно усилились. За это же время молодые начальники подросли, бывшие капитаны и полковники обратились в генералов, перешли в разряд «особ». Запросы на материальное благополучие и на пределы своей власти незаметно, мало-помалу также выросли. Все это выявлялось в разных представлениях, памятных записках, устных докладах министру. Под сукно он их не прятал, старался выяснить действительное положение и найти способы для исправления недочетов. В бытность Петрова у руля министерства Совет министра бездействовал, комиссий для рассмотрения назревавших вопросов не созывали, делалось все главным образом по представлениям Николая Степановича, для которого, казалось, и вопросов никаких не возникало. Мне приходилось по этому [поводу] говорить и с министром, и с Петровым.

Граф Илларион Иванович с годами охладел к реформаторской деятельности по министерству, его захватывало более и более сельское хозяйство. В своем тамбовском имении Новотомниково он проводил чуть не полгода, прилежно занимался проведением в жизнь культурных приемов обработки земли, расширял лесные насаждения, устраивал ирригационные приспособления. Интересовало Воронцова неослабно коннозаводство. Он непосредственно вел дело своего знаменитого новотомниковского конного завода и входил в детали управления и всего государственного коннозаводства. Страсть спортсмена, понятно, спортсмена культурного, не остывала в нем, а бурлила, как у юноши. Истые спортсмены и поддельные, в особенности последние, знали эту слабость графа и не прочь были воспользоваться ею в своих интересах. В приемной министра ежедневно появлялись лица, которых резкий на язык статс-секретарь Рихтер именовал «кобылятниками». Они добивались приема у Воронцова как главноуправляющего государственным коннозаводством, заставляли иногда подолгу ждать приехавших с очередным докладом начальников учреждений министерства. Отрывало от систематической работы и состояние здоровья графа; он частенько стал прихварывать, испытывая мучительные острые приступы подагры.

При Гудиме-Левковиче уже не заметно было все направляющей руки из «Кабинета». Он далек был от желаний властвовать в министерстве, проникнут до щепетильности строгим соблюдением компетенции каждого из учреждений. Совет министра стал собираться довольно часто, и наряду с ним появились разные комиссии, в том числе и о сокращении численного состава служащих и увеличении содержания остающимся. Последний сюжет является вечным, с давних пор и поныне никогда не разрешимым вопросом всех ведомств и организаций.

Павел Константинович Гудима-Левкович — благородный человек и большой труженик. Для успеха в административной его деятельности ему не хватало решительности в действиях, он всегда сомневался, колебался, отмеривал по десяти раз и все-таки боялся отрезать, боялся совершить незакономерный акт; в конце концов, случалось, что какой-либо из юрких приближенных незаметным, ловким движением подталкивал руку, и ножницы попадали не на отмеченное место. Тогда уже Гудима стойко упирался, проявлял истинно хохлацкое упрямство в отстаивании свершившегося.

Гудима, как и следовало, обратил свое внимание главным образом на устройство земельного хозяйства в сибирских кабинетских округах. Николай Степанович, как сибиряк старого закала, не придавал особого значения землеустройству, все благополучие он видел в добыче золота и серебра. Нерчинский край еще поддерживал на деле былую свою славу, но Алтай, несмотря на дорого стоившие опыты с усовершенствованным способом добычи серебра, в горном отношении представлял собою незначительную величину. Правда, там открыты были громадные залежи каменного угля, но для успеха эксплуатации его необходимо было проложение железной дороги. Как это ни странно покажется, Петров, безусловно разумный человек и две трети своей жизни проведший в Сибири, глубоко убежден был, что постройка Великого Сибирского пути — экономический пуф, так как возить нечего будет.

Ему, однако, пришлось заняться в самые последние годы своего управления Кабинетом и землеустройством, так как прилив переселенцев на Алтай принимал стихийный характер. Под давлением Воронцова пришлось откликнуться на запрос и принять наспех кое-какие меры. На Алтай был приглашен новый начальник округа полковник Василий Ксенофонтович Болдырев, мой товарищ по Военно-юридической академии, образованный, прогрессивно мысливший, честный работник.

Павел Константинович отправился лично на осмотр горных округов. Железная дорога еще не была открыта, он поехал морем во Владивосток, а оттуда уже в Нерчинск и на Алтай. Результатом поездки и переговоров на месте явилось решение организовать широко добычу золота в Нерчинске и предпринять в государственном масштабе землеустройство переселенцев в Алтайском округе. В последнем работа закипела под наблюдением кипевшего энергией Болдырева. Он быстро освоился с краем, полюбил его, относился к Алтаю даже восторженно. По общим отзывам, Василий Ксенофонтович пришелся по сердцу сибирякам, оценившим его простоту, доступность, отзывчивость, правдивость, корректное отношение к делам имущественного характера, старания, в силе своих средств, [к] содействию культурному подъему огромной области. Он стал популярным начальником округа.

Земельно-заводское дело налаживалось в Кабинете. В Хозяйственный отдел, ведавший финансами министерства, Гудима переманил из уделов весьма толкового и знающего сослуживца, Венедикта Савельича Федорова. Он быстро освоился с делами, оказался действительно незаменимым помощником Павла Константиновича. С заведующим же Административным отделом, инспекторской частью министерства, с Анатолием Викторовичем Половцовым у Гудимы возникали нередко недоразумения. Половцов увлекался историей искусств, часто парил в небесах, вследствие чего порою получались некоторые канцелярские недочеты в его отделе. Гудима же из своей штабной службы вынес некоторое преувеличенное представление о значении форм и разных чисто писарских условностей. Помню хорошо, как уравновешенный, милый Павел Константинович пришел в раж, получив на даче в Царском Селе деловую телеграмму от Половцова с коротким адресом: «Дворец. Гудиму-Левковичу».

Я давно знал Павла Константиновича, был с ним на «ты», состоял в самых дружеских отношениях, но иногда не узнавал, не понимал его некоторых выступлений. На короткое время наступали заморозки, но после первого же объяснения прежние отношения вновь налаживались.

К сожалению, здоровье Гудимы, надорванное уже давно, все более и более расстраивалось, что не могло не отражаться на ходе дел; но министр и слышать не хотел об уходе его на покой.

Вместе с реформой Кабинета и упразднением канцелярии министерства организована была личная канцелярия министра, которая фактически, без особого штата, уже работала с первых дней назначения Воронцова министром. Канцелярия министра находилась в моем управлении, причем именовался я сначала старшим секретарем, а потом заведующим с уравнением в правах с другими начальниками отдельных частей ведомства. Канцелярия по количеству лиц была незначительная, но через нее, так или иначе, проходили доклады к министру и распоряжения от него. При небольшом количестве чиновников развить большую переписку и при желании нельзя было, я же всем существом был против разных «препроводительных записок» и тому подобных бюрократических отписок, делопроизводство упрощено было до возможного предела. Министр поддерживал мой поход против канцеляризма, но некоторые из старослуживых не могли помириться с такого рода забвением департаментско-канцелярских вековых навыков. Они неприязненно покачивали головой, брюзжали, смущали порой своим нытьем и Воронцова.

Писали чиновники мало, но зато им приходилось, что называется, висеть на телефоне, передавая и принимая распоряжения и сообщения.

Ближайшими помощниками моими были сначала Василий Григорьевич Пожарский, а потом Николай Диегович Дюбрейль-Эшаппарр. Первый был рекомендован Кирилиным как опытный секретарь канцелярии министерства, с юных лет засевший за переписку бумаг, выработавший себе отличный почерк, усвоивший официальный слог бумаг и все детали канцелярских форм. Небольшой, лет под сорок, скромный, аккуратный чиновник с хорошо выбритым подбородком, с длинными волосами, гладко зачесанными назад для прикрытия небольшой лысины; всегда в вицмундире, с утра на нем виднелся белый узенький галстук, черного на службе он не признавал.

Бывшее его начальство главным образом ценило в нем выдающегося каллиграфа, он не переписывал, а рисовал «всеподданнейшие» доклады. Весьма возможно, что это искусство и задержало движение вверх по иерархической лестнице почтенного, толкового Василия Григорьевича; начальству жаль было расставаться с таким художником гусиного пера, внешность доклада имела прежде такое громадное значение, покорного чиновника и придерживали, не давали ходу. Правда, образование Пожарский получил скудное, но одарен был здравым смыслом, работник из него вышел вполне толковый.

Искусство каллиграфа давало ему возможность постороннего заработка вне канцелярии министерства, он состоял преподавателем чистописания в нескольких учебных заведениях, да, кроме того, издал прописи, пользовавшиеся большим успехом.

Γр. Воронцов, работая над ворохом бумаг, доставлявшихся к нему ежедневно, постоянно требовал справки о «примерах прежних лет». Василий Григорьевич являлся живой справочной книжкой и потому почти безотлучно находился при министре все время, как тот рассматривал бумаги. Приложив палец к верхней губе, дабы нечаянно не свистнуть в отверстие выпавшего зуба, он тихим голосом, но убежденным тоном доводил до сведения, какая резолюция положена была прежде в аналогичном случае. Пожарский ловким движением руки, вооруженной кусочком клякс-папир, осушал чернила министерской подписи, убирал законченный доклад и подсовывал новый.

Постоянное общение с министром как будто несколько вскружило голову чиновнику, занимавшему еще недавно незначительную должность; так, по крайней [мере], представилось старику Кирилину. Как-то он, директор канцелярии, выходя из кабинета министра, приказал Василию Григорьевичу напомнить о чем-то министру. «Слушаю-с, я переговорю с его сиятельством», — ответил ему скромный, всегда почтительный Пожарский. «Как вы смеете так выражаться! “Пе-ре-го-во-рить" с министром! Да вам дозволяется только докладывать и слушаться…», — захрипел старик, считавший себя начальником Пожарского, командированного лишь из канцелярии для исполнения обязанностей секретаря.

Пожарский после разноса ходил как в воду опущенный и, вернувшись домой, слег в постель. Заместителем его, под наименованием дежурного чиновника, назначен был от канцелярии Михаил Васильевич Иванов, прилежный старослуживый чиновник, толстенький, с блинчатым, тщательно сплошь выбритым лицом, на котором торчал небольшой вздернутый носик. Помогая министру разбирать бумаги, он сильно волновался, краснел, обливался потом, видимо, страдал от нервного возбуждения. Министр очень любезно заговаривал с ним, старался ободрить беднягу, но это мало действовало на терявшегося чиновника. «Нет, не по мне эта должность. Буду Христом Богом просить Василия Григорьевича поскорее выздороветь, а то как пить дать кикну».

Так он промучился дня три, пока не появился вновь Пожарский. Во время «высочайших вояжей» министра сопровождал он же, совмещая секретарские и писарские обязанности. Поездки эти иногда затягивались надолго, в особенности во время пребывания на южном берегу Крыма, и приносили значительный добавок к его содержанию в виде суточных и особых наградных.

Бедного Василия Григорьевича подкосил тяжкий недуг — саркома в носово-лобной полости. Долго он страдал, не знал, однако, истины, все надеялся на скорое излечение до самой смерти. Хоронили скромного Пожарского с большой помпой. Тогда только что появились первые «похоронные бюро» с их разрядами. Министр отдал распоряжение об отпуске денег на похороны с тем, чтобы все было «как следует»; лицо, приводившее в исполнение приказ, и заказало похороны по первому разряду. Когда гр. Воронцов вышел из Конюшенной церкви, где отпевали покойного, то был неприятно удивлен балаганно-цирковой, сусальной процессией с каким-то тамбурмажором впереди. Думали угодить и переборщили.

Должность секретаря вновь организованной канцелярии министра занял Николай Диегович Дюбрейль-Эшаппарр, лейтенант Гвардейского экипажа, интеллигентный, рыцарски настроенный человек. Сопровождая министра в «высочайших вояжах», он успел себя зарекомендовать прекрасно в глазах лиц ближайшей царской свиты, стал известен царю и царице; скоро он получил звание камер-юнкера, а затем и камергера. Дальнейшая карьера его была подрезана уходом гр. Воронцова с поста министра; впрочем, его подстерегала другая, более страшная опасность, таившаяся в его организме — паралич. Он должен был уйти в отставку полным инвалидом.

Еще с первых дней командирования моего в распоряжение гр. Воронцова я пригласил, с ведома его, для письмоводства бывшего старшего писаря штаба Гвардейского корпуса Семена Петровича Линдена. Приятный по внешности, толковый, способный работник, на редкость добрый, отзывчивый человек, он быстро освоился с дворцовыми порядками, приобрел среди разнообразных служащих общие симпатии. Семен Петрович всегда за кого-либо просил, выступал с ходатайствами, даже рискуя перенести неприятности. Нельзя было не любить этого незлобливого, услужливого и притом веселого по натуре человека. Ранним утром являлся он на службу, приводил в порядок бумаги и письменные принадлежности на столе у министра и приступал к занятиям. Уходил из канцелярии почти всегда последний. Обыкновенно со стороны сослуживцев сыпались шуточные выступления в сторону несколько наивного Семена Петровича, а он бойко, весело отбивался от приставаний к нему любившей его молодежи, недавно еще покинувшей университетскую аудиторию. Порою Семен Петрович любил кутнуть, слабость эта была безобидная, не серьезная, но давала материал к шуточкам над ним.

Когда гр. Воронцов-Дашков покинул министерство, Линден, оставаясь на дворцовой службе, исполнял при нем обязанности частного секретаря, а в 1905 году уехал вместе с ним на Кавказ. В Тифлисе он бессменно состоял при наместнике вплоть до увольнения того в 1915 году. Дослужился до чина действительного статского советника и звезды. В1920 году Линден умер.

Я сторонился чисто придворной сферы, да и Воронцов поощрял эту политику ввиду неослабно-враждебного отношения ко мне жены его, дабы тем самым лишить ее повода к новым выступлениям против меня. Она находила, что я имею слишком заметное влияние на графа, старалась доступными ей способами сбросить меня с дороги. Мне удалось сосредоточиться на делах, имевших общегосударственный [характер], в особенности в области художественной и театральной. В «вояжах высочайших» я не принимал участия, и только в 1888 году, во время путешествия Александра III на юг, и в 1896 году — во время путешествия Николая II во Францию, был командирован на Кавказ, а затем в Париж для организации бюро корреспондентов, так как на обязанности министра двора лежала цензура придворных известий. Занятие крайне неинтересное и требовавшее большой точности, так как придворные чрезвычайно близко принимали к сердцу малейшую ошибку в обозначении звания, чина или должности и обижались, когда в отчетах не упоминалось о них. Александр III не любил слащаво-приторных выражений вроде «проследовал», «соизволил», не любил вымученных восторгов. Как-то он попросил, чтобы отчет об одном из торжеств представлен был лично ему. В то время на звание короля придворных репортеров состязались два соперника — Калугин и Коровин; их отчеты министр захватил с собой в доклад государю. Вечером получен был обратно пакет с произведениями придворных бардов с резолюцией: «Вот образчик того, как не следует писать».

По моим соображениям, для того, чтобы достигнуть точности при описании, необходимо дать возможность корреспондентам своими глазами видеть торжества, присутствовать в дворцовых залах на выходах и балах, а не прятаться по закоулкам дворцовым, не выспрашивать придворную прислугу и сочинять недосказанное. Сначала мои представления казались недопустимыми, но с течением времени удалось приучить придворный мир к появлению среди шитых мундиров и черных фраков репортеров. Некоторые из них так изощрились в придворном ритуале, так ознакомились со всем персоналом, что за точность их описания можно было поручиться. Они были спортсменами своего рода и потому входили во все тонкости значительно глубже, чем казенные церемониймейстеры.

Царская поездка на Кавказ, несомненно, являлась большим событием для экзотической окраины. Туземцы очень интересовались отношением царя к достопримечательностям их родины и к проявлениям жизни края вообще. Редакции газет мобилизовали значительный [корпус] солидных журналистов для ведения «царского месяца на Кавказе». Провинциальная, подцензурная печать попробовала под видом отчетов о путешествии государя открыто высказываться о разных наболевших вопросах, волновавших туземцев. Попытка удалась. Надпись на рукописи: «Со стороны министра двора нет препятствий к напечатанию» обеспечивала, гарантировала редакцию от скорпионов. Министр уполномочил меня заниматься просмотром вороха статей и заметок, а я, получив от журналистов коллективное заверение, что они меня не подведут под беду, ставил пропускной штамп. Случалось, что некоторые из журналистов, привыкшие сдерживать свое перо, боялись, не перешли ли они границу дозволенного, и просили меня самого ознакомиться с тем или другим опасным местом. Не помню, чтобы приходилось выправлять, не считая, конечно, фактических неточностей.

Месяца через два после возвращения с Кавказа ко мне приехала депутация от корреспондентов и поднесла альбом с фотографиями их, а на лицевой доске, на серебряном листе был помещен благодарственный адрес.

Я с удовольствием вспоминаю о кавказском путешествии, о необычайном оживлении, охватившем тогда экспансивных моих земляков. В далекое прошлое откатилось уже то время, когда был молодым, полным сил и радужных надежд…

Наступил октябрь месяц 1888 года, солнце горячо еще грело в Закавказье. Красочно и шумно встречал царя Кутаис, кокетливо приютившийся среди зеленых гор, окутанный садами и палисадниками, откуда приветливо выглядывали кусты цветущих роз; балконы домов увешаны коврами, унизаны живыми бюстами красавиц-имеретинок. На улицах гремит бубен, заливается зурна, доносится глухой звук литавр, хлопают в такт лезгинки сотни ладош. Южный, Картвельский Кавказ по-своему встречает гостей, песнями, музыкой, танцами.

За Кутаисом мелькнул и живописный Батум. По узеньким улицам удивительно быстрой, бесшумной поступью горцев проносятся группы гурийцев в ярких, оригинальных костюмах, с причудливыми головными уборами. А вот и гавань, доставшаяся России десять лет тому назад ценою жестокой военной кампании 1877–1878 годов. Раздается гром салютов с верков Михайловской крепости, господствующей над городом, и пароходы выбираются на раздолье Черного моря, держа курс прямо на Севастополь.

После нудной качки от зыби, разведенной суровым северо-восточным ветром, после серо-белых валов, нескончаемой чередой бухающих в пароход, подбрасывающих его и перекатывающихся все дальше и дальше, после морской непогоды приятно войти в тихую голубую севастопольскую бухту, а с пристани направиться на Морской бульвар. Половина октября, но солнечные [лучи] ласкают приветливо; много офицеров еще в белых кителях, дамы в летних костюмах. Не то, что у нас на Севере! Играет музыка. За столиками перед рестораном веселый говор.

Встретил на бульваре старого приятеля, инженера Степана Ивановича Руденко, заведовавшего крымским шоссе и строителя Ялтинского порта. Небольшого роста, коренастый, лысый, в очках, с рыжей бородкой, он не блещет внешностью, но манит к себе своею искренностью, задушевным молодым смехом, некоторой наивностью рядом с глубокой вдумчивостью и большими познаниями. Живой, восприимчивый Степан Иванович внимательно оглядел меня, слегка подталкивая плечом свойственным ему движением, чтобы я повернулся перед ним, дал бы обозреть себя всесторонне; весело, юно-кадетски погоготали, усадил меня пить кофе, а сам принялся рассказывать о местных новостях. Видел он своего однокашника по корпусу, флигель-адъютанта Сергея Ивановича Сперанского, который едет со свитским поездом. Ходил вместе с ним осматривать императорский поезд и нашел его крайне рискованно составленным. Во-первых, поезд слишком велик, в особенности для наших дорог, не отличающихся особыми достоинствами, а затем, по мнению Руденко, недопустимо среди вагонов-монументов своего рода вставлять вагон министра путей сообщения легкой конструкции; его надо прицепить сзади — пусть покачает, Посьет ведь моряк — качки не должен бояться.

Докладывал Степан Иванович и привычным, хорошо известным мне жестом как-то особенно характерно придавливал свой глаз и, как всегда не замечая, подталкивал меня в бок.

— Отчего же вы не заявили?!

— Говорил, повторял и даже горячился. Отыскал заведующего или, как он там называется, «инспектора императорских поездов», инженера бар. Таубе. Указывал ему. Говорит, будто знает про эти дефекты, да сделать ничего не может. Приказано так, и дело кончено. Очень уже он покорный, не в меру послушный. Я бы наотрез отказался вести такой поезд. Однако вам пора двигаться на вокзал, — посмотрев на часы, перевел быстро разговор точный Степан Иванович.

Он проводил меня на вокзал и по дороге сообщал, что, по рассказам, генерал Черевин, «дежурный генерал», распоряжающийся и поездами царскими, отдает в дороге распоряжение о степени скорости движения, не считаясь ни с расписанием, ни с состоянием пути. Только перед поездкой на Кавказ, при следовании поезда по Юго-западным дорогам, Черевин получил отпор от местного управляющего сетью С. Ю. Витте. Он все время царского путешествия по дорогам по его участкам находился на локомотиве, руководствовался строго расписанием и никаких и ни от кого приказаний — «скорее» или «тише», точно на тройке почтовой — слышать не хотел.

На вокзале еще поговорили с растерянным Таубе, а затем пришлось расстаться и поместиться в вагоне так называвшегося свитского поезда, который шел на этот раз на одну станцию расстояния сзади царского.

Увесистые вагоны на солидных рессорах плавно катились по рельсам. Купе, обитое сафьяном, уютно выглядывало, манило раскинуться на мягком, удобном диване с подушками; однако было и «но» — поезд не останавливался почти на станциях, проходил мимо вытянувшегося станционного персонала и, увы, мимо видневшегося в окнах буфета. В свитском поезде буфет не был организован, и мы оставались без пищи. Я ехал в одном купе с начальником Главного дворцового управления К. К. Гернетом, он послал за придворным официантом, который объявил, что распоряжений никаких отдано не было, и потому ничего у него не заготовлено, продукты можно приобрести лишь на другой день в Харькове, а пока предложил угостить своим чаем. Наутро мы с нетерпением ждали Харькова. За ночь императорский поезд запоздал и теперь, видимо, нагонял время, шли скоро; но на маленькой станции перед Борками наш поезд задержали. Мы ворчали. Получилось и разъяснение остановки — с первым поездом неблагополучно. В чем дело — было неизвестно. Вместо того, чтобы двинуть свитский поезд на помощь, его приказано было не пускать вперед. После неоднократных телеграфных переговоров наконец последовал приказ — подтянуть поезд к месту крушения.

Пришлось увидеть страшную картину разрушения вагонов, слетевших с полотна, проходившего через балку по высокой насыпи. Со стороны Харькова уже успела прибыть санитарная помощь. Император ходил по полотну, осматривал обломки шпал и рельсы. Внизу насыпи толкались сторожевые солдаты. Вспомнился мне полковник Албертов, автор установки сторожевой военной цепи. Что могли сделать эти тысячи часовых, когда главная беда угрожала не извне, а заключалась в существе системы произвола. «Стоит обращать внимание на указания трусливых узких специалистов, гони в мою голову…» Так, вероятно, думал Черевин; не с таким упорством, но с такой же беззаботностью к правилам составления поезда отнесся и Посьет, министр путей сообщения, и так далее, и так выше и выше. Крушение поезда произвело не только тяжелую физическую встряску, но и нравственно придавило ехавших. У меня из разговора с министром получилось впечатление, что желательно замолчать о событии или оповестить «глухо». Выходило так, будто люди нашкольничали и теперь [хотели] спрятаться от наказания. Я на свой страх послал телеграмму в Петербург статс-секретарю Петрову с описанием случившегося под Борками, а он распорядился оповестить в «Правительственном вестнике».

При крушении погиб лекарский помощник Чекувер, старослуживый, симпатичный, опытный работник, всегда первый являвшийся на помощь в случае заболевания кого-либо во дворце. Погиб и один из курьеров министра, ездовой конюшенной части Басков. Он очень дорожил «высочайшими вояжами», откуда возвращался с материальным подкреплением. Гостинцы семье уцелели, так как вагон, в котором было его место, остался на рельсах, но он отправился в кухню добывать себе завтрак и по дороге [был] раздавлен вскочившими друг на друга вагонами.

Печально, угнетенно двинулись назад к ст. Лозовой. Пришлось всем ехавшим в двух поездах сгрудиться в одном свитском. На Лозовой заказан был по телеграфу обед и вызвано духовенство для служения благодарственного молебна. Деревенские попики сначала заметно перетрусили, сильно волновались, но зато после молебна, получив по «радужной» и «приглашение к высочайшему столу», взыграли, оживленно приступили к трапезе.

От Лозовой поезд направился на Синельниково — Долинскую — Кременчуг — Полтаву — Харьков. До Полтавы ехали какими-то прибитыми, здесь же торжественная, многолюдная встреча подняла нервы; в Харькове императорский кортеж ожидали овации народной массы. Лица ближайшей свиты расцвели, они поняли, что избавление от крушения способствовало усилению царской популярности.

Нет сомнения, что встречи и проводы царя нередко организовывались полицейской властью, но опытный глаз всегда мог уловить группы статистов, отличить их от «публики» и «народа». Как на Кавказе, так [и] в Полтаве и Харькове, несомненно, масса народная собралась посмотреть на невиданное зрелище и совершенно искренне приветствовала, входила даже в экстаз, но, весьма вероятно, через час-другой те же участники манифестации уже иначе относились к своим переживаниям. Психология масс не так-то легко расшифровывается. Как бы то ни было, но тяжкое предзнаменование грядущего перевоплотилось быстро в «Гром победы, раздавайся».

Путешествие 1888 года на Кавказ неразрывно связано в моем воспоминании с институтом земских начальников. Гр. Воронцов вполне отрицательно отнесся к проекту гр. Д. А. Толстого о введении этого нового, мало отвечавшего жизненным требованиям учреждения. Он поручил мне составить в соответствующем духе записку в Государственный совет. Я указал на председателя Царскосельской уездной земской управы Козмина, совмещавшего, с особого разрешения, с этой должностью и службу по Министерству двора, как на знатока земского дела, просил привлечь его к сотрудничеству. Более сорока лет просидев за письменным столом, от канцелярского служителя до секретаря в Царскосельском дворцовом правлении, он в то же время проявил редкую энергию как земский работник, его бессменно выбирали в председатели управы. Старик обладал истинно здравым смыслом и, несмотря на свой дряхлый вид, продолжал работать с утра до позднего вечера. Отъезд на Кавказ застал нашу работу законченной лишь вчерне; приходилось ее выгладить и затем переписать, что в дороге и не имея под рукой писаря не так легко было устроить. Пришлось мне докладывать записку в Екатеринодаре, в присутствии П. А. Черевина, который дружелюбно подсмеивался над «либеральничанием» Воронцова. Министр подписал, и записка вместе с другими пакетами полетела с фельдъегерем в Петербург. Как известно, восторжествовал гр. Д. А. Толстой.

К этому же времени надо отнести заметное охлаждение Воронцова к министерским делам. Тем не менее, он с девяти часов утра, с получасовым перерывом для завтрака, занимался делами до шести часов, исключая докладных дней у государя — по четвергам и субботам. В месяц раз-другой он ездил на охоту, вечера проводил дома, в гости не показывался, в театр ездил по службе, когда давали знать о том, что там будет государь. Исстари завелось, что министр двора должен был появляться в императорских театрах в мундире и орденах. Это стесняло Иллариона Ивановича, отбивало охоту посещать спектакли.

Усиленное содержание, сравнительно с другими ведомствами, льготные пенсионные правила, в связи с доброй славой об установившихся добрых служебных нравах, стали притягивать целые отряды просителей о зачислении их в кандидаты на могущую открыться должность. Ходатайствам разных влиятельных лиц не было конца. Но занятые места не очищались, движения не замечалось.

Особенно сильно стучались офицеры в двери министерства. Видимо, служба в войсках становилась несладка, слух же о служебной чистоплотности вновь подобранного корпуса служащих и о благородном отношении министра все более и более ширился.

Мне было видно ясно, насколько положение дворцового офицера, не занявшего сразу же ответственный пост, представлялось впереди малоутешительным в смысле карьеры. Движения вперед не предвиделось, человек попадал в каменный мешок, из которого выбраться было трудно. Тем не менее, большинство просителей-офицеров настолько приросло к военному мундиру, что не соглашалось переименовываться в гражданские чиновники и стремилось занять только те должности, которые специально предоставлены были военнослужащим. Помню, большого труда стоило мне отговорить от записи в кандидаты на скромные дворцово-смотрительские должности таких офицеров, которые, оставшись в строю, впоследствии командовали армейскими корпусами или занимали иные значительные в военном ведомстве посты.

Гр. Воронцов-Дашков наиболее благосклонно относился к кандидатуре офицеров 2-й гвардейской пехотной дивизии, которой он перед назначением министром командовал. Оттуда он пригласил на службу: полковников — Гернета и Пастухова, капитанов — Владимирова, Аничкова, Плешко, Рожалина, штабс-капитанов — Рябова, Коханова, поручиков — Тулинского, Гинглята, Мосягина, Гершельмана, Бершова, Пчельникова. Последние три и Коханов при переходе в министерство сняли мундир, Владимиров и Рожалин скоро умерли, а остальные дослужились до генеральских чинов.

Два слова о первых опытах омолаживания и опрощения дворцового начальства. В царствование Александра II Зимним дворцом заведовал генерал Дельсаль, в его распоряжении были и «от ворот-майор», и «бау-адъютанты», и особая «метельная рота». Кроме того, специально охраной дворца заведовал особый полицеймейстер полковник Струков, под его командой состояла охранная команда. При реформе заведование дворцом было поручено полковнику л. — гв. Финляндского полка Гернету, и в помощь ему для поддержания [порядка] в громаде дворцовых зданий [был назначен] капитан л. — гв. Московского полка Рябов.

К. К. Гернет проявил большую распорядительность и умение ладить с людьми. Он скоро выдвинулся и, как выше я указал, назначен был начальником Главного дворцового управления.

В Гатчину, на смену старому генералу Багговуту, пришел капитан л. — гв. Павловского полка Владимиров. Хороший служака, исполнительный офицер, он оказался совсем не понимавшим придворные требования; ему хотелось подвести дворцовую жизнь под казарменный лад — отсюда ряд неприятностей. Здоровье Владимирова уже было ненадежно, он страдал от сильных припадков печеночной колики, на службе в Министерстве двора [оно] сильно пошатнулось, и скоро его не стало.

В Царское Село заменить генерал-адъютанта Ребиндера предназначен был капитан Милий Милиевич Аничков — маленький, щупленький, шустрый, обладавший несомненным комическим дарованием и большой русской сметкой. Милий Милиевич просил министра разрешить ему познакомиться с предстоящими обязанностями до приказа о своем назначении в Царское Село. Получив соответствующее одобрение, он явился к Ребиндеру, насмешил и очаровал приятного старика, который охотно взялся быть его ментором. К этому времени открылась возможность устроить Ребиндера на должность управляющего Кабинетом его величества. В короткое время Аничков ознакомился с царскосельскими дворцовыми порядками, всюду побывал, лазил по крышам и подвалам, перезнакомился со всем штатом служащих. Ребиндер почел долгом дать о нем самый лестный отзыв. Водворился на место генерал-адъютанта маленький капитан и стал хозяйничать, вникал во всякую мелочь, всюду поспевая, вместе с тем никого не стращая, не пиля нравоучениями. Не позволял он себе давать дилетантские распоряжения, не стеснялся открыто спрашивать совета у опытных, толковых подчиненных, будь то хоть парковый сторож или обойщик в мастерской. Живая, энергичная деятельность веселого заведующего пришлась по душе служащим, о нем заговорили. Когда умер Владимиров, то заместителем на ответственный пост, в резиденцию императора, назначен был Аничков. И здесь кипучая деятельность неутомимого Милия Милиевича скоро заставила обратить на себя внимание. Александр III, любивший Гатчину и свой дворец, не мог не видеть, как все оживало, прихорашивалось и вместе с тем делалось экономно, хозяйственно. Император приглашал к себе Аничкова и благодарил его. За несколько лет заведования Милий Милиевич не только обновил запущенные дворцовые сооружения и парки, но [и] сделал многое для оздоровления и украшения самого города. В пылу созидательной работы он был оторван от Гатчины и перенесен в сферу «гофмаршальской части». В течение десяти лет вопрос об упорядочении «довольствия» двора не удавалось разрешить удовлетворительно. Испытанная распорядительность, находчивость Милия Милиевича и, наконец, блестящее ведение им в былое время офицерской столовой своего полка, дали повод к приглашению его на хлопотливое, ответственное дело заведования хозяйством гофмаршальской части. Со стороны Аничкова, занимавшего уже видный пост начальника Гатчинского дворцового правления, было самопожертвованием идти в подручные к гофмаршалу, но он не отказался. И здесь он оказался на своем месте. Кто его не знал? Кто к нему не обращался с различными просьбами? Он сумел себя поставить так, что для двора до самого последнего времени, до революции, оставался незаменимым.

При переходе М. М. Аничкова из Царского в Гатчину на его место назначен был подполковник стрелкового императорской фамилии батальона, флигель-адъютант Сергей Иванович Сперанский. Симпатичный, обворожительный в сношениях с высшими и младшими, он быстро завоевал себе видное положение. Как только открылась должность начальника Петергофского дворцового правления, освобожденная уходом в Опекунский совет генерала Арапова, Сперанский был назначен туда. В царствование Александра III резиденциями его являлись Гатчина и Петергоф, Царское Село было в загоне.

Впоследствии, после расформирования Главного дворцового управления, Сперанский принял должность начальника вновь организованного Петербургского дворцового управления, на которой и оставался до смерти во время великой войны. Он особенно любил садоводство, знал хорошо ботаническую сферу, долгое время состоял президентом Императорского общества садоводства.

Большие надежды я возлагал на Ивана Васильевича Рожалина. Он обладал исключительной способностью привлекать к себе, что, при его благородстве и здравом смысле, ничего кроме пользы не могло принести. Назначен был Рожалин в Москву помощником гр. Орлова-Давыдова, большого барина, заведовавшего «московской дворцовой частью». Через месяц Орлов писал Воронцову, что не знает, как благодарить за назначение Рожалина, который стал не только незаменимым помощником по службе, но также одним из лучших его друзей. Через полгода Ивана Васильевича не стало.

Заведовать Ливадией поручено было подполковнику Виктору Александровичу Плецу, родному брату жены П. С. Ванновского и двоюродному брату самого Петра Семеновича. Плец служил раньше в одном со мной полку и уже в чине штабс-капитана перешел в армию майором, здоровье его требовало перемены климата. После турецкой войны он оставался в Болгарии по гражданскому управлению, а затем устроился в теплом крае, в Ливадии. Щекотливо честный по отношению к себе и к службе, он вошел с головою в дело управления не только дворцами, но и всем имением с ценными виноградниками. Незадолго до назначения Плеца в Ливадии произведена была ревизия Н. А. Вагаловым, который вместе с отчетом представил и проект сокращения штатов управления, причем трактовал его как частновладельческую контору: управляющий, конторщик, он же бухгалтер, письмоводитель, а затем шли винодел, садовник, десятник и рабочие. Так как, будучи наследником, Александру III пришлось пережить в Ливадии в последние годы немало неприятных столкновений, то установилось убеждение, что он не станет ездить туда. Ввиду этого упрощенная конторская организация и была проведена в жизнь; кроме управляющего — ни одной «классной» должности. И надо отдать справедливость Плецу, он нашел в себе силы образцово справляться с нелегкой задачей, зато и расценивал себя он высоко. По мнению товарищей, у Виктора Александровича была чудаческая натура, в нем кипело болезненное самолюбие. Малейший намек на то, что ему лишь собираются еще наступить на ногу, как он предупреждал выступление резким выпадом со своей стороны. Неприятностей у него выходило немало. Шум поднял архиерей, которого он не пропустил проехать через Ливадию; проезд был закрыт для всех, а исключений Плец не допускал. Инцидент с высокой духовной особой укрепил за Виктором Александровичем в Ялте репутацию строптивого, неудобного человека.

Плец обладал незаурядным художественным вкусом, и все его начинания в сфере дворцового устройства, обстановки, планировки сада и парка получали одобрение. Он прилежно занялся виноделием и разведением плодовых деревьев. Много читал по этой специальности, учился опытным путем под руководством виноделов из Никитского сада и Массандры. Лива-дийские вина можно было поставить в уровень с французскими.

Предположения о забросе Ливадии при Александре III не сбылись, он стал наезжать туда, причем каждый раз пребывание в конце омрачалось смертью. Здесь умерли: флаг-капитан Басаргин, гофмаршал кн. Оболенский и, наконец, сам Александр III.

Царь остался очень доволен ливадийскими порядками, благосклонно отнесся и к самому Плецу. Все, казалось, шло хорошо. Но вот приехал осматривать Ливадию новый управляющий уделами кн. Л. Д. Вяземский, человек, так же, как и Плец, с повышенным и притом барским самолюбием, переходящим в самодурство. Извещенный о приезде начальства (Ливадия состояла в удельном ведомстве), Плец явился на пароход встретить князя и на всякий случай распорядился, чтобы в ялтинском «удельном», так называвшемся, доме приготовлена была спальня для приезжего. Пароход сильно запоздал. Встречавшие разошлись, уехал в Ливадию и Плец, у которого гостила сестра его А. А. Ванновская. Ночью летит гонец к нему. Приехал князь и требует полковника немедленно. Князь Вяземский во время длительной задержки в море наслушался от пассажиров о гордыне Плеца, прибавил от себя предположение, что он держит себя так, надеясь на поддержку Ванновского. Лишь только появился Плец, князь, увидев свободную позу полковника, сразу же закусил удила и понесся, вспомнил об архиерее, укорял Плеца, что он не позаботился устроить ночлег для сопровождавшего Вяземского Н. Н. Бера, произвел «форменный разнос» с обычной фанфарой — «так служить нельзя».

Самолюбивый полковник повернулся и удалился. На другой день Плец не явился, князь также не сделал шага к примирению. Вяземский, делая представление об увольнении Плеца, видимо, сгустил краски ялтинской сцены и, конечно, не в убыток себе. В нем заговорил княжеский задор ввиду возможности столкновения с Ванновским, очень любившим «своего Виктора»; поставлен был вопрос ребром — или Плец, или я. Отставка Плеца состоялась, ему дана была полная пенсия и продолжена удельная аренда. Опальный великий князь Константин Николаевич возмутился вяземским произволом, пригласил Плеца переехать к нему в Ореанду и вступить в управление имением. В числе немногих, кого обыкновенно приглашал к себе великий князь, Плец особенно нравился ему своей непосредственностью и самостоятельностью.

П. С. Ванновский чрезвычайно огорчился плецовской историей. Он говорил мне: «Хорошо понимаю, что Виктор получил такой удар из-за меня. Я хотел доложить государю обстоятельства дела, но сдержался, пришлось бы поссориться с Воронцовым, а я его люблю. Ведь что досадно, теперь Вяземский гарантировал себя и напредки от каких-либо выступлений против него с моей стороны, так как иначе будут говорить — “это он из мести"»…

Конечно, военному министру было обидно оставить без рипоста такой вызов барича, но на месте Плеца я бы не сокрушался. На новом месте он устроился очень уютно. У верхней Ореандской издалека виднеется двухэтажный белый домик управляющего, поставленный на огромной скале, с обширной террасы открывается чудный вид на синее море и на живописный южный берег, к дому примыкает фруктовый сад, а от него дорожки сбегают вниз, через парк, к самому берегу. Воздух напоен запахом роз и букса. Хорошо. Как вспомнишь теперь в холодном, суровом, сером Петрограде про Ореанду, про ласкающий крымский теплый морской ветерок, так и потянет туда, потянет хотя бы на должность паркового сторожа.

Бывало, подъедешь к воротам имения, кучер крикнет, и старик сторож выходит не спеша из своей караулки с гроздью винограда и белым хлебом в руке; а в огороде яркой краской наливаются помидоры, зреют баклажаны, беспечно раскинулись большие желтые тыквы, под длинными листьями притаились сладкие дыни. Ну не житье ли там!..

В числе лиц, получивших за это время назначение по Министерству двора, нельзя не упомянуть и Константина Устиновича Арапова. При переезде весной 1881 года Александра III в Гатчину этим городом и дворцом управлял, как я уже упоминал выше, генерал К. Ф. Багговут, числившийся одновременно и комендантом. Арапов, командир «синих кирасир», квартировавших в Гатчине, давно зарился на должность Багговута; он считался плохим строевиком, проявлял склонность к наведению порядка в хозяйстве. Свитский генерал, большой балагур, по внешности колосс, он был заметен при дворе, куда, как начальник отдельной воинской части, приглашался по воскресеньям к «высочайшему» завтраку. Императрица числилась шефом кирасир — это открывало возможность Арапову, сообщая о полковых делах, ввернуть словечко и о себе. О своих хозяйственных способностях он не молчал, а трубил неустанно, представляя царю образчики работ полковых мастерских. Во время длинного придворного траура после смерти Александра II музыка во дворце не допускалась; Арапов, зная, как царь любил духовой хор, устраивал концерты напротив дворца в казармах при открытых окнах. Кандидатура его на желанную должность казалась совсем обеспеченной, и каково же было удивление его, когда из сферы багговутовского управления выделили главнейшую составную часть — дворцовое хозяйство и заведование им вручили неведомому большому свету капитану [л. — гв.] Павловского полка Владимирову. Насмешкам, колкостям со стороны Арапова по адресу вовсе не придворного офицера не было конца. Впрочем, шумливый генерал вскоре успокоился: по желанию императрицы он назначен был начальником дворцового правления в Петергоф вместо умершего генерала Баумгартена.

Полковые хозяйственные отличия быстро побледнели, когда пришлось добиваться успеха в сфере дворцовой деятельности. Арапов стремился внести свое новое, а оно тут-то именно признавалось неуместным, так как Александр III любил старину, любил сохранять традиции; да и по существу дела недопустимы были переделки на свой лад планировок художественных парков и хотя бы самый старательный, но казарменный ремонт сооружений — произведений видных зодчих. Арапов споткнулся на мелочах, однако, бивших сразу же в глаза. К приезду Александра III в Александрию он распорядился перекрасить темно-зеленые кадки для лавров, померанцев и пальм в цвета кирасирской дивизии. Генерал любовался бело-красно-желто-зеленым строем кадок, надо полагать, заранее смаковал свой успех; но царь при виде этой аляповатой картины вознегодовал, приказал немедленно исправить безобразие. Арапов упал духом. Ряд мелких неудач сбил с толку бравого, недавно столь предприимчивого гиганта. Стали поговаривать о его уходе. Императрица Мария Федоровна снова помогла ему, устроила Константина Устиновича в Опекунский совет почетным опекуном. Заведуя по этой должности больницей «Всех скорбящих», что на и-й версте, Арапов поставил там хозяйство превосходно; в Совете также был на виду, держался самостоятельно, не молчал. Дожил Константин Устинович до глубокой старости, физически не сгибая спины, оставаясь могучим колоссом и грозно-попечительным инспектором для учреждений императрицы Марии Федоровны. В юбилей он дождался звания генерал-адъютанта, достиг возможных степеней служебного величия и, вероятно, рад был, что быстро простился с дворцовым управлением Петергофа, где рисковал быть замурованным до могилы в одной и той же должности.

Заведование варшавскими дворцами — Замком и Лазенками — после Муханова вверено было полковнику л. — гв. Волынского полка Гриневичу, долго служившему в штабе Гвардейского корпуса. Честный работник, пунктуально исполнительный служащий, хороший хозяин, он оказался плохим придворным. В Варшаве, благодаря высокому положению начальника края, носившего прежде титул наместника Его величества, так сказать, вице-короля, генерал-губернаторы старались поддержать былую помпу дворцовыми приемами. Гриневич же при назначении своем получил наставление удовлетворять запросы генерал-губернаторского двора в мере утвержденной расходной сметы на содержание дворцовых зданий, в которых жил генерал-адъютант Гурко, бывший тогда генерал-губернатором. В турецкую кампанию он командовал Гвардейским корпусом, а потому хорошо знал Гриневича, и надо полагать, что у них не вышло бы никаких недоразумений, легко можно было бы выяснить, на какие расходы и выдачи уполномочен заведующий дворцом; но в дело вмешалась дама, жена генерала Гурко, урожденная гр. Салиас де Турнемир, женщина умная и вместе с тем чрезвычайно властная. Она стала предъявлять все более и более нараставшие требования о ремонте дворцовых комнат, дворцовой мебели, о выдаче посуды, о назначении дворцовой прислуги на приемы. Гриневич, экономный хозяин, стремился, наоборот, всемерно урезать расходы на содержание дворцов, уменьшить штат прислуги, сохранить в целости ценную посуду, решительно стал отказывать генеральше. Неудовольствие перешло в гнев. Стали поступать жалобы на Гриневича, он давал каждый [раз] вполне исчерпывающие объяснения, его поддерживали, но взаимоотношения с генерал-губернаторским двором достигли, наконец, точки кипения. Гурко заявил о невозможности совместной его службы с Гриневичем, «или он, или я». Конечно, Гриневичу, тогда уже генералу, пришлось подать в отставку. Старый, испытанный служака ушел, озлобленный несправедливостью, разочарованный высшим начальством, отступившимся от него. Но министр был бессилен в данном случае. Гриневичу, при всех его достоинствах, явно не хватало того элемента, который именуется тактом; из-за пустяков не стоило бить горшки, а в более серьезных вопросах можно было договориться дипломатическим путем, он же держался на строго формальной платформе и вместе с нею провалился.

Заместителем его неожиданно для сослуживцев назначен был полицмейстер московских дворцов Павел Максимович Иванов, офицер бывшего л. — гв. кадрового полка, переименованного потом в 3-й гвардейский стрелковый полк. Иванов из своего полка командирован был в Сводно-гвардейскую роту в Гатчину для охраны дворца. Здесь он, юный офицер, обратил на себя внимание Черевина, и тот рекомендовал его Воронцову на должность полицеймейстера московских дворцов, должность скромную, с небольшим содержанием. Иванов, не знаю какими путями, занял положение комиссионера по доставке строительных материалов из Москвы в воронцовское тамбовское имение Новотомниково, где шла постройка церкви. Чрезвычайно богомольная графиня Воронцова очень интересовалась этими работами и оценила Иванова, сумевшего исполнять все требования быстро и дешево. Делал все это он, конечно, бесплатно, отказывался от всякого вознаграждения, и бескорыстно в буквальном смысле этого слова. Как-никак выгода для него все-таки получилась, и весьма заметная. Он стал известен как выдающийся работник, и, переступив иерархическую ступеньку помощника заведующего одним из дворцовых управлений, на которой старшие сослуживцы дожили до пенсии, он прямо получил назначение на самостоятельную должность в Варшаву. Если это случилось вследствие дамской протекции, то надо сказать, что на этот раз дамское вмешательство оказалось уместным. В Варшаве Иванов быстро стал своим человеком, сошелся не только с генерал-губернаторским двором, но и с поляками. Над ним товарищи подтрунивали, будто в предвидении своего назначения он отрастил себе польские залихватские подусники. Дипломатические способности оказались у него замечательные. Генерал-губернаторы гр. Шувалов и кн. Имеретинский не только состояли с ним в хороших отношениях, он, по их признанию, являлся истинным, испытанным другом. На Иванова сыпались милости. Помимо начальника дворцового управления он получил в заведование казенные театры, а затем и княжество Ловичское. По всем этим должностям, с особого высочайшего соизволения, он получал содержание, что составляло сумму свыше двадцати тысяч, и, кроме того, квартиру во дворце, дачу, прислугу, экипаж. Однако ни одно из учреждений, находившихся в его заведовании, от совместительства не пострадало, доходные статьи при нем значительно повысились, даже от эксплуатации дворцовых участков, на которые прежде почти не обращали внимание.

Способности Иванова как хозяина, а главное, умение жить с людьми, никому не наступая на ногу, не сгибая заметно спины, незаметно добиваясь намеченной цели, гарантировали ему в будущем блестящую карьеру, но его подрезало здоровье, пошатнувшееся после коронационных торжеств в Москве.

Иванова всюду приглашали нарасхват. У него работы было по горло в Варшаве, но, вероятно, не без его ведома и намека, нашли необходимым притянуть его к устройству народного праздника в Москве на Ходынке. Главным распорядителем был Николай Николаевич Бер, Иванов же состоял при нем консультантом. Ходынская катастрофа отозвалась губительно на нервах Павла Максимовича, его ни в чем не обвиняли, по-прежнему молодой генерал продолжал очаровывать Варшаву, но смертельная рана нанесена была в Москве, и от нее он, такой, казалось, счастливчик, погиб сравнительно молодым еще человеком.

 

4

По службе мне приходилось встречать много чиновного люда, среди них были и лица, занимавшие высокие посты, как, например, О. Б. Рихтер, П. А. Черевин, К. П. Победоносцев, гр. Н. П. Игнатьев, Ив. Н. Дурново, П. С. Ванновский. Среди наиболее приближенных сановников, помимо гр. Воронцова-Дашкова, выдающееся положение занимали генерал-адъютанты Рихтер и Черевин; но, бесспорно, самым влиятельным советником, первую половину царствования в особенности, являлся К. П. Победоносцев, вдохновитель политического направления.

Оттон Борисович Рихтер обратил на себя внимание еще в бытность свою камер-пажом его величества. Впоследствии, как образцовый офицер конной гвардии, был приглашен младшим воспитателем к детям Александра II, состоял при цесаревиче Николае, с которым близко сошелся. После смерти его занимал видный пост начальника штаба гвардии и Петербургского военного округа. Затем он временно попал в опалу и должен был принять одну из армейских дивизий. Ко времени вступления на престол Александра III он уже командовал 7-м армейским корпусом. При освобождении гр. Адлербергом 2-м должности командующего Главной квартирой царь приказал в тот же день запросить Рихтера, проживавшего в Севастополе, согласен ли он принять эту должность. Конечно, генерал не отказался от завидного предложения, и скоро в Петергофе появилась красивая, статная фигура Оттона Борисовича.

По мысли законодателя командующий Главной квартирой во время высочайших путешествий и в бытность государя при армии замещал военного министра и министра двора, заведовал походным царским хозяйством, начальствовал над охраной, являлся и докладчиком по делам, присылаемым из разных ведомств. В его непосредственном ведении состояли: управляющий делами Главной квартиры, комендант и начальник Военно-походной канцелярии.

В царствование Александра II долгое время должность командующего Главной квартирой занимал гр. Адлерберг 2-й, а с 1870 года совмещал с нею управление Министерством двора. Весьма возможно, что за годы своего пребывания на архиерейской, что называется, должности командующего, Адлерберг разленился, отвык от работы.

В сущности, компетенция командующего Главной квартирой представлялась довольно расплывчатой, неопределенной. Все зависело от степени личного влияния и желания захватить чужие дела в свои руки. Отгон Борисович, вполне порядочный немец, далек был от подобных посягательств на права других лиц. Представляя собою по внешности картинную, рыцарскую фигуру, он действительно благородно держался по отношению к министрам военному и двора, не только не пытался расширить свои полномочия, но даже как бы сжимал их, сокращал. Постепенно должностное собственно значение Главной квартиры, как учреждения частью и придворного, свелось на нет.

Рихтер получил специально поручение заняться работой по организации разбора прошений, «на высочайшее имя приносимых». Как я уже упоминал, предместником его был статс-секретарь кн. Сергей Алексеевич Долгорукий. Он председательствовал в Комиссии прошений, занимал пост, столь заманчивый для человека, жаждавшего помочь тысячам обездоленных, прибегавших за помощью к царю, как единственной, исключительной сверхвласти. Деятельность Комиссии катилась по бюрократическим рельсам, мало способствовала усилению царской популярности. Несмотря на выраженное Александром III желание реформировать Комиссию, дело свелось скорее к переименованию, ничего существенного не сделано было, от канцеляризма не в силах были отрешиться.

В начале 80-х годов, при отъезде гр. Воронцова в отпуск, Рихтер несколько раз исправлял должность министра двора, и мне приходилось тогда бывать у него ежедневно с докладом. Всегда он был мило-предупредителен, корректен, но к делам относился с равнодушием, мало вникал в них, хотя старался не запускать бумажных залежей. Весьма возможно, что такое в некотором роде отнекивание от дел вызвано было преувеличенной бюрократической деликатностью, чтобы не могли упрекнуть калифа на час в желании вмешаться в чужую область.

Во всяком случае, впечатление Рихтер оставил на меня весьма приятное, человек он был истинно добрый. Маленькая подробность — любил старый генерал легкую музыку и сам немного композиторствовал — сочинял вальсы.

Мягкий, деликатный Оттон Борисович выявлял, однако, старогерманскую твердость Тевтонского ордена в отстаивании интересов остзейских баронов. Когда дело касалось прерогатив баронов и других немецко-балтийских привилегий, то корректнейший Рихтер переставал сдерживать себя, употреблял все свое влияние для проведения в жизнь домогательств земляков, хотя бы это касалось и мелочей вроде сохранения офицерских чинов в немецкой рижской пожарной команде из добровольцев.

Рихтер обладал небольшими личными средствами, жил, главным образом, на жалование и не особенно обременял казенный сундук. Для командующего Главной квартирой специальной квартиры до 8о-х годов не было, так как Адлерберг жил в министерском доме. Военно-походная канцелярия помещалась в здании Военного министерства у Исаакиевского собора, со стороны Вознесенского проспекта. Для квартиры Рихтера и управления Главной квартиры уступлен был дом, занятый прежде упраздненной Строительной конторой, по Захарьевской улице. Бельэтаж полностью отошел под квартиру командующего; в верхнем этаже с очень низкими потолками отвели квартиру для начальника канцелярии Главной квартиры, а сама канцелярия расположилась в нижнем этаже.

Квартира Рихтера не блистала отделкой, обстановка также не отличалась роскошью. Я уже отмечал то странное отношение, которое установилось при оказании материальных милостей. Человек, не имевший своих личных средств, хотя бы и оказавший большие услуги государству, не мог претендовать на особую материальную поддержку, должен был рассчитывать исключительно на свое жалование, которое, как известно, и у больших чинов было скудное. Как бы неприятно удивились наверху, услышав ходатайство о воспособлении. Но другое дело барин с расшатанным состоянием, вот это — подходящий вполне объект для излитая на него милостей, при условии, конечно, существования соответствующего суфлера-протектора.

Рихтер жил скромно, приемов не делал, долгов, показных по крайней мере, за ним не числилось, ни фабриками, ни заводами, построенными на казенные деньги, не владел, следовательно, шансов на помощь не имел. Помню, старый генерал заболел серьезно, увезли его за границу. Оттуда он написал письмо, поведав о своих стесненных материальных обстоятельствах. Ему повелено было выдать семь тысяч рублей; а ловкие, оборотливые люди, даже из подчиненных ему свитских чинов ухитрялись за милую душу получать не только десятки, а и сотни тысяч под видом ссуды.

Своей исключительной близостью к государю, доверием к нему Александра III Рихтер не пользовался для личных или семейных своих выгод, держался благородно, в государственной же своей деятельности оставил бледный, незаметный след.

При Адлерберге управляющим делами Главной квартиры состоял генерал-адъютант Николай Васильевич Воейков, комендантом — генерал-адъютант Рылеев и начальником Военно-походной канцелярии — генерал-адъютант Салтыков. С уходом Адлерберга из этих трех ближайших его сотрудников остался лишь Воейков, назначенный при реформе Главной квартиры помощником командующего. Николай Васильевич отличался обходительностью и деликатностью в обращении, но как деятель представлялся величиной совершенно незаметной. Много говорили о его скупости при больших средствах, он разительно отличался в этом отношении от своего тестя, популярного в Москве генерал-губернатора кн. Долгорукова, совсем не умевшего считать деньги, опутанного долгами. Генерал Воейков под старость ослеп, должен был оставить должность с пожалованием в обер-камергеры.

Бывший комендант Главной квартиры генерал-адъютант Рылеев отпросился на покой. В свое время он играл при Александре II незаурядную роль, неотступно состоял при нем, отказался совсем от личной жизни, стараясь охранять царский покой. По внешности мало воинственный, с манерами и голосом доброй, задушевной тетушки-старой девы. По мягкости характера он, казалось, не подходил для ответственно-боевой роли коменданта. Зато Рылеев весь проникся всепоглотившим его стремлением — жаждой выказать свою нелицемерную преданность Александру II. Этот пыл с годами не остывал, а еще более разгорался, что невольно заставило обратить на себя внимание как на исключительно преданного слугу, своего рода приближенного евнуха-телохранителя восточных властителей.

После смерти Александра II Рылеев заперся в своей маленькой, скромной квартирке у Конюшенного моста, стены которой буквально сплошь были увешаны портретами — рисунками, гравюрами и фотографиями Александра II в разные эпохи. Он посвятил себя всецело обслуживанию могилы своего кумира; ежедневно, безусловно каждое утро, являлся в Петропавловский собор на молитву у праха своего бывшего повелителя, а при выходе из церкви кормил голубей. И так неукоснительно, день в день, зимой и летом, в течение двадцати лет. Помимо собора он нигде и не бывал, но по воскресеньям днем к нему заходили бывшие сослуживцы и другие почитатели Александра II. Старик любил вспоминать старое житье-бытье, но не мог говорить про покойного императора без слез.

Нельзя не отметить, что Рылеев, находясь так интимно близко к императору, мог легко добиться усиленного содержания, большой аренды, но он за себя не хлопотал, получал скромный [оклад], размер которого, наверное, неизвестен был Александру II. После смерти Рылеева капитала не осталось.

Генерал-адъютант Салтыков принужден был оставить Главную квартиру по воле Александра III, крайне отрицательно к нему относившегося. Его место занял Николай Константинович Шведов. Сначала он был назначен делопроизводителем Военно-походной канцелярии и из штабс-капитанов переименован был в гражданский чин с производством «за выслугу лет» в коллежские советники, затем назначен начальником общей канцелярии Главной квартиры. Военный министр, Петр Семенович Ванновский обратил внимание Рихтера на неудобство замещения этой должности гражданским чиновником. Такое заявление развязало руки доброму Оттону Борисовичу, относившемуся очень благосклонно к Шведову, он воспользовался возможностью опереться на авторитет строгого министра, испросил разрешение на переименование своего правителя канцелярии в полковники. Военные старого времени поймут необычайность быстрого превращения штабс-капитана в полковники путем проведения чрез гражданские чины. Внезапно появился Шведов на видном посту, среди свиты государя, и так же внезапно принужден был стушеваться. Рихтер не мог оборонить своего ближайшего докладчика от выпадов значительных лиц свиты, не признававших в нем своего человека.

Уйдя из Главной квартиры, Николай Константинович состоял некоторое время помощником инспектора пограничной стражи, а потом числился по военному ведомству. Он работал много в Главном управлении Красного Креста.

Долгое время Николай Константинович Шведов оставался в тени; казалось, карьера его, одно время обещавшая блестящее служебное положение, закончена. Действительность не оправдала этого предзнаменования. Шведов принял участие в работах Общества востоковедения, заинтересовался делом, поддерживал всеми силами существование этого молодого и малосильного еще организма. Ему удалось организовать при обществе особую высшую школу — Восточную академию, во главе которой [он] встал сам, а на должность почетного президента сумел завербовать императрицу Александру Федоровну. Не знаю, как и через кого совершился этот высочайший ангажемент, несомненно, чрезвычайно выгодный для благоденствия академии и для благополучия докладчика ее величеству о делах этого учебного заведения. На Шведова посыпались награды: александровская лента, чин генерала от артиллерии и, наконец, ко всеобщему удивлению, в числе новых членов Государственного совета, назначенных 1 января 1917 года, значился он; достиг, следовательно, высшей служебной платформы, пристани полного благополучия, но, увы, указ о назначении опубликован [был] 1 января, а в феврале загрохотала революция. И звезды, и генеральские чины, и самый Государственный совет полетели под кручу.

Рядом с величественной по внешности фигурой Рихтера, картинно выступавшей впереди императорского кортежа на парадах, рисуется и другое близкое царю лицо — генерал-адъютант Петр Александрович Черевин, «дежурный генерал». В казачьей свитской форме, с георгиевским крестом за турецкую кампанию, в большой белой папахе на трясущейся слегка голове. Из-под длинных завитушек курпея высматривают зорко пронзительно-колючие глаза. Лицо подернуто алкогольной окраской, острый нос, отвисшие вниз усы и шутливое приветствие на улыбающихся губах.

По общему признанию, Черевин обладал недюжинными способностями, умел работать, умел постоять за себя и за своих подчиненных. В молодых годах кавалергардским офицером успел выделиться он и обратил на себя внимание Муравьева-Виленского. Свирепый усмиритель Польского восстания приблизил к себе Петра Александровича, использовал молодую энергию для проведения своей политической линии. Тем не менее, Черевин сумел наладить свои личные отношения к полякам, видевшим в нем заступника перед проконсулом. В 70-х годах он командовал конвоем Его величества, участвовал в турецкой кампании. С призывом гр. М. Т. Лорис-Меликова в диктаторы Черевин призван был снова к политической деятельности, получил назначение товарищем министра внутренних дел. В 1881 году он занял должность главного начальника охраны его величества. Наименование это не понравилось Александру III, и Черевина окрестили в «дежурного генерала».

В военном ведомстве дежурный генерал занимает должность, в которой сосредоточены так называемые «инспекторские дела», прохождение службы персонала воинских частей. Эта деятельность совершенно, казалось, не соответствовала характеру обязанностей, возложенных на Черевина. При Николае II перед коронацией дежурного генерала, которым был тогда уже Гессе, переименовали в дворцового коменданта. Должность эту последовательно занимали: Гессе, Трепов, кн. Енгалычев, Дедюлин и последним комендантом — Вл. Н. Воейков, сын Николая Васильевича, бывшего помощника Рихтера.

Черевин — веселый, забавный собеседник, всегда почти находившийся во дворце, под рукой, пользовался общим расположением царской семьи. Над его явною слабостью к вину подтрунивали, но в особый грех эту гибельную склонность именно ему одному не ставили, точно придерживались русской пословицы — «пьян, да умен, два угодья в нем». В Черевина, видимо, верили как в лицо хорошо, основательно хорошо знакомое с тайными политическими организациями и со способами борьбы с ними. Быть может, составилось убеждение в его счастливой звезде, что он убережет.

Сколько я мог узнать из разговоров с близкими Петру Александровичу людьми, он делами вовсе не занимался, как будет разленился, а вернее, как умный человек, понимал всю тщету деятельности тайной полиции. «Как бы еще хуже не наделали!..»

Черевин по должности бессменно пребывал во дворце, в то время как государь жил в Гатчине, и потому имел случай более частого общения с ним, чем кто-либо из приближенных. Эта фактическая близость ставила его в глазах многих в особо привилегированное положение. Если прибавить опасения острого языка дежурного генерала, то станет понятным, почему к нему ежедневно тянулись на поклон именитые лица, служебные тузы. Не подозревали они, что своим забеганием давали прибавочный материал для колких выступлений Черевина, не стеснявшегося в своих характеристиках.

В Гатчинском дворце, в первом этаже кухонного каре, в небольшой квартире Черевина постепенно сорганизовался своеобразный клуб. Сюда заявлялись министры и другие особы, приезжавшие представляться императору или императрице; здесь же виднелись и простые смертные из тех, кто был по душе Черевину. Особую симпатию питал он к местному гатчинскому врачу Гаусману, большому весельчаку, но человеку себе на уме. Немало находилось среди высокочиновных людей таких, которые явно заискивали, добивались расположения к себе удалого доктора. Вероятно, Гаусман мог сделать карьеру, но ему не довелось дожить до своего расцвета, он умер в середине 8о-х годов еще молодым человеком.

Черевин оказался большим хлебосолом, принимать гостей любил за завтраком. Ежедневно в его столовой собиралось много народа; ели сытно, пили сладко, и хозяину это было не накладно, так как все угощение, по требованию генерала, отпускалось из дворцовой кухни, буфета и погреба. Сначала Петр Александрович несколько стеснялся, приглашал к завтраку ограниченное количество гостей, а с течением времени, когда о его клубе стал шутливо расспрашивать и сам царь, то он вывел заключение, что получил разрешение, и перестал вести счет гостям. Но камер-фурьер, заведовавший хозяйством, конечно, себя не обижал, счет вел, старательно подбирал ордера на отпуск угощенья, пользовались и маленькие служащие, подсовывавшие в удобный момент генералу ордера на отпуск вина или закусок. К нему шли завтракать так же без зова, запросто, как к былым тороватым московским вельможам являлись на обед без приглашения. Не знаю, какое получал жалование Черевин, надо полагать, небольшое, он не принадлежал к числу выпрашивавших себе прибавочные оклады; но, не преувеличивая, можно сказать, что стол его обходился Министерству двора дороже, чем стол собственно царской семьи.

Широко-барское черевинское гостеприимство послужило на пользу его заместителям. Благодаря именно ему их содержание, по сравнению с другими чинами, достигало сравнительно крупной суммы. Когда после смерти Черевина на его место назначен был скромный, тихенький генерал Гессе, то бывшее значение должности дежурного генерала сильно потерпело, а в области винно-продовольственной продолжало действовать правило «по примеру прошлых лет». У Гессе клуба не было, но он был семейный человеку вся семья с чадами и домочадцами по ордерам получала дворцовый стол, в общем расход на довольствие расценивался не менее, чем в сто рублей. Пока обратили внимание на это обстоятельство, прошло значительное время, которое в укладе дворцовых порядков служило залогом и дальнейшего пользования благами. После переговоров с Гессе вместо стола натурой ему стали отпускать тысячу рублей в месяц, что составляло в служебном мире крупную прибавку к основному содержанию.

Клуб Черевина, привлекая к себе именитых и сереньких гостей и ввиду слишком смешанного, часто меняющегося состава политического значения не имел. Особы сдерживались. За столом слышались россказни о разных городских светских новостях, раздавались шутки и остроты. После завтрака большие господа, царские докладчики торопились на поезд в Петербург с портфелями, наполненными разрешенными докладами, торопились, чтобы пустить в ход канцелярскую машину для выполнения резолюций. Уезжавшие, однако, наматывали себе на ус крылатые словечки Черевина, а некоторым юрким людям удавалось за стаканом красного вина, сидя подле значительного официального лица, устроить свое дельце.

Черевин, приняв должность начальника охраны, пригласил к себе правителем канцелярии приятеля, очень любезного, всегда предупредительного Григория Ардальоновича Федосеева, но Ширинкин по-прежнему оставался главной пружиной управления. Установилось как-то так, что подчиненные Черевина, по служебному положению и значению занимавшие весьма скромные посты, были вхожи запросто к Петру Александровичу, а Ширинкин держался в стороне и на завтраках в клубе не появлялся. У него была своя страсть — винт. С самого утра раздвигался зеленый стол, партнеры же всегда находились. У Ширинкина составился свой двор, к нему приходили за указаниями и разъяснениями все имевшие какое-либо отношение к полиции вообще и к охране дворцовой в частности.

Русская жизнь кипит неожиданностями. Казалось бы, где, как не в царской резиденции, должность полицеймейстера города должна была быть обслужена с особой, с чрезвычайной тщательностью. Александр III большую часть года проводил в Гатчине, летом переезжал в Петергоф. Кто же были здесь начальники полиции? Гатчинским полицеймейстером состоял старый полковник Бухмейер, бывший боевой кавказский офицер, артиллерист душою, человек безукоризненной честности, но больной психически. Ему противна была полицейская служба, в которую он запрягся по настоянию жены; он не мог помириться с тем, что ушел из артиллерии, мечтал о черном бархатном воротнике, о красных кантах, мечтал о генеральских лампасах. Когда приступы артиллерийско-генеральской мании особенно сильно охватывали его, он по собственной инициативе направлялся в психиатрическую лечебницу доктора Штейна на Васильевском острове, где и оставался месяц-другой, а потом вновь возвращался к исполнению своих обязанностей. Так шел год за годом, и он оставался полицеймейстером. Правда, жена его, почтенная, умная женщина, до замужества состояла камер-юнгферой покойной императрицы Марии Александровны, имела при дворе руку.

Бухмейер все-таки добился своего, его произвели в генералы с увольнением в отставку, а затем на короткое время, для мундира, благодаря великому князю Михаилу Николаевичу, [он] был зачислен по артиллерийским войскам. С тех пор до самой смерти старый кавказец почти ежедневно щеголял в генеральском мундире с тщательно завернутым золотым шитьем.

В Петергофе полицмейстерствовал полковник Вогак, также весьма старослуживый. Больным он не считался, но пользы от него, здорового, было мало. Ширинкин рассказывал, что, желая скрыть, куда собирается выехать государь, он приглашал Вогака и просил его не сообщать никому строгий секрет: «Цари едут в Бабигоны». Вогак никому не рассказывал, но с озабоченным лицом усердно раскатывал в дрожках на паре с пристяжной по этой дороге, делал замечания городовым «не зевать», явно всем указывая, куда поедут «цари»; но в это время они уже были в Михайловском или на даче Ольденбургского. Трюк этот повторялся несколько раз с одинаковым успехом.

Глядя на шутливое отношение начальства к полицеймейстеру, можно было предположить, что он не сегодня-завтра уйдет в отставку. На его место являлись кандидаты, им обещали, предлагали подождать немного, но годы шли, а старик оставался на месте, не подавал прошения об увольнении, а наверху забавлялись его наивностью, жалели, и он продолжал оставаться во главе полиции царской резиденции.

На службе, да и в жизни вообще, умственная ограниченность, даже явная глупость далеко не всегда являются камнем преткновения для получения разных материальных благ. Некоторым из обиженных, казалось бы, судьбою даже помогает их придурковатость. Как это ни дико, но действительность свидетельствует непреложно. С этими лицами можно не церемониться, они готовы исполнить беспрекословно то, что другой ни за что не сделает, и к тому же люди эти не являются соперниками в служебной политической жизни. Последняя гарантия также ценится высоко.

По натуре своей устойчиво консервативный, не любивший перемен Александр III и по отношению к министрам держался той же системы, неохотно расставался с ними. Однако в начале царствования, когда он подбирал соответствующий своим целям персонал, встряска была произведена. Не мог оставаться сибарит Адлерберг, а тем паче либерал гр. М. Т. Лорис-Меликов и прогрессист гр. Д. А. Милютин.

Неизвестно, сколь искренне, сколь глубоко проникся существом либерализма сам Михаил Тариелович. Вся служебная жизнь его прошла на Кавказе, где он воевал, а больше управлял «туземцами», какими официально числились кавказские горские племена. Был губернатором Южного Дагестана, начальником Терской области, затем и при открытии турецкой войны назначен был командиром действующего Кавказского корпуса не за военные достоинства, а главным образом в предвидении умения его сговориться с пограничным армянским населением. Административная деятельность в отсталом культурно крае мало, казалось, подготовляла властного восточного правителя к восприятию западноевропейских форм государственного устройства. Но, неоспоримо, он обладал недюжинными способностями, понял, что правительство докатилось до тупика. Лорис-Меликов смекнул о необходимости очистить дорогу для политической жизни, для чего надо было снять стену, отделявшую правящую сферу от народа. Трагический конец Александра II перемешал карты, разбил его планы.

В первые дни царствования Александра III Лорис-Меликов еще надеялся справиться с колебавшимся новым императором, видимо, опасавшимся сделать некорректный шаг по отношению к памяти погибшего отца. Увы, Победоносцев сумел внушить царю, доказать ему, что он совершит великий грех перед отечеством и династией, пойдя по тому пути, на который приглашал его ступить малосведущий в политической жизни Запада «кавказский губернатор», человек случайный. Стена осталась пока незыблемой, а Лорис-Меликов, двигаясь по инерции, стукнулся о нее, ударился больно и сошел с государственных рельсов. Разочарованный, больной, опальный уехал он доживать свои дни в Швейцарию.

На месте министра внутренних дел метеором пронесся гр. Николай Павлович Игнатьев. Чисто русский человек по происхождению, но по своей служебной дипломатической деятельности в Китае, в Азиатском департаменте и в Турции [он] невольно сроднился с азиатской политикой, как и его предместник. В самой наружности Николая Павловича сквозило что-то восточное; по мнению некоторых, он похож был на персидского шаха Наср-эд-дина. Трудно было ожидать, чтобы игнатьевская натура, его неточность, отсутствие прямолинейности, уклончивость могли ужиться с мировоззрением Александра III. Игнатьеву хотелось блеснуть, пустить фейерверк, свершить нечто новое, чудодейственное, а Катков с Победоносцевым, вдохновители царя, настаивали на том, что надо немедленно забрать вожжи покрепче в руки, взмахнуть кнутом и гаркнуть грозно: «Сторонись!» При всех своих дипломатических способностях и при большом опыте Игнатьев не расценил создавшегося тогда положения в Петербурге. Он ловко подставил, что называется, ножку «Священной дружине», но и ему от этого выпада не поздоровилось. Наивная организация действительно кувыркнулась, однако члены ее не остались в долгу у Игнатьева, скулили, обвиняли министра, приписывали ему разные грехи вроде ходячего неправдоподобия и чисто кулачески-прижимистого сколачивания материальных средств.

Славившийся тогда остроумием Никита Всеволожской, красавец конногвардеец, проживавший остатки огромного состояния, баловался иногда стихами. Вот что он оставил потомству на память о деятельности «Священной дружины»:

Печальный Костя [177] , дух унынья, Сидел в яхт-клубе на Морской. «"Святой дружины"  я твердыня!» — Так думал он, томим тоской. Те дни, когда в столице этой С ума сводил городовых, Те дни могли служить приметой Последствий тяжких, роковых. И все в его уме блуждал Тот факт, когда арестовал Он вместо революционера Дворцовой роты гренадера. Могу сказать без всякой злобы С ума тут спятил кстати Боби [178] , Но вскоре химия спасла, С тех пор он взял пример с посла. Тогда здесь Павел Сан-Донато [179] У соплеменника Пивато Святых агентов созывал И им возмездье раздавал. Когда за царской колесницей Тянулись длинной вереницей Кавалергарды и конвой, И Гольм [180] , нотариус биржевой. Что если б Грессер [181] , проезжая, На них в то время бы взглянул, Была б потеха не такая, Он всех разнес бы… и вздохнул…

Всеволожский ошибался, предполагая, что сметливый Грессер разогнал сам «Дружину». Нет, храня себя, он поступил бы осторожнее и не стал бы дразнить тех больших баричей, о которых упоминается в приведенных стихах. Конечно, «Священная дружина» и без активного на нее воздействия быстро сама бы рассыпалась, так как являлась организацией экзотической, совершенно не соответственной петербургским светским нравам. Временно, на месяц-другой, не более, хватило бы усердия и желания непосредственно нести полицейские обязанности, а дальше опустились бы руки, постепенно бы все разбрелись.

Устранение «Священной дружины» было, правда, лишь одним из эпизодов политики Игнатьева, и не от этого именно свалился Игнатьев, но это является иллюстрациею к его плохой деловой ориентировке.

Ближайшим сотрудником гр. Игнатьева в его внутренней политике явился Дмитрий Иванович Воейков, правитель канцелярии министра. В частной жизни милый, обязательный, симпатичный знакомый, но трудно себе представить человека более не подходившего к светско-бюрократическому правящему кругу. По рассеянности, по откровенным разговорам, по экзальтированности и по самой внешности, по режущим глаза дефектам костюма он напоминал какого-нибудь ученого-чудака, а не петербургского влиятельного чиновника, оберегающего прежде всего свой престиж, дипломатически отмалчивающегося. Дмитрий Иванович то громогласно развивал планы о сближении правительства с общественным представительством, то дружески шептался, и притом на виду у других, со знаменитым жандармом Судейкиным. Политической прозорливости этого случайного человека он придавал большое значение, чуть не кричал об этом.

Глядя на суетившегося Воейкова, размахивавшего мягкими-мягкими кистями рук, опытные петербургские служаки установили недолговечность игнатьевского министерства и нисколько не были удивлены, когда в докладной день по Министерству внутренних дел в министерский вагон гатчинского поезда секретарь Романченко сопровождал не улыбающегося, раскланивающегося гр. Игнатьева, а застывшую, с холодным взором фигуру гр. Д. А. Толстого, казалось, так глубоко провалившегося в последние годы царствования Александра II. Победоносцев купно с Катковым откопали его, заморившего зеленую молодежь псевдоклассической системой, обратившего русскую школу вместо светлого, привлекательного приюта, каким она должна быть, в своего рода инквизиционное учреждение, откуда огромному большинству детей и юношей хотелось бежать и бежать. Катков и Победоносцев нашли в нем именно то, что искали, а именно человека, взявшего на себя обязанность подтянуть и связать уже не школьников, а всю Россию поголовно.

Иван Александрович Всеволожской, директор императорских театров и вместе [с тем] талантливый карикатурист в одном из своих набросков интересно изобразил внутреннее политическое положение России. По бурному морю носится лодка с надписью на носу «Россия», на руле стоит Победоносцев в адмиральском сюртуке с архиерейской митрой на голове, на веслах сидят Толстой, Катков и Делянов. Первые два гребут, напрягая видимо все силы, обливаются потом, третий — лукавый раб — украдкой оглянулся и, заметив, что взор рулевого блуждает в пространстве, еле-еле болтает веслом.

Плавание России при Александре III происходило без всякого влияния на политический руль царицы или кого-либо из членов императорской фамилии, а тем паче приближенных придворных. Политику во всем ее объеме в первую половину царствования делала команда победоносцевской лодки «Россия»; затем стал вырастать новый большой деятель — Сергей Юльевич Витте.

Кто был наиболее приближенное лицо к Александру III? На этот вопрос трудно ответить. В смысле приятельских отношений, по отзывам дворцовых хроникеров, царь особенно отличал гр. Воронцова-Дашкова, кн. Вл. Серг. Оболенского, Влад. Алекс. Шереметева, кн. Вл. Анат. Барятинского, гр. С. Дм. Шереметева. Из всех этих лиц один гр. Воронцов занимал положение государственного сановника. Кн. Оболенский исполнял парадную, но по существу дела скромную должность гофмаршала, кн. Барятинский заведовал императорской охотой, а гр. С. Д. Шереметев совмещал должность московского предводителя дворянства с заведованием придворной капеллой.

Как из личных отношений с ними, так и по отзывам сослуживцев, я вынес впечатление об их истинной порядочности, милом добродушии, готовности оказать услугу и отвращении к интригам. Случалось, пробегала между ними черная кошка в виде какой-либо особы не из их числа, но то, что принято называть «придворными интригами» совершенно было чуждо этой группе наиболее близких к царской семье лиц. По моему убеждению, двор Александра III держал себя корректно, не замечалось попыток, так укоренившихся впоследствии, вмешательства в политическую жизнь государства.

Интимно-приятельский кружок был совершенно обособлен от активных государственных деятелей; даже Рихтер и Черевин не считались своими в этой семейной среде, сгруппировавшейся еще задолго до вступления на престол Александра III. Наиболее приближенный, друг царя гр. Воронцов, по собственному его признанию, не мог иметь влияние на ход государственных дел вне своего ведомства, где ему предоставлялось быть полным, бесконтрольным хозяином. Многое в нашей внутренней политике коробило его, человека с западноевропейским умственным кругозором, но он пришел к заключению, что все его старания приоткрыть перед царем завесу, закрывавшую картину общественного настроения, пропадали попусту; во дворце для постановки на сцену политических пьес был специально ангажированный режиссер — Победоносцев, ему доверяли, как пифии, он изрекал директивы, от которых страшились отходить.

Быть может, гр. Воронцов не мог оказать заметного влияния на ход событий по своему характеру, лишенному боевых элементов политического руководителя. При вполне определенно установившейся самостоятельности он избегал борьбы, избегал не из боязни опасности, а по какой[-то] прирожденной конфузливости.

От поры до времени, впрочем, гр. Воронцов выходил из пассивного политического положения, выступал с активным протестом. Так случилось, например, по поводу законопроекта об организации земских начальников. Он нашумел тогда очень обстоятельной запиской, о которой я уже упоминал. Голос его, вместе со многими другими, не убедил царя. Представление министра внутренних дел получило санкцию.

Мне не случалось встречаться с черствым гр. Дм. А. Толстым, но его заместителя, благодушного Ивана Николаевича Дурново [я] видел довольно часто у Воронцова. Бывший артиллерийский офицер, а потом помещик, предводитель дворянства, он сроднился с традициями старого барина, не отличал, по-видимому, суда от административной расправы, руководился больше обычаями и «взглядами», а не законом, стоял за то, что народ необходимо подтянуть, но не прочь был и помазать по губам в виде оказания какой-либо «милости».

Дм. А. Толстого нельзя было причислить к выдающимся государственным деятелям, но у него выкристаллизовались определенные планы спасения на свой лад и молодого русского поколения, и всей России вообще. В проведении усвоенной им системы, как учебной, так и внутреннего управления страной, он проявлял суровую, неослабную настойчивость. Он представлял собою воплощение жестокого теоретика, убежденного, что сам народ не знает своих истинных потребностей, не может судить, что для него полезно, что вредно, а вот он, Дмитрий Андреевич, додумался до изобретения спасительных рецептов, правда, не без помощи Каткова и Победоносцева, но в своей собственной редакции. И этого страшного, воистину страшного упрямца заместил покладливый, уживчивый, обязательный, любезный, заботливый почетный опекун Иван Николаевич Дурново.

Казалось, можно было вздохнуть полной грудью. Ничуть не бывало. Борьба за политические идеалы, выявление общественности нисколько не облегчилась, становилась даже труднее. У резкого, угловатого, определенного в политике Толстого было за что, так сказать, схватиться, было на что указать, а у широко, благодушно улыбающегося Ивана Николаевича отмечались разве только хорошо расчесанные баки, остальное все расплывалось в общих выражениях и находило лишь соответствующие рамки в департаментах и отделах…

Для борьбы, в особенности вне парламентской широкой арены, вдали от гласности, большое значение имеют раздражающие индивидуальные приметы. Иван Николаевич их не имел. Он весь был соткан из благополучия и благодушия. Знаменуя собою внутренний строй России, он одним своим появлением действовал как прием валериановых капель на главу государства; надо полагать, у царя становилось на душе спокойнее при виде министра, всем своим существом рапортовавшего о благополучии. Общественным же деятелям казалось недопустимым, чтобы этот недалекий барин мог вершить политикой, конечно, он лично не при чем. В результате Иван Николаевич процветал.

Однако гр. Воронцову-Дашкову, как министру двора, пришлось столкнуться с любезнейшим Дурново. Граф стремился организовать колонизацию в огромный Алтайский округ, богатый непочатыми земельными залежами и огромными лесами. Для введения в правильные рамки беспорядочного крестьянского движения на «вольные земли» затрачены были значительные средства на подготовительные работы по землеустройству, приглашены для ведения дела энергичные, толковые земцы.

Тяга на Алтай чрезвычайно усилилась. Дурново всполошился: кто же будет работать у помещиков?! Крестьяне-де бросают свои насиженные места, целыми деревнями заколачивают свои дома и валом валят в Сибирь. Вслед за словесными опасениями последовало и административное воздействие. Вместо организации землеустройства в государственном масштабе посыпались всякие стеснения вплоть до полного запрета переселения. Ведомственная переписка не могла помочь горю, но жизнь сама справилась с затруднениями. Алтайские земли казались такой приманкой, что никакие запреты и загородки не могли задержать хлынувшей туда стихийной волны переселенцев. Правительство волей-неволей принуждено было считаться со свершившимся фактом и приняться за землеустройство уже осевших на Алтае крестьян. Благоприятный подготовительный период был безвозвратно упущен. Воронцов и его ставленники на Алтае горели желанием послужить народу, устроив жизнь переселенцев на правовых началах, а не в роли своего рода крепостных у местных «старожилов», захвативших в свое пользование огромные участки земли, а Дурново скорбел о симбирских, пензенских и украинских помещиках, лишавшихся дешевой рабочей силы. Понять друг друга было трудно.

Изредка у Воронцова появлялся Победоносцев. Тощий старик с острым носом, с большими очками в черной оправе, такой высушенный, пергаментный, не мог приезжать для беседы по душе. Они друг друга недолюбливали, но ведомственных споров, конечно, не могло быть, так как точек соприкосновения не имелось. Однако Константин Петрович все-таки умудрился уколоть Министерство двора, добился отмены спектаклей в великом посту. Сценическое искусство ему было не чуждо; театральное начальство удостоверяло, что бесстрастный аскет не пропускал балетных спектаклей с участием знаменитой балерины Цукки.

Победоносцев считался образцовым стилистом в составлении манифестов; государь посылал [их] на его редакцию и обыкновенно соглашался со всеми поправками строгого цензора.

Мне не раз приходилось беседовать с Константином Петровичем, встречаясь с ним в пустынных аллеях царскосельского Александровского парка. Он обыкновенно останавливал меня, обменивался впечатлениями дня. Раза два-три пришлось с ним поговорить более основательно. В его глазах все было скверно. Скептически относился он к русской интеллигенции, корил ее в невежестве и распущенности; считал русских дикарями по сравнению с западноевропейцами. Не раз я слышал от него, что он, о влиянии которого рассказывают-де такие небылицы, в сущности, не может устроить самого пустяшного дела вне своего ведомства. Совершенно серьезно просил меня оказать протекцию некоторым лицам. Не думаю, чтобы он рисовался; Победоносцев, думается мне, сам не отдавал себе точного отчета о степени своего влияния на внутреннюю русскую политику.

Вся его сухость, скрипучесть брюзжания моментально исчезала при появлении детей. Константин Петрович, сам бездетный, обожал малышей, в кругу их становился ласковым баловником-дедушкой. В карманах его поношенного черного сюртука всегда припасены были конфеты, царскосельские дети это знали и охотно дружили со стариком. Пергаментное лицо согревалось доброй улыбкой, становилось приятно наблюдать за ним, оживленно беседовавшим с Верочками, Лизаньками, Петями и Колями. Дети не стеснялись, шумели, весело щебетали. Глядя на него в эти минуты, трудно было представить себе, что именно вот этот тщедушный, ласковый старичок и есть тот самый Победоносцев, вокруг которого Русская земля вертится.

Встает передо мною характерная фигура Константина Петровича, притулившегося с книжкой в руках в углу глубокой старинной садовой скамьи. Завидев меня, приглашает присесть. Разговорились. Собеседник он был интересный, в аттестациях не стеснялся. Скрипучим голосом костил наши порядки.

— Константин Петрович! Ведь от вас же самого зависит многое, — вставил я свое замечание.

— Да, хорошо многое… Вот несколько раз твердил Ивану Николаевичу, просил его устроить врачом в округ Воспитательного дома одного хорошего человека. Обещал, обещал, а сегодня узнаю — назначен другой.

— Вы бы Василию Васильевичу Сутугину сказали. Он, кстати, живет у себя на даче в Царском.

— Сутугину? А ведь правда!..

Со стороны глядя на высокое положение министров, можно было думать, что достаточно пальцем было шевельнуть, и желание их тотчас будет исполнено. На деле же это выходило не совсем так. В каждом ведомстве «столоначальники» в конце концов брали верх, выставляя разного рода затруднения для проведения в жизнь распоряжений министра. Назначения на вакантные должности, казалось, всецело были в руках высшего начальства, захотел и сделал. Ничуть не бывало. Задолго еще до очищения вакансии шла подготовительная работа; намеченное лицо прикомандировывали, давали соответственные поручения, обставляли дело так, что министру, не желавшему вызвать упрек в произволе, приходилось соглашаться с представлением и отодвигать своего кандидата.

В самое последнее время царствования Александра [III] влияние Победоносцева стало заметно падать, а когда царь заболел, то Константину Петровичу не удавалось проникнуть к нему. Напрасно он приехал в Ялту осенью 1894 года, ждал, что его призовут запечатлеть последнюю волю умирающего императора; о нем как будто забыли. Даже после смерти Александра III, когда под рукой не было сколько-нибудь осведомленного в законах человека для составления столь важного государственного акта, как манифест о вступлении на престол, не призвали Победоносцева, а поручили написать храброму князю Вяземскому-удельному.

С военным ведомством Министерству двора приходилось часто входить в тесное общение, приходилось и мне довольно близко познакомиться с Петром Семеновичем Ванновским. Назначение [его] в 1881 году на должность министра вместо популярного Дм. Ал. Милютина встречено было в общественных кругах с удивлением, неприветливо.

Ванновский окончил курс 2-го московского кадетского корпуса, служил до чина полковника в л. — гв. Финляндском полку, потом назначен был начальником Офицерской стрелковой школы, директором кадетского корпуса и, наконец, начальником вновь создававшегося Павловского военного училища. На этой должности он стал заметной в военных сферах фигурой. Учебное заведение, которое пришлось ему организовать, являлось новым типом военной школы, и от начальства зависело установить целесообразный режим, отвечающий новым требованиям. Ванновский сумел подобрать хороший персонал преподавателей и строевых офицеров, не стеснялся сам приняться за учебники, посещал лекции не для контроля других, а для собственного поучения, требовательно относился к подчиненным, но зато и сам был образцом исполнительности и точности. Порученное ему дело выполнял с отменной добросовестностью. Маленький пример. Как-то на разводе с церемонией Александр II сказал Ванновскому, что приезжий иностранный высокопоставленный гость хочет посмотреть бывший дворец кн. Меншикова, в котором тогда помещалось Павловское военное училище. При этом император прибавил: «Покажи ему обстоятельно музей, он интересуется стариной». Ответное «Слушаю, Ваше императорское величество» было выражением действительного послушания, он счел долгом буквально выполнить приказание, лично показать принцу достопримечательности музея, хотя французским языком владел далеко не свободно. Ванновский поручил заведующему музеем фон дер Вейде составить записку на французском языке, за изучение которой и принялся генерал. Через несколько дней приехал государь с иностранцем, и начальник училища давал отчетливые, основательные объяснения о всех коллекциях на французском языке.

Павловское военное училище поставлено было им образцово, но с начальником Главного управления военно-учебных заведений генералом Н. В. Исаковым он не поладил, просил дать ему дивизию и уехал в Киевский военный округ. При формировании армейских корпусов незадолго перед турецкой войной Ванновский получил один из них в командование. На театре военных действий ему пришлось занять должность начальника штаба Рущукского отряда, во главе которого поставлен был цесаревич Александр Александрович. Петр Семенович в Генеральном штабе никогда не состоял, даже в Академии не был, а потому такое назначение казалось совершенно несоответственным. Видимо, тут не обошлось без воздействия и предстательства бывшего однополчанина по Финляндскому полку, начальника Киевского военного округа генерал-адъютанта Дрентельна, очень почитаемого наследником цесаревичем, при котором, в бытность Александра III начальником 1-й гвардейской дивизии, состоял официально как помощник, а фактически дядькой-руководителем.

Пост начальника штаба, помимо существа дела, весьма показной, но и опасный в смысле личных отношений с главным начальником — необходимо, чтобы люди спелись, симпатизировали друг другу. У Александра III до вступления на престол было четыре начальника штаба. Первый — еще в штабе дивизии — полковник Любовицкий. Наставительной, менторской манерой он не только не подчинил своему влиянию молодого великого князя, но решительно вооружил против себя. Затем, по Гвардейскому корпусу — гр. Воронцов-Дашков, отношения с которым сложились гораздо раньше и не на официальной платформе. В Рущукском отряде Ванновский своей точностью, добросовестностью, исполнительностью, умением держать себя с достоинством, но не вылезая вперед, не поучая, очень понравился. За несколько месяцев войны доверие к нему настолько укрепилось, что при отставке Милютина он оказался первым кандидатом на пост военного министра.

Четвертый и последний начальник штаба — генерал-адъютант Розен-бах — в бытность цесаревича главнокомандующим войсками Петербургского военного округа. Он также не состоял в Генеральном штабе и в Академии не был. Розенбах славился в гвардии как хороший хозяин, образцовый командир л. — гв. Павловского полка. Известен также был своими ранами. Во время Польского восстания и под Горным Дубняком в Турции ранен был в живот. Раны, казалось, смертельные, но он легко выправился. Способностей государственных не проявил. Про него рассказывали, будто бы он при воцарении Александра III, как начальник его штаба, считал долгом заготовить проект манифеста, который и составил, начав его следующими словами: «Вступив сего числа на прародительский престол, предлагаю всем начальникам отдельных частей обращаться по делам службы». Впоследствии Розенбах занимал должность генерал-губернатора Туркестана, где оставил по себе слабый след.

Ванновский состоял во главе военного ведомства в продолжение всего царствования Александра III и затем оставался около трех лет при Николае II Его активная государственная деятельность на этом не оборвалась, он, уже в преклонном возрасте, был призван управлять Министерством народного просвещения. Деятельность его на этом посту продолжалась недолго, но осветила личность Ванновского как человека, желавшего вникнуть в нужды русской школы, раскрепостить ее от формального, департаментского гнета.

Старательно подобранная фигура Петра Семеновича, строгое выражение лица, усиливавшееся блеском очков, экзаменаторская манера говорить — все это вместе придавало ему с внешней стороны вид начальника сухого, черствого. Такая слава и установилась за ним, хотя в частной жизни он являлся отзывчивым, доброжелательным человеком. Реформа военно-учебных заведений, в смысле возврата к старому кадетскому режиму, также не способствовала к приобретению популярности министра, принявшегося за переделку лучшего из милютинского творчества.

Тем не менее, с течением времени в военном ведомстве поняли, что наименование «каптенармус», которое ему присвоили штабные острословы, совершенно неправильно характеризовало личность Ванновского. Он оказался просвещенным администратором, притом прислушивающимся к голосу военной науки. На посты наиболее выдающиеся — начальников Главного штаба и канцелярии Военного министерства — он пригласил Н. Н. Обручева и П. Л. Лобко. Оба они, заслуженные профессора Академии Генерального штаба, пользовались большою популярностью, как выдающиеся авторитеты. В заслугу Ванновскому надо поставить его неуклонное стремление избавить государство от невоенных военных и от фаворитизма при назначениях. Пользуясь полной поддержкой Александра III, он решительно принялся за очистку армии от тех лиц, которые лишь числились в военных чинах, носили эполеты, но с войсками общения не имели, что, однако, не мешало им при удобном случае получать назначения, сопряженные с командованием войсками. Надо отдать справедливость министру, он не постеснился начать эту операцию с царской свиты. Целые пакеты свитских генералов и флигель-адъютантов, считавших себя навеки забронированными, уволены были в запас, причем, конечно, лишились вензелей и аксельбантов, взамен чего погоны их украсились тонким поперечным галунчиком, получившим прозвища «бандероли» и «ванновки». Сколько тогда в светских кругах было шума, сколько негодования!..

Ванновский решительно ополчился против протекционизма и произвола при назначениях, но вместе с тем ударился в другую крайность — стремление свести права к порядковому «старшинству» и к обязательному «цензовому» прохождению служебных этапов. Он надеялся проведением в жизнь цензовых правил «обвоенить» офицерский корпус, «остроевить» старший персонал. Опыт показал жестокую опасность для армии от таких педагогических приемов для перевоспитания небоевых элементов. Вряд ли они сами закалились, но уже несомненно в ряды войск боевой дух внести не могли, не сделали, по своей строевой отсталости, ничего и для технического прогресса армии. Неуклонное применение мерки старшинства и ценза открыло право на движение вверх по иерархической военной лестнице таким лицам, которые, отвечая формальным условиям, не удовлетворяли требованиям самого существа военного дела. Старшинство и пресловутый ценз вели к одряхлению наш командный персонал. Немало способных военных, подвигаясь черепашьим [шагом] к занятию сколько-нибудь ответственных должностей, теряли энергию, распускались по русскому обычаю, другие бросали военную службу, пристраивались к частной предприимчивости. Установленный, чуть ли не автоматический порядок движения по службе способствовал к засилью, к переполнению ответственных командных должностей выносливыми посредственностями. Выдающиеся способности, даже таланты не отличались, не принимались меры к старательному, систематическому их отбору, они оставались в общей гуще и бесследно таяли. Наши неудачи и на Дальнем Востоке, и [в] великой войне во многом зависели от крайне неудачного состава старших начальников, зарекомендовавших себя боевой безграмотностью, отсутствием инициативы и решимости.

Как ни старался Ванновский изгнать протекционизм, но при назначении на командные должности в гвардии должен был уступать желаниям местного главнокомандующего, великого князя Владимира Александровича, а вернее, его суфлера, начальника штаба округа Николая Ивановича Бобрикова. В светских кругах мало интересовались назначением не только командиров армейских корпусов, но даже и командующих округами, командиры же гвардейских полков все были на виду и на счету, почему в Петербурге и не ощущалась особенно заметно сильная правящая рука Ванновского.

Предместник Петра Семеновича гр. Милютин, этот большой человек, не особенно покровительствовал людям инициативы, людям с броскими способностями. Собственно в строевой состав армии он мало вмешивался, да и при нем, вплоть почти до турецкой кампании, начальники дивизий представляли собою высший предел чисто строевого иерархического движения. Милютину ставили в укор загубленную карьеру Черняева. Завоеватель Туркестана, выйдя в отставку, не молчал, насколько позволяли цензурные условия того времени, выступал в печати, критиковал милютинскую систему «огражданивания армии». Газета Черняева и Комарова «Русский мир», однако, успеха не имела. Личное раздражение слишком заметно выступало, да и публицистического таланта не оказалось.

У Милютина был более влиятельный критик — это бывший его начальник и покровитель фельдмаршал кн. А. И. Барятинский, бывший наместник на Кавказе, удалившийся на покой вследствие интимной истории. Пользуясь дружеским расположением Александра II, он старался всемерно выдвинуть Милютина, своего начальника штаба на Кавказе. Он несколько раз специально командировал его из Тифлиса в Петербург к государю с непосредственными докладами, давал ему возможность выявить свои выдающиеся дарования во весь рост. В опубликованных письмах Барятинского к Александру II фельдмаршал горячо рекомендует Милютина, обращает внимание императора на исключительные способности и заслуги своего начальника штаба. Когда же Милютин с помощью князя был назначен сначала товарищем министра, а потом и министром, то при проведении в жизнь предложенных им преобразований он встретил отпор именно со стороны кн. Барятинского. Возникли трения, недоразумения. Надо полагать, в этой неожиданной распре двух почтенных, друг друга уважавших людей активную [роль] играл генерал Р. Фадеев, близко стоявший к Барятинскому, а по своему мировоззрению — ярый противник прогрессивных устремлений 60-х годов, в том числе и милютинских.

Фадеев стоял на том, что реформы поведут к развалу армии, восставал против самодержавия военного министра, добивался разделения военного ведомства на хозяйственно-заготовительную часть, подчиненную непосредственно министру, и чисто строевую, возглавляемую вполне самостоятельным начальником Главного штаба его величества, как это было во времена Александра I.

При посредстве кн. Барятинского эти соображения доходили до Александра II, но в письменном виде, сам же фельдмаршал в Петербург не показывался, виделся с императором редко и потому не мог активно поддерживать оппозицию. Милютин продолжал вести свою линию. При новом царствовании, с назначением Ванновского, вновь вспыхнул боевой огонь генерала Фадеева. Впрочем, он оставался в тени, руководил за спиной видных персон. Кроме Барятинского, он до некоторой степени успел завербовать в свой лагерь гр. Воронцова-Дашкова. Атака была поведена на организацию Военного министерства. Собрана была особая комиссия для рассмотрения этого вопроса. Так как кн. Барятинский, страдавший приступами подагры, не хотел или не мог приехать в Петербург, то потревожили покой также отдыхавшего на лаврах гр. Коцебу, бывшего варшавского генерал-губернатора. В комиссии принимали участие: Ванновский, гр. Воронцов-Дашков, Обручев, Драгомиров и кн. Имеретинский.

Под председательством одряхлевшего гр. Коцебу занятия комиссии застопорились, а Ванновский воспользовался задержкой, свел работы на нет, сумел покончить с ней, покушавшейся на сильное урезывание пределов его власти.

Позволю себе наметить продолжение этой незаконченной истории. Впоследствии, в царствование уже Николая II, стремление к разделению военного ведомства вновь проявилось. На этот раз выдвинуто было предложение об обособлении собственно Генерального штаба по немецкому образцу. Инициатором явился генерал Палицын, начальник штаба генерал-инспектора кавалерии великого князя Николая Николаевича. При мощном содействии последнего проект осуществился. Произошла эта операция во время войны, когда, казалось бы, не до ломки центральной организации. Управлявший в то время Военным министерством генерал Сахаров, «китаец», как его называли товарищи, не разделял взглядов Палицына, ему пришлось сдать портфель более на этот раз сговорчивому кандидату, генералу Редигеру, бывшему до этого момента начальником канцелярии Военного министерства. Во главе отделенного Главного управления Генерального штаба поставлен был инициатор реформы Палицын. Нет сомнения, что в теории было многое за такую организацию, но применительно к русскому обиходу, к русским натурам, склонным к розни, автономия Генерального штаба оказалась мертворожденной.

Реформа лезла по шву. Палицына скоро сменил смелый кавалерийский наездник генерал Сухомлинов, который сумел быстро овладеть доверием царя, а вместе с тем и легко добиться воссоединения расторженных частей снова в одно цельное ведомство. На посту, занятом когда-то такими солидными, уравновешенными деятелями, как Милютин и Ванновский, загремела лихо спущенная до пола сабля ухаря, корнет-министра Сухомлинова.

Возвращаюсь снова к Ванновскому. Ему удалось достигнуть распространения полной компетенции министра на два почти автономных главных управления, Артиллерийское и Инженерное, во главе которых церберами стояли генерал-фельдцейхмейстер Михаил Николаевич и генерал-инспектор инженерной части Николай Николаевич старший. Великие князья, пользуясь своим исключительным положением, бронировали эти два огромных управления от непосредственного влияния военного министра. Ванновский повел решительную атаку. Николай Николаевич, больной и не в милости у царя, не был опасен, зато «дядя Миша» представлял собою крепкий оплот артиллерийской позиции; однако маленький, седенький генерал с остро-строго блестящими очками победил величественного великого князя, заставил его капитулировать.

Справившись с военно-удельным, так сказать, периодом, Ванновский стал править министерством вполне самостоятельно. Из всех министров, избранных Александром III, он дольше всех оставался на своем посту, перейдя от отца к сыну, с которым работал три года. Помню, как Петр Семенович был неприятно поражен неожиданным увольнением гр. Воронцова-Дашкова. Он чувствовал, что и ему при сложившихся обстоятельствах не усидеть на месте, стал проситься на покой. Его не пускали.

При Николае II великие князья, так боявшиеся Александра III, подняли голову, стали вмешиваться в дела. Ванновский старался их не допускать, но поддержки в этом отношении у Николая II не находил. Безответственное влияние стало все более и более расти, действуя разлагающе на установившийся правопорядок. Не имея возможности справиться с великими князьями, Ванновский усиленно стал просить отпустить его на покой. Он советовал назначить министром генерала Обручева, а на его место, начальником Главного штаба — Куропаткина, который тогда начальствовал Закаспийской областью. Ванновский находил, что последнему необходимо еще получиться, ранее чем принимать министерский портфель. Такая комбинация была принята. Обручев был уверен в своем назначении министром, но неожиданно непосредственным заместителем оказался Куропаткин. Обиделся Ванновский, а еще более Обручев; он тотчас же подал рапорт об освобождении его от должности начальника Главного штаба. Обручев совмещал эту должность со званием члена Государственного совета.

 

5

Могучая фигура Александра III ярко свидетельствовала о физической его силе. По рассказам гр. Воронцова-Дашкова, в близком кружке к императору несколько человек отличались незаурядно развитыми мускулами, упражнялись в поднятии тяжестей и в других гимнастических манипуляциях. Только один Владимир Алексеевич Шереметев мог соперничать с Александром III в этом спорте. Жизнь вел царь в гигиеническом отношении правильную, излишествам никогда не предавался, женился рано и семьянин был примерный, алкоголем никогда не увлекался — вина пил немного, ежедневно делал пешком большие прогулки и, кроме того, нередко пилил дрова, разгребал в парке снег. Однако ни могучая структура, ни правильный режим не гарантировали здоровья. На сорок девятом году от рождения Александр III стал заметно таять. Летом 1894 года в Петергофе отпраздновали свадьбу великой княжны Ксении Александровны с [великим князем] Александром Михайловичем; в местном театре, художественно декорированном снаружи трельяжем, состоялся парадный спектакль. Когда император вошел в ложу, то соседи мои и я были поражены его болезненным видом, желтизной лица, усталыми глазами. Заговорили о нефрите.

Лечил царя профессор Захарьин, причем он только наезжал из Москвы, при дворе же постоянно оставался ассистент его Попов. В бытность Александра III наследником, а затем и по воцарении, постоянным домашним врачом состоял лейб-хирург Гирш, весьма почтенный человек, но мало популярный доктор. Уверяли, будто император дал ему такую аттестацию: «Он знает, когда нужно позвать врача». Осенью 1894 года двор предполагал задержаться в Беловеже, но Захарьин настоял на переезде в Крым, в Ливадию, откуда зимой намечен был дальнейший южный этап — Корфу.

Болезнь почек, однако, развивалась усиленным темпом. Гр. Воронцов-Дашков вызвал меня по делам в Крым в самом начале октября.

В Ливадии ходили повеся нос, толковали о поездке в Корфу и о сопряженных с этим неудобствах в ходе государственных дел, предполагалось организовать нечто вроде регентства. Я остановился у Плеца в Ореанде и пробыл всего три дня.

Среди служащих, в связи с болезнью государя, шли разговоры о выгодной позиции, занятой неожиданно новым управляющим генералом Евреиновым, заменившим Плеца. Очень прилежный, исполнительный делопроизводитель канцелярии Военного министерства, офицер Генерального штаба, мягкий человек, по рекомендации Гудима-Левковича назначен был в Ливадию. Канцелярская деятельность вредно стала отзываться на здоровье, и он принял должность, казалось, совершенно не соответствовавшую прежней кабинетной его деятельности. Немудрено, что не все у него шло гладко, хотя он и проявлял лихорадочную хлопотливость, стремился уследить за всем. Дух дворцовых порядков ему был мало известен, и он своими распоряжениями нередко попадал впросак. Болезнь императора неожиданно помогла Евреинову укрепить свое положение. Узнав, что Александру III опротивело дворцовое меню, он простодушно предложил доставлять ему стряпню своей кухарки, предложение приняли, государю понравились простые блюда, императрица не знала, как и благодарить генерала.

Впоследствии, при Николае II, или, вернее, «при Александре Федоровне», у Евреинова стали выходить неприятности, пришлось искать иного прибежища. Императрица Мария Федоровна не забыла ливадийских услуг ее покойному мужу и устроила милейшего хлопотуна Евреинова почетным опекуном.

Перед самым моим отъездом Воронцов как-то нерешительно сказал мне: «Все в руках Божиих, быть может, государь и не поправится, надо бы подумать о манифесте… Вы в Петербурге займитесь этим и по телеграмме немедленно выезжайте сюда». При императоре не было и признака какой-нибудь организации в виде секретариата, хотя бы для регистрации докладов, поступавших в обилии ежедневно. Он сам должен был разбираться в куче бумаг, наблюдать затем, чтобы не залеживались, запечатывать в конверты и через камердинера отдавать фельдъегерю, который и доставлял по назначению пакеты. Неудобство такой системы особенно давало себя чувствовать при долговременных отсутствиях императора из Петербурга; не было лица, к которому можно было обратиться за справками по докладам. Видимо, и цари, и министры боялись учреждения должности активного статс-секретаря его величества, боялись потому, что при самодержавии он силою вещей легко мог превратиться во временщика. Существовала Собственная его величества канцелярия. Казалось бы, это учреждение специально предназначено было для выполнения секретарских функций, но в действительности она занималась совершенно непроизводительным делом проверки представлений к наградам гражданских чинов, являлась Инспекторским департаментом гражданского ведомства. Статс-секретари его величества, вместо исправления наделе секретарских обязанностей, занимали различные видные государственные посты, и самое звание статс-секретаря обратилось в почетный титул, и только.

Аккуратный Александр III, несмотря на тяжкую болезнь, продолжал заниматься докладами, разбирал бумаги до поздней ночи, некому было помочь ему. Некому было в экстренном случае составить указ или манифест общего государственного значения, а не узко дворцового.

17 октября получена была мною срочная телеграмма о выезде в Крым. В тот же день с курьерским поездом я выехал, захватив с собою бумаги, о которых говорил министр. Не доезжая Тулы, наш поезд застрял в снегу. Пронеслась по центральным губерниям ранняя снежная буря, захватила врасплох железные дороги, навалила огромные кучи снега. Сутки стояли мы в поле. По счастью, у соседа моего по купе, Николая Сергеевича Мальцева, запасливого путешественника, оказался погребец со спиртовым кофейником и необходимыми принадлежностями, оказалось и кое-что съестное.

Когда мы, наконец, выбрались из снежного заноса, наш скорый южный поезд обратился в тихоход, так как выбился из расписания. На одной из станций Лозово-Севастопольской железной дороги мы узнали о смерти Александра III. Ночью наш поезд задержали, чтобы пропустить экстренный, на котором из Харькова летели университетские профессора для бальзамирования. В Симферополе меня ждали лошади. В Ливадию я приехал 21 октября, когда манифест, составленный князем Леонидом Дмитриевичем Вяземским, уже был подписан.

Один из первых мне встретился в Ливадии статс-секретарь по делам Финляндии генерал-лейтенант Ден. Русские министры или стеснялись караулить смерть государя, или мало задумывались о важности момента в жизни государства; а чуткие в политических делах финляндцы не пропустили удобного случая, дабы постараться вклеить в манифест о вступлении на престол хотя бы одно словечко, которое поддерживало [бы] их притязания на автономию.

Встретил я и принцессу Алису, будущую императрицу Александру Федоровну. Она возвращалась с катанья по Ливадии со своим женихом-императором.

Воронцов огорчен был неудачей с манифестом, но куча мелочных распоряжений, сопряженных с перевозом тела и похоронами, захлестнула быстро. Его ежеминутно приглашали к государю, видимо, он нуждался в близком советнике.

Александр III желал при жизни своей женить сына, и потому-то принцесса спешно и вызвана была в Ливадию. После смерти его, казалось, свадьбу надо было отложить до конца траура, но не тут-то было. Жених и невеста не желали ждать, стали торопить под видом выполнения воли скончавшегося, считали [это] возможным. Гр. Воронцов пробовал возражать, но НиколайII закинулся, остался недоволен. Весьма возможно, что это выступление министра послужило первопричиной охлаждения отношений к нему царя. Он почувствовал в нем опекуна, человека, знавшего его с пеленок, относившегося к нему как бы по-отечески, покровительственно. Именно слабые натуры и не выносят кажущийся им над собою контроль.

Увидел я двух новых флигель-адъютантов — кн. Кочубея и гр. Воронцова-Дашкова, старшего сына министра, оба они были раньше адъютантами наследника. Камердинер государя в день восшествия его на престол приготовил ему мундир с генеральскими эполетами, предусмотрительно заготовленными на случай бракосочетания, когда предполагалось производство наследника в генералы; но Николай не захотел надеть жирных эполет и до конца своей жизни остался полковником.

Во время перевезения тела в Петербург мне пришлось сопровождать Воронцова и убедиться в полной неорганизованности секретарской части при главе государства. Со всей России и из-за границы летели телеграммы и с соболезнованиями о потере отца, и с приветствиями о вступлении на престол. Кто должен был отвечать на град телеграмм? Государь передавал их министру двора. Я, случайный спутник, помогал ему в составлении ответов, написал их в поезде не одну сотню.

Перевезение тела Александра III по Москве и в Петербурге в Петропавловский собор обставлено было торжественно. Канцелярия министра двора, снесясь с Главным управлением по делам печати и с Министерством иностранных дел, собрала богатую коллекцию оригинальных статей русских и иностранных, помещенных в газетах, журналах и брошюрах с характеристикой Александра III и его царствования. Собран был богатый материал в виде иллюстраций и разнообразных отзывов о покойном, как в дружелюбном тоне, так и во враждебном. Вся эта груда печатных страниц систематизирована была по папкам и помещена в отдельный, специально для этого заказанный черный шкап, который был поставлен в Собственной его величества библиотеке в Зимнем дворце, где, вероятно, и теперь находится и может представить известный интерес для лиц, работающих над исследованием дореволюционной эпохи.

Я не собираюсь выявлять личность Александра III как правителя государства. При изложении своих впечатлений о службе в Министерстве двора, однако, невольно на фоне дворцовой декорации мелькает фигура этого физического колосса, выступают рельефно и разные мелочи жизни, которые помогают разобраться в характеристике самодержца огромной империи.

Не одаренный талантами, не выказавший выдающихся способностей, Александр III выказал трудолюбие, работал, в меру своего понимания, усердно над государственными делами. По натуре он был правдивый, порядочный, что называется, человек. На его слово можно было твердо положиться, эта черта не так часто встречается. Он не хитрил, не избегал смотреть прямо в глаза и напрямки высказывать свое убеждение. Не стесняясь никакими дипломатическими хитросплетениями, он громко, на весь мир заявил в своем знаменитом тосте, что у России существует единственный друг и союзник — Черногория, иначе говоря, никого. Сказал он эти слова обдуманно, с целью, с тем, чтобы его дипломатический диагноз стал известен, кому знать надлежит. Ввиду значения произнесенных им слов, отчет о торжестве представлен был ему, и он, подчеркнув свои слова, выразил желание, чтобы их предали гласности. Своим прямодушием, своей определенностью он импонировал иностранные дворы. Не анекдот, что Вильгельм побаивался Александра III, заискивал перед ним.

Многое можно сказать в укор правителю государства, не умевшему считаться с потребностями времени, отгородившемуся от народной массы каменной стеной бюрократии, но, тем не менее, нельзя забывать, что именно он, Александр, самостоятельно, без помощи дипломатов, укрепил пошатнувшееся при Александре II международное положение России. Благодаря ему, врагу каких-либо авантюр, не посягавшему на чужое, но умевшему вовремя сказать «руки прочь от нашего!» даже такому умелому игроку, как Англия, царствование его не омрачилось войной. Теперь же мы можем оценить все великое благодеяние мирного периода. Наименование «Миротворца», данное ему, теперь уже забыто, а титул этот заслужен им по справедливости, и многое за это ему простится.

В Москве и в Петербурге Александру III воздвигнуты были памятники. Московский вышел крайне неудачный и по замыслу, и по исполнению: представлена была огромная фигура с полной, вызывающей, можно сказать, выставкой императорских регалий, идейности в композиции не чувствовалось. Другое дело — петербургский памятник Трубецкого. На мой взгляд, произведение это гениальное, характеризующее ярко русское самодержавие. Как Фальконет сумел показать миру могучего Петра Великого, вздыбившего Россию, заставившего сделать скачок в направлении западноевропейского прогресса, так Трубецкой выявил грузного царя, самодержца-консерватора, осадившего бесформенную русскую массу.

При открытии памятника мне довелось видеть торжество со ступенек подъезда Николаевского вокзала. Николай II парадировал перед отрядом войск, когда он поравнялся с монументом, завеса, покрывавшая его, упала, и внушительный бронзовый богатырь обрисовался во всей своей силе. Мне показалось, что Николай II вздрогнул, шашка его, обнаженная и поднятая для салюта, заметно заколебалась…

Памятник стеснил движение по оживленной Знаменской площади, но зато вид его издали, по оси Невского проспекта, поразительный. Удивляться приходится, как такое изображение императора, как символ, могло выдержать благополучно цензуру царской семьи. Зато после открытия памятника посыпались нарекания на автора. Одно время неумеренные почитатели Александра III добивались того, чтобы его, как карикатурное произведение, вовсе снять. При Николае его не сняли, а теперь же, думается, по недоразумению, заколотили досками. Напрасно.

Возвращаюсь к чисто дворцовой сфере. Александр III относился внимательно к предположениям о разного рода новых расходах по Министерству двора, причем обрисовывалась его натура, бережливая в расходах, стремившаяся закрепить старое, не любившая новшеств. Приведу для примера несколько его резолюций на докладах. По поводу предположения об устройстве калориферного отопления в некоторых комнатах Гатчинского дворца он отметил: «Для чего? Я не понимаю, отопление отличное и чудная тяга». В ведомости работ, предположенных в гатчинском парке: «Тоже совершенно лишняя работа». Предположено было в Петергофе перестроить обветшавшую царскую купальню. Отметка: «Это почему? Оставить и не трогать». По поводу укрепления берега и очистки пруда Морли в Петергофе — отметка: «Надеюсь, что они не уничтожат рыбу». Предполагалось сделать новые рамы в коттедже в Петергофе: «Возобновить совершенно как было; медные приборы оставить старые». По поводу предположения о замене гатчинского Горбатого моста железным — отметка: «Горбатый мост возобновить совершенно в том же виде». Сделано было представление о постройке новой оранжереи. Отметка: «Новую не строить, а перестроить одну из более ветхих фруктовых в оранжерею для припуска розанов». Предполагалась постройка новой прачечной с гладильной. Отметка: «Приспособить существующее здание». На представлении о новой отделке Помпеевской галереи в Зимнем дворце отметка: «Не стоит». При таврических оранжереях предположено было выстроить сарай для сена. Отметка: «Исключить». По поводу восстановления мраморной площадки на террасе при Александровском дворце в Царском Селе — отметка: «Я не помню — зачем?» В гатчинском зверинце предполагалось устроить проволочную изгородь на протяжении 1130 погонных саженей. Отметка: «Это, должно быть, ошибка, тут нет и 300 сажен». По поводу возобновления меблировки в Зимнем дворце: «По-моему, не нужно». Над подъездом Большого Петергофского дворца спроектирован был навес, на что последовала царская отметка: «Не нужно». По поводу исправления решетки у так называемого «Собственного садика» — отметка: «Я еще увижу сам». По поводу перестилки паркетов в помещении малолетних певчих (Певческой капеллы) в недавно отстроенном здании у Певческого моста: «Так скоро!»

Император любил старину. Так, например, он со вниманием следил за реставрацией живописи в московском Благовещенском соборе, лично осматривал [ее] до приступа к работам, а затем на докладе написал: «Чтобы при восстановлении живописи открытые древние изображения были возможно менее записаны». Дальше указывалось: «Не употреблять ни лака, ни мастики». По поводу обновления раки св. Стефана Пермского в храме Спаса на Бору два раза отметка: «По старому рисунку».

Александр III воздерживался от расходов на чисто дворцовые постройки. При нем выстроен дворцовый павильон-башня в петергофской Александрии, «сельский дом» в Спаде, дворец в Беловежской пуще. Кроме того, в крымской Ливадии был разобран до основания Малый дворец, давший опасные трещины от оползней грунта. Приказано было: «Здание снести, углубить фундамент и выстроить вновь по размерам, расположению и обстановке точную копию старого». Так и было буквально исполнено. Заведовал тогда Ливадией полковник Плец, слывший в Ялте за большого оригинала, которому чрезвычайно по сердцу пришлось это царское указание. Он собрал образчики раскраски и обоев со всех уголков дворца, снял фотографии с расположения мебели и развески картин. Когда дворец был выстроен и убран, то лицам, не знавшим об этих работах и ранее жившим в нем, не могло бы и в голову прийти о том, что они находятся в новом здании.

К слову сказать, вся постройка Малого Ливадийского дворца обошлась в 65 тыс. руб. Всего два дворца-дачи построил Александр III, и судьбе угодно было распорядиться, чтобы именно в них ему пришлось закончить жизнь: в Беловежском дворце болезнь почек приняла угрожающий характер, а в Малом Ливадийском дворце царь умер.

В новое царствование после обычных докладов императору гр. Воронцов-Дашков возвращался домой не в духе. Решения по некоторым делам стали откладываться под предлогом: «Надо спросить Маман…» Вдовствующая императрица всегда была в самых лучших отношениях с воронцовской семьей, поэтому, казалось бы, нечего было тревожиться от передачи дела на ее рассмотрение; но она, не привыкшая при жизни мужа к такого рода деятельности, надо полагать, руководствовалась советами и подсказываниями тех, кто был поближе в данный момент. Выходило не совсем ладно. С течением времени обращения к «Маман» почти прекратились, но трещина, показавшаяся при протесте министра относительно неуместности торопливой свадьбы после смерти отца, стала все увеличиваться. Главная же причина такого расхождения заключалась в той стеснительности, которую ощущал Николай II от выявления своей слабой воли по адресу человека, так близко стоявшего к отцу, пользовавшегося полным его доверием, больше того — дружбой. Николаю II казалось, будто его собираются [водить] на помочах, как маленького, когда он считал себя большим. Приблизительно так объяснял Воронцов натянутость отношений.

Эта боязнь оказаться в положении школьника [была] замечена не одним министром двора. Помнится, одно время в петербургских служилых кругах много говорили о недовольстве, вызванном докладами Евреинова, исправлявшего должность министра путей сообщения. Он будто бы при докладах, быть может, и сам того не замечая, впадал в роль ментора, что выводило из себя молодого государя. Евреинов недолго докладывал царю, его назначили сенатором.

Смирно сидевшие при жизни Александра III великие князья теперь свободно и громко заговорили. Владимир Александрович не вмешивался во внутреннюю политику, но в сфере внешнего представительства выдвинул себя далеко вперед. Сергей Александрович стал особенно близким советником, представителем московской консервативной партии. Постепенно стал забирать в свои руки нити управления военным делом Николай Николаевич, а за ним, попозже, появился еще новый претендент на власть — Сергей Михайлович, сумевший восстановить если не звание, то традиции генерал-фельдцейхмейстера.

Появление на арене государственных дел этой группы безответственных лиц, за спиной которых могли работать всякого рода и порядочные, и непорядочные дельцы, не предвещало ничего доброго впереди.

С новым царствованием в делах Министерства двора заметно обозначилась линия не предпринимать каких-либо решительных актов до коронации, точно после этого традиционного акта откроется новая эра. По существу дела, устройство коронационных торжеств ничего особенного по трудности выполнения не представляло, если бы каждому из постоянных органов министерства поручено было, сообразно с потребностью момента, временно усилить свой личный состав; но, по старому завету, считали нужным специально организовать: коронационную комиссию, коронационную канцелярию, коронационного маршала со штатом церемониймейстеров, особую комиссию по устройству народного празднества.

Из всех ведомств стремились юркие чиновники получить командировку в распоряжение коронационных учреждений, зная наверное, что, помимо подъемных и усиленных суточных, впереди их ждет еще почетная награда. Гр. Воронцов-Дашков, уже имевший опыт по коронации 1883 года, старался уменьшить толщину наслойки коронационных учреждений, но и ему трудно было бороться с «примерами бывших лет», этим своеобразным дворцовым уставом. Мои выступления при предварительном обсуждении предстоящих работ, в смысле бесполезности новой организации, министр находил заслуживающими внимания, но кандидаты на должности уже были готовы, стучались в двери, роли уже заранее были распределены. Я надеялся, однако, отбить атаку одной группы кандидатов, именно — на устройство народного праздника. В голову мне тогда не приходила возможность Ходынской катастрофы с тысячами жертв, меня беспокоила мысль о весьма возможных нареканиях на Министерство двора за угощение народа гнилой дешевкой, нареканиях на то, что кто-то из дворцовых руки нагрел себе. Вот почему я поддерживал предложение передать назначенную на устройство торжества народного праздника [сумму] в Московскую городскую думу, которая, имея в своем распоряжении муниципальный аппарат, и, конечно, прекрасно знакомая с местными условиями, может устроить [дело] лучше, чем кто-либо. Но нашлись смельчаки-кандидаты, уверенные в блестящем успехе праздника, созданного их руками, уверяли, будто нет основания отказываться от лавров из-за тревоги о том, что скажут. «Мало ли что говорят…» Мое предложение не прошло.

За несколько месяцев до коронации к министру двора стали поступать из Министерстваиностранныхдел заявления из редакций разных иностранных изданий о разрешении присутствовать на коронации их корреспондентам, художникам и фотографам. В то же время Министерство внутренних дел определенно требовало, чтобы представители прессы просеивались через решето Департамента полиции. В интересах печати, для облегчения сотрудникам изданий их работы, я настоял на устройстве при канцелярии министра, состоявшей в моем ведении, особого бюро печати. Все сведения о корреспондентах сосредоточились здесь, сношения с министерствами иностранных дел и внутренних дел были сокращены и упрощены. Гарантией достоверности сообщений может служить прежде всего возможность видеть то, что человек описывает, и в этом отношении мне удалось организовать специальных чиновников-гидов и свободные пропуски на все торжества с предоставлением возможных удобств. Непосредственным заведующим бюро корреспондентов я пригласил Николая Ильича Оприца, а в помощь ему — Щеглова, Аршеневского, Нувеля, Нелидова, Сеславина, Цаунса. В Москве специально для бюро на время коронационных торжеств нанят был особняк. Здесь корреспонденты могли удобно работать, находили разнообразные газеты, письменные принадлежности, несколько телефонных аппаратов, специальных почтово-телеграфных курьеров для немедленной отправки телеграмм и другой корреспонденции. Здесь же сотрудниками бюро выдавались разные справки, распределялись очередные пропускные билеты на торжества. С ю часов и до вечера сотрудники бесплатно могли пользоваться чаем, кофе, печеньем и сандвичами.

Моим непосредственным помощником по заведованию бюро корреспондентов явился Николай Ильич Оприц, бывший прежде лейб-егерь, полковой адъютант, писаный красавец. Средства материальные у него были солидные, и переход на службу в Министерство двора объяснялся не исканием денежного благополучия, а тем, что военная карьера его нисколько не привлекала. По семейным традициям надел в ранней юности военный мундир, да так и тянул лямку, пока не представился в 8о-х годах случай перейти на другую деятельность. Выходить же в отставку не хотел, отчасти по тем же традиционным взглядам на необходимость служить до дряхлой старости, так и потому, что материальные средства в семью вложены были жениным приданым, он же стремился внести и свою часть, свой заработок.

К середине девяностых годов у Оприца уже стала заметно пробиваться лысина, но он все-таки выглядывал очень красиво. Николай Ильич отличался большой, чисто немецкой пунктуальностью в работе, в бюро он высиживал двойной рабочий день, увлекая своим примером и остальных сотрудников. Вначале у него, не свыкшегося с литературными нравами, выходили небольшие стычки с некоторыми не в меру требовательными корреспондентами. Мне удавалось улаживать эти инциденты. Затем он вполне освоился с положением лица не начальствующего, а обслуживающего корреспондентов в целях предоставления им возможности собрать наиболее подробные и, главное, точные сведения о торжествах. Впоследствии он специализировался в этой сфере до самой своей отставки, почти совпавшей со смертью.

Корреспондентов, художников и фотографов наехало в Москву на коронацию более трехсот человек. Персонал бюро завален был настолько работой по обслуживанию, что редкий день им удавалось обедать. В особенности много времени отнимали хлопоты с иностранцами, стремившимися всюду поспеть, все видеть и получить соответствующие разъяснения. Не так-то легко было доставать достаточное количество входных билетов, приходилось пускать в ход все дворцовые влияния. Особым искусством проникать всюду и добиваться в пользу бюро благоприятных результатов истинно прославился Аршеневский. Он числился чиновником [для] поручений при великом князе Михаиле Николаевиче и напросился сам в сотрудники бюро. Я отнесся к нему сначала отрицательно. На первый взгляд и наружность его не располагала в свою пользу: огромный, красный, бородавчатый нос царил над всей огромной фигурой, придавал ему вид человека, склонного к сильной выпивке. На самом же деле он пил только чай в значительном количестве, да чистую воду. Несмотря на свою массивность, Аршеневский проявил удивительную юркость, изворотливость. Для него, казалось, не было ничего невозможного. Когда весь запас билетов истощался, то обращались к содействию Аршеневского, и он иноходью пускался по кремлевским дворцам добывать желанное, и не было случая, чтобы он возвращался без добычи. Вечером накануне дня коронации недостало входных билетов на трибуны для нескольких десятков корреспондентов. Подъехали новые, на которых уже не рассчитывали. На все трибуны билеты были розданы, достать не представлялось возможным. Тем не менее, на другой день одно из лучших мест занимали именно те корреспонденты, которым не хватило билетов. Аршеневский умудрился в ночь получить разрешение, найти материалы и рабочих для устройства добавочной трибуны.

В награду за работу в коронационном бюро Аршеневский получил орден св. Владимирами степени. Сослуживцы подтрунивали над ним и уверяли, что в послужном списке сказано по поводу ордена: «За отличие в делах против корреспондентов».

Удивительно добродушный, услужливый, неприхотливый оказался Аршеневский. Содержания от великого князя он никакого не получал, жил на доходы с небольшого своего воронежского имения; но доверенный его не баловал хозяина и, по рассказам Ширинкина, знавшего хорошо это имение и тамошние порядки, посылал ему едва ли четвертую часть чистого дохода. Когда Аршеневского спрашивали, как же он допускает такое издевательство над собою, [он отвечал]: «Так ему нужней, чем мне, у него семья большая, а я одинокий». Жил он очень скромно, квартировал в Новом Петергофе, из-за дешевизны, как он объяснял. Думается, что тут была другая приманка — уланский полк, со многими офицерами которого он находился в близких приятельских отношениях, а главное — детский приют местного благотворительного общества. Аршеневский состоял фактическим попечителем этого заведения, ему приходилось ухитряться, путем устройства благотворительных базаров и балов, добывать средства на содержание семидесяти-восьмидесяти детей, так как на членские пустяшные взносы нельзя было содержать и одного сторожа. Всякие благотворительные сборы ведут за собой людские пересуды о злоупотреблениях доверием жертвователей. Не избег этого нарекания и добрейший Аршеневский.

Он знал о сплетнях, приятели уговаривали его отказаться от попечительства над приютом, но он отмахивался: «Разве я могу оставить детей из-за вранья на мой счет, да пусть их себе чешут язык».

Непосредственно заведовал приютом Брюккер, идеалист-немец, по специальности техник по изготовлению тонких аппаратов, разных инструментов для лабораторных приборов. Когда-то у него была своя большая мастерская в Петербурге, дела его процветали, но ему хотелось не только зарабатывать, но и послужить общественным интересам в области педагогики. Работая много лет в мастерской, он убедился в необходимости подготовлять сотрудников с детства к работе. С шести-семи лет, параллельно с грамотой и практическим изучением иностранных языков, приучать ребенка к посильным его летам прикладным занятиям, начиная со склеивания коробочек, переплетного мастерства, затем плотнично-столярного, далее слесарного и, наконец, инструментального, в том числе и выделки часов. Все эти работы по его плану должны были в соответствующий сезон разнообразиться возделыванием огорода и уходом за плодовыми деревьями и цветами. Занятия ни в коем случае не должны были напоминать игрушечную забаву; с самого начала от детей требовалась точность в исполнении, возможность выпустить изготовляемую вещь на рынок. Брюккер занялся составлением подробных докладов, ходил по разным учреждениям, добивался принятия его системы в учебный план не только промышленных, но и общих школ. Стремление подготовить к жизненной борьбе всю учащуюся молодежь постепенно охватило все существо строгого на вид немца, он запустил совсем дела в своей мастерской, прослыл за маниака. В итоге исканий своих он где-то встретился с Аршеневским, быстро овладел его вниманием и принял на себя руководство воспитанием детей Петергофского приюта.

Аршеневский, прирожденный хлопотун, распорядитель, устроитель, совершенно не подходил к кабинетным занятиям, к работе в канцеляриях и департаментах. За письменным столом он представлял собою жалкую фигуру провинившегося школьника.

Коронационные торжества катились по рельсам, как вдруг разразилась Ходынская катастрофа. Утром ι7 мая в моем кабинете, помещавшемся в нижнем этаже бюро, зазвенел звонок телефона. Передали смутное известие: «На Ходынском поле беспорядочная толпа ринулась всей массой на приступ будок с гостинцами. Есть человеческие жертвы». Я содрогнулся. Затем и по телефону, и устно стали поступать все новые и новые и все более тяжкие сообщения о страшном несчастии.

Я поднялся в бюро, просил корреспондентов соблюдать сдержанность в своих сообщениях и потом поехал на поле. Там уже трупы были убраны, по внешности трудно было себе представить о разыгравшейся только что драме. Оттуда поехал к министру. Надеялся узнать об отмене всех дальнейших празднеств. Каково же было мое удивление, когда я узнал, что «цари» сегодня же будут на балу у французского посла. Мне казалось это непозволительным, и [я] бросился к духовнику государя о. Янышеву, умолял его пойти к государю, настоять на отмене праздников. Протопресвитер вздыхал, высказывался уклончиво, а на поставленный решительно вопрос ответил: разве он может беспокоить государя подобными заявлениями. Так узко формально понимал духовник царя свои обязанности, а Янышев слыл за высокообразованного человека, много лет прожившего за границей. Я убежден, что именно вмешательство духовника подействовало бы и спасло бы Николая II от многого, что потянулось цепью за таким вызывающим пренебрежением к народному горю.

Началось расследование. Кто виноват в катастрофе? Московский генерал-губернатор [великий князь] Сергей Александрович выгораживал свою полицию и ее начальника Власовского, не принявшего самых элементарных мер для предупреждения давки. Великий князь перекладывал вину на дворцовую комиссию по устройству народного праздника. Государь поручил гр. Палену, бывшему министру юстиции и верховному коронационному маршалу, разобрать дело. Пален не покривил душой и удостоверил преступную небрежность московской полиции к своим прямым обязанностям.

Таким образом, министр двора оказался неповинным, а катастрофа переваливалась на голову великого князя. Истина была установлена, но великий князь — генерал-губернатор остался по-прежнему править Москвой, а министерской карьере гр. Воронцова нанесен был сильный удар, так как при создавшихся враждебных отношениях с близким государю Сергеем Александровичем трудно было сохранить портфель.

Коронационные торжества продолжались и закончились так, точно Ходынской катастрофы и в помине не было. Некоторые цинично уверяли, будто денежное вознаграждение, полученное семьями погибших на Ходынском поле, вызывало зависть и досаду, отчего не задавили их родных…

Описания коронационных торжеств в русских и иностранных изданиях были собраны в канцелярии министра и переданы на хранение в библиотеку его величества в Зимний дворец. Кроме того, составлен был «Коронационный сборник», в котором помещено иллюстрированное описание торжеств. К этому сборнику приложен большой [альбом?] с фотографическими снимками главных участников торжеств, всех иностранных миссий, свиты государя и разных моментов торжеств. В приложение вошла и группа корреспондентов, собравшихся поблагодарить за гостеприимство в бюро. Особую часть приложения заняло полное собрание объявлений, программ, афиш и меню, имевших отношение к торжествам.

Перед разъездом из Москвы корреспонденты устроили банкет, на который пригласили меня и некоторых московских знаменитостей. Собралось более двухсот человек. В речах, адресованных ко мне, подчеркивалось уважительное отношение бюро к печати. Иностранцы заверили, что такой образцовой организации, какая осуществлена была при посредстве бюро печати, им не приходилось еще встречать; высказывали надежду, что московское коронационное бюро корреспондентов послужит образчиком для подобного рода учреждений, облегчающих задачу газетных и журнальных сотрудников, как писателей, так и художников.

В сентябре 1896 года Николай II вместе с Александрой Федоровной посетил Англию и Францию. Мне довелось побывать в Шербурге и в Париже во время пребывания там государя. Прием, оказанный экспансивным населением, носил торжественный и вместе с тем искренний характер. Все, кто мог передвигаться, кто мог оторваться от обычных занятий, хлынули навстречу представителю России — могущественной союзницы, густыми массами окаймлены были улицы и бульвары, унизаны балконы, крыши, открытые окна. По длинному, извилистому пути от вокзала Ранелах до здания посольства столпилось все население двух с половиною миллионного города; остальные улицы опустели совершенно, замолкли, становилось как-то жутко в этих застывших, обыкновенно так оживленных, шумных кварталах.

Со свойственным французам изяществом парижане убрали парадно свой город. Они не устраивали, как это часто делается у нас, громоздких, нелепых декораций-лесов, закрывающих архитектурные линии зданий, произведения нередко выдающихся художников-строителей. Они умело драпировали дома, устроили на площадях легкие, красивые эстрады. Оригинальный вид представляли Champs Elysées и бульвары. Ко времени въезда русского гостя деревья уже сильно оголились, листья облетели, в особенности у каштанов. Парижане нашли невежливым показать императору всесветно знаменитые «поля Елисейские» в таком осеннем виде, они устроили вторую весну, украсив деревья искусственными цветами. Такая расточительная роскошь декорации доступна, конечно, только Парижу, где копошатся над производством цветов для мирового рынка десятки тысяч мастериц — художниц своего ремесла.

По всему пути следования кортежа гремел русский народный гимн, волной ходили раскаты: «Vive l’ Empereur! Vive la Russie! Vive l’ alliance franco-russe!»

Думается мне, что и коронационный въезд в Москву, и торжественная встреча в Париже должны были глубоко запасть в память царя и царицы. Какие прекрасные возможности тогда открывались перед ними, и как они печально использовали свое положение!.. Воспоминания о былых торжествах, о триумфах не только в России, среди своих верноподданных, но и за границею, в республиканской Франции, надо полагать, приходили на память в дни их ссылки в Сибирь, заточения и предсмертных часов.

«Русская неделя» 1896 года во Франции представлялась сплошным карнавалом. Главным местом торжеств, конечно, являлась столица мира — Париж, но знаменательны также [были] и смотры французского флота в Шербурге и армии в Шалоне на Марне. Особенно величаво прошел второй. Трибуны для зрителей тянулись длинной-длинной, бесконечной, казалось, линией, и все были переполнены народом, bombeés, как говорили французы. Полуторастотысячная армия выстроилась на обширном поле. Появление императора перед войсками верхом, окруженного огромною свитою, произвело театральный эффект. Президент республики Фор, сидевший рядом с императрицей в коляске, казался гостем, приглашенным на парад, а в роли действительного хозяина оказался царь.

Тем, кто привык видеть наши смотры и парады, представляющие собою копию немецкой манежной шагистики, не могут себе представить то впечатление, которое производят быстро, как лавина, катящиеся компактные массы, а не тонкие линии, французской трехцветной пехоты. На этом смотру я воочию видел, как «впереди несут знамена, барабаны бьют, колыхаясь и сверкая, движутся полки».

На парадном спектакле в Grand Opera мне пришлось сидеть по соседству с известным Рошфором и слышать, как он, вместе с другими именитыми французами, встретил появление императора аплодисментами и возгласами: «Vive l’ Empereur! Vive la Russie!»

В Шербурге, в Париже и Шалоне я встретил нескольких французских журналистов, бывших на коронационных торжествах в Москве. Они просто конфузились показывать мне крайне неудовлетворительно организованное местное бюро корреспондентов, вспоминали с благодарностью наше гостеприимство и помощь в получении исчерпывающих данных для их корреспонденции.

В канцелярии министра двора была собрана коллекция статей о посещении царем Англии и Франции. Собраны были и все иллюстрированные журналы и листки, не исключая и сатирических. В одном из них на въезде в Париж в экипаже вместо Николая II фигурировал заместитель из придворнослужителей, похожий лицом на императора. Сам же Николай II принялся faire la nôce, закутил по парижским вертепам, конечно, сохраняя инкогнито. Император рассматривал с интересом иллюстрации и, по словам министра, потешался забавной выдумкой.

После возвращения из Франции гр. Воронцов-Дашков все чаще и чаще стал говорить о тех ненормальных условиях, которые создаются в силу вмешательства в управление разных особ. Министр еще в самом начале царствования просил отпустить его на покой, но Николай II и слышать тогда не хотел об отставке близкого отцу человека; теперь же, видимо, ему хотелось освободиться от опекуна. Так ли было на деле — трудно проверить, но составилось представление, что императрица, инспирируемая сестрой, женой великого князя Сергея Александровича, сильно возбуждена против министра после Ходынской катастрофы. Обе они не могли примириться с тем, что виновником признан был великий князь, а не Воронцов.

Если бы не дамское влияние, то министр, наверное, отказался бы от должности, но он не успел этого сделать. В 1897 году, перед переездом двора из Царского Села в Петергоф, Николай II вспомнил, что в октябре 1894 года Воронцов просил освободить его от должности и милостиво соизволил, причем заместителя не назвал, а сказал, что временно будет исполнять обязанности помощник министра генерал-адъютант Фредерике. Временно заместительство оказалось весьма прочным: бар. Фредерике продержался на посту двадцать лет, вплоть до революции, дослужился до Андрея Первозванного и графского титула.

Когда гр. Воронцов, возвратившись после доклада из Царского Села, передал мне о том, что более не министр, то я тотчас же заявил о своем желании быть отчисленным от должности заведующего канцелярией. Меня назначили членом Совета министра двора. Я совершенно отошел от дворцовой жизни, соприкасался с ней только по письменному отзвуку при рассмотрении в особой комиссии смет всех учреждений, входивших в состав ведомства. Заседания же собственно Совета собирались очень редко, для проведения некоторых, законом указанных дел вроде назначения пенсий.

Активная моя служба по Министерству двора, таким образом, закончилась, но членом Совета я оставался вплоть до революции.