ВЫСОКАЯ МИССИЯ
ТАКСА ТИМОФЕЯ
Тоненький солнечный лучик отыскал прореху в плотных льняных шторах, пересек, разгоняя пылинки, темную комнату, где спал на своем месте Тимофей, и легонько щелкнул его по черному пупырчатому носу. Тимофей нехотя открыл глаза и, лежа еще, как спал, на боку, огляделся спросонья. Нос снова напоролся на острый теплый лучик, отчего стало нестерпимо весело и щекотно; пес громко чихнул, стукнулся головой об пол и окончательно проснулся.
Хотя Тимофей был истинное дитя любви, проще говоря, происходил, как и его братья и сестры по помету, от внеплановой вязки, и потому у клубных снобов его породная чистота могла не без оснований вызывать крепкие сомнения, по духу он был стопроцентным таксом – чутким, решительным, быстрым в движениях и поступках. Только что ему снились упоительные сцены норной охоты, о которой он знал по рассказам своей матери Ромашки, и теперь, всего несколько секунд спустя, бодрствующий, напряженный от усов до кончика хвоста, уже не с сухой и пупырчатой, а мокрой, лакированной, словно смазанной маслом мочкой носа, он лежит в позе боевой готовности на тюфячке, будто поджидая у норы барсука.
Широкая грудь покоится на коротких мускулистых лапах, голова приподнята, большие карие глаза всматриваются в темноту. Он неподвижен, и только хвост, чуть вздрагивая, отсчитывает, как метроном, секунды ожидания. Почти целый год, что Тимофей живет на белом свете, он ждал этого дня, этого часа. Ждал условного сигнала, после которого для него должна наступить новая жизнь – жизнь несущего особую миссию пса-избранника. Пусть пока похрапывает за стеной безобидный недотепа хозяин, пусть пока мирно сопит рядом с ним вечно докучающая Тимофею своими дурацкими ласками хозяйка. Тимофей подождет.
Он ждал год. Что значат для него оставшиеся до начала минуты! Хотя, конечно, нестерпимо хочется отсчитывать секунды, как делают это космонавты: десять, девять, восемь… И потому беззвучно постукивает по тюфячку хвост-метроном.
О своем назначении Тимофей узнал не сразу, да и сама Ромашка, или, как записано в ее родословной, Ромуальда фон Липпенштадт, не ведала до поры до времени, какая судьба уготована ее третьему сыну, ничем, право же, не выделявшемуся среди однопометников, а в чем-то даже им уступавшему. Тимур, скажем, был крупнее и сильнее Тимофея; Тантал – подвижнее, хитрее, пронырливее, к тому же обнаруживал задатки незаурядного нюха. По тому, как они и их сестры прокладывали себе дорогу к материнским сосцам, даже по лужицам, которые они оставляли на полу, Ромашка представляла себе их будущее, судьбу взрослых кобелей и сук в донельзя запутанном человечье-собачьем мире.
Тимуру быть дворовым бойцом, грозой окрестных шавок всех мастей, судьей собачьих склок и споров, впрочем, судьей справедливым, хоть и строгим. Тантал станет прекрасным, беспощадным к врагу норником, таким среди охотников цены нет, и к полутора годам вся морда его покроется шрамами, приобретенными в подземных сражениях с лисами и барсуками. А Тильда, увы (впрочем, почему «увы»?), будет диванной собачкой, ласковой, капризной, привередливой: того она не ест, от этого брезгливо отворачивается, скушай, деточка, кусочек, ну пожалуйста. Зато окажется любвеобильной, в мать, и в определенные дни за ней нужен будет глаз да глаз, не то, как говорят люди, не ровен час принесет в подоле…
Это был не первый Ромашкин помет. Дважды до того в доме невесть откуда появлялись заносчивые, до нелепости самоуверенные клубные кобели, которые по чьей-то разнарядке, по чьему-то суетному расчету должны были стать отцами ее детей. Одного из них, помнится, приводили даже украшенным бренчащей гирляндой медалей и жетонов. И он, как особо важная персона на дипломатическом приеме, неловко топтался посреди комнаты при всех своих регалиях, не решаясь подойти и обнюхать Ромашку. Впрочем, ей и не очень-то хотелось.
Оба кобеля, при всей их заносчивости и важности, на поверку оказались более чем заурядными ухажерами. Гонору полно, а как до дела, так смех один. Они почти стерлись в памяти Ромашки, как и быстро пробежавшие после их визитов недели щенности. Она лишь помнила, что много ела и спала, жадно лизала штукатурку и, отяжелевшая, сонливая, бездумно слонялась по двору. Потом как-то сами собой рождались малыши, слепые и лопоухие, остервенело мутузили сосцы Ромашки, подрастали, расползались – сначала по картонной коробке, где она лежала, а потом по всей комнате. Приходили чужие люди, охали и ахали, неумело брали в руки крохотных кобельков и сучек, тискали, целовали в носы и одного за другим разбирали кутят. И хотя Ромашка делала вид, будто готова за каждого из них разорвать чужаков в клочья, она знала, что такова сучья доля, и даже испытывала облегчение, когда щенков становилось все меньше и меньше, а потом уходил и последний. Время от времени бесперебойный собачий телеграф доносил до нее вести о жизни детей, но Ромашку они не очень интересовали.
* * *
Кажется, через год после того, как последний выводок отлучили от Ромашкиных сосцов, случилась выставка. На параде Ромашка шла впереди своих детей, как оказалось, сплошь медалистов и призеров, за что ей дали какое-то почетное звание с неприятным на слух словом «элита». Обходя ринг, Ромашка иногда оглядывалась на цепочку моложавых нахальных сучек и кобельков и удивлялась, что не испытывает к ним никаких материнских чувств, а напротив, не прочь ухватить любую из сучонок за шелковистый загривок и оттрепать ее для острастки. После выставки всех развезли по домам, и Ромашка детей больше не видела. Когда появился Тролль, она и вообще перестала их вспоминать.
Тролль возник во дворе поздней осенью – не разберешь, то ли такс, то ли несусветная коротконогая дворняга, но с замызганным ошейником и измочаленным обрывком поводка. Он был тощ, как весенний койот, а его бесстрашия хватило бы на целую волчью стаю. Ромашке достаточно было одного только взгляда на пса со свалявшейся тусклой шерстью и голодными горящими глазами, чтобы понять, от кого единственного у нее будут теперь щенки. Тролль не позволял ни одной собаке приблизиться к Ромашке, ей же запрещали с ним гулять из-за пролысины на его худом ребристом боку – похоже, лишай – и гнали его со двора, но он упрямо возвращался. Когда пришло время, Ромашка – откуда силы взялись! – вырвалась из сбруи, в которой ее выводили гулять предусмотрительные хозяева, и ушла с Троллем.
Вдвоем они не спеша протрусили мимо новостроек, и в заснеженном лесу на окраине города произошло то, что и отдаленно не напоминало пресные свидания с клубными красавцами в заставленной Ромашкиной квартире.
Потом они долго стояли в «замке» – позе свершившейся любви, и Ромашка думала о том, как прекрасна жизнь, и благодарила небо за то, что свело ее с этим шелудивым голодным кобелем, отцом ее будущих детей.
А когда Ромашка понесла, все тоже было совсем по-другому, по-новому. Не было того волчьего аппетита и ленивой сонливости, зато появилось и с каждым днем нарастало какое-то праздничное веселье и беспокойство. Она бродила с Троллем по двору, они вместе обнюхивали остро пахнущие помойные баки, разрывали лапами сырую, только освободившуюся от снега землю, выкапывали прошлогодние корешки. Голова кружилась от шальных весенних запахов, и привычные метки знакомых собак читались как послания из далеких миров.
Как-то раз Ромашка, совсем уже тяжелая, обнюхивая плюшевую замшелость под водосточной трубой, почуяла вдруг и впрямь новый, совсем неведомый ей запах. Тролль тоже что-то унюхал и тревожно поднял шерсть на загривке. Невнятное предчувствие не оставляло Ромашку весь день, а на следующий она вновь наткнулась на таинственное послание.
Вообще в чужой метке не было ничего необычного. И раньше на Ромашкином дворе и соседней улице время от времени попадались метки незнакомых собак, запахи из других концов города, рассказывающие о новостях большого мира, сообщающие о радостях и бедах, несущие пустые сплетни, непроверенные слухи, полезные советы, а иногда и строгие предписания. По этим меткам можно было узнать о надвигающейся чуме, о случаях бешенства, о переменах в настроении людей, от которых зависят собачьи судьбы. Если, скажем, в Строгине появлялась зловещая будка с ловцами бродячих псов, в тот же день об этом становилось известно и в Бибиреве, и в Бирюлеве – маршрут и график продвижения по городу проклятой будки разносили по свету спасшиеся от неволи и страшной смерти кобели и суки. Метки могли вызвать в собачьем мире настороженность и страх, праздничное настроение и всеобщее веселье, над ними порой посмеивались, о них судачили во дворах. Для Ромашки, взрослой, пожившей, видавшей виды суки, они были газетой, радио, телевидением – окном в мир. Однако сейчас она впервые, как ей казалось, читала не обычные вести, адресованные всем собакам, которые способны их прочитать и осмыслить, а чье-то личное ей, Ромашке, послание, причем отправитель его, несомненно, обладал влиянием и властью.
Вскоре Ромашка получила веское доказательство, что сигналы адресованы именно ей, а не кому-то другому. Поначалу Тролль реагировал на них настороженно, если не сказать враждебно, но через несколько дней – а эти метки попадались все чаще и чаще – он стал к ним совсем равнодушен: походя сам метил их поверху и беспечно трусил дальше. Зато Ромашка буквально прилипала к ним влажным носом, буравила им землю, встряхивала головой, прядала ушами и тянула, тянула в себя непонятные будоражащие запахи. Тролль недоуменно оглядывался и, слегка подрагивая хвостом, звал ее за собой: «Ну что ты там закопалась? Пойдем, будет тебе…» А она кружила на месте, собирая пыль длинными ушами, и внюхивалась, внюхивалась, словно хотела прочесть слово, написанное на забытом, но мучительно знакомом языке.
Сначала она лишь смутно догадывалась о смысле послания, как глухие угадывают слова по движениям губ киногероев; потом перед Ромашкой побежали сперва смутные, размытые, потом все более и более четкие строки субтитров. Откуда-то издалека до нее доносилось властное и повелительное: «Собака, прозванная людьми Ромашкой, будь внимательна! Тебя ждет сообщение чрезвычайной важности. Следи за нашими сигналами. Будь внимательна…» И снова: «Собака, прозванная людьми Ромашкой, будь внимательна…»
Через несколько дней пошли новые сигналы, и Ромашка читала их уже бегло, даже не зарываясь носом в подсыхающую прошлогоднюю листву: «Сука Ромашка, ты ощенишься через неделю. Будь осторожна. Береги помет. Конец сообщения».
Она не ведала, чем заслужила такое внимание к своим еще не родившимся детям, и знала, что не может этого знать. Радостное беспокойство захлестывало ее, и она неожиданно принималась лаять, да так звонко и оглушительно громко, что Тролль, разинув зубастую пасть, недоуменно посматривал на нее. Ей было велено беречь помет, и она жадно хватала молодую, только проклюнувшуюся из влажной земли траву и яростно жевала ее, чтобы напоить бодростью и силой щенков, которые уже барахтаются в ее набухшем брюхе и со дня на день покинут его.
За день до родов пришла еще одна метка: был назван наконец виновник особого внимания, которое она к себе привлекла. Ее будущий третий.
Следом за третьим, за Тимофеем, сразу же, без малейшей паузы, не давая измученной Ромашке передохнуть, выбрался на свет Божий четвертый, Тантал. И она успела лишь бросить взгляд на того, кому ей велено было уделять особое, неслыханное среди собак внимание. Потом, когда вся восьмерка копошилась уже где-то рядом с ее мокрым, сразу потерявшим округлость пустым брюхом, обессиленно вытянувшаяся на подстилке Ромашка с закрытыми глазами нашла его и подгребла поближе к себе лапой.
Она ни на минуту не желала оставлять щенков. И вовсе не из-за высочайших распоряжений – с тех высот, о которых простые собаки могли только догадываться. А скорее, должно быть, по немудреной, каждой суке понятной причине: отцом щенков был не назначенный Бог знает кем чужак, а выбранный ею среди всех кобелей отважный, вечно голодный Тролль. Но оставить, пусть и ненадолго, щенков все-таки пришлось, и когда Ромашка на слабых еще ногах проковыляла на двор, ее ждало новое послание: все внимание – третьему, все знания – третьему, весь собачий опыт – третьему. Но скрытно, незаметно, тайно.
Ни одна живая душа, ни собачья, ни тем паче человечья, не должна до поры до времени подозревать, что третий – избранник. А он избранник.
* * *
В спальне зашевелились, потом послышались голоса: сюсюкающий – хозяйкин и глуховатый, вечно извиняющийся – хозяина. Приоткрылась дверь, и хозяин, в полосатой, словно каторжное одеяние, пижаме, шаркая шлепанцами, заспешил в уборную. Через минуту он вернулся в комнату, подошел к окну и отдернул шторы. Комнату залило весеннее солнце.
«Пора!» – подумал Тимофей и вскочил на ноги. Широко расставив кривые мощные лапы, он прогнул спину, потянулся и одним прыжком настиг хозяина. Солнце слепило, Тимофей жмурился, чихал, тряс головой и все норовил упереться передними лапами в пах хозяину, уткнуться восторженным носом в теплую мягкую материю.
– Будет тебе, дурень, будет… Сейчас оденусь и пойдем, – добродушно говорил хозяин и почесывал Тимофея за ухом. А из спальни уже неслись причитания хозяйки:
– Проснулся, мой маленький! Как сегодня спала моя собаченька? Иди к своей мамочке… Ну скорее к мамочке!
От внезапно нахлынувшего восторга Тимофей коротко гавкнул и ворвался в спальню. Он вспрыгнул на постель хозяина, перескочил на хозяйкину, ткнулся носом в пахучую щеку и оглушительно чихнул от напрочь убивающего нюх острого запаха духов, лосьона и крема. Хозяйка продолжала что-то причитать, пыталась схватить Тимофея, обнять, затискать его, но тот уже был на полу. Он вылетел из спальни, на бешеной скорости сделал два круга по гостиной и замер. Он досадовал на себя – поддался неуемной утренней радости и в щенячьем восторге на несколько секунд забыл, какой день сегодня. Его великий день.
Тимофей уселся посреди комнаты на мягкий синтетический палас, поерзал задом, чтобы удобнее пристроить хвост, задрал морду к люстре, прикрыл глаза и тонким-тонким, не своим, голосом тщательно и аккуратно, как играют гаммы прилежные ученики районных музыкальных школ, вывел:
– …ля-до-ми-до-ре-до-си-ми-ре-ля… – Воздух в легких кончился, перехватило дыхание. Тимофей вздохнул всей грудью и опять завел: —…ля-до-ми-до-ре-до-си-ми-ре-ля…
– Да потерпи, брат Тимка! – басил хозяин из спальни, одеваясь. – Сейчас пойдем писать, пойдем. Дай мне хоть штаны натянуть!
В спальне щелкнул выключатель – хозяйка врубила приемник.
– …до-си-ми-ре-ля… Вы слушаете «Маяк». В Москве девять часов утра. На полях страны заканчивается сев колосовых…
Тимофей не дослушал, как и чем заканчивается сев колосовых. Он напрягся и снова пропел позывные.
– Ой! – взвизгнула за стеной хозяйка. – Нет, ты послушай, послушай… Тимочка, ласточка моя! Он же точно, точно, как радио… Не слышны в саду даже шорохи… – фальшиво напела она.
– Ладно тебе, совсем на своей собаченьке трехнулась, – добродушно ответил хозяин и вышел из спальни, уже в тренировочном костюме и прогулочных кедах.
Тимофей ждал его с ошейником и поводком в зубах. Ему уже было невтерпеж.
* * *
Тимофей пулей вылетел из парадной двери и в два прыжка достиг серого валуна, что врос в землю на газоне возле дома. Несколько лет назад, еще до Тимофея, сразу же после заселения дома, когда новоселы рьяно принялись озеленять и благоустраивать прилегающий к нему лоскут земли, кто-то из молодых умников и решил устроить здесь нечто вроде японского сада камней. На общественные деньги наняли левый грузовик, завезли откуда-то серые глыбищи и раскидали их как попало. Однако новомодная садовая архитектура пришлась не по вкусу ветеранам войны и труда – уж больно, по их мнению, сад камней смахивал на кладбище, которое и так не за горами. Глыбищи одну за другой повыковыривали и оттащили на соседний пустырь, ставший таким образом японским садом. Но самый большой валун оказался абсолютно неподъемным. Вот он и остался у парадного входа, напоминая пожилым жильцам о бренности земного существования. Понемногу к нему привыкли, он глубоко ушел в землю, оброс мхом, и соседские собаки облюбовали его для своих меток. Он стал для них чем-то вроде доски объявлений, или стенгазетой, или, принимая во внимание обширность и населенность микрорайона, многотиражкой.
Тимофей подлетел к валуну, притерся к нему боком, примостился поудобнее, круто взметнул мускулистую заднюю лапу и полоснул по мху желтой струйкой: «Я, годовалый такс, был здесь. Я весел, энергичен, но миролюбив. Я не прочь составить партию молодой симпатичной суке с добрым и веселым характером. Я не лезу первым в драку с кобелями, но если кто покусится на мою честь и достоинство, скажем, рискнет поставить на меня переднюю лапу, ему придется познакомиться с моими клыками». Вот такое примерно сообщение оставил Тимофей на каменной доске объявлений.
Пометив камень, Тимофей припал к нему носом, зажмурился и, сопя, пофыркивая, стал считывать чужие метки. Замелькал калейдоскоп собачьих кличек, характеров, новостей, ссор и примирений: у французской бульдожки Бланки из восьмого корпуса опять течка; боксер Пим повздорил с пришлым эрделем и порвал ему ухо, а сам зализывает рваную рану на ляжке; будку с ловцами видели давеча в Ясеневе, со дня на день жди здесь; на стройке ощенилась лохматая дворняга, щенки здоровые, хорошо сосут… Новости были интересными, но Тимофей искал другое. Он ждал подтверждения того, что прочитал вчера на вечерней прогулке – неподалеку, рядом с поликлиникой.
Резкий властный запах ударил в ноздри, повел Тимофея в сторону от камня. Так и есть: свежая метка, оставленная на драном пластиковом пакете от сигарет с верблюдом, подтверждала вчерашнее сообщение и, как и вчерашняя, была лаконичной и сухой, лишенной каких бы то ни было эмоций, даже намеков на личное: «Начало работы – сегодня. Вступать в контакт при первой возможности. Условие полной скрытности сохраняется. Выбор средств – на усмотрение исполнителя. Последующие инструкции – по мере необходимости. Напоминаем об ответственности за неразглашение. Конец». И все. Как ни пытался Тимофей, словно помпой втягивая носом капли влаги с пакета, вынюхать хоть какие-нибудь дополнительные подробности, пусть намек, как ему надлежит действовать сегодня, завтра, послезавтра, – все тщетно. Ни одной избыточной молекулы, которая могла бы что-то подсказать, хотя бы просто подбодрить, мол, действуй, пес, с Богом, Тимофей. Ничего не было. Выбор средств – на усмотрение исполнителя. Конец сообщения.
А если подумать, что еще могли ему сказать? Год, целый год готовили его к этому дню – сначала мать Ромашка, потом, когда он уже был привит от чумы и стал выходить на улицу, метки, доставленные собачьей эстафетой издалека, из такого далека, что от одной мысли захватывало дух и хотелось, задрав морду к небу, взвыть от отчаяния, от страха перед огромной, непосильной ответственностью, от великого и ужасного знания, недоступного прочим собакам, среди которых ох немало и сильнее, и умнее, и, конечно уж, опытнее его, Тимофея.
* * *
Мерзко засвербило в ушах. Тимофей поднял голову и увидел, что хозяин далеко уже отошел от дома – стоит на полдороге к лесу и, сложив губы бантиком, дует в свисток. Этот свисток, противное немецкое изобретение, привезли хозяйские друзья из какого-то круиза. Людям его совсем не слышно, сколько ни свисти, – звук слишком высок и потому не доступен несовершенному человечьему уху. Но ультразвуковой посвист нестерпимо колотит по чутким барабанным перепонкам собаки, и чтобы прекратить это мучение, побежишь за хозяином, куда он захочет.
То и дело притормаживая, чтобы задрать лапу у куста или автомобильного колеса, Тимофей потрусил к лесу.
Они прошли по главной аллее, и за четверть часа Тимофей исполнил перед изумленным хозяином все, чему тот тщетно пытался научить его за без малого год их совместного проживания. Раз десять по дурацкой команде «Апорт» Тимофей подбирал брошенную хозяином палку и приносил к его ногам по всем канонам общего курса дрессировки: обходил вокруг, усаживался у левого кеда, передавал «апортируемый предмет», что называется, из рук в руки. По команде «Ко мне» Тимофей прибегал с такой скоростью, будто дело решали сотые доли секунды. Он даже раз с отвращением перепрыгнул через скамейку, что при его коротких лапах было отнюдь не просто. Хозяин только рот разевал от изумления и приговаривал: «Ну ты, Тимофей, даешь!» Он был так поражен интеллектуальным взрывом, который, вне всяких сомнений, демонстрировал его пес, что ничуть не удивился, когда тот стал лаять и показывать лапой на развязавшиеся шнурки кед, – просто нагнулся и завязал их.
Они вышли к ручью на опушке леса. Здесь хозяин остановился и стал смотреть в сторону собачьей площадки на противоположном, низком, берегу. Тимофей как пай-пес уселся у левой ноги и тоже стал приглядываться, а больше прислушиваться к происходящему там.
Было воскресенье, день занятий, и учеба на площадке шла полным ходом. Как всегда, там царила жуткая неразбериха, разноголосый лай разносился далеко окрест. Тимофей отлично знал, что хозяин при всей своей привязанности к нему, Тимофею, давно тайно мечтал завести крупную собаку, а вовсе не коротконогого такса. Он, толстяк и коротышка, куда лучше смотрелся бы рядом с овчаркой или эрделем, не говоря уже о сенбернаре. Хозяйка же хотела таксу, а воля хозяйки имела в семье силу закона. Но мечта оставалась, и хозяин мог часами завороженно следить, как рослые кобели и суки ходят по буму, лазают по лестнице и остервенело бросаются на ватный рукав инструктора, отрабатывая премудрости защитно-караульной службы.
Сидя рядом, Тимофей время от времени снисходительно поглядывал на хозяина и про себя посмеивался, когда тот не мог удержаться от восторженного возгласа. Это и в самом деле смешно. Происходящее на площадке всегда было и останется навсегда апофеозом великой комедии, которую столетиями разыгрывают собаки и в которой люди играют незавидную роль простаков.
Конечно, самый захудалый пес из самого паршивого помета, медлительный и тупой, этакая деревенщина, лимита, и тот за полчаса запомнит, что надо делать, когда велят лежать или сидеть. И не нужно быть мыслителем, чтобы приволочь палку к ногам бросившего. И не такие собрались здесь изголодавшиеся или обжоры, чтобы всерьез покуситься на жалкий кусочек засохшего сыра, который инструктор упорно сует тебе под нос, ты отворачиваешься, а он сует. Известно ведь: если схватишь кусок, немедленно получишь по мордасам под противнейший крик «фу!». Но по свято соблюдаемому в собачьем миру закону ни один пес не имеет права раскрыться, обнаружить понимание, сразу выполнить все эти нелепые штучки-дрючки – чтобы от него раз и навсегда отстали. Не отстанут – доподлинно известно.
Псевдогениев из собачьей среды, этих выскочек, которые по недомыслию или легкомыслию, по лености или беспечности с ходу выполняли дурацкую волю людей, клеймили всеобщим презрением как коллаборационистов. Жизнь их становилась нестерпимой: их таскали с выставки на выставку, выставляли напоказ, как шутов, обвешивали унизительно звенящими медалями и жетонами. Так что всякая собака разумная, извините, канис сапиенс, посмеиваясь и обмениваясь с товарищами по площадке лукавыми взглядами, непременно демонстрирует полную дебильность – ложится по команде «Стоять», прикидывается, что смертельно боится барьера, который перемахнет с закрытыми глазами, бесцельно носится по площадке и одурело лает. Так заведено. Лишь к окончанию бесконечно долгого курса дрессировки дозволяется с грехом пополам сдать выпускной экзамен и получить диплом. Печальная необходимость: с людьми жить – по-людски выть. Без диплома клубы не дают вязки, и в условиях породного шовинизма этот дикий произвол угрожает продолжению собачьего рода.
В общем, учебно-тренировочная площадка – притча во языцех, объект шуток и насмешек, место действия собачьего фольклора. Стоит собраться двум псам, кто-то непременно начнет травить анекдоты: «Встречаются на площадке кобель и сука…», или «Притиснул Рекс Альму к буму и предлагает ей сам знаешь что, а она ему…», или «Инструктор говорит Джеку…», или еще что-нибудь в том же духе. Сейчас, наблюдая происходящее на площадке, Тимофей один за другим вспоминал смешные анекдоты, многие из них заставили бы юных сучек, когда бы собаки могли краснеть, стать цвета ирландского сеттера. Однако он ловил себя на том, что невольно любуется красотой, пластикой собачьих движений.
Больше всего на площадке было восточно-европейских овчарок, или коротко ВЕО – этим стыдливым эвфемизмом люди, среди которых жил Тимофей, во времена оны замаскировали старое, законное название породы «немецкая овчарка». ВЕО так ВЕО.
Вообще к этим овчаркам отношение было неоднозначным. Многие посмеивались над их солдафонской прямотой и простотой – недаром «восточноевропейские» столь быстро и, по людским меркам, успешно обучались премудростям ОКД и ЗКС. Последний эвфемизм был куда гнуснее уже упомянутого, ибо невинное словосочетание «защитно-караульная служба» многое скрывает, в том числе и лагерные подвиги серых, черных и рыжих овчаров и овчарок.
Тимофей часто думал об этом и всякий раз приходил к одному и тому же: целые человеческие породы были причастны к самому страшному и бесчеловечному, но прощены, грехи их отпущены, «не судите – и несудимы будете». Так можно ли судить всю собачью породу вместе с несмышлеными кутятами, которая, не по своей к тому же воле, приняла участие в черном деле? С другой стороны, рассуждал он, людьми определялись на грязную работу и другие собаки, но не захотели делать ее, ушли от нее, отвертелись как сумели: доберманы прикинулись неженками – куда там без шубы в сибирские морозы, эрдели сказались этакими добряками – зубы показать не могут. Посмотрели бы вы на них в деле, на этих неженок и добрячков! Но еще с одной стороны, наконец, сын да дочь за отца не в ответе. Чем, скажите, виноваты эти подростки, у которых, можно сказать, молоко на брылях не обсохло, если их деды и прадеды рвали истощенных людей в ватных фуфайках? Но ведь колючая проволока, продолжал рассуждать Тимофей, кое-где еще осталась, не провисла, не порезана кусачками и вдоль нее пока бегают, красуясь лоснящейся шерстью, волчьи близкие родственники. Вот уж про кого верно сказано – тамбовскому волку товарищи. Бегают, а когда отбегают свое, им понадобится смена. Она же тут как тут: гоняет по площадке с лаем, апортики приносит, «лежать-сидеть-стоять-фас» выполняет от всего собачьего сердца.
Нет, не зря к ВЕО двойственное в собачьем миру отношение. Но как хороши, черти! Ухоженные, уши торчком, глазища умнющие, бегут-стелются, а хвост трубой. Или взять колли, будто на парад надевших свои лисьи воротники. Или мефистофелей-ризеншнауцеров…
Вот откуда ни возьмись, как черт из табакерки, вылетел тигровый боксер Пим, тот самый, что подрался давеча. Знает ведь, бандит, что брать стену ему пока не следует, да молодую силу некуда девать – взял и перемахнул два метра играючи. Говорят, люди прозвали их боксерами из-за сходства с боксерской перчаткой. Тимофей видел бокс в телевизоре и знает: одного удара такой перчаточки, как Пим, хватит, чтобы уложить на пол человечьего чемпиона. И вообще, существа, избравшие столь неустойчивый и малонадежный способ передвижения – ходьбу на задних лапах, – по многим статьям уступают собакам. Хотя, впрочем, и у них, право же, есть чему поучиться.
– Ладно, Тимоша, пошли! – прервал размышления Тимофея хозяин. – Не был бы ты таким недомерком, и мы бы на площадку хаживали.
Смешно и несмешно. Ностальгия стареющего мужика к полувоенному детству, суетная мальчишеская тяга к приказам, командам, начальствованию и подчинению. Желание поймать свой последний шанс на празднике молодости и силы. Мелкое тщеславие человечка, полагающего, что, подчинив себе другое живое существо, сильное и смелое, он сам сможет стать сильнее и мужественнее. Как, однако, потешит Тимофей тщеславие толстяка, когда поведает ему о своей миссии. Вот уж воистину ни у одного ныне живущего в мире человека нет такой собаки, как он, да и быть не может, потому что Тимофей – избранник, единственный во всем мире.
То-то радости будет толстяку. Впрочем, не все так просто, в чем Тимофей успел уже убедиться с утра. А пока осторожность, осторожность и еще раз осторожность.
* * *
«Осторожность, скрытность, строгая последовательность тщательно выверенных действий, глубокое осмысление отклика при контакте, осторожность и еще раз осторожность…» – читал Тимофей адресованную ему одному метку и представлял долгую цепочку, по которой очередная инструкция дошла до него лишь Бог ведает откуда. Из австралийских пустошей или скалистых Анд – никто из собак не ведал, где, в какой такой недоступности собираются эти небожители, синклит, управляющий необъятным миром гигантов мастифов и крошечных чихуахуа, свирепых булей и кротких бедлингтонов, холеных чемпионов пород и покрытых струпьями метисов, а также волков, шакалов, лис, койотов, – словом, всех, всех, всех псовых. Этого никто не знал и знать не мог, об этом только догадывались и судачили на своих собачьих тусовках – на тех же учебных площадках, на вольных сходках у помойки или скорбных этапах в виварий. Не знал и Тимофей, хоть был он сейчас единственным в собачьем миру, кому доверено столь многое. Он мысленно видел лишь самую доступную часть информационной цепочки.
Маленький выжженный солнцем аэродром где-то в южных краях. Раскаленные газовые струи гонят от двигателя белесую пыль. Вот сейчас уберут трап. И тут откуда ни возьмись появляется жалкое существо с торчащими из-под редкой желтой шерстки ребрами, прижимается существо к трапу, писает на него и трусит себе дальше. Взбегает по трапу красавец пилот в небесного цвета униформе, загорелый, худощавый, мужественный, вляпывается в собачью лужицу и, того не заметив, следует в кабину. Вот уже убрали трап, самолет разогнался, оторвался от растрескавшейся грунтовой полосы, ушел под облака и понес за сотни километров от нее даже не капельку – какую-то жалкую сотню молекул некой химии, намешанной в собачьей моче.
Всего несколько молекул, но в них и адрес Тимофея, и его имя, и строгий приказ, в котором все, что он должен знать сегодня, и более ничего – ничего лишнего. Молекулы будут перебираться с подошвы на подошву, их понесут через моря и океаны распухшие от артритов и варикозов ноги пожилых господ в дорогих шерстяных костюмах, стройные ножки сексапильных стюардесс с «Эр Франс» и «Люфтганзы», забранные в сапоги мослы офицеров и генералов Бог знает каких армий. Они будут теряться в информационных шумах людных европейских аэропортов, но их непременно отыщут местные бродячие псы, впитают трепещущими влажными носами и, не пытаясь даже понять скрытого, предназначенного одному лишь Тимофею смысла, выделят из невообразимого информационного гама, чтобы воспроизвести, усилить и – метить, метить, метить ими, этими молекулами, все новые и новые трапы, таможни, уборные, магазины дьюти-фри, залы для особо важных персон.
И сойдет некто по трапу в аэропорту Шереметьево-два, неся на подошве весточку издалека, и оставит ее на затоптанной тысячами ног автомобильной стоянке. И унюхает ее местный кабысдох, и брызнет ее репликой у фонарного столба. И пошла гулять метка по Москве, пока не очутится у порога Тимофеева дома.
Всякий раз, когда Тимофей читал про осторожность и еще раз осторожность, перед ним пробегала вся эта цепочка, и всякий раз у него начинало бешено колотиться сердце от гордости и тревоги. Однако с каждым днем меньше становилось гордости и больше тревоги. Инструкции приходили все реже и не баловали Тимофея разнообразием: продолжать поиски контакта, тщательно анализировать отклики, буде таковые случатся, раскрываться постепенно, шаг за шагом, а главное – осторожность, осторожность, осторожность. А потом метки и вовсе пропали.
Тимофей успокаивал себя: собственно говоря, в подробных инструкциях он вовсе и не нуждался – с молоком Ромашки он впитал знания о мире, в котором ему предстояло выполнить свою миссию; потом, когда он был еще неуклюжим щенком, мать поведала ему все хитроумные способы контакта, накопленные тысячелетиями собачьим сообществом; а еще позже, когда он подростком попал в дом хозяина и хозяйки, что ни день приходили метки-методички, и он, как старательный студент-заочник, во время прогулок тайком от людей отрабатывал старые испытанные приемы. Сейчас от него требовалось лишь повторить их перед аудиторией, перед хозяином и хозяйкой, что Тимофей и делал – безукоризненно точно.
В сотый и тысячный раз приносил он хозяину обрыдшую обкусанную палку, перчатки, записные книжки, детские колготки, оброненный подвыпившим растяпой бумажник, карандаши, связку дурно пахнущих металлом и машинным маслом ключей. Хозяин не уставал восторгаться сметливостью и хозяйственностью Тимофея и, когда они возвращались домой с прогулки, с гордостью отдавал находки хозяйке, нахваливая своего мелкого, но такого сообразительного пса.
– А он у тебя какал? – строго спрашивала хозяйка и, обращаясь к Тимофею, переходила на противный свой сюсюкающий тон: – Моя собаченька какала? У мальчика животик не болит?
Тимофея тошнило от сюсюканья, от нелепого и, с его точки зрения, явно нездорового интереса немолодой женщины к его собачьему метаболизму. Хозяйка страдала запорами, и он знал, как просто исцелить ее от этого, отнюдь не смертельного недуга. Несколько раз он приносил из леса известные любой мало-мальски грамотной собаке травы и аккуратно складывал их у ее ног. А она, вместо того чтобы с благодарностью подобрать с пола целительный сбор, пожевать ароматные лесные травы и радостно помчаться в сортир, – вместо этого она ласково выговаривала Тимофею:
– Опять ты, Тимоша, мусор в дом приволок. Что за собака такая! Не успеваю за тобой ковер пылесосить. Пойдем в ванную помоем лапки, лапочки помоем с шампунем…
И она, подхватив Тимофея под брюхо, тащила его в ванную – лапы беспомощно, нелепо болтались в воздухе – и лила на него вонючий шампунь, от которого свербило в носу, а шерсть становилась сухой и ломкой, как примороженная осока. А потом остервенело глотала бесполезные аптечные снадобья, возилась с клизмой и жаловалась кому-то по телефону, что третий день у нее нет стула.
«Собаченька какала? Тьфу, что за баба дурная!» – думал Тимофей.
Десятки раз он навывал ей пошленькие мотивчики: нес-лыш-ны-вса-ду-да-же-шо-ро-хи-спя-ту-ста-лы-е-игруш-ки… Пение давалось трудно, он хрипел, фальшивил, закатывал глаза. Хозяйка радостно хлопала в ладоши, звала хозяина, но тот бесцеремонно обрывал вой:
– Заткнись, Тимофей! И так тошно, а тут ты еще воешь…
И снова надо было выкладывать этим недоумкам карту за картой, постепенно, осмотрительно, осторожно. Как-то, оставшись дома один, Тимофей на полу в большой комнате сложил из хозяйкиных колгот и поясков, из туфель и шлепанцев, из собственных миски, поводка и ошейника схему Солнечной системы, а сам улегся в ее центре – на месте светила. Они вернулись с покупками, и хозяйка, незлобливо ворча из-за устроенного Тимофеем беспорядка, демонтировала планеты вместе с их тщательно выложенными орбитами. Тимофей тяжело вздохнул и, волоча хвост, поплелся в свой угол.
Какая, к черту, осторожность! Когда бы он знал их письмена и мог держать в лапах карандаш, он бы черным по белому написал, что послан к ним для контакта, что наделен высочайшими полномочиями связать наконец собачью и человечью цивилизации… Но и тогда наверняка ему дурни эти в лучшем случае кинули бы косточку, и на том все кончилось бы.
* * *
Лежа бессонными ночами на своем цветастом тюфячке, Тимофей завидовал тем собакам, которые искали контакт с людьми на свой страх и риск, никем на то не уполномоченные. В конце концов легендарный дедушка Барри, сенбернар, вытащивший в Альпах из снежных обвалов добрых сорок человек, отпаивавший их ромом, согревавший своей шерстью, мог в любую минуту бросить это дело и зажить обычной собачьей жизнью – носиться за течными суками, грызть мозговые кости, брехать на чужаков. Не бросил – до конца дней своих таскал на спине замерзших до полусмерти людей и за то был удостоен памятника. Но это был его выбор. У Белки и Стрелки, у павловских безымянных дворняг выбора не было. Страшно лететь в тесной конуре-капсуле в черный космос, страшно идти на мученическую смерть в пропахшем спиртом и карболкой виварии. Но тут все ясно: иного пути у них не было, не они выбирали для себя такую жизнь и такую смерть. Так легче – куда как легче, когда от тебя, от твоего умения, от твоей воли почти ничего не зависит. Умри ты в космосе и не принеси оттуда людям космический опыт живой собаки, умри под ножом, сдохни от нагноения в фистуле и не открой бородатому старцу тайну условных рефлексов, до которой он, не щадя живота, заметьте, не своего, а собачьего, с такой страстью добирался, – ты все едино заслужишь бессмертие, а то и памятник. Это просто как нырнуть в нору, как обвешанным взрывчаткой броситься под танк. А как быть, спрашивается, коли ты обязан поступить так, чтобы тебя поняли, а тебя не понимают? Если перед тобой глухая стена, отделяющая человеческую ментальность от собачьей… Барри тоже не был понят, и собаки в Колтушах тоже. Хотя памятники им и стоят. Но от того, что их так и не поняли, ему, Тимофею, совсем не легче.
От этих мыслей хотелось выть, и не про подмосковные вечера и усталые игрушки, а просто по-собачьи, отчаянно и безнадежно. И Тимофей в конце концов сорвался, не имея на то никакого права.
Они возвращались с прогулки и у самого дома нос к носу столкнулись с громилой Ермаком, кавказской овчаркой. Ермак только опустил свою тяжелую безухую голову, чтобы обнюхать Тимофея, а у того где-то внутри, в подбрюшье, уже шевельнулось глухое темное раздражение. Кавказец был так огромен, что ему вовсе не требовалось обходить вокруг такса, чтобы обследовать его хвост и все, что под ним. Как истребитель, атакующий бомбардировщик, Тимофей оторвался от шерстяной горы и сам легко зашел неприятелю в хвост. Ермак недоуменно тряхнул тяжелой башкой и повернулся к непочтительной собачонке. И тут Тимофей, не совладав с нарастающим раздражением, издал угрожающий рык. Ермак заворчал и обнажил клыки. В то же мгновение Тимофея обварил крутой кипяток лютой ненависти, он сжался в комок и прыгнул, вцепившись зубами в обвисшие брыли.
Благодаря внезапности нападения первые секунды поединка остались за Тимофеем. Ермаку никак не удавалось раскочегариться для настоящего боя, да и не доводилось ему прежде схлестнуться с врагом в десять раз легче его самого. Обычная тактика – грудь в грудь – здесь не проходила. С ревом, бешено мотая головой, Ермак пытался сбросить с себя Тимофея. Наконец это ему удалось, он шмякнул его оземь, подбил лапой, навалился всей своей пятипудовой тушей. Гигантские клыки, под стать моржовым, впились Тимофею в загривок, он взревел от боли и тут же замолк, напряг короткие кривые лапы и стал медленно выползать из-под Ермака. Но тот не позволил ему разорвать дистанцию: не разжимая клыков, дернул башкой – Тимофей потерял опору и, совершенно беспомощный, повис высоко над землей. Разъяренный Ермак мотал головой, размахивая зажатым в пасти противником, как тряпкой. Каким-то чудом Тимофею удалось вывернуться и вновь впиться в ненавистную морду, на сей раз в самую мочку носа. Но это был последний его успех в кампании. Теперь Ермак уже полностью овладел новой для него тактикой. От удара о землю у Тимофея зазвенело в ушах, и сразу померк свет – Ермак снова навалился на него.
Не видать больше Тимофею ни собак, ни людей, не вынюхивать ему больше тайных и явных следов на земле, не жевать сочной травы, не грызть сахарной кости, когда бы не хозяин Ермака, ладный молодой парень. Очутись он рядом на секунду-другую позже, нашли бы бездыханное тело со скрюченными судорогой лапами. Но парень поспел вовремя, ухватил Ермака за парфорс, дернул так, что у того глаза на лоб полезли, оттащил, взял на поводок – и на кавказца нашлась управа.
А Тимофей, залитый собственной кровью, сочившейся из прокушенного загривка, с мордой, перепачканной чужой кровью, весь в грязи и пыли, все пытался подняться на дрожащих лапах и снова броситься на врага. И не мужества, не ненависти ему не хватило, чтобы драться до конца, а сил. И не помнил он своего высокого назначения, мессианства своего, когда раз за разом отрывался от земли и вновь беспомощно оседал на брюхо. И столько в хриплом его лае было злобы и отчаянной решимости сражаться без огляда, что Ермак заробел и безропотно, не упираясь, позволил увести себя.
Потом, тихо постанывая, Тимофей лежал распластавшись на своем тюфячке. Что-то бурчал хозяин, что-то слезливо причитала хозяйка, а он думал о том, что в который уж раз не оправдал надежд – ему, самой что ни на есть заурядной собаке, не наделенной ни талантом, ни особым умом, ни мощью челюстей и лап, никогда не выполнить непосильного. И молил своего собачьего бога прибавить ему таланта, ума и мощи – не для себя, такса Тимофея, а для дела, которое ему доверено. А если не даст ему бог ни того, ни другого, ни третьего, то пусть пошлет ему, заурядному таксу Тимофею, достойную собачью смерть.
* * *
После драки с Ермаком Тимофея стали водить на поводке. Впрочем, это был не простой кожаный ремешок, пристегнутый к ошейнику, а красивая хитроумная заморская штука. Хозяин держал в руке массивную ярко-красную коробочку, из которой выползала такая же яркая лента с карабинчиком на конце. Как и положено, карабинчик пристегивался к Тимофееву ошейнику. Если вдруг хотелось забежать вперед, или, наоборот, чуть отстать от хозяина, или обнюхать брошенную газету на другой стороне тропинки, или пометить отдаленный кустик, Тимофей беспрепятственно устремлялся к цели – красная лента шустро вызмеивалась из коробочки и совсем не мешала движению. На мгновение возникала иллюзия полной свободы, прежних беспривязных прогулок. Но стоило малость забыться и припустить – следовал резкий рывок, ошейник внезапно больно сдавливал шею, и Тимофей останавливался, будто упершись в невидимую стену. Эта полусвобода-полуневоля оказалась особенно мучительной и, главное, обидной, унизительной.
«Боже мой, – думал Тимофей, – после всего, что я, как фокусник, показывал этим идиотам, после подмосковных вечеров и усталых игрушек, принесенных кошельков и прочего вздора – после всех выдумок и трюков меня, оказывается, теперь надо водить на веревке, как козу». Он укоризненно оглядывался на хозяина, а тот смущенно оправдывался:
– Ну не дуйся ты, Тимоша, все ведь для твоей же пользы. Ты последнее время совсем стал дурной. То за сукой дернешь, то кому в зубы угодишь. Вон смотри – Ермак идет…
Ермак и впрямь топал навстречу. Углядев Тимофея, он зарычал и натянул брезентовую лямку так, что шипы парфоса впились в его необъятную шею. Но Тимофей и ухом не повел, он-то знал, что больше никогда уже не сорвется. И было до слез обидно, что хозяину это невдомек и потому он хватает Тимофея, как паршивую застиранную болонку, в охапку и подымает над головой будто спортивный кубок – чтобы Ермаку и в прыжке не дотянуться.
Когда надменный кавказец, последний раз с усмешкой обернувшись и бросив презрительный взгляд на него, скрылся за поворотом аллеи, хозяин опустил Тимофея на дорогу. Готовый провалиться сквозь землю от унижения Тимофей стоял с низко опущенным хвостом. В эту минуту он понял: пора уходить. И на следующий день ушел.
Хозяин оставил его в тамбуре магазина, намотав красную ленту рулетки на трубу отопления.
Около магазина всегда было оживленно – людно и, если можно сказать так, собачно. Непрерывно хлопала дверь, входили и выходили люди с сумками и пакетами, чаще всего пустыми. Иногда, правда, что-нибудь выбрасывали, и тогда мгновенно собиралась толпа, выходившие из магазина мужчины, а больше женщины, старики, а больше старухи, тащили набитые сумки, источавшие запах крахмальной колбасы, а порою ароматы настоящего мяса или рыбы. Толклись добрые подвыпившие мужики, они часто переругивались, но охотно бросали собакам рыбьи головы и аппетитные колбасные шкурки. Подбирать, правда, приходилось с оглядкой – ни с того ни с сего можно было схлопотать пинок под ребра. Но голодным бродячим псам все было нипочем, а домашние, сытые, тоже не прочь были полакомиться запретным плодом, но больше все-таки смотрели на примагазинную толчею как на зрелище, развлечение, театральное действо.
А сколько было здесь таинственных меток, нюхай – не хочу, сколько посланий и предупреждений, сколько неожиданных приятных встреч, сколько завязывалось здесь добрых знакомств, перераставших в дружбу, а то и в собачью любовь. Здесь мирились и ссорились, дрались и трахались, жаловались на жизнь и хвастали успехами…
Внутренняя магазинная дверь захлопнулась за хозяином, но Тимофей успел заметить очередь за хлебом, этак человек пятнадцать. Значит, хозяин выйдет не раньше, чем через двадцать минут. Тимофей огляделся. Кроме привязанного к батарее напротив немолодого добермана, никого в тамбуре не было. Тимофей встал, сделал несколько шагов, чтобы провисшая лента рулетки натянулась, и, неловко вывернув шею, впился в нее зубами. Крепкая синтетика мочалилась, но рваться не хотела. Доберман укоризненно глядел на него, золотистые глаза увещевали Тимофея: «Ну что же ты, собака, творишь! Нешто не знаешь, что за это положено. Поводок свят, поводок – табу…» «Плевать хотел на ваши святыни», – думал Тимофей. И остервенело грыз, перетирал зубами жесткую ткань. Когда оставалось только несколько ниток, Тимофей сильнее натянул поводок, рванул – и оказался на свободе с обрывком красной ленты на ошейнике. Доберман неодобрительно рыкнул. Не обращая на него ни малейшего внимания, Тимофей подошел к выходной двери и ткнул ее лапой. Дверь не поддалась. Но тут кто-то распахнул ее снаружи, и Тимофей ловко шмыгнул между ног входящей старушки. Вздохнув полной грудью свежий воздух, он огляделся и торопливо потрусил прочь.
* * *
Собаке, как и человеку, нелегко получить свободу. Еще труднее с нею сжиться и с толком распорядиться ею.
Поначалу у Тимофея было радостное, безмятежное настроение, однако уже через несколько минут он поймал себя на совершенно неожиданной мысли – о хозяине и хозяйке. Нельзя сказать, что он был им особенно, как говорят, по-собачьи, предан. Они порой даже раздражали его. Но сейчас Тимофей с грустью вспоминал лучшее, что связывало его с ними. В их доме его любили. И продолжают любить, и долго-долго, быть может, годы, будут помнить. Он представил себе жалкое, заплаканное лицо слоняющейся по пустой квартире хозяйки, представил, как хозяин станет бродить между домами, расклеивая по столбам белые бумажонки: пропала собака… рыжий кобель… вознаграждение. И на каждой бумажонке неумелой рукой хозяина будет нарисован он, Тимофей – не очень, конечно, похоже, но вполне можно узнать: уши до полу, саблей хвост. Тимофей отогнал от себя грустные виденья, но тут же возникли другие: мягкий тюфячок в теплом уютном углу, алюминиевая миска, наполненная ароматным и аппетитным варевом. Моросил мелкий осенний дождик – становилось зябко, хотелось есть.
Не надо, впрочем, думать, что сентиментальные воспоминания о брошенном доме так уж прочно овладели умом Тимофея. Он знал свой долг, и долг уводил его от домашнего очага в неизвестность. Так что Тимофея вскоре полностью поглотили практические планы на будущее.
Прежде всего: уйти как можно дальше, по меньшей мере – за пределы расклейки объявлений. Иначе, не ровен час, опознают, догонят, отловят. И тогда, во-первых, плакали хозяйские денежки – выкладывай вознаграждение, а во-вторых, и это куда важнее, ему придется все начинать сначала. Итак, прежде всего – убежать подальше. А потом найти пристанище, крышу над головой. И дело вовсе не в том, размышлял Тимофей, что он провел все свою сознательную жизнь без забот о крове и хлебе насущном. Он знал: если потребуется, научится спать под открытым небом, у теплых вентиляционных решеток, в парадных, на стройках – живут же другие собаки, и неплохо живут; разберется, как добыть свой кусок, характера на это хватит. Как было бы славно зажить на весь свой собачий век на какой-нибудь бесконечно долгой российской стройке среди бродяг-соплеменников! Но для выполнения высокой миссии Тимофей нуждался в людском окружении. Это и определяло его планы.
Он бежал по городу уже несколько часов, начинало темнеть, саднили пораненные осколками стекла подушечки, от голода сводило брюхо. Люди заканчивали работать, заполняли улицы, толкали друг друга, топали по лужам; грязные брызги попадали Тимофею в глаза, несколько раз ему больно наступали на лапы. У станции метро он выбрал место посуше и присел передохнуть. И сразу же из-за колышущегося леса ног, лихо огибая их, как слаломист огибает флажки, вынырнул худой черный как ночь кобель с острой простоватой мордой и таким же плебейским, закрученным в баранку хвостом. Он подбежал к Тимофею, и тот увидел, что пес одноглаз. Незнакомец небрежно нюхнул, отскочил, задрал лапу и короткой очередью прыснул на колонну у входа в метро.
Он был, пожалуй, ни дружелюбен, ни враждебен. Однако обычай непременно требовал ответа. Тимофей устало поднялся на ноги, подошел к колонне и обнюхал метку. Да, особой враждебности одноглазый и впрямь не проявлял, он просто информировал пришельца о своих правах на прилегающую к метро территорию. Тимофей притерся к колонне и миролюбиво ответил, что идет издалека, территория ему и даром не нужна и просит оставить его в покое. Одноглазый прочитал ответ и снова полил колонну, поглядывая на Тимофея с хитроватой и вроде бы даже дружелюбной усмешкой. Они обменялись еще несколькими метками, скорее ритуальными, нежели информационными, – все и так было ясно. Одноглазый мотнул головой, приглашая следовать за собой чужака, и снова вышел на свою слаломную трассу. Тимофей последовал за ним. Он не поспевал на своих коротких, стертых и отдавленных лапах, то и дело отставал от одноглазого и настигал его, когда тот вежливо останавливался, чтобы подождать гостя.
Вскоре лес ног поредел, и собаки очутились в каком-то дворе, у помойки. Одноглазый уткнулся носом в рассыпанный вокруг баков мусор и стал в нем что-то выискивать. Тимофей последовал его примеру и с удивлением обнаружил, что пища здесь совсем не хуже, чем дома. Сытые, отяжелевшие, собаки улеглись под кустом на охапке прелой, летом еще скошенной травы; одноглазый придвинулся вплотную, согревая ребристым боком продрогшего до костей Тимофея; они одновременно прикрыли глаза и уснули до утра.
Снилась Тимофею норная охота, томительное ожидание – когда же нормастер откроет наконец шибер в нору, затем мельтешащий впереди огненный лисий хвост, злобная морда норного волка – барсука, снился глубокий снег и окоченевшая хозяйка в снегу, и он сам, Тимофей, с санитарной сумкой на боку, согревающий хозяйку своим дыханием. Он и проснулся от чьего-то теплого дыхания: одноглазый уткнулся острой мордой ему в затылок и уютно посапывал.
Тимофей поднялся, прогнул спину, глубоко потягиваясь, зевнул, раздирая пасть. Другой пес тут же открыл свой единственный глаз и вскочил на ноги. Он потянулся к Тимофею, взял в зубы обрывок ленты на его ошейнике и дружелюбно вильнул хвостом. Тимофей, тоже хвостом, сказал ему «доброе утро», и «спасибо за ночлег», и «будь здоров», и «не поминай лихом»; потом сделал несколько шагов в сторону, последний раз оглянулся на одноглазого и, набирая скорость, побежал прочь.
Весь этот день, убегая все дальше и дальше от своего прежнего дома, лавируя между смердящими бешено мчащимися автомобилями, облизывая, чтобы утолить голод, обертки из-под мороженого, лакая грязную воду из подернутых радужной пленкой луж, Тимофей думал об одноглазом. О том, что тот не лез в душу, не задал ни единого вопроса – кто он, чужак, и откуда, куда идет и зачем, с кем жил прежде и к кому стремится. Думал Тимофей о собачьем братстве, о том, что свары и драки в нем – это видимое, а истинное – верность, доброта, отзывчивость к чужой боли. И о том еще думал, что люди, если разобраться, не нужны им вовсе – вдосталь хватит собакам своего собачьего тепла.
Он размышлял обо всем этом, но не забывал аккуратно оставлять метки вдоль петляющего по улицам пути, ибо ни на секунду не забывал о своем долге. Он не мог позволить себе кануть в огромном городе в неизвестность. Его должны были отыскать и дать новые инструкции. Пока же их не было, следовало поступать по собственному усмотрению, по собственному плану. А план Тимофея сводился к тому, чтобы тщательно выбрать себе нового хозяина, выбрав, показаться ему, вызвать у него жалость к несчастной заблудившейся собачке и, эксплуатируя человеческую отзывчивость, в которую Тимофей продолжал верить, проникнуть в чужой дом, в нем освоиться, сделать его своим, а уж потом действовать по обстоятельствам. И добиться того, чего не сумел добиться от своих первых хозяев, – понимания.
Увы, простой и разумный план не срабатывал. Во-первых, Тимофей никак не мог выбрать себе хозяина. Мелькавшие вокруг бесчисленные лица казались ему совершенно одинаковыми – серыми и безрадостными, лишенными какой бы то ни было индивидуальности. С другой стороны, за трое уже суток блуждания Тимофея по городу почти никто не проявил к нему особого интереса. Люди равнодушно встречали его взгляд и тут же отводили глаза, правда, Тимофею порой чудилось, что он успевает прочесть в них жалость и ту самую доброту, на которую уповал. И еще стыд. Первый раз он уловил его даже не во взгляде, а в голосе наклонившейся над ним старушки: «Чем же я, милок, кормить тебя буду?» До конца этого он так и не понял, но догадывался, что люди почему-то не могут дать ему крова и оттого им стыдно.
Раз его поманил человек с нетвердой походкой и багровой физиономией, Тимофей пристроился к нему и пошел, как положено, у левой ноги, но потом передумал и отстал – что-то в мужичонке показалось ему зыбким и непрочным. В другой раз к нему привязались две девочки в красных резиновых сапожках, со школьными ранцами за спиной. Они присели возле него на корточки, дали лизнуть мороженого и принялись чесать за ухом. Тимофей почувствовал, что тает, как то мороженое, и сразу же решил пойти с ними – стоит попробовать, подумал он. Но тут коршуном налетела размалеванная баба в длинном кожаном пальто, размахалась руками, раскричалась, у девочек по щекам сразу вдруг потекли слезы, и во всем этом шуме и гвалте Тимофей разобрал одно: в дом его не берут. И уныло побрел дальше.
Вот, пожалуй, и все контакты за эти дни.
Третий день не перестававший дождик к вечеру усилился, и от холода, сырости, промозглости осенних сумерек Тимофея захлестнуло отчаяние. Снова нужно было раздобывать еду, искать какой-никакой ночлег, а потом опять идти и идти. Куда? Зачем? Он остановился и устало опустил голову. Кончики ушей очутились в луже – Тимофей брезгливо тряхнул головой и прикрыл глаза. И тут же услышал где-то рядом разбойничий свист.
В нескольких метрах от Тимофея, у распахнутых дверей магазина, из которых несло уютным тухловатым теплом, стояли два одинаковых мужика в грязных синих халатах и делали ему какие-то знаки. Тимофей насторожился и сделал несколько нерешительных шагов навстречу.
– Иди, иди, кобеляха, сюда. Ох, мать твою, грязный какой! Дуй к нам, парень!
Из дверей магазина Тимофея еще сильнее обдало влажным теплом, запахом норы и подгнившей картошки. Мужики были пьяны в стельку, но казались веселыми и безобидными. И главное, они его звали, и в их глазах не было стыда. Тимофей приблизился, по очереди обнюхал их и неуверенно вошел вслед за ними в магазин, не ведая еще, что останется здесь до весны.
* * *
Магазин был маленький и бедный. Обычно здесь продавалась картошка, грязная и мокрая, почти всегда – с первого взгляда неузнаваемая мелкая черная морковь и свекла, иногда – лохматящаяся серо-зелеными листьями капуста и лук репчатый, да жалкие яблочки, назвать фруктами которые не поворачивался язык. Это был зимний ассортимент, другого Тимофей не застал.
Еще на полках стояли металлические банки с консервированным борщом и трехлитровые баллоны с мутной жидкостью, на которых было написано «сiк». Но этого никто никогда не брал.
Молодуха-продавщица в замызганном белом халате отвешивала картошку красными руками в цыпках, шмыгая распухшим от вечного насморка носом и хрипло матеря редких покупателей. На Тимофея она не обращала внимания. В упор не видела его и хозяйка – так здесь все звали директрису, грудасто-задастую дамочку, тоже в белом халате, но чистом и накрахмаленном. Она носила высокую прическу инопланетного апельсиново-фиолетового окраса и десяток перстней и колец на толстых пальцах.
Магазинная хозяйка в торговый зал не выходила, разве что в редких случаях, когда вспыхивал особенно шумный скандал из-за недовеса или совсем уж никудышного товара, а просиживала весь день в маленьком кабинетике под портретом лысого человека с усами и бородкой – хитрованская его ухмылочка наводила на мысль, что он, лысый, и открыл некогда первым из первых торговлю гнилым товаром, должно быть, с него, лысого, все и пошло. Хозяйка устраивала какие-то свои дела по телефону, что-то выклянчивала и выменивала, с заднего хода к ней то и дело заявлялись хорошо одетые люди с сумками и портфелями. Иногда, впрочем, она все-таки выходила из кабинетика и кричала продавщице: «Клава, я на базу!» – садилась за руль маленькой оранжевой машинки и укатывала до закрытия.
Тимофей любил эти выезды хозяйки, потому что на следующий день к заднему входу непременно подъезжал фургон, и братья-близнецы Виктор и Виталий, или ханыги, как их все называли, выгружали аккуратные картонные коробки с апельсинами или бананами. Сам Тимофей к экзотическим фруктам был равнодушен, но когда их завозили, в магазине на час-другой воцарялся праздник. Валом валил народ, выстраивалась очередь, хвост которой терялся на улице, Клава весело орала: «Кило – в одни руки!» – и материлась как-то особенно лихо.
Но самый большой праздник наступал, когда в фургоне привозили не апельсины с бананами, а пластмассовые ящики с ячеями, в каждой из которых торчала «бомба» – темная литровая бутылка. Обычно ленивые и неторопливые ханыги разом взбадривались и рысью, с веселым кряхтеньем, с озорным гиканьем, начинали перетаскивать ящики в подсобку и ставили один на другой аж до самого потолка. И тут же откуда ни возьмись со всех сторон набегали сотни людей, больше мужики, но и женщины тоже, сельдями в бочке набивались в торговый зал, переворачивали ведра уборщицы тети Шуры, запружали тротуар у входа и загаженную площадку у задних дверей; такое начиналось, что Тимофей, не робкого десятка пес, забирался за прилавок и оттуда восхищенно следил, как руки с зажатыми бумажками тянутся к продавщице, как швыряет она на прилавок «бомбы», как исчезают они в бездонных карманах мужиков, как тают на глазах запасы столь нужной, оказывается, людям «бормоты». И еще он следил за глазами людей, в которых читал надежду, радость, отчаяние.
«Осталось пять ящиков. Больше не становитесь. Куда, козел, прешь без очереди?!» – надсаживалась Клава. Козел получал по сусалам, его отшвыривали от прилавка, но последние «бомбы» исчезали в карманах, радость и надежда испарялись, оставалось отчаяние.
«Все, шиздец», – подводила итог торговле Клава и начинала аккуратно складывать наваленные грудой бумажки, которые она выменяла на «бормоту». Понурая толпа рассасывалась, оставляя в арьергарде самых отчаянных: «Клавочка, дочка, ну одну, душа горит…» А продавщица, не подымая головы, не переставая щелкать счетами: «Что, рожу тебе ее, мудило? Все, мужики, сказала – шиздец…» И самые отчаянные, самые измученные жаждой понимали, что не родит, что шиздец, он и есть шиздец. И покорно уходили.
У входа и во дворе еще распивали, передавая из рук в руки стакан, а в магазине уже было пусто. Клава сдавала выручку, а тетя Шура, наскоро присыпав заплеванный пол опилками, спешила в подсобку, где ханыги откупоривали «бомбы» и раскладывали на деревянном ящике закуску. Тимофей тоже был там, ибо чувствовал себя равноправным участником застолья.
Доконали первую «бомбу», потом вторую, начали третью. Закусили. И Тимофею перепал кусок вареной колбасы, да еще плавленый сырок – откуда только берется? Откуда-откуда – из магазина, вот откуда! Да ни в каких магазинах ни колбасы вареной, розовой и сочной, мясной колбасы, да сырков плавленых «Дружба» днем с огнем не сыщешь, сколько лет уж не видали. Кто не видал, а кто и видал. При нашем-то товаре ни в чем никогда недостатка не будет. Мы им апельсинчиков, мы им бормотушки, а они нам колбаски да сырку. Как говорится, ты мне, я тебе…
Еще выпили. Засмолили. Да не «Дымок» вонючий, а «Уинстон», американский, ароматный. На какие бабки, спрашиваете? На свои, заработанные. Кто при товаре, да еще таком, как «бормота», тот всегда при бабках.
Дивился Тимофей неторопливому разговору ханыг, не пьяных еще, а веселых и добродушных, и не понимал многого. Но тверд был в своих планах по части контактов, верил, что нашел наконец отличный социум для них – людное, благожелательное к ним, собакам, словом, перспективное место. Недаром вчера в скупой, как всегда, на информацию метке оттуда он прочел одобрение своим действиям и поддержку своим намерениям.
А тетя Шура после третьего стакана становилась веселой, смешливой и запевала:
Привезли в сельпо клеенку
В красную горошину.
Отъебисси все плохое,
Приебись хорошее!
И Тимофею казалось, что все плохое, непонятное, безрадостное в его жизни кончилось, теперь уже позади, безвозвратно ушло, а осталось одно хорошее, доброе, и будет его с каждым днем все больше и больше.
* * *
В ноябре подморозило, запуржило, но хорошо затопили. Тимофей облюбовал теплое местечко у батареи и проводил там все свободное время – когда не был на улице, чтобы принимать входящие метки и оставлять свои, исходящие.
Рядом с ним пристраивалась магазинная кошка – полосатая, длинная и худая. Она негромко мурлыкала от тепла и спокойно, без страха поглядывала на Тимофея большими зелеными глазами.
«Смешно, – размышлял он, – вот тебе еще одна ступень иерархии: собаки – кошки. Наверное, не дурнее нас будут, но тоже остерегаются так, с бухты-барахты, идти на контакт. Лежим рядышком, лапой друг друга достать, но что у другого на уме, не ведаем. А может, он им, кошачьим, совсем и не нужен, этот контакт. А нам – с людьми – нужен? Не моего ума дело, – одергивал он себя, – делай, собака, что велено, делай как велено. За тебя подумали».
И он делал свое дело. Хватило, правда, ума не выстраивать на грязном полу в торговом зале парад планет: Тимофей готов был дать хвост на отсечение, что ни ханыги, ни Клава с тетей Шурой, ни грудастая директриса, даром что прическа инопланетного окраса, не знакомы с устройством Вселенной, а если когда и знакомились, то наверняка давным-давно все забыли. Зато как он пел!
Аудиоконтактам в инструкциях придавалось особое значение, и Тимофей, будучи в высшей степени исполнительным псом, в первые же дни своего пребывания в овощном магазине существенно расширил репертуар: к позывным «Маяка» и малышовой телепередачи добавились новые мелодии. Теперь он довольно сносно, почти не фальшивя, научился навывать «На пыльных тропинках далеких планет», «Мой адрес – не дом и не улица, мой адрес – Советский Союз» и еще кое-что. Труднее всего давался ему «Танец маленьких лебедей», но и его Тимофей вскоре освоил, причем исполнял, привставая на задние лапы – так почему-то было легче.
В торговом зале при покупателях подвывать запрещалось: раз попробовал – хорошо влетело от Клавы, и это при том, что баба она была в общем-то незлобливая, несмотря на грязный язык. Так что выступать Тимофей вынужден был в подсобке, перед единственными слушателями – неизменно пребывавшими в подпитии, но сохранявшими при этом музыкальный слух Виктором и Виталием.
Поразительно не то, что ханыги с ходу распознали навываемые Тимофеем мелодии, а то, что они ничуть не удивлялись несобачьему дару приблудившегося пса и принимали этот дар как должное. Ну поет смышленый рыжий кобеляха, ну и что? Вот подсобник из мебельного, как примет на грудь, такую оперу заводит – что твой Большой театр. Всякое живое существо поет, особенно если налить. Только рыба не поет, но это потому, что она закуска.
Ханыги наливали себе, предлагали хлебнуть Тимофею, а когда тот, вильнув хвостом, вежливо отводил морду – спасибо, мол, не хочется, – слаженно затягивали:
И снится нам не рокот гастронома,
Не очереди долгой хуета,
А на троих бутылка возле дома
И сладкая в стакане «бормота»…
Тимофей чуял – что-то не так, слова вроде не те, но подхватывал мелодию, стараясь не отстать от ханыг и не заскочить вперед, доводил ее до конца. Вот ведь как получается. Контакт! Есть контакт. Полный контакт. Он, Тимофей, воет свое, они узнают и подпевают. Они поют – он подвывает. Клава с тетей Шурой присоединяются, заходит на огонек легендарный подсобник из мебельного – поем-воем все вместе. И никто ничему не удивляется. Все в порядке вещей: умный пес, хороший пес, вот тебе колбаски от щедрот наших, а звукоподражанием нас не удивишь, попугаи – те даже разговаривают, не то что поют, и скворцы тоже.
Контакт? Нет контакта! Никакого контакта…
Впору было взвыть от отчаяния, но терпеливый Тимофей в отчаяние не впадал, а лишь подумывал о смене тактики.
Но тут последовала череда драматических событий, смешавших все Тимофеевы тактические построения.
* * *
О великом крысином походе Тимофей знал загодя – прочитал в ряду малозначимых меток, – но не придал этому событию особого значения. Ну движутся крысы из одного края города к другому, обычная суета – сезонная миграция, к которой склонны эти недобрые, загадочные, на зависть собакам удивительно сплоченные существа. Какое ему до них собачье дело! Прочитал и забыл. И зря.
С утра магазинная кошка не находила себе места – встревоженно расхаживала между мешками с картофельной гнилью в подсобке, бродила, путаясь под ногами покупателей, по торговому залу, – а вечером после закрытия принялась как сумасшедшая носиться по магазину, да так, что перевернула ведро с грязной водой, и добрейшая тетя Шура замахнулась на нее шваброй.
Потом в магазине погас свет – осталась гореть только тусклая лампочка над прилавком, звякнули ключи, клацнул запираемый замок, и Тимофей, зевая, побрел к батарее, чтобы устроиться в теплом местечке на ночлег. Но кошка никак не хотела утихомириваться, напротив, она, казалось, возбуждалась все больше и больше. Шерсть вздыбилась, спина изогнулась – Тимофей никогда ее такой не видел.
Кошкина тревога передалась ему, и он, еще не ведая, что им угрожает, принял боевую стойку и зарычал. А кошка прилегла, распласталась у двери в подсобку и замерла, нервно постукивая хвостом об пол, и вдруг, словно от удара током, взлетела в воздух и исчезла за дверным проемом. В подсобке происходила какая-то возня, будто ханыги перебрасывали с места на место мешки. Но Тимофей знал, что его славные собутыльники Виктор и Виталий давно уже на нетвердых ногах покинули магазин.
Он не успел оценить ситуацию и принять решение, как в зал, тряся головой, влетела кошка, и в тусклом свете дежурной лампочки Тимофей разглядел жирные черные пятна на ее морде и груди. Кровь! – догадался он. Но еще до этой догадки Тимофей учуял запах крови, враждебный запах чужаков.
Подымая шерсть к бою, Тимофей медленно, напряженно двинулся к двери, за которой, чуял он, и был теперь некий смертельный рубеж, но кошка опередила его – снова бросилась в непонятную ему схватку и через секунду-другую вернулась со свисающим из пасти бьющимся комком шерсти. И сразу же вслед за ней в дверях возникли эти твари – числом с десяток.
Тимофей не распознал их, не успел даже мысленно, для себя, дать им имя, но, как тогда, во время схватки с брыластым Ермаком, его уже накрыло с ног до головы, обожгло едкой серной кислотой лютой концентрированной ненависти.
И он с угрожающим боевым рыком кинулся в гущу тварей. Отбросил первую грудью, поймал на лету, хрястко перекусил и отшвырнул, мотнув головой. Не делая паузы, Тимофей ухватил вторую крысу и в мгновение тем же манером расправился с нею. Затем с третьей, четвертой. Отшвыривал их, мертвых, одну за другой, шаг за шагом, труп за трупом, продвигался к двери в подсобку.
А они, мерзкие гладкохвостые твари, все прибывали и прибывали, было их уже не десяток, а, казалось Тимофею, добрая сотня, они обтекали его серым пищащим потоком, прихватывали острыми игольчатыми зубами, и его благородная собачья кровь смешалась с подлой крысиной.
Тимофей сражался молча – рычать не мог, глотка забита крысиной шерстью. Он оставался верен своей боевой манере – на каждую крысу уходило у него не больше секунды, но полчище врагов не убывало, а прибавлялось, и ему уже приходилось буквально стряхивать с себя сразу по несколько повисших на нем тварей, отбивать их грудью и головой, чтобы проложить себе дорогу вперед. Вперед – куда? У него не было ясной цели, ориентир – дверь подсобки – он в пылу сражения давно уже потерял, но знал, что его шанс выжить и победить – в непрерывном движении и еще в страхе, в котором он удерживал крыс, уничтожая их по штуке в секунду.
Где-то рядом бесстрашно сражалась кошка, Тимофей слышал ее жуткие вопли, время от времени краешком глаза фиксировал ее отчаянные прыжки – выгнувшись, она взлетала над серой тысячезубой массой, отряхивалась от ее комков и снова в нее проваливалась.
Потом кошка исчезла из поля зрения Тимофея – кровь заливала глаза, он видел лишь серое месиво перед собой, вокруг себя, серое ненавистное месиво, через которое надо было во что бы то ни стало пробиться. Рывок вперед в гущу тварей, короткое движение пасти, щелчок челюстей, бросок – очередная безжизненная жертва отлетает прочь. И снова рывок. Он не успевал выдохнуть и вдохнуть, ему не хватало воздуха, отчего израненные бока судорожно подымались и опадали. Еще немного, и силы пойдут на убыль, он осядет на лапы, не сможет больше идти вперед, и острые крысиные зубы вопьются в него со всех сторон. Тогда наступит конец. А пока – вперед! Рывок, щелчок челюстей, бросок…
Внезапно Тимофей уловил, что нескончаемый отвратительный писк наседавших на него тварей резко изменил свою тональность. Тимофей не знал крысиного языка – ему до сих пор просто не доводилось с ним сталкиваться, но он почувствовал: агрессивность и злоба уступили место страху, панике. И точно: в колышущейся, наседавшей на Тимофея серой массе появились пустоты и бреши, теперь перед его глазами мелькали уже не оскаленные морды с горящими в полумраке зелеными бусинами-глазками, а горбатые спины и безобразные голые хвосты. Он на мгновение растерялся – не знал, как, за что хватать этих тварей. И тут же нахлынуло торжество – это он, Тимофей, обратил в бегство бесчисленное вражеское воинство. Он победил!
На плечах беспорядочно отступающего неприятеля Тимофей ворвался в подсобку. Последние твари проносились мимо него и серой пеной, как остатки грязной воды в раковине, утекали куда-то за мешки с гнилой картошкой, где, должно быть, таились неведомые ему крысиные ходы и лазы. По инерции он задушил парочку замешкавшихся зверьков и остановился. Кислота ненависти постепенно отливала из головы и через дрожащие негнущиеся лапы уходила в залитый кровью пол подсобки. Брезгливо переступая через крысиные трупы, Тимофей медленно побрел в торговый зал.
Кошка лежала на боку и зализывала кровоточащие лапы. Когда она повернула к Тимофею голову, ему показалось, что в глазах ее мелькнула благодарность.
Он доковылял до стены, тяжело плюхнулся возле батареи и, положив голову на лапы, устало закрыл глаза.
* * *
Утром Тимофея выбросили на улицу.
Обычно магазин открывала Клава, потом появлялась тетя Шура, успевавшая прибраться с вечера, последними подтягивались неопохмелившиеся и потому злые ханыги. И лишь часам к одиннадцати подъезжал апельсиновый «жигуленок» хозяйки. На этот раз по какому-то стечению обстоятельств магазин отперла директриса. Зажгла свет в зале, увидела сотни дохлых крыс на полу и хлопнулась в обморок. Явившиеся на работу Клава и тетя Шура застали ее лежащей на полу с задранной юбкой, из-под которой выглядывали голубые трико с начесом. Видавшие виды продавщица и уборщица овощного поначалу тоже остолбенели от увиденного, но быстро пришли в себя и стали отпаивать водой хозяйку. Когда та оклемалась, поднялся крик, какого Тимофей никогда в жизни не слышал.
Бордовый рот хозяйки изрыгал ругательства, смысл которых был недоступен Тимофею, их просто не было в его словаре. А физиономия директрисы стала фиолетовой – сравнялась цветом с волосами. Она орала о гребаном зоопарке, который развели в магазине, и антисанитарии, грозилась уволить всех до единого и в первую очередь ханыг. Виктор и Виталий безмолвно стояли в дверях, всем своим видом давая понять, что осознали ответственность за случившееся.
– Вон! – истошно орала эта фиолетовая пришелица с иной, наверняка дурной, недоброй планеты. – Вон! Мать вашу перемать! Вон отсюда!
Она грозила вставить предмет, коим никак не могла обладать – это понимал даже Тимофей, – всем присутствующим в ухо, глаз, нос, еще в какие-то части тела и, тыча унизанным перстнями толстым пальцем в сторону двери, твердила свое «вон-вон-вон».
Уверенные, что хозяйское «вон» относится к ним, ханыгам, понурые Виктор и Виталий продолжали топтаться на пороге магазина. А Тимофей уже понял, что гонят его, и пошел к двери. Кто-то из ханыг успел шепнуть ему что-то ободряющее: мол, не ссы, кобеляка, оторется блядища, успокоится, ты и вернешься. Но Тимофей будто не слышал их. Он вышел на заплеванный тротуар под моросящий весенний дождик и пошел через улицу, не обращая внимания на бегущие машины.
За свою короткую жизнь он уже сталкивался с людской злобой. Но такой черной неблагодарности он не ждал даже от не лучшей части человечества. И впервые пришла Тимофею в голову крамольная мысль: а нужна ли кому его высокая миссия?..
* * *
Под осенним дождем Тимофей пришел в овощной магазин и под таким же, нудным, моросящим, даром что весенним, оказался на улице. Как и полгода назад, идти было некуда.
Не обращая внимания на пролетающие мимо, разбрызгивающие грязь машины, Тимофей по диагонали пересек широкую улицу и с опущенной головой потрусил по тротуару. И опять, как полгода назад, перед глазами мелькал движущийся лес человечьих ног, раскисшие клочки газет и обертки от мороженого, вонючие бычки.
Все время, проведенное в овощном магазине, Тимофей совсем не бывал на улице. Три-четыре раза в день он выходил через черный ход во двор, быстренько метил чахлые кустики, обнюхивал в поисках адресованной ему одному корреспонденции скамейки и сугробы, а потом спешил обратно в тухловатое тепло подсобки. Сейчас, вновь оказавшись в суете большого города, он смутно почувствовал какую-то перемену. Вдоль домов, у магазинных дверей понуро стояли немолодые мужчины и женщины с опрокинутыми лицами, в руках они держали кофты, пиджаки, штаны, большей частью бесформенные, ношеные, у ног на тряпицах, газетах, а то и прямо на асфальте были выложены тарелки, книги, гаечные ключи, баночки сапожного крема и прочая совершенно ненужная собаке дребедень. А еще Тимофей заметил новые, приметные ярким своим пластиком будки с обращенными к прохожим стеклянными окошками. Возле одной из таких халабуд Тимофей остановился, привлеченный острым запахом горячих сосисок. Безумно захотелось жрать.
Тимофей обошел будку с тыла и присел около ступенек, которые вели в ее нутро. Аромат сосисок приблизился, ударил в нос, шибанул в голову, проник глубоко в брюхо и вновь вернулся куда-то под самые уши, заставив Тимофея забарабанить хвостом по асфальту и вопреки собственной собачьей воле издать жалобный скулящий звук.
В дверях халабуды появилась молодуха с платиновой гривкой. На ней был толстый свитер ручной вязки и едва прикрывающая трусы облегающая кожаная юбка. Увидев Тимофея, молодуха что-то сказала в темноту будки, и сразу же в ее руках появилась плоская белая тарелка, на которой лежали две огромные сосиски, покрытые горкой зеленого горошка. Она поставила ее на ступеньку и чуть придвинула к раздувающемуся от нетерпения собачьему носу.
И зажил Тимофей в тесной будке с веселыми и незлобивыми девахами Нинкой и Веркой. Их торговая точка работала круглосуточно без перерыва, и они работали поочередно день-ночь, так что встречались только на пересменке. Это было самое любимое время для Тимофея: заступавшая на пост непременно приносила ему что-нибудь вкусненькое, домашнее. Он неторопливо, растягивая удовольствие, выедал из серебристой фольги лакомые кусочки и прислушивался к болтовне подруг, из которой черпал знания о меняющемся на глазах мире и о товаре, которым торговали Нинка и Верка.
За стеклянной витриной будки выставлены были сигареты и водка, как говорится, в ассортименте, шоколадки, жвачки, конфеты-сосалки, презервативы, тампоны, флакончики с одуряющими запахами, разноцветные украшения из пластмассы, матерчатые зверюшки, игральные карты, ножички, фонарики и прочая ходовая дребедень. После овощного от этого обилия товаров голова Тимофея шла кругом, но он все схватывал на лету и вскоре уже знал назначение каждого не хуже продавщиц, а находил нужную коробку в тесноте и полумраке будки быстрее их – искал-то по запаху.
Девчонки нарадоваться не могли на своего нового помощника, просто души в нем не чаяли. И одетый в черную кожанку небритый мужик Муса, периодически подвозивший товар и приезжавший раз в день за выручкой, относился к Тимофею вполне терпимо – мог даже почесать за ухом.
В общем, жил Тимофей сыто и весело. Целый день он топтался в узком проходе под ногами продавщицы. Когда она его окликала (девахи окрестили приблудного пса Рыжиком), он задирал голову и под куполом юбки видел крепкую попку (что в равной мере отличало обеих его подруг), обтянутую узенькими трусиками.
– Ну и охальник ты, Рыжик! – смеялась Нинка или Верка. – Все тебе под юбки заглядывать. Лучше пойди поищи, где у нас коробка с гондонами.
Тимофей с ходу схватывал, что требуется найти, и, выбравшись из-под купола, бросался в угол, где под ящиком водки стояла коробка с американскими презервативами «Троянец», от которых шел характерный запах резины и ароматизированной смазки. И веселым лаем звал подружку: вот тебе твои гондоны.
Выполнять подобные поручения было ему в охотку, но он не упускал из виду и главное: не здесь ли лежит путь к вожделенному контакту? В этом смысле Тимофей, он же Рыжик, очень рассчитывал на Нинку и Верку.
* * *
Пришел теплый, дышащий молодой листвой солнечный май, и Тимофей стал чаще выбираться из пропахшей дешевым парфюмом будки на свежий воздух. Рядом был скверик с короткой, еще не пропылившейся травкой, уткнувшись в которую носом, можно было узнать все свежие городские новости. Как и в любой газете, самые главные печатались на первой полосе, то бишь по всему газону, менее важные приходилось вынюхивать, а то, что было адресовано непосредственно Тимофею – мелкий, едва читаемый кегль, незаметное место среди частных объявлений на последней полосе, – мог найти и прочитать только он сам. Находил и читал.
Повторялись старые общие инструкции, словно неизвестный заказчик оплатил объявление на несколько месяцев вперед: печатайте, пока не кончатся внесенные деньги. Но и это было крайне важно для Тимофея: его не бросили, о нем помнили. Оценка же его последних шагов была краткой и сдержанной – в принципе можно решать задачу и так, действуй.
И Тимофей действовал. Разбросав свои метки по травке, у деревьев и забора, наскоро перенюхавшись с забредшими в сквер собаками, он спешил обратно, на свою новую работу.
Впрочем, поручения отыскать запропастившуюся коробку были не такими уж частыми. У девах ходовой товар всегда был под рукой, так что Тимофей в ожидании дела сидел за спиной продавщицы на облюбованном им ящике и наблюдал за торговлей да и вообще за жизнью, что бурлила вокруг халабуды. Больше всего было покупателей водки и спирта со смешным названием «Рояль». Зачем мужикам эта дурно пахнущая жидкость, пес хорошо знал, поскольку провел добрых полгода в обществе ханыг. Однако спиртное брали не только подобные им небритые и неопрятные мужики, но и чисто одетые, приятно пахнущие, даже женщины брали. А один, тот вообще удивил Тимофея: вылез из машины, купил бутылку «Рояля» и тут же вылил ее куда-то под капот. И вот еще вопрос на засыпку. Все за покупки расплачиваются – суть товарно-денежных отношений пес усвоил давно, еще в овощном, – а молодые парни в серых пиджаках с погонами и высоких головных уборах с черным блестящим козырьком почему-то получают курево и выпивку бесплатно.
Сидя на своем наблюдательном ящике, Тимофей изучал покупателей, многие из которых замечали и его, реагируя при этом по большей части доброжелательно, дружелюбно. Только дважды он столкнулся с направленной лично против него откровенной злобой. Противный старик долго выговаривал продавщице: дескать, торгуете пищевыми продуктами, а у вас тут грязная собака и вообще антисанитария. Нинка – да, тогда это была Нинка – спокойно выслушала недоброго покупателя, оглянулась на Тимофея, как бы убеждаясь, что он вовсе не грязен, вновь повернулась к старику лицом, надежно уложила свою немалую грудь на прилавок и коротко послала зануду в известном даже собаке направлении. Тот ошеломленно попятился и заковылял прочь, так ничего и не купив. Другой окрысившийся на Тимофея покупатель был прилично одетым мужчиной средних лет. Он взял блок сигарет «Davidoff», расплатился и собирался уже сесть в машину, как заметил приветливо улыбавшегося ему пса. Мужика перекосило, и он по-змеиному прошипел:
– Людям жрать нечего, а тут зоопарк развели. Всех бы на живодерню.
На сей раз никогда не лазавшая за словом в карман Нинка – да, это опять была Нинка – не нашла что ответить, а только резко захлопнула окошко. А Тимофей вспомнил о том, что директриса овощного тоже орала что-то насчет зоопарка. И еще сделал для себя вывод об общем лексиконе носителей зла. Но он не мог даже предположить, что это неприятное происшествие станет прелюдией к беде, которая скоро обрушилась на него и его подружек.
Беду принесли трое парней в тренировочных костюмах. Они бесцеремонно вошли в будку через заднюю дверь, и Тимофей сразу почуял в них все тех же носителей зла. Он обнажил клыки и глухо зарычал. И тут же, получив болезненный пинок под ребра, отлетел в угол. Тимофей готов был вцепиться в треники обидчика, но Нинка взглядом дала ему понять, что делать этого не следует, сама разберется. Она долго о чем-то спорила с парнями, потом они ушли, хлопнув дверью, а Нинка тут же побежала кому-то звонить.
На следующее утро в будку набилось столько народу, что Тимофей счел за благо выбраться на улицу и наблюдать за происходящим, сидя у двери. Внутри халабуды шел горячий спор, то и дело переходящий в перебранку. С одной стороны в нем принимали участие вчерашние парни плюс еще двое, все в трениках, с другой – Муса и пришедший с ним немолодой усатый человек в костюме с галстуком. Нинка и Верка, они обе вышли на работу, молча слушали спорящих мужчин.
Стороны покинули будку, кроя друг друга таким отборнейшим матом, какого Тимофей не слышал даже в овощном в сумасшедшие минуты продаж «бормоты», из чего он сделал верный вывод: парни в трениках и Муса с усатым так к консенсусу и не пришли.
Весь день Нинка и Верка, заперев дверь, выставив в закрытом окошке рукописное объявление «Закрыто Closed», пересчитывали и переписывали товар. Закончили за полночь. Перекусив и накормив Тимофея, улеглись на коробках и тут же уснули. Тимофей тоже задремал, а когда сквозь сон почувствовал резкий противный запах, было уже поздно. Будка вспыхнула, как пучок соломы, и за несколько минут выгорела до металлического каркаса.
Звонким лаем Тимофей успел разбудить девах, а те, слава Богу, успели отпереть дверь и вывалились наружу. Они катались по асфальту, сбивая с одежды пламя. Надышавшийся дыма Тимофей захлебывался кашлем.
Пожарные и «скорая» приехали одновременно. Мужики в касках, оглядев, что осталось от халабуды, перекурили и уехали. Мужики в белых халатах увезли Нинку и Верку.
Если не считать нескольких бездомных зевак, Тимофей остался на пепелище один.
* * *
Наверное, кто-то упрекнет Тимофея в том, что он, имея перед собой великую цель, поставленную непостижимо высокими инстанциями, не удосужился обзавестись четко продуманным планом. Глупости. Ну поставьте себя на минуточку на его место. Вот вам, человеку, надо привлечь к себе внимание человечества. Придумайте-ка для этого сколько-нибудь реальный план, причем желательно не геростратовского толка. То-то же! А ведь задача Тимофея была неизмеримо сложнее. Неудивительно, что к ее решению он двигался чисто интуитивно, если не сказать на ощупь.
Как бы то ни было, через неделю после пожара Тимофей, побродив по городу, осел на стройке большого жилого дома в спальном районе, где давно уже кормилась большая стая собак всех мастей и размеров.
В уличных стаях Тимофей прежде не жил, но еще из рассказов своей матушки Ромашки хорошо усвоил царящие в них нравы и обычаи. Поэтому, прежде чем зайти на стройку, он не спеша обошел ее несколько раз вокруг и внимательно прочитал свежую подшивку меток. Судя по всему, это была мирная собачья коммуна, ни в коей мере не страдающая враждебностью к чужакам и ксенофобией каких-то иных оттенков. И Тимофей, пропустив вперед цементовоз, через распахнутые ворота спокойно вошел на территорию.
Пришельца тут же обступила толпа аборигенов, Тимофей подвергся всестороннему обнюхиванию, после чего стая расступилась, оставив его мордой к морде с вожаком, высоким статным кобелем песочного цвета, с покрытой шрамами лобастой головой, рваными ушами и заметной сединой.
Следуя этикету, Тимофей слегка опустил хвост, отвел глаза и повернулся к вожаку боком. Тот оценил проявленное к нему уважение – повел хвостом и улыбнулся. Они обнюхали друг друга. Вожак еще раз сделал миролюбивый жест хвостом и величаво удалился. Тимофей был зачислен в стаю.
Формально решение вожака тут же, до публикации в собачьей газете, вступает в законную силу. Однако в каждой стае существует второй уровень иерархии – прихвостни лидера, его лейтенанты, бригадиры. Их было трое. Рослые, на голову выше Тимофея, серого мышиного цвета без единого пятнышка, с торчащими ребрами, закрученными в бублик хвостами и острыми злющими мордами, они были неотличимо похожи. Наверно, однопометники, успел подумал Тимофей, прежде чем лейтенанты, оскалив зубы, надвинулись на него.
Если он спасует перед ними, все кончено. Он станет парией, опустится на дно стайной иерархии, где его ждут унижения, укусы последних шавок, постоянное чувство голода.
Тимофей оскалился и глухо зарычал. Лейтенанты в замешательстве подались назад, а он с устрашающим рыком сократил дистанцию, готовый вцепиться в серую кобелиную морду, которая окажется ближе. Он знал, что иначе нельзя, и через мгновение сделал бы это. Но делать не пришлось. Неприятель дрогнул. Лейтенанты синхронно, как при смене караула, шагнули назад, потом еще и еще. Рыча и угрожая клыками, Тимофей преследовал их, не давал разорвать дистанцию. И серые лейтенанты капитулировали – сломали строй, рассыпались и отступили. Все собаки стаи стали свидетелями Тимофеева триумфа. Он был меньше ростом, легче, физически слабее каждого из противников, но обладал тем, что американцы называют guts, – характером, мужеством, силой духа. Стая оценила это.
У Тимофея начались настоящие летние каникулы, первые в его жизни.
Стая харчевалась на большой больничной помойке рядом со стройкой, кое-что перепадало от строителей, особенно отделочниц и подсобниц. На сытое брюхо хорошо было подремать на солнышке, или погнаться за забредшей на стройку кошкой, или просто помутузить легкую пластиковую бутылку из-под пива. Да мало ли чем может заняться собака, когда нет забот о хлебе насущном и нет при этом ни хозяев, ни определенной службы. Считалось, правда, что стая охраняет стройку, так по крайней мере говорили парни-строители прорабу, когда тот неизвестно с какого бодуна однажды приказал разогнать собак к едрене фене. В общем-то и правда охраняли: всей стаей во главе с вожаком облаивали проезжавшие мимо ворот машины и для пущей острастки даже пробегали за ними десяток-другой метров. Видите, как службу несем?
Состояние беззаботности, в котором пребывал Тимофей, было вызвано еще и тем, что новых инструкций он не получал, хотя старые поступали с завидной регулярностью. «Им там виднее, думал Тимофей и не шибко корил себя за безделье. – Жизнь длинная, еще успею разобраться с этим вашим контактом, а вот просто так поваляться, зажмурив глаза от солнышка, на груде строительного щебня когда еще придется…»
Во время летних каникул у Тимофея, тоже впервые, случилась любовь. Ну пусть не любовь, а то, что бывает у кобелей с суками. Она, светленькая метисочка лайки ростом чуть выше Тимофея, приглянулась ему в первые его дни на стройке, он ей тоже. Много времени они проводили вместе, а когда у нее начались дела, он разогнал всех увивающихся вокруг симпатичной сучонки кобелей и легко, в обоюдное удовольствие, исполнил свою нехитрую кобелиную функцию. Через два месяца с небольшим метисочка ощенилась в яме под теплотрассой, и отец успел посмотреть на пятерых крепких, похожих на него рыжих кутят. Успел – потому что на следующий день летние каникулы Тимофея неожиданно закончились…
Дурную весть о близости будки с ловцами Тимофей прочитал несколько дней назад и загодя предупредил вожака. Но тот, от сытости и благополучия давно растерявший бдительность и ставший непозволительно для своего положения беспечным, только отмахнулся.
Будку заметили, когда она уже подъехала вплотную к воротам на территорию стройки. Околачивающийся на улице подросток не опознал ловцов и, подражая старшим, облаял машину. И тут же поплатился за глупость – первым угодил в сеть. Та же участь постигла серых кобелей-лейтенантов, хотя кто, как не они, должны были первыми заметить опасность и предупредить о ней вожака.
Услышав их мольбы о помощи, Тимофей сразу бросился к теплотрассе, чтобы предупредить мать своих кутят, и только потом выбежал к воротам, хотя по уму надо было самому уносить ноги. Первым, что он увидел, была замызганная деревянная будка на колесах – что-то вроде хлебного фургона. Из-за ее двери доносился истошный лай лейтенантов. А перед будкой молча бился в здоровенном сачке, который с трудом удерживали два пьяных мужика, сам вожак. Тимофей не успел осмыслить происходящее, как его накрыла волна ненависти и ярости, та самая волна, которая уже окатывала его дважды за короткую жизнь – в бою с громилой Ермаком и во время побоища с крысами. С рычаньем он бросился на сачок и, остервенело мотая башкой, стал кромсать сетку зубами. Ненависть и ярость, удесятерившие Тимофеевы силы, сыграли с ним злую шутку. Всегда настороженный, готовый встретить опасность, откуда бы та ни исходила, он слишком поздно заметил третьего ловца, который заходил сзади. Одуряющий запах спиртного, несколько тяжелых ударов по голове, по спине, по лапам – и Тимофей потерял сознание.
* * *
Тимофей очнулся и сразу зажмурился от бьющего в глаза яркого света. Он лежал в траве, куда в бессознательном состоянии все-таки сумел отползти с проезжей части. Нестерпимо болела голова. Когда луч фонарика немного сместился в сторону, Тимофей увидел два обнюхивающих его собачьих носа и услышал женский голос:
– Живой, что ли?
Он тихо простонал в ответ. Чьи-то руки бережно взяли его, полуживого, под брюхо, подняли и куда-то понесли…
Очухался Тимофей в просторной солнечной комнате на большом мягком тюфячке – так он просыпался в золотую пору, когда жил с хозяином и хозяйкой, не ведая, что ему предстоит перенести. Тогда он просыпался бодрым и свежим, ждал от наступившего дня радости и приключений. Сейчас еле разлепил набухшие глаза, попытался встать, но резкая боль в передней правой лапе заставила распластаться на боку. Мучительно хотелось пить.
– Ну что, Малыш, оклемался? – откуда-то сверху спросил веселый женский голос. Тимофей узнал его и сразу же все вспомнил. – Жить будешь.
Он не увидел, а скорее почувствовал возле себя большую миску с прохладной водой; постанывая от боли, привстал, потянулся к ней и стал жадно лакать. А когда миска с водой опустела, о нее звякнула и опустилась рядом другая, наполненная гречкой вперемешку с мелко нарезанной сосиской. Тимофей ткнулся в нее мордой, немного поел и почувствовал, что силы потихоньку возвращаются. Должно быть, и впрямь оклемался. Надо было разбираться, куда же его занесла нелегкая. А занесла она его, как оказалось, куда надо.
Поилица и кормилица стояла рядом и смотрела на Тимофея с доброй бабьей улыбкой, в которой он прочитал и сочувствие, и удовлетворенность его очевидным аппетитом, и обещание, что на улицу его не выбросят.
– Наелся, Малыш? Вкусно было?
Тимофей благодарно повел хвостом и подумал, что получил очередное неплохое имечко. Родился и пожил у хозяина с хозяйкой Тимофеем, в овощном к нему иначе как Кобеляха не обращались, в торговой халабуде стал Рыжиком, а теперь вот Малыш. Что ж, Малыш так Малыш. Он весело тявкнул, вскочил на ноги, но тут же заскулил от боли и поднял лапу.
Женщина присела на корточки и бережно дотронулась до больного места. Тимофей прикрыл глаза.
– Ладно, – сказала она, водя пальцем по распухшему суставу, – Миша придет с работы, посмотрит. А пока давай с друзьями знакомиться. Только чур не драться. – Она встала, подошла к двери и распахнула ее. – Ну, заходите, обормоты!
И тут же в комнату ворвались, словно ждали за дверью приглашения, два кобеля: один – большущий, с антрацитовой волнистой шерстью и огромными висячими ушами; другой – ростом чуть повыше Тимофея, светло-серый с большими черными пятнами, одно из которых, на морде, придавало ей удивительно хитрованский вид. Дружелюбно виляя хвостами, кобели подлетели к Тимофею и уткнулись в него носами, которые он немедленно опознал. Контакт, полный контакт состоялся.
* * *
В доме, где очутился Тимофей, царили любовь и взаимопонимание. Верховодила дородная Наталья Георгиевна. В бесконечном ряду значившихся на ее счету добрых дел главное место, бесспорно, занимала первая помощь бездомным, больным или покалеченным псам, находить которых у нее был особый талант. Она приносила их домой, как принесла Тимофея, отпаивала и откармливала, а лечил несчастных и убогих ветеринар Михаил, ее муж. Когда все хвори найденыша полностью пролечивались, его отдавали в хорошие руки, а Наталья Георгиевна нет-нет да навещала каждого из своих крестников, хотя набралось их уже несколько десятков.
А вот ризеншнауцер Лопух и беспородный хитрован Макс, которых она нашла полнейшими доходягами, в доме прижились, и передача даже в самые-самые хорошие руки им давно уже не грозила.
Что же до Тимофея, или Малыша, его еще предстояло привести в порядок, чем и занялся вернувшийся с работы Михаил. Как аккуратно и бережно он ни ощупывал лапу, Тимофей от боли взвизгнул и отдернул ее. Михаил обколол сустав и наложил лангетку, а на следующий день отвез Тимофея к себе в клинику и сделал рентген. Перелом оказался довольно серьезным, пес две недели ковылял на трех ногах, а когда кость кое-как срослась, продолжал беречь больную лапу и сильно хромал. Это и определило его положение в семье: Малыша жалели, кормили от пуза и ни в какие руки отдавать не собирались.
Между тем Тимофей нервничал. Из-за его хромоты Наталья Георгиевна с собаками далеко от дома не отходила, и он, ковыляя под окнами по затоптанному газону, искал и не находил инструкций свыше. Неужели о нем и его высокой миссии забыли? Почему? За что такое? А может, так и лучше – не пытаться сделать невозможное, а жить нормальной собачьей жизнью, простые радости которой он уже успел испытать…
И все-таки, терзаясь сомнениями и неизвестностью, Тимофей явно преувеличивал всемогущество и безграничную информированность лидеров собачьего мира. Если подумать: как им было в одночасье узнать, что их посланец, покалеченный пес-мессия оказался в доме Натальи Георгиевны и Михаила? После того как Тимофей, с трудом подымая заднюю лапу – опираться при этом всего на две было ужасно непривычно, – оставил первые свои метки на газоне, потребовалась минимум неделя, чтобы его сообщение достигло самого верха. Прибавьте еще неделю на прохождение обратного сигнала. Вот и получается, что никаких инструкций просто не могло быть – не радио же, не телеграмма. А когда письмо сверху наконец пришло, первым, что испытал Тимофей, было раздражение. Он даже недовольно, непочтительно рыкнул, прочитав метку.
«Скажите пожалуйста, они одобряют мой выбор. А что я мог выбирать, валяясь в крови, без сознания, с перебитой лапой?» И тут же раздражение сменилось радостью. О нем не забыли, в него продолжают верить, а главное – он получил право выполнять свою миссию в кругу друзей, а может статься, и единомышленников.
* * *
С самого начала Лопух и Макс отнеслись к Тимофею по-дружески, что, согласитесь, не так часто бывает и среди людей, и среди собак, тем более что старые питомцы Натальи Георгиевны и Михаила имели все основания испытывать к новичку определенную ревность. Жратвы всем троим наваливали поровну, каждому в свою миску. Обжоре Лопуху своей всегда не хватало, и он лез в миску Макса, который для виду ворчал, но подвигался. А вот на пайку Тимофея ни тот ни другой не покушались.
На улице же Лопух с Максом сразу оградили его прямо-таки великой китайской стеной от других собак, среди которых немало оказалось не просто недружелюбных, но и злобных. Конечно, Тимофей и на трех лапах сам сумел бы постоять за себя, но ему не пришлось этого делать. Достаточно было Лопуху обнажить клыки, и самые настырные кобели, желающие познакомиться с новичком и проверить его полномочия, ретировались, позорно поджав хвосты. А Макс с громким лаем преследовал отступающего неприятеля и оттеснял его со двора.
Тимофей не мог не оценить все эти проявления участия и дружеского расположения к себе. Но особую радость приносили ему долгие часы вечернего общения на кухне, когда Наталья Георгиевна и Михаил занимались своими делами или принимали гостей, а собаки были предоставлены самим себе. Лопух любил лениво развалиться посреди комнаты, делая вид, что выкусывает блох, которых у него отродясь не было. Макс, напротив, нервно расхаживал вокруг и провоцировал товарища на спор. Тимофей же, поудобнее пристроив больную лапу и положив голову на здоровую, лежал возле плиты и внимательно следил за беседами своих новых друзей.
Все разговоры и споры носили не бытовой, а политический характер, вертелись в основном вокруг будущего мирового собачьего сообщества, ни больше ни меньше. При этом позиции Лопуха и Макса были диаметрально противоположны. Как ни странно, первый, чистейшей воды ризен, даром что уши не купированы, причислял себя к интерпородистам, сторонникам межпородных половых связей, которые в конечном счете должны привести к рождению единой собачьей расы Canis sapiens. Не менее странно, что его оппонент, дворняга из дворняг, Бог знает сколько кровей намешано, горячо отстаивал породную чистоту.
– Вам бы только всех сук перетрахать! – кипятился Макс, едва не кидаясь на возлежавшего в позе римского патриция Лопуха.
– А вы напрочь имбридированы, словно какие-нибудь Габсбурги. Вот и ваши щенки уже на собак не похожи, – возражал Лопух, впрочем, возражал лениво и насмешливо, потому что уж кто-кто, а Макс не имел ни малейшего отношения к этим самым собачьим Габсбургам.
Тимофей, с его сомнительным по части породности отцом Троллем, с его собственными кутятами – как они там? – от метисочки, был склонен скорее принять сторону Лопуха. Однако горячность Макса, вескость его аргументов в ком угодно могли поколебать веру в идеи интерпородизма. Единая раса – это, конечно, прекрасно, но сколько красок потеряет мир без чистопородных колли, без английских и французских бульдогов, даже без йорков-недомерков, наконец. Все это надо было хорошенько обмозговать.
А вот в чем антагонисты Лопух и Макс сходились безоговорочно, так это в отношении к Большому контакту. Когда разговор впервые зашел о нем – дело было поздней ночью, Наталья Георгиевна погасила на кухне свет и отправилась спать, – Тимофей просто остолбенел. Он-то думал, в тайну из тайн посвящен он один, избранный. И вот те на! О Большом контакте запросто болтают на кухне. И что болтают!
– Я этих контактов нахлебался, когда со слепыми работал, – прикрыв глаза, гудел Лопух. – Что не так, так палкой по спине. Нет уж, увольте от таких контактов…
– Палкой по спине – это еще ничего. Если, упаси Бог, такое случится, этот гребаный Большой контакт, тебе палка сахарной косточкой покажется… – Макс то поднимался с подстилки, то снова плюхался на нее. – Нас миллионами отстреливать будут, в корейских ресторанах места в холодильниках не хватит, шапок нашьют на несколько поколений вперед… Нет, братцы, нам такие контакты не нужны. Лучше уж как собака Баскервилей… – Он повернулся к Тимофею: – А ты что об этом думаешь?
От неожиданного обращения Тимофей растерялся и, не зная, что ответить, неопределенно буркнул.
– Насчет Баскервильской ты, брат, загнул, – заговорил Лопух, – но я уверен, что Большой контакт – это всего лишь идиотская выдумка оголтелых пансобакистов. Делать им нечего, кроме ловли блох, занятия себе не могут найти, вот с жиру и бесятся.
– Ну вот! Ну вот! А вы со мной спорите! – горячился Макс, хотя спорить с ним никто и не собирался.
Лопух что-то ответил, Макс продолжал гнуть свое, но Тимофей их уже не слышал. Уткнувшись носом в здоровую лапу, он думал о добре и зле, которых так много в окружающем его мире, наверное, того и другого поровну, думал о причудливых собачье-человечьих отношениях и еще о том, что все это дано свыше, и не с того уровня, откуда ему спускают невнятные инструкции, а еще выше, неизмеримо выше. И там, высоко-высоко-высоко, должно быть, все так и задумано, устроено: чтобы собаки жили рядом с людьми, и дельфины тоже, ну не рядом, а в воде поблизости, чтобы собаки и дельфины, а может, еще какие разумные существа всегда посылали двуногим сигналы о своем разуме, о готовности прийти на помощь, сделать доброе для них, для людей, дело. И от этого все становятся хоть немного, но добрее – и собаки, и дельфины, и люди тоже. С этим Тимофей и заснул.
* * *
Михаил любил шахматы, а Лопух с Максом и примкнувший к ним теперь Тимофей любили смотреть, как он играет. Не то чтобы их интересовала сама игра, просто в гостиной было уютно и тепло, потрескивали полешки в настоящем камине, возле которого все трое укладывались и грелись в полудреме. Впрочем, неугомонный Макс долго дремать не давал, будоражил друзей, то и дело навязывал им какой-нибудь бессмысленный спор.
Вот и сейчас он приставал к Лопуху: «Ну вот скажи, если ты такой умный, почему мы не можем играть в шахматы? Глупее людей, что ли?» Лопух, которому шахматы были до фонаря, только чтобы отвязаться от Макса, пробормотал что-то банальное насчет слабости абстрактного мышления и неспособности собак к счету. Для неугомонного спорщика этого было достаточно: «Ах слабость, ах неспособность! А что ты скажешь о цирковых?! И они к счету не способны?»
Бубнеж Макса раздражал Тимофея, отвлекал от мыслей о своем. Тяжело вздохнув, он встал и подошел к шахматному столику, за которым сидели Михаил и его частый партнер – высокий костистый мужчина с морщинистым лицом и длинными седыми волосами. Он всегда приходил с мальчиком-инвалидом лет тринадцати, привозил его в инвалидной коляске, а в гостиной пересаживал в кресло. Вот и сейчас все трое сидели, молча глядя на клетчатую столешницу с резными фигурками. Тимофей подошел к ним и вспрыгнул на стоявший у столика стул. Мальчик, не отрывая взгляда от доски, погладил его по спине. Тимофей вежливо шевельнул хвостом и тоже уставился на доску.
Это странное, на первый взгляд, бессмысленное человеческое занятие, с которым Тимофей прежде не сталкивался, сразу же заинтересовало его, как только он поселился в доме. Поначалу он пытался разгадать смысл долгого молчаливого сидения людей напротив друг друга, наблюдая за выражением их лиц, жестами, движениями рук, прислушиваясь к коротким репликам. Потом его внимание переключилось на доску, фигурки, их редкие перемещения. Вскоре он уловил явную закономерность в их шажках по клеткам, а еще через несколько дней – поразительно скоро! – резные деревяшки ожили в его сознании, обрели характеры и повадки.
Тимофей понял шахматы. Более того, он обрел удивительную, присущую лишь незаурядным шахматистам способность без просчета вариантов видеть далекие последствия своего хода. Трудно сказать, что это было – интуиция или некая экстрасенсорика, хотя, согласитесь, то и другое, по сути своей, одно и то же, – но ситуации на доске, и реальная, сиюминутная, и отдаленные, окрашивались в голове Тимофея в разные цвета в зависимости от полезности или, напротив, вредности для позиции хода, который предстояло сделать. Было при том множество тонов и тонких полутонов, а в целом, если предельно загрубить картину, благоприятному течению партии соответствовало синее и его оттенки, а любое неблагополучие на доске отзывалось желтым. Если же позиция становилась опасной, желтизна сгущалась, приобретала угрожающий, тревожный характер.
Наверное, это объяснение многим покажется полной невнятицей, да и сам Тимофей, умей он говорить, вряд ли бы смог объяснить, каким образом он оценивает позицию. Но ведь это в равной мере относится и к шахматистам-людям.
Сегодня Михаил и Седой разыграли сицилианку, и партия перешла в путаный миттельшпиль со взаимными шансами. Всех этих слов Тимофей, разумеется, не знал, но ясно видел окрашенную в синее перспективу: белым, которыми играл ветеринар, надо бы поставить свою вторую по росту фигурку, ту, что с шариком на макушке, на d5. Должно быть, для Михаила это было не очевидно, и он уже минут десять тяжело думал, рассеянно дергая себя за нос.
«Ну двигай же!» – мысленно подгонял Тимофей Михаила, тихонько поскуливая и от нетерпения ерзая на стуле. Но игроки на него даже не глянули. И тогда Тимофей подался вперед, приподнял здоровую лапу и неловко подгреб фигурку к нужной клетке. Ферзь встал на d5, покачнулся и упал на доску, подкосив черного коня на d6.
– Ты чего, Малыш? – буркнул Михаил и поправил фигуры. – Не мешай! Убери лапы!
– Взялся – ходи, – засмеялся мальчик.
Михаил раздраженно отмахнулся и потянулся за пачкой сигарет, лежавшей у него за спиной на журнальном столике. Воспользовавшись моментом, пес снова выставил лапу и повторил свой ход, на сей раз удачно. Ферзь, не покачнувшись, замер на d5. Тимофей радостно тявкнул, а мальчик захлопал в ладоши.
– Я вот тебе! – закричал Михаил. – Пошел отсюда! – Он хотел было спихнуть Тимофея со стула, но поперхнулся дымом и закашлялся.
– Ой, дядя Миша, не гоните Малыша, – взмолился мальчик.
– А ты знаешь, Мишка, – задумчиво произнес Седой, – а ведь Фd5 совсем даже не худо. Я этого просто не видел. Вот те и Малыш!
– Вот и играй с ним. – Михаил встал и направился к серванту, чтобы плеснуть в рюмки коньяка.
– И сыграю, сыграю… – Седой рокировал короля в короткую сторону.
Тимофей понял, что его приняли в игру, и быстро сделал ответный ход. Он не думал ни о каком контакте, ему в голову не приходило, что двигать фигуры по доске – дело куда более осмысленное и для людей доходчивое, чем петь им про усталые игрушки или выкладывать перед ними карту Солнечной системы. Он просто играл в мудреную человеческую игру, которая с каждым ходом становилась для него понятней и интересней.
…Первая в жизни Тимофея шахматная партия завершилась вечным шахом. Он долго не мог понять, почему закончилась игра. На доске оставалось полно фигур, причем у него их было на одну больше, чем у Седого, которому к тому же грозил этюдный мат в два хода. А когда до Тимофея наконец дошло, что белый король, его король, тоже никуда не может деться от назойливых шахов, что так будет, сколько за доской ни сиди, а это и есть вечность, когда все это окончательно утряслось в его голове, он сначала слегка расстроился, поскольку все-таки рассчитывал на победу – иначе зачем играть? – а потом спрыгнул со стула и присоединился к дремавшим у камина Лопуху и Максу.
Михаил и Седой тем временем быстро двигали фигуры, просматривая вариант за вариантом и споря, кто до хода белых Fd5 все-таки стоял лучше. Мальчик молча следил за спором старших и вдруг тихо сказал:
– Дед, ты же чуть не проиграл… Собаке.
Спорщики переглянулись.
– Не может быть… – прошептал Михаил и, быстро расставив фигуры, позвал Тимофея: – Малыш, ну-ка иди сюда. Садись.
Тимофей проворно вспрыгнул на стул, который освободил для него Седой, и двинул белую королевскую пешку на два поля. Михаил ответил е5.
Они быстро сделали несколько ходов, и когда Тимофей, неуклюже лавируя лапой, попытался фианкетировать чернопольного слона, Михаил вскочил на ноги и во весь голос закричал:
– Хватит! Ты что, и вправду играешь?!
– А ты сам не видишь? – спросил Седой, взял наполненную рюмку и залпом выпил.
На крик мужа с кухни прибежала Наталья Георгиевна и, стоя в дверях, в недоумении глядела на растерянных мужчин и Тимофея, почему-то восседавшего за шахматным столиком. Лопух и Макс тоже уже стояли рядом. В общем, натуральнейшая гоголевская немая сцена. Из нее выпадал только мальчик. Он радостно хлопал в ладоши и приговаривал:
– Ай да Малыш! Ай да Малыш! – Потом он вдруг посерьезнел и тихо попросил: – Тетя Наташа, дядя Миша, отдайте его мне. Пожалуйста.
Все решилось в считанные минуты. Наталья Георгиевна переглянулась с мужем, оба повернулись к Седому, тот кивнул. В конце концов, самое время пристроить пса в хорошие руки, да и мальчику компаньон только на пользу.
Собакам тоже ничего не пришлось объяснять. Лопух дружески боднул Тимофея в бок, мол, увидимся, Макс лайнул ободряюще, и Тимофей, бросив на друзей благодарный взгляд, подошел к мальчику.
Время было позднее. Гости попрощались с хозяевами и отправились пешком к себе домой. Седой подталкивал коляску с мальчиком, Тимофей, прихрамывая, трусил рядом.
* * *
Жилище, куда привели Тимофея, не шло ни в какое сравнение с хоромами, которые он только что покинул. Седой и мальчик жили в однокомнатной квартирке на первом этаже ветхой хрущевки. В жилой комнате теснились две кровати, платяной шкаф и заваленный большими картонами стол: дед был художником-графиком. Ели-пили, смотрели телевизор, играли в шахматы на кухне, куда теперь поселили и Тимофея.
Седой работал дома, к мальчику приходили учителя. Было тесновато, но Тимофей легко находил себе место и занятие. Пристроившись на стуле возле рабочего стола, он мог часами смотреть, как угольный карандаш покрывает грубыми неровными линиями серый картон и из-под сетки штрихов проявляется картинка – живые люди, живые собаки. Да, Седой рисовал людей – больше каких-то чумазых, небритых, неопрятных, в дурной одежде, но среди них попадались и подтянутые, строгие, в одинаковых фуражках и подпоясанных широкими ремнями шинелях, вот этих всегда сопровождали крупные собаки с умными и тоже строгими мордами. В миру такая служба овчарок была хорошо известна, и относились к ней, мягко говоря, без особого уважения. Тематика рисунков навела Тимофея на мысль: художник не понаслышке знает что рисует, сам там был и принадлежал к большинству, о чем свидетельствует его очевидное сходство с небритыми персонажами. И от этой мысли Седой стал ему еще более симпатичен.
Время от времени художник отрывался от работы, чтобы перекурить и опрокинуть рюмочку. Если перекур затягивался, Тимофей перебирался к мальчику. Сидеть рядом с ним тоже было интересно. Мальчик читал книжки с картинками, что-то писал в лежавшей на коленях тетради. Пес знал, что отвлекать его нельзя, но иногда забывался: чтобы привлечь к себе внимание, тихонько подавал голос или как бы невзначай касался мальчика лапой. И тогда тот, захлопнув книгу, весело болтал с Тимофеем, а то со строгим учительским видом рисовал для него большие буквы в своей тетрадке. На запоминание алфавита потребовалась неделя.
Но самое интересное начиналось вечером после ужина. Седой убирал со стола посуду и приносил шахматы. Мальчик открывал коробку, расставлял фигуры и, зажав в кулаках по пешке, предлагал Тимофею выбрать цвет. Поскуливая от восторга и предвкушения игры, пес наугад тыкал лапой в кулак и занимал место за доской.
Мальчик думал над каждым ходом, а играющий по своей собачьей цветовой интуиции Тимофей отвечал практически мгновенно. Пока на доске было тесно, он, двигая фигуры не шибко приспособленной для этого тонкого дела лапой, то и дело устраивал настоящий шахматный погром. Мальчик сердился и восстанавливал позицию. А дед, чтобы сохранить на доске порядок, пытался сам переставлять Тимофеевы фигуры. «Ты хочешь пешку на а3?» – спрашивал он у пса. Тот не знал, что такое а3, но непременно хотел делать ходы без посредника, собственной лапой, и потому сердился на Седого, громко лаял. Мальчик тоже злился на деда, ему казалось, что тот Тимофею подсказывает. Этот сумасшедший дом немного успокаивался, когда после разменов на доске оставалось немного фигур и пес мог их свободно двигать. Впрочем, оба игрока и тогда все-таки продолжали нервничать. Тимофей нетерпеливым лаем торопил мальчика, а тот огрызался: «Замолчи, дай подумать!» Седой посмеивался и позволял себе еще рюмочку-другую.
Когда партия заканчивалась и соперники, что называется, обменивались рукопожатиями – мальчик почесывал Тимофея за ухом, а тот блаженно прикрывал глаза, – все вместе отправлялись на вечернюю прогулку, подышать свежим воздухом. Седой выкатывал коляску с мальчиком во двор, Тимофей метил чахлые дворовые кустики и читал собачью прессу, где, помимо всякого-прочего, находил приветы от Лопуха и Макса – как ты там, Малыш? И конечно же, вчитывался, внюхивался в скупые строки, адресованные только ему и никому другому.
Им были довольны. Его хвалили за шахматы, считали это настоящим прорывом, первым шагом к Большому контакту. И настоятельно требовали развить успех. Точка. Конец сообщения.
А Тимофею даже не пришлось ломать голову над тем, как выполнить новое, последнее задание. Все решилось само собой.
После вечерней партии Седой, как всегда, выкатил коляску во двор, а сам вернулся в квартиру за сигаретами. Тимофей совершал свой обычный собачий ритуал, когда мальчик подозвал его и, таинственно приложив палец к губам – строго между нами! – сказал ему, что завтра занятий у него не будет и они поедут в шахматный клуб. Тимофей вопросительно смотрел на мальчика: зачем? что мы там забыли?
– Хочу познакомить тебя с тренером, с ребятами, – сказал мальчик. – Я им о тебе рассказывал, а они смеются, не верят. Хочу, чтобы ты сыграл при всех – со мной, не со мной, это, в конце концов, не важно. Ты с любым можешь играть. Я в тебя верю, Малыш.
Несколько мгновений Тимофей не мог осознать услышанное. А когда до него дошло, завертелся волчком от наполнившей его радости и, высоко подпрыгнув, ткнулся носом в щеку своего лучшего друга. Коляска сдвинулась с места и медленно покатилась по асфальтовой дорожке перед подъездом хрущевки. И тут Тимофея ослепил свет наезжающих на него, на мальчика фар. Он успел резким ударом головы и здоровой лапы ускорить движение коляски, вытолкнуть ее из снопа света.
А сам не успел.
* * *
Ни одна душа на Земле еще не знала об этом. Не знали в Андах, куда весть о смерти Тимофея придет через сутки, а то и через неделю. Не ведали спящие в доме через квартал на своих тюфячках Лопух с Максом. Не знала и шанхайская сука Чин, стоявшая хвост в хвост со сделавшим свое дело кобелем. Через шестьдесят три дня ей предстоит ощениться, и на пятого среди одиннадцати маленьких метисов, в чьей крови намешаны чау-чау, тибетский терьер и еще черт знает кто, будет возложен тяжелый груз, который нес покойный Тимофей.
Известно о случившемся было лишь в тех невообразимых высях, где вершатся судьбы всего сущего, где было решено, что еще не пришло время, хотя жизнь и смерть верного своему долгу такса Тимофея его приблизили.
1989–2007