Из жизни собак и минотавров

Кривич Михаил

«В чувстве, с каким пишешь о книгах Кривича, есть что-то от удовольствия, какое испытываешь, войдя в тепло квартиры с холодной и промозглой улицы и опрокинув пару добрых стопок водки.

Герой Кривича обладает замечательным свойством – умением взглянуть на себя со стороны, увидеть свои слабости, первым над ними улыбнуться…

Проза Кривича вещественна, плотна по фактуре, напряженна и динамична; пульс ее, как сказали бы медики, неизменно ровный и хорошего наполнения»

«Книжное обозрение»

 

 

Смешение кровей

Предисловие

Получеловек – полубык… Полутакс… Полусобака – полу(посланник неведомой цивилизации)… Полупес – полу(нобелевский лауреат)… Полуреальные и полувыдуманные.

Впрочем, по законам художественной математики сокращаем все на «полу». Ничего не полу в этой книге. Человек-бык, пес-посланник и пес – гениальный химик. Реальные и выдуманные. В полной мере.

О Михаиле Кривиче говорят, что он работает в жанре фантастического реализма. Казалось бы, это звучит почти так же, как человек-бык или собака-химик. Но вот перед вами книжка: в ней живут фантастически реальные и выдуманные существа.

Автор, мой большой друг, очень остроумный, добрый и ироничный человек. И книжка «Из жизни собак и минотавров» вышла такая же. Вроде бы этого достаточно. Просто читайте, и все! Но хочется быть причастным, поэтому – для терпеливых – продолжу.

Михаил Кривич любит шутить, что каждый уважающий себя писатель должен оставить после себя «Каштанку» или «Муму». Или «Холстомера». Не снял он этой высокой миссии и с себя. Но в силу его причудливой фантазии (или в силу его собственной судьбы?) его герои – не чистопородные чемпионы или забитые дворняги, а такие сложные двоесущностные существа, несущие в себе силу разных историй и кровей, – как многие из нас, городских жителей родом из ХХ века. В генетике эта сила смешения кровей называется гетерозисом.

В книгу вошли произведения, написанные в разное время, но это не мешает ее целостности. И даже любопытно проследить эдакий «собаководческий вектор» на протяжении нескольких десятилетий. Но главное – на протяжении жизни автора. В одну человеческую жизнь укладывается несколько собачьих. Я имею в виду – целых собачьих, от начала и до самого конца. Ничего не поделаешь, нам приходится переживать смену собачьих эпох, иногда даже вытесняя память одного любимца другим, чтобы было полегче. В Михаиле Кривиче, как мне кажется, все его собаки, в том числе выдуманные, живут одновременно и навсегда. И они не слились в одного обобщенного Пса, с которым гуляешь, которого кормишь, который лежит у ног, когда ты читаешь. А все – со своими отдельными собачьими привычками, собачьими доблестями и закидонами; и каждый – со своей высокой миссией, сообщена она ему тайным посланием или нет.

Ну конечно, они приукрашены в книге! Ровно в той мере, как мы все привираем про своих детей (и любимцев). Это привирание нужно нам, чтобы все любили наших детей (и любимцев), чтобы им помогали, чтобы им жилось легче… И, черт побери, автор добился своего: я люблю его героев! И Трошу, и Джошу. И Тимофея, и мать его Ромашку. И видимо, засекреченного в советские времена Пса-химика. И трогательного минотавра Миню…

Я все думал: как он сюда затесался, в собачью книгу – этот человеко-бык, не метис даже, а химера – если рассуждать генетически? Думал я об этом, потому что мне надо было найти формальное объяснение. А потом вспомнил, что когда читал книгу, то все вместе пролетело на одном дыхании. Значит, срослось. Срослись несращиваемые гены, срослись характеры, срослись времена. Срослась книга. И все это случилось от любви.

Ну вот, слава Богу, не забыл главного, что хотел сказать: это не книга о животных. Эта книга, как все стоящее, что делается в литературе, – о любви, о высокой миссии и жизненном предназначении. И о том, каково все это нести в себе…

О том же пишет свои картины и художник Владимир Любаров. Поэтому так органично его работы ложатся, уже не впервые, в книги Михаила Кривича. В этой их общей книжке особенно виден эффект такого соединения: вместе картины и тексты дают еще один гетерозис. Потому что тоже срастаются.

Слушайте, зачем вы читаете предисловия? Вас ждет хорошая книга. Вперед!

Сергей Катасонов

 

ВЫСОКАЯ МИССИЯ

ТАКСА ТИМОФЕЯ

Тоненький солнечный лучик отыскал прореху в плотных льняных шторах, пересек, разгоняя пылинки, темную комнату, где спал на своем месте Тимофей, и легонько щелкнул его по черному пупырчатому носу. Тимофей нехотя открыл глаза и, лежа еще, как спал, на боку, огляделся спросонья. Нос снова напоролся на острый теплый лучик, отчего стало нестерпимо весело и щекотно; пес громко чихнул, стукнулся головой об пол и окончательно проснулся.

Хотя Тимофей был истинное дитя любви, проще говоря, происходил, как и его братья и сестры по помету, от внеплановой вязки, и потому у клубных снобов его породная чистота могла не без оснований вызывать крепкие сомнения, по духу он был стопроцентным таксом – чутким, решительным, быстрым в движениях и поступках. Только что ему снились упоительные сцены норной охоты, о которой он знал по рассказам своей матери Ромашки, и теперь, всего несколько секунд спустя, бодрствующий, напряженный от усов до кончика хвоста, уже не с сухой и пупырчатой, а мокрой, лакированной, словно смазанной маслом мочкой носа, он лежит в позе боевой готовности на тюфячке, будто поджидая у норы барсука.

Широкая грудь покоится на коротких мускулистых лапах, голова приподнята, большие карие глаза всматриваются в темноту. Он неподвижен, и только хвост, чуть вздрагивая, отсчитывает, как метроном, секунды ожидания. Почти целый год, что Тимофей живет на белом свете, он ждал этого дня, этого часа. Ждал условного сигнала, после которого для него должна наступить новая жизнь – жизнь несущего особую миссию пса-избранника. Пусть пока похрапывает за стеной безобидный недотепа хозяин, пусть пока мирно сопит рядом с ним вечно докучающая Тимофею своими дурацкими ласками хозяйка. Тимофей подождет.

Он ждал год. Что значат для него оставшиеся до начала минуты! Хотя, конечно, нестерпимо хочется отсчитывать секунды, как делают это космонавты: десять, девять, восемь… И потому беззвучно постукивает по тюфячку хвост-метроном.

О своем назначении Тимофей узнал не сразу, да и сама Ромашка, или, как записано в ее родословной, Ромуальда фон Липпенштадт, не ведала до поры до времени, какая судьба уготована ее третьему сыну, ничем, право же, не выделявшемуся среди однопометников, а в чем-то даже им уступавшему. Тимур, скажем, был крупнее и сильнее Тимофея; Тантал – подвижнее, хитрее, пронырливее, к тому же обнаруживал задатки незаурядного нюха. По тому, как они и их сестры прокладывали себе дорогу к материнским сосцам, даже по лужицам, которые они оставляли на полу, Ромашка представляла себе их будущее, судьбу взрослых кобелей и сук в донельзя запутанном человечье-собачьем мире.

Тимуру быть дворовым бойцом, грозой окрестных шавок всех мастей, судьей собачьих склок и споров, впрочем, судьей справедливым, хоть и строгим. Тантал станет прекрасным, беспощадным к врагу норником, таким среди охотников цены нет, и к полутора годам вся морда его покроется шрамами, приобретенными в подземных сражениях с лисами и барсуками. А Тильда, увы (впрочем, почему «увы»?), будет диванной собачкой, ласковой, капризной, привередливой: того она не ест, от этого брезгливо отворачивается, скушай, деточка, кусочек, ну пожалуйста. Зато окажется любвеобильной, в мать, и в определенные дни за ней нужен будет глаз да глаз, не то, как говорят люди, не ровен час принесет в подоле…

Это был не первый Ромашкин помет. Дважды до того в доме невесть откуда появлялись заносчивые, до нелепости самоуверенные клубные кобели, которые по чьей-то разнарядке, по чьему-то суетному расчету должны были стать отцами ее детей. Одного из них, помнится, приводили даже украшенным бренчащей гирляндой медалей и жетонов. И он, как особо важная персона на дипломатическом приеме, неловко топтался посреди комнаты при всех своих регалиях, не решаясь подойти и обнюхать Ромашку. Впрочем, ей и не очень-то хотелось.

Оба кобеля, при всей их заносчивости и важности, на поверку оказались более чем заурядными ухажерами. Гонору полно, а как до дела, так смех один. Они почти стерлись в памяти Ромашки, как и быстро пробежавшие после их визитов недели щенности. Она лишь помнила, что много ела и спала, жадно лизала штукатурку и, отяжелевшая, сонливая, бездумно слонялась по двору. Потом как-то сами собой рождались малыши, слепые и лопоухие, остервенело мутузили сосцы Ромашки, подрастали, расползались – сначала по картонной коробке, где она лежала, а потом по всей комнате. Приходили чужие люди, охали и ахали, неумело брали в руки крохотных кобельков и сучек, тискали, целовали в носы и одного за другим разбирали кутят. И хотя Ромашка делала вид, будто готова за каждого из них разорвать чужаков в клочья, она знала, что такова сучья доля, и даже испытывала облегчение, когда щенков становилось все меньше и меньше, а потом уходил и последний. Время от времени бесперебойный собачий телеграф доносил до нее вести о жизни детей, но Ромашку они не очень интересовали.

* * *

Кажется, через год после того, как последний выводок отлучили от Ромашкиных сосцов, случилась выставка. На параде Ромашка шла впереди своих детей, как оказалось, сплошь медалистов и призеров, за что ей дали какое-то почетное звание с неприятным на слух словом «элита». Обходя ринг, Ромашка иногда оглядывалась на цепочку моложавых нахальных сучек и кобельков и удивлялась, что не испытывает к ним никаких материнских чувств, а напротив, не прочь ухватить любую из сучонок за шелковистый загривок и оттрепать ее для острастки. После выставки всех развезли по домам, и Ромашка детей больше не видела. Когда появился Тролль, она и вообще перестала их вспоминать.

Тролль возник во дворе поздней осенью – не разберешь, то ли такс, то ли несусветная коротконогая дворняга, но с замызганным ошейником и измочаленным обрывком поводка. Он был тощ, как весенний койот, а его бесстрашия хватило бы на целую волчью стаю. Ромашке достаточно было одного только взгляда на пса со свалявшейся тусклой шерстью и голодными горящими глазами, чтобы понять, от кого единственного у нее будут теперь щенки. Тролль не позволял ни одной собаке приблизиться к Ромашке, ей же запрещали с ним гулять из-за пролысины на его худом ребристом боку – похоже, лишай – и гнали его со двора, но он упрямо возвращался. Когда пришло время, Ромашка – откуда силы взялись! – вырвалась из сбруи, в которой ее выводили гулять предусмотрительные хозяева, и ушла с Троллем.

Вдвоем они не спеша протрусили мимо новостроек, и в заснеженном лесу на окраине города произошло то, что и отдаленно не напоминало пресные свидания с клубными красавцами в заставленной Ромашкиной квартире.

Потом они долго стояли в «замке» – позе свершившейся любви, и Ромашка думала о том, как прекрасна жизнь, и благодарила небо за то, что свело ее с этим шелудивым голодным кобелем, отцом ее будущих детей.

А когда Ромашка понесла, все тоже было совсем по-другому, по-новому. Не было того волчьего аппетита и ленивой сонливости, зато появилось и с каждым днем нарастало какое-то праздничное веселье и беспокойство. Она бродила с Троллем по двору, они вместе обнюхивали остро пахнущие помойные баки, разрывали лапами сырую, только освободившуюся от снега землю, выкапывали прошлогодние корешки. Голова кружилась от шальных весенних запахов, и привычные метки знакомых собак читались как послания из далеких миров.

Как-то раз Ромашка, совсем уже тяжелая, обнюхивая плюшевую замшелость под водосточной трубой, почуяла вдруг и впрямь новый, совсем неведомый ей запах. Тролль тоже что-то унюхал и тревожно поднял шерсть на загривке. Невнятное предчувствие не оставляло Ромашку весь день, а на следующий она вновь наткнулась на таинственное послание.

Вообще в чужой метке не было ничего необычного. И раньше на Ромашкином дворе и соседней улице время от времени попадались метки незнакомых собак, запахи из других концов города, рассказывающие о новостях большого мира, сообщающие о радостях и бедах, несущие пустые сплетни, непроверенные слухи, полезные советы, а иногда и строгие предписания. По этим меткам можно было узнать о надвигающейся чуме, о случаях бешенства, о переменах в настроении людей, от которых зависят собачьи судьбы. Если, скажем, в Строгине появлялась зловещая будка с ловцами бродячих псов, в тот же день об этом становилось известно и в Бибиреве, и в Бирюлеве – маршрут и график продвижения по городу проклятой будки разносили по свету спасшиеся от неволи и страшной смерти кобели и суки. Метки могли вызвать в собачьем мире настороженность и страх, праздничное настроение и всеобщее веселье, над ними порой посмеивались, о них судачили во дворах. Для Ромашки, взрослой, пожившей, видавшей виды суки, они были газетой, радио, телевидением – окном в мир. Однако сейчас она впервые, как ей казалось, читала не обычные вести, адресованные всем собакам, которые способны их прочитать и осмыслить, а чье-то личное ей, Ромашке, послание, причем отправитель его, несомненно, обладал влиянием и властью.

Вскоре Ромашка получила веское доказательство, что сигналы адресованы именно ей, а не кому-то другому. Поначалу Тролль реагировал на них настороженно, если не сказать враждебно, но через несколько дней – а эти метки попадались все чаще и чаще – он стал к ним совсем равнодушен: походя сам метил их поверху и беспечно трусил дальше. Зато Ромашка буквально прилипала к ним влажным носом, буравила им землю, встряхивала головой, прядала ушами и тянула, тянула в себя непонятные будоражащие запахи. Тролль недоуменно оглядывался и, слегка подрагивая хвостом, звал ее за собой: «Ну что ты там закопалась? Пойдем, будет тебе…» А она кружила на месте, собирая пыль длинными ушами, и внюхивалась, внюхивалась, словно хотела прочесть слово, написанное на забытом, но мучительно знакомом языке.

Сначала она лишь смутно догадывалась о смысле послания, как глухие угадывают слова по движениям губ киногероев; потом перед Ромашкой побежали сперва смутные, размытые, потом все более и более четкие строки субтитров. Откуда-то издалека до нее доносилось властное и повелительное: «Собака, прозванная людьми Ромашкой, будь внимательна! Тебя ждет сообщение чрезвычайной важности. Следи за нашими сигналами. Будь внимательна…» И снова: «Собака, прозванная людьми Ромашкой, будь внимательна…»

Через несколько дней пошли новые сигналы, и Ромашка читала их уже бегло, даже не зарываясь носом в подсыхающую прошлогоднюю листву: «Сука Ромашка, ты ощенишься через неделю. Будь осторожна. Береги помет. Конец сообщения».

Она не ведала, чем заслужила такое внимание к своим еще не родившимся детям, и знала, что не может этого знать. Радостное беспокойство захлестывало ее, и она неожиданно принималась лаять, да так звонко и оглушительно громко, что Тролль, разинув зубастую пасть, недоуменно посматривал на нее. Ей было велено беречь помет, и она жадно хватала молодую, только проклюнувшуюся из влажной земли траву и яростно жевала ее, чтобы напоить бодростью и силой щенков, которые уже барахтаются в ее набухшем брюхе и со дня на день покинут его.

За день до родов пришла еще одна метка: был назван наконец виновник особого внимания, которое она к себе привлекла. Ее будущий третий.

Следом за третьим, за Тимофеем, сразу же, без малейшей паузы, не давая измученной Ромашке передохнуть, выбрался на свет Божий четвертый, Тантал. И она успела лишь бросить взгляд на того, кому ей велено было уделять особое, неслыханное среди собак внимание. Потом, когда вся восьмерка копошилась уже где-то рядом с ее мокрым, сразу потерявшим округлость пустым брюхом, обессиленно вытянувшаяся на подстилке Ромашка с закрытыми глазами нашла его и подгребла поближе к себе лапой.

Она ни на минуту не желала оставлять щенков. И вовсе не из-за высочайших распоряжений – с тех высот, о которых простые собаки могли только догадываться. А скорее, должно быть, по немудреной, каждой суке понятной причине: отцом щенков был не назначенный Бог знает кем чужак, а выбранный ею среди всех кобелей отважный, вечно голодный Тролль. Но оставить, пусть и ненадолго, щенков все-таки пришлось, и когда Ромашка на слабых еще ногах проковыляла на двор, ее ждало новое послание: все внимание – третьему, все знания – третьему, весь собачий опыт – третьему. Но скрытно, незаметно, тайно.

Ни одна живая душа, ни собачья, ни тем паче человечья, не должна до поры до времени подозревать, что третий – избранник. А он избранник.

* * *

В спальне зашевелились, потом послышались голоса: сюсюкающий – хозяйкин и глуховатый, вечно извиняющийся – хозяина. Приоткрылась дверь, и хозяин, в полосатой, словно каторжное одеяние, пижаме, шаркая шлепанцами, заспешил в уборную. Через минуту он вернулся в комнату, подошел к окну и отдернул шторы. Комнату залило весеннее солнце.

«Пора!» – подумал Тимофей и вскочил на ноги. Широко расставив кривые мощные лапы, он прогнул спину, потянулся и одним прыжком настиг хозяина. Солнце слепило, Тимофей жмурился, чихал, тряс головой и все норовил упереться передними лапами в пах хозяину, уткнуться восторженным носом в теплую мягкую материю.

– Будет тебе, дурень, будет… Сейчас оденусь и пойдем, – добродушно говорил хозяин и почесывал Тимофея за ухом. А из спальни уже неслись причитания хозяйки:

– Проснулся, мой маленький! Как сегодня спала моя собаченька? Иди к своей мамочке… Ну скорее к мамочке!

От внезапно нахлынувшего восторга Тимофей коротко гавкнул и ворвался в спальню. Он вспрыгнул на постель хозяина, перескочил на хозяйкину, ткнулся носом в пахучую щеку и оглушительно чихнул от напрочь убивающего нюх острого запаха духов, лосьона и крема. Хозяйка продолжала что-то причитать, пыталась схватить Тимофея, обнять, затискать его, но тот уже был на полу. Он вылетел из спальни, на бешеной скорости сделал два круга по гостиной и замер. Он досадовал на себя – поддался неуемной утренней радости и в щенячьем восторге на несколько секунд забыл, какой день сегодня. Его великий день.

Тимофей уселся посреди комнаты на мягкий синтетический палас, поерзал задом, чтобы удобнее пристроить хвост, задрал морду к люстре, прикрыл глаза и тонким-тонким, не своим, голосом тщательно и аккуратно, как играют гаммы прилежные ученики районных музыкальных школ, вывел:

– …ля-до-ми-до-ре-до-си-ми-ре-ля… – Воздух в легких кончился, перехватило дыхание. Тимофей вздохнул всей грудью и опять завел: —…ля-до-ми-до-ре-до-си-ми-ре-ля…

– Да потерпи, брат Тимка! – басил хозяин из спальни, одеваясь. – Сейчас пойдем писать, пойдем. Дай мне хоть штаны натянуть!

В спальне щелкнул выключатель – хозяйка врубила приемник.

– …до-си-ми-ре-ля… Вы слушаете «Маяк». В Москве девять часов утра. На полях страны заканчивается сев колосовых…

Тимофей не дослушал, как и чем заканчивается сев колосовых. Он напрягся и снова пропел позывные.

– Ой! – взвизгнула за стеной хозяйка. – Нет, ты послушай, послушай… Тимочка, ласточка моя! Он же точно, точно, как радио… Не слышны в саду даже шорохи… – фальшиво напела она.

– Ладно тебе, совсем на своей собаченьке трехнулась, – добродушно ответил хозяин и вышел из спальни, уже в тренировочном костюме и прогулочных кедах.

Тимофей ждал его с ошейником и поводком в зубах. Ему уже было невтерпеж.

* * *

Тимофей пулей вылетел из парадной двери и в два прыжка достиг серого валуна, что врос в землю на газоне возле дома. Несколько лет назад, еще до Тимофея, сразу же после заселения дома, когда новоселы рьяно принялись озеленять и благоустраивать прилегающий к нему лоскут земли, кто-то из молодых умников и решил устроить здесь нечто вроде японского сада камней. На общественные деньги наняли левый грузовик, завезли откуда-то серые глыбищи и раскидали их как попало. Однако новомодная садовая архитектура пришлась не по вкусу ветеранам войны и труда – уж больно, по их мнению, сад камней смахивал на кладбище, которое и так не за горами. Глыбищи одну за другой повыковыривали и оттащили на соседний пустырь, ставший таким образом японским садом. Но самый большой валун оказался абсолютно неподъемным. Вот он и остался у парадного входа, напоминая пожилым жильцам о бренности земного существования. Понемногу к нему привыкли, он глубоко ушел в землю, оброс мхом, и соседские собаки облюбовали его для своих меток. Он стал для них чем-то вроде доски объявлений, или стенгазетой, или, принимая во внимание обширность и населенность микрорайона, многотиражкой.

Тимофей подлетел к валуну, притерся к нему боком, примостился поудобнее, круто взметнул мускулистую заднюю лапу и полоснул по мху желтой струйкой: «Я, годовалый такс, был здесь. Я весел, энергичен, но миролюбив. Я не прочь составить партию молодой симпатичной суке с добрым и веселым характером. Я не лезу первым в драку с кобелями, но если кто покусится на мою честь и достоинство, скажем, рискнет поставить на меня переднюю лапу, ему придется познакомиться с моими клыками». Вот такое примерно сообщение оставил Тимофей на каменной доске объявлений.

Пометив камень, Тимофей припал к нему носом, зажмурился и, сопя, пофыркивая, стал считывать чужие метки. Замелькал калейдоскоп собачьих кличек, характеров, новостей, ссор и примирений: у французской бульдожки Бланки из восьмого корпуса опять течка; боксер Пим повздорил с пришлым эрделем и порвал ему ухо, а сам зализывает рваную рану на ляжке; будку с ловцами видели давеча в Ясеневе, со дня на день жди здесь; на стройке ощенилась лохматая дворняга, щенки здоровые, хорошо сосут… Новости были интересными, но Тимофей искал другое. Он ждал подтверждения того, что прочитал вчера на вечерней прогулке – неподалеку, рядом с поликлиникой.

Резкий властный запах ударил в ноздри, повел Тимофея в сторону от камня. Так и есть: свежая метка, оставленная на драном пластиковом пакете от сигарет с верблюдом, подтверждала вчерашнее сообщение и, как и вчерашняя, была лаконичной и сухой, лишенной каких бы то ни было эмоций, даже намеков на личное: «Начало работы – сегодня. Вступать в контакт при первой возможности. Условие полной скрытности сохраняется. Выбор средств – на усмотрение исполнителя. Последующие инструкции – по мере необходимости. Напоминаем об ответственности за неразглашение. Конец». И все. Как ни пытался Тимофей, словно помпой втягивая носом капли влаги с пакета, вынюхать хоть какие-нибудь дополнительные подробности, пусть намек, как ему надлежит действовать сегодня, завтра, послезавтра, – все тщетно. Ни одной избыточной молекулы, которая могла бы что-то подсказать, хотя бы просто подбодрить, мол, действуй, пес, с Богом, Тимофей. Ничего не было. Выбор средств – на усмотрение исполнителя. Конец сообщения.

А если подумать, что еще могли ему сказать? Год, целый год готовили его к этому дню – сначала мать Ромашка, потом, когда он уже был привит от чумы и стал выходить на улицу, метки, доставленные собачьей эстафетой издалека, из такого далека, что от одной мысли захватывало дух и хотелось, задрав морду к небу, взвыть от отчаяния, от страха перед огромной, непосильной ответственностью, от великого и ужасного знания, недоступного прочим собакам, среди которых ох немало и сильнее, и умнее, и, конечно уж, опытнее его, Тимофея.

* * *

Мерзко засвербило в ушах. Тимофей поднял голову и увидел, что хозяин далеко уже отошел от дома – стоит на полдороге к лесу и, сложив губы бантиком, дует в свисток. Этот свисток, противное немецкое изобретение, привезли хозяйские друзья из какого-то круиза. Людям его совсем не слышно, сколько ни свисти, – звук слишком высок и потому не доступен несовершенному человечьему уху. Но ультразвуковой посвист нестерпимо колотит по чутким барабанным перепонкам собаки, и чтобы прекратить это мучение, побежишь за хозяином, куда он захочет.

То и дело притормаживая, чтобы задрать лапу у куста или автомобильного колеса, Тимофей потрусил к лесу.

Они прошли по главной аллее, и за четверть часа Тимофей исполнил перед изумленным хозяином все, чему тот тщетно пытался научить его за без малого год их совместного проживания. Раз десять по дурацкой команде «Апорт» Тимофей подбирал брошенную хозяином палку и приносил к его ногам по всем канонам общего курса дрессировки: обходил вокруг, усаживался у левого кеда, передавал «апортируемый предмет», что называется, из рук в руки. По команде «Ко мне» Тимофей прибегал с такой скоростью, будто дело решали сотые доли секунды. Он даже раз с отвращением перепрыгнул через скамейку, что при его коротких лапах было отнюдь не просто. Хозяин только рот разевал от изумления и приговаривал: «Ну ты, Тимофей, даешь!» Он был так поражен интеллектуальным взрывом, который, вне всяких сомнений, демонстрировал его пес, что ничуть не удивился, когда тот стал лаять и показывать лапой на развязавшиеся шнурки кед, – просто нагнулся и завязал их.

Они вышли к ручью на опушке леса. Здесь хозяин остановился и стал смотреть в сторону собачьей площадки на противоположном, низком, берегу. Тимофей как пай-пес уселся у левой ноги и тоже стал приглядываться, а больше прислушиваться к происходящему там.

Было воскресенье, день занятий, и учеба на площадке шла полным ходом. Как всегда, там царила жуткая неразбериха, разноголосый лай разносился далеко окрест. Тимофей отлично знал, что хозяин при всей своей привязанности к нему, Тимофею, давно тайно мечтал завести крупную собаку, а вовсе не коротконогого такса. Он, толстяк и коротышка, куда лучше смотрелся бы рядом с овчаркой или эрделем, не говоря уже о сенбернаре. Хозяйка же хотела таксу, а воля хозяйки имела в семье силу закона. Но мечта оставалась, и хозяин мог часами завороженно следить, как рослые кобели и суки ходят по буму, лазают по лестнице и остервенело бросаются на ватный рукав инструктора, отрабатывая премудрости защитно-караульной службы.

Сидя рядом, Тимофей время от времени снисходительно поглядывал на хозяина и про себя посмеивался, когда тот не мог удержаться от восторженного возгласа. Это и в самом деле смешно. Происходящее на площадке всегда было и останется навсегда апофеозом великой комедии, которую столетиями разыгрывают собаки и в которой люди играют незавидную роль простаков.

Конечно, самый захудалый пес из самого паршивого помета, медлительный и тупой, этакая деревенщина, лимита, и тот за полчаса запомнит, что надо делать, когда велят лежать или сидеть. И не нужно быть мыслителем, чтобы приволочь палку к ногам бросившего. И не такие собрались здесь изголодавшиеся или обжоры, чтобы всерьез покуситься на жалкий кусочек засохшего сыра, который инструктор упорно сует тебе под нос, ты отворачиваешься, а он сует. Известно ведь: если схватишь кусок, немедленно получишь по мордасам под противнейший крик «фу!». Но по свято соблюдаемому в собачьем миру закону ни один пес не имеет права раскрыться, обнаружить понимание, сразу выполнить все эти нелепые штучки-дрючки – чтобы от него раз и навсегда отстали. Не отстанут – доподлинно известно.

Псевдогениев из собачьей среды, этих выскочек, которые по недомыслию или легкомыслию, по лености или беспечности с ходу выполняли дурацкую волю людей, клеймили всеобщим презрением как коллаборационистов. Жизнь их становилась нестерпимой: их таскали с выставки на выставку, выставляли напоказ, как шутов, обвешивали унизительно звенящими медалями и жетонами. Так что всякая собака разумная, извините, канис сапиенс, посмеиваясь и обмениваясь с товарищами по площадке лукавыми взглядами, непременно демонстрирует полную дебильность – ложится по команде «Стоять», прикидывается, что смертельно боится барьера, который перемахнет с закрытыми глазами, бесцельно носится по площадке и одурело лает. Так заведено. Лишь к окончанию бесконечно долгого курса дрессировки дозволяется с грехом пополам сдать выпускной экзамен и получить диплом. Печальная необходимость: с людьми жить – по-людски выть. Без диплома клубы не дают вязки, и в условиях породного шовинизма этот дикий произвол угрожает продолжению собачьего рода.

В общем, учебно-тренировочная площадка – притча во языцех, объект шуток и насмешек, место действия собачьего фольклора. Стоит собраться двум псам, кто-то непременно начнет травить анекдоты: «Встречаются на площадке кобель и сука…», или «Притиснул Рекс Альму к буму и предлагает ей сам знаешь что, а она ему…», или «Инструктор говорит Джеку…», или еще что-нибудь в том же духе. Сейчас, наблюдая происходящее на площадке, Тимофей один за другим вспоминал смешные анекдоты, многие из них заставили бы юных сучек, когда бы собаки могли краснеть, стать цвета ирландского сеттера. Однако он ловил себя на том, что невольно любуется красотой, пластикой собачьих движений.

Больше всего на площадке было восточно-европейских овчарок, или коротко ВЕО – этим стыдливым эвфемизмом люди, среди которых жил Тимофей, во времена оны замаскировали старое, законное название породы «немецкая овчарка». ВЕО так ВЕО.

Вообще к этим овчаркам отношение было неоднозначным. Многие посмеивались над их солдафонской прямотой и простотой – недаром «восточноевропейские» столь быстро и, по людским меркам, успешно обучались премудростям ОКД и ЗКС. Последний эвфемизм был куда гнуснее уже упомянутого, ибо невинное словосочетание «защитно-караульная служба» многое скрывает, в том числе и лагерные подвиги серых, черных и рыжих овчаров и овчарок.

Тимофей часто думал об этом и всякий раз приходил к одному и тому же: целые человеческие породы были причастны к самому страшному и бесчеловечному, но прощены, грехи их отпущены, «не судите – и несудимы будете». Так можно ли судить всю собачью породу вместе с несмышлеными кутятами, которая, не по своей к тому же воле, приняла участие в черном деле? С другой стороны, рассуждал он, людьми определялись на грязную работу и другие собаки, но не захотели делать ее, ушли от нее, отвертелись как сумели: доберманы прикинулись неженками – куда там без шубы в сибирские морозы, эрдели сказались этакими добряками – зубы показать не могут. Посмотрели бы вы на них в деле, на этих неженок и добрячков! Но еще с одной стороны, наконец, сын да дочь за отца не в ответе. Чем, скажите, виноваты эти подростки, у которых, можно сказать, молоко на брылях не обсохло, если их деды и прадеды рвали истощенных людей в ватных фуфайках? Но ведь колючая проволока, продолжал рассуждать Тимофей, кое-где еще осталась, не провисла, не порезана кусачками и вдоль нее пока бегают, красуясь лоснящейся шерстью, волчьи близкие родственники. Вот уж про кого верно сказано – тамбовскому волку товарищи. Бегают, а когда отбегают свое, им понадобится смена. Она же тут как тут: гоняет по площадке с лаем, апортики приносит, «лежать-сидеть-стоять-фас» выполняет от всего собачьего сердца.

Нет, не зря к ВЕО двойственное в собачьем миру отношение. Но как хороши, черти! Ухоженные, уши торчком, глазища умнющие, бегут-стелются, а хвост трубой. Или взять колли, будто на парад надевших свои лисьи воротники. Или мефистофелей-ризеншнауцеров…

Вот откуда ни возьмись, как черт из табакерки, вылетел тигровый боксер Пим, тот самый, что подрался давеча. Знает ведь, бандит, что брать стену ему пока не следует, да молодую силу некуда девать – взял и перемахнул два метра играючи. Говорят, люди прозвали их боксерами из-за сходства с боксерской перчаткой. Тимофей видел бокс в телевизоре и знает: одного удара такой перчаточки, как Пим, хватит, чтобы уложить на пол человечьего чемпиона. И вообще, существа, избравшие столь неустойчивый и малонадежный способ передвижения – ходьбу на задних лапах, – по многим статьям уступают собакам. Хотя, впрочем, и у них, право же, есть чему поучиться.

– Ладно, Тимоша, пошли! – прервал размышления Тимофея хозяин. – Не был бы ты таким недомерком, и мы бы на площадку хаживали.

Смешно и несмешно. Ностальгия стареющего мужика к полувоенному детству, суетная мальчишеская тяга к приказам, командам, начальствованию и подчинению. Желание поймать свой последний шанс на празднике молодости и силы. Мелкое тщеславие человечка, полагающего, что, подчинив себе другое живое существо, сильное и смелое, он сам сможет стать сильнее и мужественнее. Как, однако, потешит Тимофей тщеславие толстяка, когда поведает ему о своей миссии. Вот уж воистину ни у одного ныне живущего в мире человека нет такой собаки, как он, да и быть не может, потому что Тимофей – избранник, единственный во всем мире.

То-то радости будет толстяку. Впрочем, не все так просто, в чем Тимофей успел уже убедиться с утра. А пока осторожность, осторожность и еще раз осторожность.

* * *

«Осторожность, скрытность, строгая последовательность тщательно выверенных действий, глубокое осмысление отклика при контакте, осторожность и еще раз осторожность…» – читал Тимофей адресованную ему одному метку и представлял долгую цепочку, по которой очередная инструкция дошла до него лишь Бог ведает откуда. Из австралийских пустошей или скалистых Анд – никто из собак не ведал, где, в какой такой недоступности собираются эти небожители, синклит, управляющий необъятным миром гигантов мастифов и крошечных чихуахуа, свирепых булей и кротких бедлингтонов, холеных чемпионов пород и покрытых струпьями метисов, а также волков, шакалов, лис, койотов, – словом, всех, всех, всех псовых. Этого никто не знал и знать не мог, об этом только догадывались и судачили на своих собачьих тусовках – на тех же учебных площадках, на вольных сходках у помойки или скорбных этапах в виварий. Не знал и Тимофей, хоть был он сейчас единственным в собачьем миру, кому доверено столь многое. Он мысленно видел лишь самую доступную часть информационной цепочки.

Маленький выжженный солнцем аэродром где-то в южных краях. Раскаленные газовые струи гонят от двигателя белесую пыль. Вот сейчас уберут трап. И тут откуда ни возьмись появляется жалкое существо с торчащими из-под редкой желтой шерстки ребрами, прижимается существо к трапу, писает на него и трусит себе дальше. Взбегает по трапу красавец пилот в небесного цвета униформе, загорелый, худощавый, мужественный, вляпывается в собачью лужицу и, того не заметив, следует в кабину. Вот уже убрали трап, самолет разогнался, оторвался от растрескавшейся грунтовой полосы, ушел под облака и понес за сотни километров от нее даже не капельку – какую-то жалкую сотню молекул некой химии, намешанной в собачьей моче.

Всего несколько молекул, но в них и адрес Тимофея, и его имя, и строгий приказ, в котором все, что он должен знать сегодня, и более ничего – ничего лишнего. Молекулы будут перебираться с подошвы на подошву, их понесут через моря и океаны распухшие от артритов и варикозов ноги пожилых господ в дорогих шерстяных костюмах, стройные ножки сексапильных стюардесс с «Эр Франс» и «Люфтганзы», забранные в сапоги мослы офицеров и генералов Бог знает каких армий. Они будут теряться в информационных шумах людных европейских аэропортов, но их непременно отыщут местные бродячие псы, впитают трепещущими влажными носами и, не пытаясь даже понять скрытого, предназначенного одному лишь Тимофею смысла, выделят из невообразимого информационного гама, чтобы воспроизвести, усилить и – метить, метить, метить ими, этими молекулами, все новые и новые трапы, таможни, уборные, магазины дьюти-фри, залы для особо важных персон.

И сойдет некто по трапу в аэропорту Шереметьево-два, неся на подошве весточку издалека, и оставит ее на затоптанной тысячами ног автомобильной стоянке. И унюхает ее местный кабысдох, и брызнет ее репликой у фонарного столба. И пошла гулять метка по Москве, пока не очутится у порога Тимофеева дома.

Всякий раз, когда Тимофей читал про осторожность и еще раз осторожность, перед ним пробегала вся эта цепочка, и всякий раз у него начинало бешено колотиться сердце от гордости и тревоги. Однако с каждым днем меньше становилось гордости и больше тревоги. Инструкции приходили все реже и не баловали Тимофея разнообразием: продолжать поиски контакта, тщательно анализировать отклики, буде таковые случатся, раскрываться постепенно, шаг за шагом, а главное – осторожность, осторожность, осторожность. А потом метки и вовсе пропали.

Тимофей успокаивал себя: собственно говоря, в подробных инструкциях он вовсе и не нуждался – с молоком Ромашки он впитал знания о мире, в котором ему предстояло выполнить свою миссию; потом, когда он был еще неуклюжим щенком, мать поведала ему все хитроумные способы контакта, накопленные тысячелетиями собачьим сообществом; а еще позже, когда он подростком попал в дом хозяина и хозяйки, что ни день приходили метки-методички, и он, как старательный студент-заочник, во время прогулок тайком от людей отрабатывал старые испытанные приемы. Сейчас от него требовалось лишь повторить их перед аудиторией, перед хозяином и хозяйкой, что Тимофей и делал – безукоризненно точно.

В сотый и тысячный раз приносил он хозяину обрыдшую обкусанную палку, перчатки, записные книжки, детские колготки, оброненный подвыпившим растяпой бумажник, карандаши, связку дурно пахнущих металлом и машинным маслом ключей. Хозяин не уставал восторгаться сметливостью и хозяйственностью Тимофея и, когда они возвращались домой с прогулки, с гордостью отдавал находки хозяйке, нахваливая своего мелкого, но такого сообразительного пса.

– А он у тебя какал? – строго спрашивала хозяйка и, обращаясь к Тимофею, переходила на противный свой сюсюкающий тон: – Моя собаченька какала? У мальчика животик не болит?

Тимофея тошнило от сюсюканья, от нелепого и, с его точки зрения, явно нездорового интереса немолодой женщины к его собачьему метаболизму. Хозяйка страдала запорами, и он знал, как просто исцелить ее от этого, отнюдь не смертельного недуга. Несколько раз он приносил из леса известные любой мало-мальски грамотной собаке травы и аккуратно складывал их у ее ног. А она, вместо того чтобы с благодарностью подобрать с пола целительный сбор, пожевать ароматные лесные травы и радостно помчаться в сортир, – вместо этого она ласково выговаривала Тимофею:

– Опять ты, Тимоша, мусор в дом приволок. Что за собака такая! Не успеваю за тобой ковер пылесосить. Пойдем в ванную помоем лапки, лапочки помоем с шампунем…

И она, подхватив Тимофея под брюхо, тащила его в ванную – лапы беспомощно, нелепо болтались в воздухе – и лила на него вонючий шампунь, от которого свербило в носу, а шерсть становилась сухой и ломкой, как примороженная осока. А потом остервенело глотала бесполезные аптечные снадобья, возилась с клизмой и жаловалась кому-то по телефону, что третий день у нее нет стула.

«Собаченька какала? Тьфу, что за баба дурная!» – думал Тимофей.

Десятки раз он навывал ей пошленькие мотивчики: нес-лыш-ны-вса-ду-да-же-шо-ро-хи-спя-ту-ста-лы-е-игруш-ки… Пение давалось трудно, он хрипел, фальшивил, закатывал глаза. Хозяйка радостно хлопала в ладоши, звала хозяина, но тот бесцеремонно обрывал вой:

– Заткнись, Тимофей! И так тошно, а тут ты еще воешь…

И снова надо было выкладывать этим недоумкам карту за картой, постепенно, осмотрительно, осторожно. Как-то, оставшись дома один, Тимофей на полу в большой комнате сложил из хозяйкиных колгот и поясков, из туфель и шлепанцев, из собственных миски, поводка и ошейника схему Солнечной системы, а сам улегся в ее центре – на месте светила. Они вернулись с покупками, и хозяйка, незлобливо ворча из-за устроенного Тимофеем беспорядка, демонтировала планеты вместе с их тщательно выложенными орбитами. Тимофей тяжело вздохнул и, волоча хвост, поплелся в свой угол.

Какая, к черту, осторожность! Когда бы он знал их письмена и мог держать в лапах карандаш, он бы черным по белому написал, что послан к ним для контакта, что наделен высочайшими полномочиями связать наконец собачью и человечью цивилизации… Но и тогда наверняка ему дурни эти в лучшем случае кинули бы косточку, и на том все кончилось бы.

* * *

Лежа бессонными ночами на своем цветастом тюфячке, Тимофей завидовал тем собакам, которые искали контакт с людьми на свой страх и риск, никем на то не уполномоченные. В конце концов легендарный дедушка Барри, сенбернар, вытащивший в Альпах из снежных обвалов добрых сорок человек, отпаивавший их ромом, согревавший своей шерстью, мог в любую минуту бросить это дело и зажить обычной собачьей жизнью – носиться за течными суками, грызть мозговые кости, брехать на чужаков. Не бросил – до конца дней своих таскал на спине замерзших до полусмерти людей и за то был удостоен памятника. Но это был его выбор. У Белки и Стрелки, у павловских безымянных дворняг выбора не было. Страшно лететь в тесной конуре-капсуле в черный космос, страшно идти на мученическую смерть в пропахшем спиртом и карболкой виварии. Но тут все ясно: иного пути у них не было, не они выбирали для себя такую жизнь и такую смерть. Так легче – куда как легче, когда от тебя, от твоего умения, от твоей воли почти ничего не зависит. Умри ты в космосе и не принеси оттуда людям космический опыт живой собаки, умри под ножом, сдохни от нагноения в фистуле и не открой бородатому старцу тайну условных рефлексов, до которой он, не щадя живота, заметьте, не своего, а собачьего, с такой страстью добирался, – ты все едино заслужишь бессмертие, а то и памятник. Это просто как нырнуть в нору, как обвешанным взрывчаткой броситься под танк. А как быть, спрашивается, коли ты обязан поступить так, чтобы тебя поняли, а тебя не понимают? Если перед тобой глухая стена, отделяющая человеческую ментальность от собачьей… Барри тоже не был понят, и собаки в Колтушах тоже. Хотя памятники им и стоят. Но от того, что их так и не поняли, ему, Тимофею, совсем не легче.

От этих мыслей хотелось выть, и не про подмосковные вечера и усталые игрушки, а просто по-собачьи, отчаянно и безнадежно. И Тимофей в конце концов сорвался, не имея на то никакого права.

Они возвращались с прогулки и у самого дома нос к носу столкнулись с громилой Ермаком, кавказской овчаркой. Ермак только опустил свою тяжелую безухую голову, чтобы обнюхать Тимофея, а у того где-то внутри, в подбрюшье, уже шевельнулось глухое темное раздражение. Кавказец был так огромен, что ему вовсе не требовалось обходить вокруг такса, чтобы обследовать его хвост и все, что под ним. Как истребитель, атакующий бомбардировщик, Тимофей оторвался от шерстяной горы и сам легко зашел неприятелю в хвост. Ермак недоуменно тряхнул тяжелой башкой и повернулся к непочтительной собачонке. И тут Тимофей, не совладав с нарастающим раздражением, издал угрожающий рык. Ермак заворчал и обнажил клыки. В то же мгновение Тимофея обварил крутой кипяток лютой ненависти, он сжался в комок и прыгнул, вцепившись зубами в обвисшие брыли.

Благодаря внезапности нападения первые секунды поединка остались за Тимофеем. Ермаку никак не удавалось раскочегариться для настоящего боя, да и не доводилось ему прежде схлестнуться с врагом в десять раз легче его самого. Обычная тактика – грудь в грудь – здесь не проходила. С ревом, бешено мотая головой, Ермак пытался сбросить с себя Тимофея. Наконец это ему удалось, он шмякнул его оземь, подбил лапой, навалился всей своей пятипудовой тушей. Гигантские клыки, под стать моржовым, впились Тимофею в загривок, он взревел от боли и тут же замолк, напряг короткие кривые лапы и стал медленно выползать из-под Ермака. Но тот не позволил ему разорвать дистанцию: не разжимая клыков, дернул башкой – Тимофей потерял опору и, совершенно беспомощный, повис высоко над землей. Разъяренный Ермак мотал головой, размахивая зажатым в пасти противником, как тряпкой. Каким-то чудом Тимофею удалось вывернуться и вновь впиться в ненавистную морду, на сей раз в самую мочку носа. Но это был последний его успех в кампании. Теперь Ермак уже полностью овладел новой для него тактикой. От удара о землю у Тимофея зазвенело в ушах, и сразу померк свет – Ермак снова навалился на него.

Не видать больше Тимофею ни собак, ни людей, не вынюхивать ему больше тайных и явных следов на земле, не жевать сочной травы, не грызть сахарной кости, когда бы не хозяин Ермака, ладный молодой парень. Очутись он рядом на секунду-другую позже, нашли бы бездыханное тело со скрюченными судорогой лапами. Но парень поспел вовремя, ухватил Ермака за парфорс, дернул так, что у того глаза на лоб полезли, оттащил, взял на поводок – и на кавказца нашлась управа.

А Тимофей, залитый собственной кровью, сочившейся из прокушенного загривка, с мордой, перепачканной чужой кровью, весь в грязи и пыли, все пытался подняться на дрожащих лапах и снова броситься на врага. И не мужества, не ненависти ему не хватило, чтобы драться до конца, а сил. И не помнил он своего высокого назначения, мессианства своего, когда раз за разом отрывался от земли и вновь беспомощно оседал на брюхо. И столько в хриплом его лае было злобы и отчаянной решимости сражаться без огляда, что Ермак заробел и безропотно, не упираясь, позволил увести себя.

Потом, тихо постанывая, Тимофей лежал распластавшись на своем тюфячке. Что-то бурчал хозяин, что-то слезливо причитала хозяйка, а он думал о том, что в который уж раз не оправдал надежд – ему, самой что ни на есть заурядной собаке, не наделенной ни талантом, ни особым умом, ни мощью челюстей и лап, никогда не выполнить непосильного. И молил своего собачьего бога прибавить ему таланта, ума и мощи – не для себя, такса Тимофея, а для дела, которое ему доверено. А если не даст ему бог ни того, ни другого, ни третьего, то пусть пошлет ему, заурядному таксу Тимофею, достойную собачью смерть.

* * *

После драки с Ермаком Тимофея стали водить на поводке. Впрочем, это был не простой кожаный ремешок, пристегнутый к ошейнику, а красивая хитроумная заморская штука. Хозяин держал в руке массивную ярко-красную коробочку, из которой выползала такая же яркая лента с карабинчиком на конце. Как и положено, карабинчик пристегивался к Тимофееву ошейнику. Если вдруг хотелось забежать вперед, или, наоборот, чуть отстать от хозяина, или обнюхать брошенную газету на другой стороне тропинки, или пометить отдаленный кустик, Тимофей беспрепятственно устремлялся к цели – красная лента шустро вызмеивалась из коробочки и совсем не мешала движению. На мгновение возникала иллюзия полной свободы, прежних беспривязных прогулок. Но стоило малость забыться и припустить – следовал резкий рывок, ошейник внезапно больно сдавливал шею, и Тимофей останавливался, будто упершись в невидимую стену. Эта полусвобода-полуневоля оказалась особенно мучительной и, главное, обидной, унизительной.

«Боже мой, – думал Тимофей, – после всего, что я, как фокусник, показывал этим идиотам, после подмосковных вечеров и усталых игрушек, принесенных кошельков и прочего вздора – после всех выдумок и трюков меня, оказывается, теперь надо водить на веревке, как козу». Он укоризненно оглядывался на хозяина, а тот смущенно оправдывался:

– Ну не дуйся ты, Тимоша, все ведь для твоей же пользы. Ты последнее время совсем стал дурной. То за сукой дернешь, то кому в зубы угодишь. Вон смотри – Ермак идет…

Ермак и впрямь топал навстречу. Углядев Тимофея, он зарычал и натянул брезентовую лямку так, что шипы парфоса впились в его необъятную шею. Но Тимофей и ухом не повел, он-то знал, что больше никогда уже не сорвется. И было до слез обидно, что хозяину это невдомек и потому он хватает Тимофея, как паршивую застиранную болонку, в охапку и подымает над головой будто спортивный кубок – чтобы Ермаку и в прыжке не дотянуться.

Когда надменный кавказец, последний раз с усмешкой обернувшись и бросив презрительный взгляд на него, скрылся за поворотом аллеи, хозяин опустил Тимофея на дорогу. Готовый провалиться сквозь землю от унижения Тимофей стоял с низко опущенным хвостом. В эту минуту он понял: пора уходить. И на следующий день ушел.

Хозяин оставил его в тамбуре магазина, намотав красную ленту рулетки на трубу отопления.

Около магазина всегда было оживленно – людно и, если можно сказать так, собачно. Непрерывно хлопала дверь, входили и выходили люди с сумками и пакетами, чаще всего пустыми. Иногда, правда, что-нибудь выбрасывали, и тогда мгновенно собиралась толпа, выходившие из магазина мужчины, а больше женщины, старики, а больше старухи, тащили набитые сумки, источавшие запах крахмальной колбасы, а порою ароматы настоящего мяса или рыбы. Толклись добрые подвыпившие мужики, они часто переругивались, но охотно бросали собакам рыбьи головы и аппетитные колбасные шкурки. Подбирать, правда, приходилось с оглядкой – ни с того ни с сего можно было схлопотать пинок под ребра. Но голодным бродячим псам все было нипочем, а домашние, сытые, тоже не прочь были полакомиться запретным плодом, но больше все-таки смотрели на примагазинную толчею как на зрелище, развлечение, театральное действо.

А сколько было здесь таинственных меток, нюхай – не хочу, сколько посланий и предупреждений, сколько неожиданных приятных встреч, сколько завязывалось здесь добрых знакомств, перераставших в дружбу, а то и в собачью любовь. Здесь мирились и ссорились, дрались и трахались, жаловались на жизнь и хвастали успехами…

Внутренняя магазинная дверь захлопнулась за хозяином, но Тимофей успел заметить очередь за хлебом, этак человек пятнадцать. Значит, хозяин выйдет не раньше, чем через двадцать минут. Тимофей огляделся. Кроме привязанного к батарее напротив немолодого добермана, никого в тамбуре не было. Тимофей встал, сделал несколько шагов, чтобы провисшая лента рулетки натянулась, и, неловко вывернув шею, впился в нее зубами. Крепкая синтетика мочалилась, но рваться не хотела. Доберман укоризненно глядел на него, золотистые глаза увещевали Тимофея: «Ну что же ты, собака, творишь! Нешто не знаешь, что за это положено. Поводок свят, поводок – табу…» «Плевать хотел на ваши святыни», – думал Тимофей. И остервенело грыз, перетирал зубами жесткую ткань. Когда оставалось только несколько ниток, Тимофей сильнее натянул поводок, рванул – и оказался на свободе с обрывком красной ленты на ошейнике. Доберман неодобрительно рыкнул. Не обращая на него ни малейшего внимания, Тимофей подошел к выходной двери и ткнул ее лапой. Дверь не поддалась. Но тут кто-то распахнул ее снаружи, и Тимофей ловко шмыгнул между ног входящей старушки. Вздохнув полной грудью свежий воздух, он огляделся и торопливо потрусил прочь.

* * *

Собаке, как и человеку, нелегко получить свободу. Еще труднее с нею сжиться и с толком распорядиться ею.

Поначалу у Тимофея было радостное, безмятежное настроение, однако уже через несколько минут он поймал себя на совершенно неожиданной мысли – о хозяине и хозяйке. Нельзя сказать, что он был им особенно, как говорят, по-собачьи, предан. Они порой даже раздражали его. Но сейчас Тимофей с грустью вспоминал лучшее, что связывало его с ними. В их доме его любили. И продолжают любить, и долго-долго, быть может, годы, будут помнить. Он представил себе жалкое, заплаканное лицо слоняющейся по пустой квартире хозяйки, представил, как хозяин станет бродить между домами, расклеивая по столбам белые бумажонки: пропала собака… рыжий кобель… вознаграждение. И на каждой бумажонке неумелой рукой хозяина будет нарисован он, Тимофей – не очень, конечно, похоже, но вполне можно узнать: уши до полу, саблей хвост. Тимофей отогнал от себя грустные виденья, но тут же возникли другие: мягкий тюфячок в теплом уютном углу, алюминиевая миска, наполненная ароматным и аппетитным варевом. Моросил мелкий осенний дождик – становилось зябко, хотелось есть.

Не надо, впрочем, думать, что сентиментальные воспоминания о брошенном доме так уж прочно овладели умом Тимофея. Он знал свой долг, и долг уводил его от домашнего очага в неизвестность. Так что Тимофея вскоре полностью поглотили практические планы на будущее.

Прежде всего: уйти как можно дальше, по меньшей мере – за пределы расклейки объявлений. Иначе, не ровен час, опознают, догонят, отловят. И тогда, во-первых, плакали хозяйские денежки – выкладывай вознаграждение, а во-вторых, и это куда важнее, ему придется все начинать сначала. Итак, прежде всего – убежать подальше. А потом найти пристанище, крышу над головой. И дело вовсе не в том, размышлял Тимофей, что он провел все свою сознательную жизнь без забот о крове и хлебе насущном. Он знал: если потребуется, научится спать под открытым небом, у теплых вентиляционных решеток, в парадных, на стройках – живут же другие собаки, и неплохо живут; разберется, как добыть свой кусок, характера на это хватит. Как было бы славно зажить на весь свой собачий век на какой-нибудь бесконечно долгой российской стройке среди бродяг-соплеменников! Но для выполнения высокой миссии Тимофей нуждался в людском окружении. Это и определяло его планы.

Он бежал по городу уже несколько часов, начинало темнеть, саднили пораненные осколками стекла подушечки, от голода сводило брюхо. Люди заканчивали работать, заполняли улицы, толкали друг друга, топали по лужам; грязные брызги попадали Тимофею в глаза, несколько раз ему больно наступали на лапы. У станции метро он выбрал место посуше и присел передохнуть. И сразу же из-за колышущегося леса ног, лихо огибая их, как слаломист огибает флажки, вынырнул худой черный как ночь кобель с острой простоватой мордой и таким же плебейским, закрученным в баранку хвостом. Он подбежал к Тимофею, и тот увидел, что пес одноглаз. Незнакомец небрежно нюхнул, отскочил, задрал лапу и короткой очередью прыснул на колонну у входа в метро.

Он был, пожалуй, ни дружелюбен, ни враждебен. Однако обычай непременно требовал ответа. Тимофей устало поднялся на ноги, подошел к колонне и обнюхал метку. Да, особой враждебности одноглазый и впрямь не проявлял, он просто информировал пришельца о своих правах на прилегающую к метро территорию. Тимофей притерся к колонне и миролюбиво ответил, что идет издалека, территория ему и даром не нужна и просит оставить его в покое. Одноглазый прочитал ответ и снова полил колонну, поглядывая на Тимофея с хитроватой и вроде бы даже дружелюбной усмешкой. Они обменялись еще несколькими метками, скорее ритуальными, нежели информационными, – все и так было ясно. Одноглазый мотнул головой, приглашая следовать за собой чужака, и снова вышел на свою слаломную трассу. Тимофей последовал за ним. Он не поспевал на своих коротких, стертых и отдавленных лапах, то и дело отставал от одноглазого и настигал его, когда тот вежливо останавливался, чтобы подождать гостя.

Вскоре лес ног поредел, и собаки очутились в каком-то дворе, у помойки. Одноглазый уткнулся носом в рассыпанный вокруг баков мусор и стал в нем что-то выискивать. Тимофей последовал его примеру и с удивлением обнаружил, что пища здесь совсем не хуже, чем дома. Сытые, отяжелевшие, собаки улеглись под кустом на охапке прелой, летом еще скошенной травы; одноглазый придвинулся вплотную, согревая ребристым боком продрогшего до костей Тимофея; они одновременно прикрыли глаза и уснули до утра.

Снилась Тимофею норная охота, томительное ожидание – когда же нормастер откроет наконец шибер в нору, затем мельтешащий впереди огненный лисий хвост, злобная морда норного волка – барсука, снился глубокий снег и окоченевшая хозяйка в снегу, и он сам, Тимофей, с санитарной сумкой на боку, согревающий хозяйку своим дыханием. Он и проснулся от чьего-то теплого дыхания: одноглазый уткнулся острой мордой ему в затылок и уютно посапывал.

Тимофей поднялся, прогнул спину, глубоко потягиваясь, зевнул, раздирая пасть. Другой пес тут же открыл свой единственный глаз и вскочил на ноги. Он потянулся к Тимофею, взял в зубы обрывок ленты на его ошейнике и дружелюбно вильнул хвостом. Тимофей, тоже хвостом, сказал ему «доброе утро», и «спасибо за ночлег», и «будь здоров», и «не поминай лихом»; потом сделал несколько шагов в сторону, последний раз оглянулся на одноглазого и, набирая скорость, побежал прочь.

Весь этот день, убегая все дальше и дальше от своего прежнего дома, лавируя между смердящими бешено мчащимися автомобилями, облизывая, чтобы утолить голод, обертки из-под мороженого, лакая грязную воду из подернутых радужной пленкой луж, Тимофей думал об одноглазом. О том, что тот не лез в душу, не задал ни единого вопроса – кто он, чужак, и откуда, куда идет и зачем, с кем жил прежде и к кому стремится. Думал Тимофей о собачьем братстве, о том, что свары и драки в нем – это видимое, а истинное – верность, доброта, отзывчивость к чужой боли. И о том еще думал, что люди, если разобраться, не нужны им вовсе – вдосталь хватит собакам своего собачьего тепла.

Он размышлял обо всем этом, но не забывал аккуратно оставлять метки вдоль петляющего по улицам пути, ибо ни на секунду не забывал о своем долге. Он не мог позволить себе кануть в огромном городе в неизвестность. Его должны были отыскать и дать новые инструкции. Пока же их не было, следовало поступать по собственному усмотрению, по собственному плану. А план Тимофея сводился к тому, чтобы тщательно выбрать себе нового хозяина, выбрав, показаться ему, вызвать у него жалость к несчастной заблудившейся собачке и, эксплуатируя человеческую отзывчивость, в которую Тимофей продолжал верить, проникнуть в чужой дом, в нем освоиться, сделать его своим, а уж потом действовать по обстоятельствам. И добиться того, чего не сумел добиться от своих первых хозяев, – понимания.

Увы, простой и разумный план не срабатывал. Во-первых, Тимофей никак не мог выбрать себе хозяина. Мелькавшие вокруг бесчисленные лица казались ему совершенно одинаковыми – серыми и безрадостными, лишенными какой бы то ни было индивидуальности. С другой стороны, за трое уже суток блуждания Тимофея по городу почти никто не проявил к нему особого интереса. Люди равнодушно встречали его взгляд и тут же отводили глаза, правда, Тимофею порой чудилось, что он успевает прочесть в них жалость и ту самую доброту, на которую уповал. И еще стыд. Первый раз он уловил его даже не во взгляде, а в голосе наклонившейся над ним старушки: «Чем же я, милок, кормить тебя буду?» До конца этого он так и не понял, но догадывался, что люди почему-то не могут дать ему крова и оттого им стыдно.

Раз его поманил человек с нетвердой походкой и багровой физиономией, Тимофей пристроился к нему и пошел, как положено, у левой ноги, но потом передумал и отстал – что-то в мужичонке показалось ему зыбким и непрочным. В другой раз к нему привязались две девочки в красных резиновых сапожках, со школьными ранцами за спиной. Они присели возле него на корточки, дали лизнуть мороженого и принялись чесать за ухом. Тимофей почувствовал, что тает, как то мороженое, и сразу же решил пойти с ними – стоит попробовать, подумал он. Но тут коршуном налетела размалеванная баба в длинном кожаном пальто, размахалась руками, раскричалась, у девочек по щекам сразу вдруг потекли слезы, и во всем этом шуме и гвалте Тимофей разобрал одно: в дом его не берут. И уныло побрел дальше.

Вот, пожалуй, и все контакты за эти дни.

Третий день не перестававший дождик к вечеру усилился, и от холода, сырости, промозглости осенних сумерек Тимофея захлестнуло отчаяние. Снова нужно было раздобывать еду, искать какой-никакой ночлег, а потом опять идти и идти. Куда? Зачем? Он остановился и устало опустил голову. Кончики ушей очутились в луже – Тимофей брезгливо тряхнул головой и прикрыл глаза. И тут же услышал где-то рядом разбойничий свист.

В нескольких метрах от Тимофея, у распахнутых дверей магазина, из которых несло уютным тухловатым теплом, стояли два одинаковых мужика в грязных синих халатах и делали ему какие-то знаки. Тимофей насторожился и сделал несколько нерешительных шагов навстречу.

– Иди, иди, кобеляха, сюда. Ох, мать твою, грязный какой! Дуй к нам, парень!

Из дверей магазина Тимофея еще сильнее обдало влажным теплом, запахом норы и подгнившей картошки. Мужики были пьяны в стельку, но казались веселыми и безобидными. И главное, они его звали, и в их глазах не было стыда. Тимофей приблизился, по очереди обнюхал их и неуверенно вошел вслед за ними в магазин, не ведая еще, что останется здесь до весны.

* * *

Магазин был маленький и бедный. Обычно здесь продавалась картошка, грязная и мокрая, почти всегда – с первого взгляда неузнаваемая мелкая черная морковь и свекла, иногда – лохматящаяся серо-зелеными листьями капуста и лук репчатый, да жалкие яблочки, назвать фруктами которые не поворачивался язык. Это был зимний ассортимент, другого Тимофей не застал.

Еще на полках стояли металлические банки с консервированным борщом и трехлитровые баллоны с мутной жидкостью, на которых было написано «сiк». Но этого никто никогда не брал.

Молодуха-продавщица в замызганном белом халате отвешивала картошку красными руками в цыпках, шмыгая распухшим от вечного насморка носом и хрипло матеря редких покупателей. На Тимофея она не обращала внимания. В упор не видела его и хозяйка – так здесь все звали директрису, грудасто-задастую дамочку, тоже в белом халате, но чистом и накрахмаленном. Она носила высокую прическу инопланетного апельсиново-фиолетового окраса и десяток перстней и колец на толстых пальцах.

Магазинная хозяйка в торговый зал не выходила, разве что в редких случаях, когда вспыхивал особенно шумный скандал из-за недовеса или совсем уж никудышного товара, а просиживала весь день в маленьком кабинетике под портретом лысого человека с усами и бородкой – хитрованская его ухмылочка наводила на мысль, что он, лысый, и открыл некогда первым из первых торговлю гнилым товаром, должно быть, с него, лысого, все и пошло. Хозяйка устраивала какие-то свои дела по телефону, что-то выклянчивала и выменивала, с заднего хода к ней то и дело заявлялись хорошо одетые люди с сумками и портфелями. Иногда, впрочем, она все-таки выходила из кабинетика и кричала продавщице: «Клава, я на базу!» – садилась за руль маленькой оранжевой машинки и укатывала до закрытия.

Тимофей любил эти выезды хозяйки, потому что на следующий день к заднему входу непременно подъезжал фургон, и братья-близнецы Виктор и Виталий, или ханыги, как их все называли, выгружали аккуратные картонные коробки с апельсинами или бананами. Сам Тимофей к экзотическим фруктам был равнодушен, но когда их завозили, в магазине на час-другой воцарялся праздник. Валом валил народ, выстраивалась очередь, хвост которой терялся на улице, Клава весело орала: «Кило – в одни руки!» – и материлась как-то особенно лихо.

Но самый большой праздник наступал, когда в фургоне привозили не апельсины с бананами, а пластмассовые ящики с ячеями, в каждой из которых торчала «бомба» – темная литровая бутылка. Обычно ленивые и неторопливые ханыги разом взбадривались и рысью, с веселым кряхтеньем, с озорным гиканьем, начинали перетаскивать ящики в подсобку и ставили один на другой аж до самого потолка. И тут же откуда ни возьмись со всех сторон набегали сотни людей, больше мужики, но и женщины тоже, сельдями в бочке набивались в торговый зал, переворачивали ведра уборщицы тети Шуры, запружали тротуар у входа и загаженную площадку у задних дверей; такое начиналось, что Тимофей, не робкого десятка пес, забирался за прилавок и оттуда восхищенно следил, как руки с зажатыми бумажками тянутся к продавщице, как швыряет она на прилавок «бомбы», как исчезают они в бездонных карманах мужиков, как тают на глазах запасы столь нужной, оказывается, людям «бормоты». И еще он следил за глазами людей, в которых читал надежду, радость, отчаяние.

«Осталось пять ящиков. Больше не становитесь. Куда, козел, прешь без очереди?!» – надсаживалась Клава. Козел получал по сусалам, его отшвыривали от прилавка, но последние «бомбы» исчезали в карманах, радость и надежда испарялись, оставалось отчаяние.

«Все, шиздец», – подводила итог торговле Клава и начинала аккуратно складывать наваленные грудой бумажки, которые она выменяла на «бормоту». Понурая толпа рассасывалась, оставляя в арьергарде самых отчаянных: «Клавочка, дочка, ну одну, душа горит…» А продавщица, не подымая головы, не переставая щелкать счетами: «Что, рожу тебе ее, мудило? Все, мужики, сказала – шиздец…» И самые отчаянные, самые измученные жаждой понимали, что не родит, что шиздец, он и есть шиздец. И покорно уходили.

У входа и во дворе еще распивали, передавая из рук в руки стакан, а в магазине уже было пусто. Клава сдавала выручку, а тетя Шура, наскоро присыпав заплеванный пол опилками, спешила в подсобку, где ханыги откупоривали «бомбы» и раскладывали на деревянном ящике закуску. Тимофей тоже был там, ибо чувствовал себя равноправным участником застолья.

Доконали первую «бомбу», потом вторую, начали третью. Закусили. И Тимофею перепал кусок вареной колбасы, да еще плавленый сырок – откуда только берется? Откуда-откуда – из магазина, вот откуда! Да ни в каких магазинах ни колбасы вареной, розовой и сочной, мясной колбасы, да сырков плавленых «Дружба» днем с огнем не сыщешь, сколько лет уж не видали. Кто не видал, а кто и видал. При нашем-то товаре ни в чем никогда недостатка не будет. Мы им апельсинчиков, мы им бормотушки, а они нам колбаски да сырку. Как говорится, ты мне, я тебе…

Еще выпили. Засмолили. Да не «Дымок» вонючий, а «Уинстон», американский, ароматный. На какие бабки, спрашиваете? На свои, заработанные. Кто при товаре, да еще таком, как «бормота», тот всегда при бабках.

Дивился Тимофей неторопливому разговору ханыг, не пьяных еще, а веселых и добродушных, и не понимал многого. Но тверд был в своих планах по части контактов, верил, что нашел наконец отличный социум для них – людное, благожелательное к ним, собакам, словом, перспективное место. Недаром вчера в скупой, как всегда, на информацию метке оттуда он прочел одобрение своим действиям и поддержку своим намерениям.

А тетя Шура после третьего стакана становилась веселой, смешливой и запевала:

Привезли в сельпо клеенку В красную горошину. Отъебисси все плохое, Приебись хорошее!

И Тимофею казалось, что все плохое, непонятное, безрадостное в его жизни кончилось, теперь уже позади, безвозвратно ушло, а осталось одно хорошее, доброе, и будет его с каждым днем все больше и больше.

* * *

В ноябре подморозило, запуржило, но хорошо затопили. Тимофей облюбовал теплое местечко у батареи и проводил там все свободное время – когда не был на улице, чтобы принимать входящие метки и оставлять свои, исходящие.

Рядом с ним пристраивалась магазинная кошка – полосатая, длинная и худая. Она негромко мурлыкала от тепла и спокойно, без страха поглядывала на Тимофея большими зелеными глазами.

«Смешно, – размышлял он, – вот тебе еще одна ступень иерархии: собаки – кошки. Наверное, не дурнее нас будут, но тоже остерегаются так, с бухты-барахты, идти на контакт. Лежим рядышком, лапой друг друга достать, но что у другого на уме, не ведаем. А может, он им, кошачьим, совсем и не нужен, этот контакт. А нам – с людьми – нужен? Не моего ума дело, – одергивал он себя, – делай, собака, что велено, делай как велено. За тебя подумали».

И он делал свое дело. Хватило, правда, ума не выстраивать на грязном полу в торговом зале парад планет: Тимофей готов был дать хвост на отсечение, что ни ханыги, ни Клава с тетей Шурой, ни грудастая директриса, даром что прическа инопланетного окраса, не знакомы с устройством Вселенной, а если когда и знакомились, то наверняка давным-давно все забыли. Зато как он пел!

Аудиоконтактам в инструкциях придавалось особое значение, и Тимофей, будучи в высшей степени исполнительным псом, в первые же дни своего пребывания в овощном магазине существенно расширил репертуар: к позывным «Маяка» и малышовой телепередачи добавились новые мелодии. Теперь он довольно сносно, почти не фальшивя, научился навывать «На пыльных тропинках далеких планет», «Мой адрес – не дом и не улица, мой адрес – Советский Союз» и еще кое-что. Труднее всего давался ему «Танец маленьких лебедей», но и его Тимофей вскоре освоил, причем исполнял, привставая на задние лапы – так почему-то было легче.

В торговом зале при покупателях подвывать запрещалось: раз попробовал – хорошо влетело от Клавы, и это при том, что баба она была в общем-то незлобливая, несмотря на грязный язык. Так что выступать Тимофей вынужден был в подсобке, перед единственными слушателями – неизменно пребывавшими в подпитии, но сохранявшими при этом музыкальный слух Виктором и Виталием.

Поразительно не то, что ханыги с ходу распознали навываемые Тимофеем мелодии, а то, что они ничуть не удивлялись несобачьему дару приблудившегося пса и принимали этот дар как должное. Ну поет смышленый рыжий кобеляха, ну и что? Вот подсобник из мебельного, как примет на грудь, такую оперу заводит – что твой Большой театр. Всякое живое существо поет, особенно если налить. Только рыба не поет, но это потому, что она закуска.

Ханыги наливали себе, предлагали хлебнуть Тимофею, а когда тот, вильнув хвостом, вежливо отводил морду – спасибо, мол, не хочется, – слаженно затягивали:

И снится нам не рокот гастронома, Не очереди долгой хуета, А на троих бутылка возле дома И сладкая в стакане «бормота»…

Тимофей чуял – что-то не так, слова вроде не те, но подхватывал мелодию, стараясь не отстать от ханыг и не заскочить вперед, доводил ее до конца. Вот ведь как получается. Контакт! Есть контакт. Полный контакт. Он, Тимофей, воет свое, они узнают и подпевают. Они поют – он подвывает. Клава с тетей Шурой присоединяются, заходит на огонек легендарный подсобник из мебельного – поем-воем все вместе. И никто ничему не удивляется. Все в порядке вещей: умный пес, хороший пес, вот тебе колбаски от щедрот наших, а звукоподражанием нас не удивишь, попугаи – те даже разговаривают, не то что поют, и скворцы тоже.

Контакт? Нет контакта! Никакого контакта…

Впору было взвыть от отчаяния, но терпеливый Тимофей в отчаяние не впадал, а лишь подумывал о смене тактики.

Но тут последовала череда драматических событий, смешавших все Тимофеевы тактические построения.

* * *

О великом крысином походе Тимофей знал загодя – прочитал в ряду малозначимых меток, – но не придал этому событию особого значения. Ну движутся крысы из одного края города к другому, обычная суета – сезонная миграция, к которой склонны эти недобрые, загадочные, на зависть собакам удивительно сплоченные существа. Какое ему до них собачье дело! Прочитал и забыл. И зря.

С утра магазинная кошка не находила себе места – встревоженно расхаживала между мешками с картофельной гнилью в подсобке, бродила, путаясь под ногами покупателей, по торговому залу, – а вечером после закрытия принялась как сумасшедшая носиться по магазину, да так, что перевернула ведро с грязной водой, и добрейшая тетя Шура замахнулась на нее шваброй.

Потом в магазине погас свет – осталась гореть только тусклая лампочка над прилавком, звякнули ключи, клацнул запираемый замок, и Тимофей, зевая, побрел к батарее, чтобы устроиться в теплом местечке на ночлег. Но кошка никак не хотела утихомириваться, напротив, она, казалось, возбуждалась все больше и больше. Шерсть вздыбилась, спина изогнулась – Тимофей никогда ее такой не видел.

Кошкина тревога передалась ему, и он, еще не ведая, что им угрожает, принял боевую стойку и зарычал. А кошка прилегла, распласталась у двери в подсобку и замерла, нервно постукивая хвостом об пол, и вдруг, словно от удара током, взлетела в воздух и исчезла за дверным проемом. В подсобке происходила какая-то возня, будто ханыги перебрасывали с места на место мешки. Но Тимофей знал, что его славные собутыльники Виктор и Виталий давно уже на нетвердых ногах покинули магазин.

Он не успел оценить ситуацию и принять решение, как в зал, тряся головой, влетела кошка, и в тусклом свете дежурной лампочки Тимофей разглядел жирные черные пятна на ее морде и груди. Кровь! – догадался он. Но еще до этой догадки Тимофей учуял запах крови, враждебный запах чужаков.

Подымая шерсть к бою, Тимофей медленно, напряженно двинулся к двери, за которой, чуял он, и был теперь некий смертельный рубеж, но кошка опередила его – снова бросилась в непонятную ему схватку и через секунду-другую вернулась со свисающим из пасти бьющимся комком шерсти. И сразу же вслед за ней в дверях возникли эти твари – числом с десяток.

Тимофей не распознал их, не успел даже мысленно, для себя, дать им имя, но, как тогда, во время схватки с брыластым Ермаком, его уже накрыло с ног до головы, обожгло едкой серной кислотой лютой концентрированной ненависти.

И он с угрожающим боевым рыком кинулся в гущу тварей. Отбросил первую грудью, поймал на лету, хрястко перекусил и отшвырнул, мотнув головой. Не делая паузы, Тимофей ухватил вторую крысу и в мгновение тем же манером расправился с нею. Затем с третьей, четвертой. Отшвыривал их, мертвых, одну за другой, шаг за шагом, труп за трупом, продвигался к двери в подсобку.

А они, мерзкие гладкохвостые твари, все прибывали и прибывали, было их уже не десяток, а, казалось Тимофею, добрая сотня, они обтекали его серым пищащим потоком, прихватывали острыми игольчатыми зубами, и его благородная собачья кровь смешалась с подлой крысиной.

Тимофей сражался молча – рычать не мог, глотка забита крысиной шерстью. Он оставался верен своей боевой манере – на каждую крысу уходило у него не больше секунды, но полчище врагов не убывало, а прибавлялось, и ему уже приходилось буквально стряхивать с себя сразу по несколько повисших на нем тварей, отбивать их грудью и головой, чтобы проложить себе дорогу вперед. Вперед – куда? У него не было ясной цели, ориентир – дверь подсобки – он в пылу сражения давно уже потерял, но знал, что его шанс выжить и победить – в непрерывном движении и еще в страхе, в котором он удерживал крыс, уничтожая их по штуке в секунду.

Где-то рядом бесстрашно сражалась кошка, Тимофей слышал ее жуткие вопли, время от времени краешком глаза фиксировал ее отчаянные прыжки – выгнувшись, она взлетала над серой тысячезубой массой, отряхивалась от ее комков и снова в нее проваливалась.

Потом кошка исчезла из поля зрения Тимофея – кровь заливала глаза, он видел лишь серое месиво перед собой, вокруг себя, серое ненавистное месиво, через которое надо было во что бы то ни стало пробиться. Рывок вперед в гущу тварей, короткое движение пасти, щелчок челюстей, бросок – очередная безжизненная жертва отлетает прочь. И снова рывок. Он не успевал выдохнуть и вдохнуть, ему не хватало воздуха, отчего израненные бока судорожно подымались и опадали. Еще немного, и силы пойдут на убыль, он осядет на лапы, не сможет больше идти вперед, и острые крысиные зубы вопьются в него со всех сторон. Тогда наступит конец. А пока – вперед! Рывок, щелчок челюстей, бросок…

Внезапно Тимофей уловил, что нескончаемый отвратительный писк наседавших на него тварей резко изменил свою тональность. Тимофей не знал крысиного языка – ему до сих пор просто не доводилось с ним сталкиваться, но он почувствовал: агрессивность и злоба уступили место страху, панике. И точно: в колышущейся, наседавшей на Тимофея серой массе появились пустоты и бреши, теперь перед его глазами мелькали уже не оскаленные морды с горящими в полумраке зелеными бусинами-глазками, а горбатые спины и безобразные голые хвосты. Он на мгновение растерялся – не знал, как, за что хватать этих тварей. И тут же нахлынуло торжество – это он, Тимофей, обратил в бегство бесчисленное вражеское воинство. Он победил!

На плечах беспорядочно отступающего неприятеля Тимофей ворвался в подсобку. Последние твари проносились мимо него и серой пеной, как остатки грязной воды в раковине, утекали куда-то за мешки с гнилой картошкой, где, должно быть, таились неведомые ему крысиные ходы и лазы. По инерции он задушил парочку замешкавшихся зверьков и остановился. Кислота ненависти постепенно отливала из головы и через дрожащие негнущиеся лапы уходила в залитый кровью пол подсобки. Брезгливо переступая через крысиные трупы, Тимофей медленно побрел в торговый зал.

Кошка лежала на боку и зализывала кровоточащие лапы. Когда она повернула к Тимофею голову, ему показалось, что в глазах ее мелькнула благодарность.

Он доковылял до стены, тяжело плюхнулся возле батареи и, положив голову на лапы, устало закрыл глаза.

* * *

Утром Тимофея выбросили на улицу.

Обычно магазин открывала Клава, потом появлялась тетя Шура, успевавшая прибраться с вечера, последними подтягивались неопохмелившиеся и потому злые ханыги. И лишь часам к одиннадцати подъезжал апельсиновый «жигуленок» хозяйки. На этот раз по какому-то стечению обстоятельств магазин отперла директриса. Зажгла свет в зале, увидела сотни дохлых крыс на полу и хлопнулась в обморок. Явившиеся на работу Клава и тетя Шура застали ее лежащей на полу с задранной юбкой, из-под которой выглядывали голубые трико с начесом. Видавшие виды продавщица и уборщица овощного поначалу тоже остолбенели от увиденного, но быстро пришли в себя и стали отпаивать водой хозяйку. Когда та оклемалась, поднялся крик, какого Тимофей никогда в жизни не слышал.

Бордовый рот хозяйки изрыгал ругательства, смысл которых был недоступен Тимофею, их просто не было в его словаре. А физиономия директрисы стала фиолетовой – сравнялась цветом с волосами. Она орала о гребаном зоопарке, который развели в магазине, и антисанитарии, грозилась уволить всех до единого и в первую очередь ханыг. Виктор и Виталий безмолвно стояли в дверях, всем своим видом давая понять, что осознали ответственность за случившееся.

– Вон! – истошно орала эта фиолетовая пришелица с иной, наверняка дурной, недоброй планеты. – Вон! Мать вашу перемать! Вон отсюда!

Она грозила вставить предмет, коим никак не могла обладать – это понимал даже Тимофей, – всем присутствующим в ухо, глаз, нос, еще в какие-то части тела и, тыча унизанным перстнями толстым пальцем в сторону двери, твердила свое «вон-вон-вон».

Уверенные, что хозяйское «вон» относится к ним, ханыгам, понурые Виктор и Виталий продолжали топтаться на пороге магазина. А Тимофей уже понял, что гонят его, и пошел к двери. Кто-то из ханыг успел шепнуть ему что-то ободряющее: мол, не ссы, кобеляка, оторется блядища, успокоится, ты и вернешься. Но Тимофей будто не слышал их. Он вышел на заплеванный тротуар под моросящий весенний дождик и пошел через улицу, не обращая внимания на бегущие машины.

За свою короткую жизнь он уже сталкивался с людской злобой. Но такой черной неблагодарности он не ждал даже от не лучшей части человечества. И впервые пришла Тимофею в голову крамольная мысль: а нужна ли кому его высокая миссия?..

* * *

Под осенним дождем Тимофей пришел в овощной магазин и под таким же, нудным, моросящим, даром что весенним, оказался на улице. Как и полгода назад, идти было некуда.

Не обращая внимания на пролетающие мимо, разбрызгивающие грязь машины, Тимофей по диагонали пересек широкую улицу и с опущенной головой потрусил по тротуару. И опять, как полгода назад, перед глазами мелькал движущийся лес человечьих ног, раскисшие клочки газет и обертки от мороженого, вонючие бычки.

Все время, проведенное в овощном магазине, Тимофей совсем не бывал на улице. Три-четыре раза в день он выходил через черный ход во двор, быстренько метил чахлые кустики, обнюхивал в поисках адресованной ему одному корреспонденции скамейки и сугробы, а потом спешил обратно в тухловатое тепло подсобки. Сейчас, вновь оказавшись в суете большого города, он смутно почувствовал какую-то перемену. Вдоль домов, у магазинных дверей понуро стояли немолодые мужчины и женщины с опрокинутыми лицами, в руках они держали кофты, пиджаки, штаны, большей частью бесформенные, ношеные, у ног на тряпицах, газетах, а то и прямо на асфальте были выложены тарелки, книги, гаечные ключи, баночки сапожного крема и прочая совершенно ненужная собаке дребедень. А еще Тимофей заметил новые, приметные ярким своим пластиком будки с обращенными к прохожим стеклянными окошками. Возле одной из таких халабуд Тимофей остановился, привлеченный острым запахом горячих сосисок. Безумно захотелось жрать.

Тимофей обошел будку с тыла и присел около ступенек, которые вели в ее нутро. Аромат сосисок приблизился, ударил в нос, шибанул в голову, проник глубоко в брюхо и вновь вернулся куда-то под самые уши, заставив Тимофея забарабанить хвостом по асфальту и вопреки собственной собачьей воле издать жалобный скулящий звук.

В дверях халабуды появилась молодуха с платиновой гривкой. На ней был толстый свитер ручной вязки и едва прикрывающая трусы облегающая кожаная юбка. Увидев Тимофея, молодуха что-то сказала в темноту будки, и сразу же в ее руках появилась плоская белая тарелка, на которой лежали две огромные сосиски, покрытые горкой зеленого горошка. Она поставила ее на ступеньку и чуть придвинула к раздувающемуся от нетерпения собачьему носу.

И зажил Тимофей в тесной будке с веселыми и незлобивыми девахами Нинкой и Веркой. Их торговая точка работала круглосуточно без перерыва, и они работали поочередно день-ночь, так что встречались только на пересменке. Это было самое любимое время для Тимофея: заступавшая на пост непременно приносила ему что-нибудь вкусненькое, домашнее. Он неторопливо, растягивая удовольствие, выедал из серебристой фольги лакомые кусочки и прислушивался к болтовне подруг, из которой черпал знания о меняющемся на глазах мире и о товаре, которым торговали Нинка и Верка.

За стеклянной витриной будки выставлены были сигареты и водка, как говорится, в ассортименте, шоколадки, жвачки, конфеты-сосалки, презервативы, тампоны, флакончики с одуряющими запахами, разноцветные украшения из пластмассы, матерчатые зверюшки, игральные карты, ножички, фонарики и прочая ходовая дребедень. После овощного от этого обилия товаров голова Тимофея шла кругом, но он все схватывал на лету и вскоре уже знал назначение каждого не хуже продавщиц, а находил нужную коробку в тесноте и полумраке будки быстрее их – искал-то по запаху.

Девчонки нарадоваться не могли на своего нового помощника, просто души в нем не чаяли. И одетый в черную кожанку небритый мужик Муса, периодически подвозивший товар и приезжавший раз в день за выручкой, относился к Тимофею вполне терпимо – мог даже почесать за ухом.

В общем, жил Тимофей сыто и весело. Целый день он топтался в узком проходе под ногами продавщицы. Когда она его окликала (девахи окрестили приблудного пса Рыжиком), он задирал голову и под куполом юбки видел крепкую попку (что в равной мере отличало обеих его подруг), обтянутую узенькими трусиками.

– Ну и охальник ты, Рыжик! – смеялась Нинка или Верка. – Все тебе под юбки заглядывать. Лучше пойди поищи, где у нас коробка с гондонами.

Тимофей с ходу схватывал, что требуется найти, и, выбравшись из-под купола, бросался в угол, где под ящиком водки стояла коробка с американскими презервативами «Троянец», от которых шел характерный запах резины и ароматизированной смазки. И веселым лаем звал подружку: вот тебе твои гондоны.

Выполнять подобные поручения было ему в охотку, но он не упускал из виду и главное: не здесь ли лежит путь к вожделенному контакту? В этом смысле Тимофей, он же Рыжик, очень рассчитывал на Нинку и Верку.

* * *

Пришел теплый, дышащий молодой листвой солнечный май, и Тимофей стал чаще выбираться из пропахшей дешевым парфюмом будки на свежий воздух. Рядом был скверик с короткой, еще не пропылившейся травкой, уткнувшись в которую носом, можно было узнать все свежие городские новости. Как и в любой газете, самые главные печатались на первой полосе, то бишь по всему газону, менее важные приходилось вынюхивать, а то, что было адресовано непосредственно Тимофею – мелкий, едва читаемый кегль, незаметное место среди частных объявлений на последней полосе, – мог найти и прочитать только он сам. Находил и читал.

Повторялись старые общие инструкции, словно неизвестный заказчик оплатил объявление на несколько месяцев вперед: печатайте, пока не кончатся внесенные деньги. Но и это было крайне важно для Тимофея: его не бросили, о нем помнили. Оценка же его последних шагов была краткой и сдержанной – в принципе можно решать задачу и так, действуй.

И Тимофей действовал. Разбросав свои метки по травке, у деревьев и забора, наскоро перенюхавшись с забредшими в сквер собаками, он спешил обратно, на свою новую работу.

Впрочем, поручения отыскать запропастившуюся коробку были не такими уж частыми. У девах ходовой товар всегда был под рукой, так что Тимофей в ожидании дела сидел за спиной продавщицы на облюбованном им ящике и наблюдал за торговлей да и вообще за жизнью, что бурлила вокруг халабуды. Больше всего было покупателей водки и спирта со смешным названием «Рояль». Зачем мужикам эта дурно пахнущая жидкость, пес хорошо знал, поскольку провел добрых полгода в обществе ханыг. Однако спиртное брали не только подобные им небритые и неопрятные мужики, но и чисто одетые, приятно пахнущие, даже женщины брали. А один, тот вообще удивил Тимофея: вылез из машины, купил бутылку «Рояля» и тут же вылил ее куда-то под капот. И вот еще вопрос на засыпку. Все за покупки расплачиваются – суть товарно-денежных отношений пес усвоил давно, еще в овощном, – а молодые парни в серых пиджаках с погонами и высоких головных уборах с черным блестящим козырьком почему-то получают курево и выпивку бесплатно.

Сидя на своем наблюдательном ящике, Тимофей изучал покупателей, многие из которых замечали и его, реагируя при этом по большей части доброжелательно, дружелюбно. Только дважды он столкнулся с направленной лично против него откровенной злобой. Противный старик долго выговаривал продавщице: дескать, торгуете пищевыми продуктами, а у вас тут грязная собака и вообще антисанитария. Нинка – да, тогда это была Нинка – спокойно выслушала недоброго покупателя, оглянулась на Тимофея, как бы убеждаясь, что он вовсе не грязен, вновь повернулась к старику лицом, надежно уложила свою немалую грудь на прилавок и коротко послала зануду в известном даже собаке направлении. Тот ошеломленно попятился и заковылял прочь, так ничего и не купив. Другой окрысившийся на Тимофея покупатель был прилично одетым мужчиной средних лет. Он взял блок сигарет «Davidoff», расплатился и собирался уже сесть в машину, как заметил приветливо улыбавшегося ему пса. Мужика перекосило, и он по-змеиному прошипел:

– Людям жрать нечего, а тут зоопарк развели. Всех бы на живодерню.

На сей раз никогда не лазавшая за словом в карман Нинка – да, это опять была Нинка – не нашла что ответить, а только резко захлопнула окошко. А Тимофей вспомнил о том, что директриса овощного тоже орала что-то насчет зоопарка. И еще сделал для себя вывод об общем лексиконе носителей зла. Но он не мог даже предположить, что это неприятное происшествие станет прелюдией к беде, которая скоро обрушилась на него и его подружек.

Беду принесли трое парней в тренировочных костюмах. Они бесцеремонно вошли в будку через заднюю дверь, и Тимофей сразу почуял в них все тех же носителей зла. Он обнажил клыки и глухо зарычал. И тут же, получив болезненный пинок под ребра, отлетел в угол. Тимофей готов был вцепиться в треники обидчика, но Нинка взглядом дала ему понять, что делать этого не следует, сама разберется. Она долго о чем-то спорила с парнями, потом они ушли, хлопнув дверью, а Нинка тут же побежала кому-то звонить.

На следующее утро в будку набилось столько народу, что Тимофей счел за благо выбраться на улицу и наблюдать за происходящим, сидя у двери. Внутри халабуды шел горячий спор, то и дело переходящий в перебранку. С одной стороны в нем принимали участие вчерашние парни плюс еще двое, все в трениках, с другой – Муса и пришедший с ним немолодой усатый человек в костюме с галстуком. Нинка и Верка, они обе вышли на работу, молча слушали спорящих мужчин.

Стороны покинули будку, кроя друг друга таким отборнейшим матом, какого Тимофей не слышал даже в овощном в сумасшедшие минуты продаж «бормоты», из чего он сделал верный вывод: парни в трениках и Муса с усатым так к консенсусу и не пришли.

Весь день Нинка и Верка, заперев дверь, выставив в закрытом окошке рукописное объявление «Закрыто Closed», пересчитывали и переписывали товар. Закончили за полночь. Перекусив и накормив Тимофея, улеглись на коробках и тут же уснули. Тимофей тоже задремал, а когда сквозь сон почувствовал резкий противный запах, было уже поздно. Будка вспыхнула, как пучок соломы, и за несколько минут выгорела до металлического каркаса.

Звонким лаем Тимофей успел разбудить девах, а те, слава Богу, успели отпереть дверь и вывалились наружу. Они катались по асфальту, сбивая с одежды пламя. Надышавшийся дыма Тимофей захлебывался кашлем.

Пожарные и «скорая» приехали одновременно. Мужики в касках, оглядев, что осталось от халабуды, перекурили и уехали. Мужики в белых халатах увезли Нинку и Верку.

Если не считать нескольких бездомных зевак, Тимофей остался на пепелище один.

* * *

Наверное, кто-то упрекнет Тимофея в том, что он, имея перед собой великую цель, поставленную непостижимо высокими инстанциями, не удосужился обзавестись четко продуманным планом. Глупости. Ну поставьте себя на минуточку на его место. Вот вам, человеку, надо привлечь к себе внимание человечества. Придумайте-ка для этого сколько-нибудь реальный план, причем желательно не геростратовского толка. То-то же! А ведь задача Тимофея была неизмеримо сложнее. Неудивительно, что к ее решению он двигался чисто интуитивно, если не сказать на ощупь.

Как бы то ни было, через неделю после пожара Тимофей, побродив по городу, осел на стройке большого жилого дома в спальном районе, где давно уже кормилась большая стая собак всех мастей и размеров.

В уличных стаях Тимофей прежде не жил, но еще из рассказов своей матушки Ромашки хорошо усвоил царящие в них нравы и обычаи. Поэтому, прежде чем зайти на стройку, он не спеша обошел ее несколько раз вокруг и внимательно прочитал свежую подшивку меток. Судя по всему, это была мирная собачья коммуна, ни в коей мере не страдающая враждебностью к чужакам и ксенофобией каких-то иных оттенков. И Тимофей, пропустив вперед цементовоз, через распахнутые ворота спокойно вошел на территорию.

Пришельца тут же обступила толпа аборигенов, Тимофей подвергся всестороннему обнюхиванию, после чего стая расступилась, оставив его мордой к морде с вожаком, высоким статным кобелем песочного цвета, с покрытой шрамами лобастой головой, рваными ушами и заметной сединой.

Следуя этикету, Тимофей слегка опустил хвост, отвел глаза и повернулся к вожаку боком. Тот оценил проявленное к нему уважение – повел хвостом и улыбнулся. Они обнюхали друг друга. Вожак еще раз сделал миролюбивый жест хвостом и величаво удалился. Тимофей был зачислен в стаю.

Формально решение вожака тут же, до публикации в собачьей газете, вступает в законную силу. Однако в каждой стае существует второй уровень иерархии – прихвостни лидера, его лейтенанты, бригадиры. Их было трое. Рослые, на голову выше Тимофея, серого мышиного цвета без единого пятнышка, с торчащими ребрами, закрученными в бублик хвостами и острыми злющими мордами, они были неотличимо похожи. Наверно, однопометники, успел подумал Тимофей, прежде чем лейтенанты, оскалив зубы, надвинулись на него.

Если он спасует перед ними, все кончено. Он станет парией, опустится на дно стайной иерархии, где его ждут унижения, укусы последних шавок, постоянное чувство голода.

Тимофей оскалился и глухо зарычал. Лейтенанты в замешательстве подались назад, а он с устрашающим рыком сократил дистанцию, готовый вцепиться в серую кобелиную морду, которая окажется ближе. Он знал, что иначе нельзя, и через мгновение сделал бы это. Но делать не пришлось. Неприятель дрогнул. Лейтенанты синхронно, как при смене караула, шагнули назад, потом еще и еще. Рыча и угрожая клыками, Тимофей преследовал их, не давал разорвать дистанцию. И серые лейтенанты капитулировали – сломали строй, рассыпались и отступили. Все собаки стаи стали свидетелями Тимофеева триумфа. Он был меньше ростом, легче, физически слабее каждого из противников, но обладал тем, что американцы называют guts, – характером, мужеством, силой духа. Стая оценила это.

У Тимофея начались настоящие летние каникулы, первые в его жизни.

Стая харчевалась на большой больничной помойке рядом со стройкой, кое-что перепадало от строителей, особенно отделочниц и подсобниц. На сытое брюхо хорошо было подремать на солнышке, или погнаться за забредшей на стройку кошкой, или просто помутузить легкую пластиковую бутылку из-под пива. Да мало ли чем может заняться собака, когда нет забот о хлебе насущном и нет при этом ни хозяев, ни определенной службы. Считалось, правда, что стая охраняет стройку, так по крайней мере говорили парни-строители прорабу, когда тот неизвестно с какого бодуна однажды приказал разогнать собак к едрене фене. В общем-то и правда охраняли: всей стаей во главе с вожаком облаивали проезжавшие мимо ворот машины и для пущей острастки даже пробегали за ними десяток-другой метров. Видите, как службу несем?

Состояние беззаботности, в котором пребывал Тимофей, было вызвано еще и тем, что новых инструкций он не получал, хотя старые поступали с завидной регулярностью. «Им там виднее, думал Тимофей и не шибко корил себя за безделье. – Жизнь длинная, еще успею разобраться с этим вашим контактом, а вот просто так поваляться, зажмурив глаза от солнышка, на груде строительного щебня когда еще придется…»

Во время летних каникул у Тимофея, тоже впервые, случилась любовь. Ну пусть не любовь, а то, что бывает у кобелей с суками. Она, светленькая метисочка лайки ростом чуть выше Тимофея, приглянулась ему в первые его дни на стройке, он ей тоже. Много времени они проводили вместе, а когда у нее начались дела, он разогнал всех увивающихся вокруг симпатичной сучонки кобелей и легко, в обоюдное удовольствие, исполнил свою нехитрую кобелиную функцию. Через два месяца с небольшим метисочка ощенилась в яме под теплотрассой, и отец успел посмотреть на пятерых крепких, похожих на него рыжих кутят. Успел – потому что на следующий день летние каникулы Тимофея неожиданно закончились…

Дурную весть о близости будки с ловцами Тимофей прочитал несколько дней назад и загодя предупредил вожака. Но тот, от сытости и благополучия давно растерявший бдительность и ставший непозволительно для своего положения беспечным, только отмахнулся.

Будку заметили, когда она уже подъехала вплотную к воротам на территорию стройки. Околачивающийся на улице подросток не опознал ловцов и, подражая старшим, облаял машину. И тут же поплатился за глупость – первым угодил в сеть. Та же участь постигла серых кобелей-лейтенантов, хотя кто, как не они, должны были первыми заметить опасность и предупредить о ней вожака.

Услышав их мольбы о помощи, Тимофей сразу бросился к теплотрассе, чтобы предупредить мать своих кутят, и только потом выбежал к воротам, хотя по уму надо было самому уносить ноги. Первым, что он увидел, была замызганная деревянная будка на колесах – что-то вроде хлебного фургона. Из-за ее двери доносился истошный лай лейтенантов. А перед будкой молча бился в здоровенном сачке, который с трудом удерживали два пьяных мужика, сам вожак. Тимофей не успел осмыслить происходящее, как его накрыла волна ненависти и ярости, та самая волна, которая уже окатывала его дважды за короткую жизнь – в бою с громилой Ермаком и во время побоища с крысами. С рычаньем он бросился на сачок и, остервенело мотая башкой, стал кромсать сетку зубами. Ненависть и ярость, удесятерившие Тимофеевы силы, сыграли с ним злую шутку. Всегда настороженный, готовый встретить опасность, откуда бы та ни исходила, он слишком поздно заметил третьего ловца, который заходил сзади. Одуряющий запах спиртного, несколько тяжелых ударов по голове, по спине, по лапам – и Тимофей потерял сознание.

* * *

Тимофей очнулся и сразу зажмурился от бьющего в глаза яркого света. Он лежал в траве, куда в бессознательном состоянии все-таки сумел отползти с проезжей части. Нестерпимо болела голова. Когда луч фонарика немного сместился в сторону, Тимофей увидел два обнюхивающих его собачьих носа и услышал женский голос:

– Живой, что ли?

Он тихо простонал в ответ. Чьи-то руки бережно взяли его, полуживого, под брюхо, подняли и куда-то понесли…

Очухался Тимофей в просторной солнечной комнате на большом мягком тюфячке – так он просыпался в золотую пору, когда жил с хозяином и хозяйкой, не ведая, что ему предстоит перенести. Тогда он просыпался бодрым и свежим, ждал от наступившего дня радости и приключений. Сейчас еле разлепил набухшие глаза, попытался встать, но резкая боль в передней правой лапе заставила распластаться на боку. Мучительно хотелось пить.

– Ну что, Малыш, оклемался? – откуда-то сверху спросил веселый женский голос. Тимофей узнал его и сразу же все вспомнил. – Жить будешь.

Он не увидел, а скорее почувствовал возле себя большую миску с прохладной водой; постанывая от боли, привстал, потянулся к ней и стал жадно лакать. А когда миска с водой опустела, о нее звякнула и опустилась рядом другая, наполненная гречкой вперемешку с мелко нарезанной сосиской. Тимофей ткнулся в нее мордой, немного поел и почувствовал, что силы потихоньку возвращаются. Должно быть, и впрямь оклемался. Надо было разбираться, куда же его занесла нелегкая. А занесла она его, как оказалось, куда надо.

Поилица и кормилица стояла рядом и смотрела на Тимофея с доброй бабьей улыбкой, в которой он прочитал и сочувствие, и удовлетворенность его очевидным аппетитом, и обещание, что на улицу его не выбросят.

– Наелся, Малыш? Вкусно было?

Тимофей благодарно повел хвостом и подумал, что получил очередное неплохое имечко. Родился и пожил у хозяина с хозяйкой Тимофеем, в овощном к нему иначе как Кобеляха не обращались, в торговой халабуде стал Рыжиком, а теперь вот Малыш. Что ж, Малыш так Малыш. Он весело тявкнул, вскочил на ноги, но тут же заскулил от боли и поднял лапу.

Женщина присела на корточки и бережно дотронулась до больного места. Тимофей прикрыл глаза.

– Ладно, – сказала она, водя пальцем по распухшему суставу, – Миша придет с работы, посмотрит. А пока давай с друзьями знакомиться. Только чур не драться. – Она встала, подошла к двери и распахнула ее. – Ну, заходите, обормоты!

И тут же в комнату ворвались, словно ждали за дверью приглашения, два кобеля: один – большущий, с антрацитовой волнистой шерстью и огромными висячими ушами; другой – ростом чуть повыше Тимофея, светло-серый с большими черными пятнами, одно из которых, на морде, придавало ей удивительно хитрованский вид. Дружелюбно виляя хвостами, кобели подлетели к Тимофею и уткнулись в него носами, которые он немедленно опознал. Контакт, полный контакт состоялся.

* * *

В доме, где очутился Тимофей, царили любовь и взаимопонимание. Верховодила дородная Наталья Георгиевна. В бесконечном ряду значившихся на ее счету добрых дел главное место, бесспорно, занимала первая помощь бездомным, больным или покалеченным псам, находить которых у нее был особый талант. Она приносила их домой, как принесла Тимофея, отпаивала и откармливала, а лечил несчастных и убогих ветеринар Михаил, ее муж. Когда все хвори найденыша полностью пролечивались, его отдавали в хорошие руки, а Наталья Георгиевна нет-нет да навещала каждого из своих крестников, хотя набралось их уже несколько десятков.

А вот ризеншнауцер Лопух и беспородный хитрован Макс, которых она нашла полнейшими доходягами, в доме прижились, и передача даже в самые-самые хорошие руки им давно уже не грозила.

Что же до Тимофея, или Малыша, его еще предстояло привести в порядок, чем и занялся вернувшийся с работы Михаил. Как аккуратно и бережно он ни ощупывал лапу, Тимофей от боли взвизгнул и отдернул ее. Михаил обколол сустав и наложил лангетку, а на следующий день отвез Тимофея к себе в клинику и сделал рентген. Перелом оказался довольно серьезным, пес две недели ковылял на трех ногах, а когда кость кое-как срослась, продолжал беречь больную лапу и сильно хромал. Это и определило его положение в семье: Малыша жалели, кормили от пуза и ни в какие руки отдавать не собирались.

Между тем Тимофей нервничал. Из-за его хромоты Наталья Георгиевна с собаками далеко от дома не отходила, и он, ковыляя под окнами по затоптанному газону, искал и не находил инструкций свыше. Неужели о нем и его высокой миссии забыли? Почему? За что такое? А может, так и лучше – не пытаться сделать невозможное, а жить нормальной собачьей жизнью, простые радости которой он уже успел испытать…

И все-таки, терзаясь сомнениями и неизвестностью, Тимофей явно преувеличивал всемогущество и безграничную информированность лидеров собачьего мира. Если подумать: как им было в одночасье узнать, что их посланец, покалеченный пес-мессия оказался в доме Натальи Георгиевны и Михаила? После того как Тимофей, с трудом подымая заднюю лапу – опираться при этом всего на две было ужасно непривычно, – оставил первые свои метки на газоне, потребовалась минимум неделя, чтобы его сообщение достигло самого верха. Прибавьте еще неделю на прохождение обратного сигнала. Вот и получается, что никаких инструкций просто не могло быть – не радио же, не телеграмма. А когда письмо сверху наконец пришло, первым, что испытал Тимофей, было раздражение. Он даже недовольно, непочтительно рыкнул, прочитав метку.

«Скажите пожалуйста, они одобряют мой выбор. А что я мог выбирать, валяясь в крови, без сознания, с перебитой лапой?» И тут же раздражение сменилось радостью. О нем не забыли, в него продолжают верить, а главное – он получил право выполнять свою миссию в кругу друзей, а может статься, и единомышленников.

* * *

С самого начала Лопух и Макс отнеслись к Тимофею по-дружески, что, согласитесь, не так часто бывает и среди людей, и среди собак, тем более что старые питомцы Натальи Георгиевны и Михаила имели все основания испытывать к новичку определенную ревность. Жратвы всем троим наваливали поровну, каждому в свою миску. Обжоре Лопуху своей всегда не хватало, и он лез в миску Макса, который для виду ворчал, но подвигался. А вот на пайку Тимофея ни тот ни другой не покушались.

На улице же Лопух с Максом сразу оградили его прямо-таки великой китайской стеной от других собак, среди которых немало оказалось не просто недружелюбных, но и злобных. Конечно, Тимофей и на трех лапах сам сумел бы постоять за себя, но ему не пришлось этого делать. Достаточно было Лопуху обнажить клыки, и самые настырные кобели, желающие познакомиться с новичком и проверить его полномочия, ретировались, позорно поджав хвосты. А Макс с громким лаем преследовал отступающего неприятеля и оттеснял его со двора.

Тимофей не мог не оценить все эти проявления участия и дружеского расположения к себе. Но особую радость приносили ему долгие часы вечернего общения на кухне, когда Наталья Георгиевна и Михаил занимались своими делами или принимали гостей, а собаки были предоставлены самим себе. Лопух любил лениво развалиться посреди комнаты, делая вид, что выкусывает блох, которых у него отродясь не было. Макс, напротив, нервно расхаживал вокруг и провоцировал товарища на спор. Тимофей же, поудобнее пристроив больную лапу и положив голову на здоровую, лежал возле плиты и внимательно следил за беседами своих новых друзей.

Все разговоры и споры носили не бытовой, а политический характер, вертелись в основном вокруг будущего мирового собачьего сообщества, ни больше ни меньше. При этом позиции Лопуха и Макса были диаметрально противоположны. Как ни странно, первый, чистейшей воды ризен, даром что уши не купированы, причислял себя к интерпородистам, сторонникам межпородных половых связей, которые в конечном счете должны привести к рождению единой собачьей расы Canis sapiens. Не менее странно, что его оппонент, дворняга из дворняг, Бог знает сколько кровей намешано, горячо отстаивал породную чистоту.

– Вам бы только всех сук перетрахать! – кипятился Макс, едва не кидаясь на возлежавшего в позе римского патриция Лопуха.

– А вы напрочь имбридированы, словно какие-нибудь Габсбурги. Вот и ваши щенки уже на собак не похожи, – возражал Лопух, впрочем, возражал лениво и насмешливо, потому что уж кто-кто, а Макс не имел ни малейшего отношения к этим самым собачьим Габсбургам.

Тимофей, с его сомнительным по части породности отцом Троллем, с его собственными кутятами – как они там? – от метисочки, был склонен скорее принять сторону Лопуха. Однако горячность Макса, вескость его аргументов в ком угодно могли поколебать веру в идеи интерпородизма. Единая раса – это, конечно, прекрасно, но сколько красок потеряет мир без чистопородных колли, без английских и французских бульдогов, даже без йорков-недомерков, наконец. Все это надо было хорошенько обмозговать.

А вот в чем антагонисты Лопух и Макс сходились безоговорочно, так это в отношении к Большому контакту. Когда разговор впервые зашел о нем – дело было поздней ночью, Наталья Георгиевна погасила на кухне свет и отправилась спать, – Тимофей просто остолбенел. Он-то думал, в тайну из тайн посвящен он один, избранный. И вот те на! О Большом контакте запросто болтают на кухне. И что болтают!

– Я этих контактов нахлебался, когда со слепыми работал, – прикрыв глаза, гудел Лопух. – Что не так, так палкой по спине. Нет уж, увольте от таких контактов…

– Палкой по спине – это еще ничего. Если, упаси Бог, такое случится, этот гребаный Большой контакт, тебе палка сахарной косточкой покажется… – Макс то поднимался с подстилки, то снова плюхался на нее. – Нас миллионами отстреливать будут, в корейских ресторанах места в холодильниках не хватит, шапок нашьют на несколько поколений вперед… Нет, братцы, нам такие контакты не нужны. Лучше уж как собака Баскервилей… – Он повернулся к Тимофею: – А ты что об этом думаешь?

От неожиданного обращения Тимофей растерялся и, не зная, что ответить, неопределенно буркнул.

– Насчет Баскервильской ты, брат, загнул, – заговорил Лопух, – но я уверен, что Большой контакт – это всего лишь идиотская выдумка оголтелых пансобакистов. Делать им нечего, кроме ловли блох, занятия себе не могут найти, вот с жиру и бесятся.

– Ну вот! Ну вот! А вы со мной спорите! – горячился Макс, хотя спорить с ним никто и не собирался.

Лопух что-то ответил, Макс продолжал гнуть свое, но Тимофей их уже не слышал. Уткнувшись носом в здоровую лапу, он думал о добре и зле, которых так много в окружающем его мире, наверное, того и другого поровну, думал о причудливых собачье-человечьих отношениях и еще о том, что все это дано свыше, и не с того уровня, откуда ему спускают невнятные инструкции, а еще выше, неизмеримо выше. И там, высоко-высоко-высоко, должно быть, все так и задумано, устроено: чтобы собаки жили рядом с людьми, и дельфины тоже, ну не рядом, а в воде поблизости, чтобы собаки и дельфины, а может, еще какие разумные существа всегда посылали двуногим сигналы о своем разуме, о готовности прийти на помощь, сделать доброе для них, для людей, дело. И от этого все становятся хоть немного, но добрее – и собаки, и дельфины, и люди тоже. С этим Тимофей и заснул.

* * *

Михаил любил шахматы, а Лопух с Максом и примкнувший к ним теперь Тимофей любили смотреть, как он играет. Не то чтобы их интересовала сама игра, просто в гостиной было уютно и тепло, потрескивали полешки в настоящем камине, возле которого все трое укладывались и грелись в полудреме. Впрочем, неугомонный Макс долго дремать не давал, будоражил друзей, то и дело навязывал им какой-нибудь бессмысленный спор.

Вот и сейчас он приставал к Лопуху: «Ну вот скажи, если ты такой умный, почему мы не можем играть в шахматы? Глупее людей, что ли?» Лопух, которому шахматы были до фонаря, только чтобы отвязаться от Макса, пробормотал что-то банальное насчет слабости абстрактного мышления и неспособности собак к счету. Для неугомонного спорщика этого было достаточно: «Ах слабость, ах неспособность! А что ты скажешь о цирковых?! И они к счету не способны?»

Бубнеж Макса раздражал Тимофея, отвлекал от мыслей о своем. Тяжело вздохнув, он встал и подошел к шахматному столику, за которым сидели Михаил и его частый партнер – высокий костистый мужчина с морщинистым лицом и длинными седыми волосами. Он всегда приходил с мальчиком-инвалидом лет тринадцати, привозил его в инвалидной коляске, а в гостиной пересаживал в кресло. Вот и сейчас все трое сидели, молча глядя на клетчатую столешницу с резными фигурками. Тимофей подошел к ним и вспрыгнул на стоявший у столика стул. Мальчик, не отрывая взгляда от доски, погладил его по спине. Тимофей вежливо шевельнул хвостом и тоже уставился на доску.

Это странное, на первый взгляд, бессмысленное человеческое занятие, с которым Тимофей прежде не сталкивался, сразу же заинтересовало его, как только он поселился в доме. Поначалу он пытался разгадать смысл долгого молчаливого сидения людей напротив друг друга, наблюдая за выражением их лиц, жестами, движениями рук, прислушиваясь к коротким репликам. Потом его внимание переключилось на доску, фигурки, их редкие перемещения. Вскоре он уловил явную закономерность в их шажках по клеткам, а еще через несколько дней – поразительно скоро! – резные деревяшки ожили в его сознании, обрели характеры и повадки.

Тимофей понял шахматы. Более того, он обрел удивительную, присущую лишь незаурядным шахматистам способность без просчета вариантов видеть далекие последствия своего хода. Трудно сказать, что это было – интуиция или некая экстрасенсорика, хотя, согласитесь, то и другое, по сути своей, одно и то же, – но ситуации на доске, и реальная, сиюминутная, и отдаленные, окрашивались в голове Тимофея в разные цвета в зависимости от полезности или, напротив, вредности для позиции хода, который предстояло сделать. Было при том множество тонов и тонких полутонов, а в целом, если предельно загрубить картину, благоприятному течению партии соответствовало синее и его оттенки, а любое неблагополучие на доске отзывалось желтым. Если же позиция становилась опасной, желтизна сгущалась, приобретала угрожающий, тревожный характер.

Наверное, это объяснение многим покажется полной невнятицей, да и сам Тимофей, умей он говорить, вряд ли бы смог объяснить, каким образом он оценивает позицию. Но ведь это в равной мере относится и к шахматистам-людям.

Сегодня Михаил и Седой разыграли сицилианку, и партия перешла в путаный миттельшпиль со взаимными шансами. Всех этих слов Тимофей, разумеется, не знал, но ясно видел окрашенную в синее перспективу: белым, которыми играл ветеринар, надо бы поставить свою вторую по росту фигурку, ту, что с шариком на макушке, на d5. Должно быть, для Михаила это было не очевидно, и он уже минут десять тяжело думал, рассеянно дергая себя за нос.

«Ну двигай же!» – мысленно подгонял Тимофей Михаила, тихонько поскуливая и от нетерпения ерзая на стуле. Но игроки на него даже не глянули. И тогда Тимофей подался вперед, приподнял здоровую лапу и неловко подгреб фигурку к нужной клетке. Ферзь встал на d5, покачнулся и упал на доску, подкосив черного коня на d6.

– Ты чего, Малыш? – буркнул Михаил и поправил фигуры. – Не мешай! Убери лапы!

– Взялся – ходи, – засмеялся мальчик.

Михаил раздраженно отмахнулся и потянулся за пачкой сигарет, лежавшей у него за спиной на журнальном столике. Воспользовавшись моментом, пес снова выставил лапу и повторил свой ход, на сей раз удачно. Ферзь, не покачнувшись, замер на d5. Тимофей радостно тявкнул, а мальчик захлопал в ладоши.

– Я вот тебе! – закричал Михаил. – Пошел отсюда! – Он хотел было спихнуть Тимофея со стула, но поперхнулся дымом и закашлялся.

– Ой, дядя Миша, не гоните Малыша, – взмолился мальчик.

– А ты знаешь, Мишка, – задумчиво произнес Седой, – а ведь Фd5 совсем даже не худо. Я этого просто не видел. Вот те и Малыш!

– Вот и играй с ним. – Михаил встал и направился к серванту, чтобы плеснуть в рюмки коньяка.

– И сыграю, сыграю… – Седой рокировал короля в короткую сторону.

Тимофей понял, что его приняли в игру, и быстро сделал ответный ход. Он не думал ни о каком контакте, ему в голову не приходило, что двигать фигуры по доске – дело куда более осмысленное и для людей доходчивое, чем петь им про усталые игрушки или выкладывать перед ними карту Солнечной системы. Он просто играл в мудреную человеческую игру, которая с каждым ходом становилась для него понятней и интересней.

…Первая в жизни Тимофея шахматная партия завершилась вечным шахом. Он долго не мог понять, почему закончилась игра. На доске оставалось полно фигур, причем у него их было на одну больше, чем у Седого, которому к тому же грозил этюдный мат в два хода. А когда до Тимофея наконец дошло, что белый король, его король, тоже никуда не может деться от назойливых шахов, что так будет, сколько за доской ни сиди, а это и есть вечность, когда все это окончательно утряслось в его голове, он сначала слегка расстроился, поскольку все-таки рассчитывал на победу – иначе зачем играть? – а потом спрыгнул со стула и присоединился к дремавшим у камина Лопуху и Максу.

Михаил и Седой тем временем быстро двигали фигуры, просматривая вариант за вариантом и споря, кто до хода белых Fd5 все-таки стоял лучше. Мальчик молча следил за спором старших и вдруг тихо сказал:

– Дед, ты же чуть не проиграл… Собаке.

Спорщики переглянулись.

– Не может быть… – прошептал Михаил и, быстро расставив фигуры, позвал Тимофея: – Малыш, ну-ка иди сюда. Садись.

Тимофей проворно вспрыгнул на стул, который освободил для него Седой, и двинул белую королевскую пешку на два поля. Михаил ответил е5.

Они быстро сделали несколько ходов, и когда Тимофей, неуклюже лавируя лапой, попытался фианкетировать чернопольного слона, Михаил вскочил на ноги и во весь голос закричал:

– Хватит! Ты что, и вправду играешь?!

– А ты сам не видишь? – спросил Седой, взял наполненную рюмку и залпом выпил.

На крик мужа с кухни прибежала Наталья Георгиевна и, стоя в дверях, в недоумении глядела на растерянных мужчин и Тимофея, почему-то восседавшего за шахматным столиком. Лопух и Макс тоже уже стояли рядом. В общем, натуральнейшая гоголевская немая сцена. Из нее выпадал только мальчик. Он радостно хлопал в ладоши и приговаривал:

– Ай да Малыш! Ай да Малыш! – Потом он вдруг посерьезнел и тихо попросил: – Тетя Наташа, дядя Миша, отдайте его мне. Пожалуйста.

Все решилось в считанные минуты. Наталья Георгиевна переглянулась с мужем, оба повернулись к Седому, тот кивнул. В конце концов, самое время пристроить пса в хорошие руки, да и мальчику компаньон только на пользу.

Собакам тоже ничего не пришлось объяснять. Лопух дружески боднул Тимофея в бок, мол, увидимся, Макс лайнул ободряюще, и Тимофей, бросив на друзей благодарный взгляд, подошел к мальчику.

Время было позднее. Гости попрощались с хозяевами и отправились пешком к себе домой. Седой подталкивал коляску с мальчиком, Тимофей, прихрамывая, трусил рядом.

* * *

Жилище, куда привели Тимофея, не шло ни в какое сравнение с хоромами, которые он только что покинул. Седой и мальчик жили в однокомнатной квартирке на первом этаже ветхой хрущевки. В жилой комнате теснились две кровати, платяной шкаф и заваленный большими картонами стол: дед был художником-графиком. Ели-пили, смотрели телевизор, играли в шахматы на кухне, куда теперь поселили и Тимофея.

Седой работал дома, к мальчику приходили учителя. Было тесновато, но Тимофей легко находил себе место и занятие. Пристроившись на стуле возле рабочего стола, он мог часами смотреть, как угольный карандаш покрывает грубыми неровными линиями серый картон и из-под сетки штрихов проявляется картинка – живые люди, живые собаки. Да, Седой рисовал людей – больше каких-то чумазых, небритых, неопрятных, в дурной одежде, но среди них попадались и подтянутые, строгие, в одинаковых фуражках и подпоясанных широкими ремнями шинелях, вот этих всегда сопровождали крупные собаки с умными и тоже строгими мордами. В миру такая служба овчарок была хорошо известна, и относились к ней, мягко говоря, без особого уважения. Тематика рисунков навела Тимофея на мысль: художник не понаслышке знает что рисует, сам там был и принадлежал к большинству, о чем свидетельствует его очевидное сходство с небритыми персонажами. И от этой мысли Седой стал ему еще более симпатичен.

Время от времени художник отрывался от работы, чтобы перекурить и опрокинуть рюмочку. Если перекур затягивался, Тимофей перебирался к мальчику. Сидеть рядом с ним тоже было интересно. Мальчик читал книжки с картинками, что-то писал в лежавшей на коленях тетради. Пес знал, что отвлекать его нельзя, но иногда забывался: чтобы привлечь к себе внимание, тихонько подавал голос или как бы невзначай касался мальчика лапой. И тогда тот, захлопнув книгу, весело болтал с Тимофеем, а то со строгим учительским видом рисовал для него большие буквы в своей тетрадке. На запоминание алфавита потребовалась неделя.

Но самое интересное начиналось вечером после ужина. Седой убирал со стола посуду и приносил шахматы. Мальчик открывал коробку, расставлял фигуры и, зажав в кулаках по пешке, предлагал Тимофею выбрать цвет. Поскуливая от восторга и предвкушения игры, пес наугад тыкал лапой в кулак и занимал место за доской.

Мальчик думал над каждым ходом, а играющий по своей собачьей цветовой интуиции Тимофей отвечал практически мгновенно. Пока на доске было тесно, он, двигая фигуры не шибко приспособленной для этого тонкого дела лапой, то и дело устраивал настоящий шахматный погром. Мальчик сердился и восстанавливал позицию. А дед, чтобы сохранить на доске порядок, пытался сам переставлять Тимофеевы фигуры. «Ты хочешь пешку на а3?» – спрашивал он у пса. Тот не знал, что такое а3, но непременно хотел делать ходы без посредника, собственной лапой, и потому сердился на Седого, громко лаял. Мальчик тоже злился на деда, ему казалось, что тот Тимофею подсказывает. Этот сумасшедший дом немного успокаивался, когда после разменов на доске оставалось немного фигур и пес мог их свободно двигать. Впрочем, оба игрока и тогда все-таки продолжали нервничать. Тимофей нетерпеливым лаем торопил мальчика, а тот огрызался: «Замолчи, дай подумать!» Седой посмеивался и позволял себе еще рюмочку-другую.

Когда партия заканчивалась и соперники, что называется, обменивались рукопожатиями – мальчик почесывал Тимофея за ухом, а тот блаженно прикрывал глаза, – все вместе отправлялись на вечернюю прогулку, подышать свежим воздухом. Седой выкатывал коляску с мальчиком во двор, Тимофей метил чахлые дворовые кустики и читал собачью прессу, где, помимо всякого-прочего, находил приветы от Лопуха и Макса – как ты там, Малыш? И конечно же, вчитывался, внюхивался в скупые строки, адресованные только ему и никому другому.

Им были довольны. Его хвалили за шахматы, считали это настоящим прорывом, первым шагом к Большому контакту. И настоятельно требовали развить успех. Точка. Конец сообщения.

А Тимофею даже не пришлось ломать голову над тем, как выполнить новое, последнее задание. Все решилось само собой.

После вечерней партии Седой, как всегда, выкатил коляску во двор, а сам вернулся в квартиру за сигаретами. Тимофей совершал свой обычный собачий ритуал, когда мальчик подозвал его и, таинственно приложив палец к губам – строго между нами! – сказал ему, что завтра занятий у него не будет и они поедут в шахматный клуб. Тимофей вопросительно смотрел на мальчика: зачем? что мы там забыли?

– Хочу познакомить тебя с тренером, с ребятами, – сказал мальчик. – Я им о тебе рассказывал, а они смеются, не верят. Хочу, чтобы ты сыграл при всех – со мной, не со мной, это, в конце концов, не важно. Ты с любым можешь играть. Я в тебя верю, Малыш.

Несколько мгновений Тимофей не мог осознать услышанное. А когда до него дошло, завертелся волчком от наполнившей его радости и, высоко подпрыгнув, ткнулся носом в щеку своего лучшего друга. Коляска сдвинулась с места и медленно покатилась по асфальтовой дорожке перед подъездом хрущевки. И тут Тимофея ослепил свет наезжающих на него, на мальчика фар. Он успел резким ударом головы и здоровой лапы ускорить движение коляски, вытолкнуть ее из снопа света.

А сам не успел.

* * *

Ни одна душа на Земле еще не знала об этом. Не знали в Андах, куда весть о смерти Тимофея придет через сутки, а то и через неделю. Не ведали спящие в доме через квартал на своих тюфячках Лопух с Максом. Не знала и шанхайская сука Чин, стоявшая хвост в хвост со сделавшим свое дело кобелем. Через шестьдесят три дня ей предстоит ощениться, и на пятого среди одиннадцати маленьких метисов, в чьей крови намешаны чау-чау, тибетский терьер и еще черт знает кто, будет возложен тяжелый груз, который нес покойный Тимофей.

Известно о случившемся было лишь в тех невообразимых высях, где вершатся судьбы всего сущего, где было решено, что еще не пришло время, хотя жизнь и смерть верного своему долгу такса Тимофея его приблизили.

1989–2007

 

МИНОТАВР МИНЯ

Повесть

Собственно говоря, само уголовное дело было возбуждено (ударение на втором слоге) Крытской межрайонной прокуратурой совсем недавно, по сути дела в конце нашей истории, которая началась в незапамятные времена райкомов, райисполкомов и станций искусственного осеменения, а закончилась (кто ее знает, закончилась ли), можно сказать, в наши дни. И в нем, в уголовном деле, столько неясного, столько противоречий, что сам черт голову сломит. То ли на убийство человека покушался недавно откинувшийся из зоны Мишка Тесеев, то ли скотину хотел покалечить – прокурорские важняки никак это толком не установят. Во всяком случае, нет в наличии ни трупа, ни покалеченного животного, хотя справедливости ради надо сказать, что среди вещдоков все-таки фигурирует обломок бычьего рога. А нет трупа, нет и статьи, разве что через тридцатую. Закрыть бы это дело за отсутствием события преступления – и дело с концом. Наверное, в Крытской межрайонной так и поступят… Но давайте обо всем по порядку. С самого начала.

Прежде всего, как полагается, о месте действия – для тех, кто там не был. Райцентр Крытск – город небольшой, но крайне живописный. Построен он в незапамятные времена купцами на берегу ныне не очень полноводной Крытки, по которой, пока не обмелела, возили туда-сюда всякие нужные людям промышленные и сельскохозяйственные товары. О том, что город и впрямь построен давненько, свидетельствуют яростные споры историков-краеведов вокруг его названия. Одни считают, что оно возникло аж при татаро-монгольском иге, когда степняки приходили сюда крыть местных девок – другого добра здесь не было. А девки в Крытске и сейчас красавица на красавице. Взять ту же Ариадну, дочку главы районной администрации Миноса Зевова. Взять – это я не в прямом смысле, мы ж не степняки-захватчики какие, как-никак в двадцать первом веке живем, а не в тринадцатом. Поэтому скажу иначе: та же Ариадна, например, дочка главы районной администрации, ужас как хороша, да к тому же умница и местную музыкальную школу закончила. По классу баяна.

Но мы ушли в сторону. О крытских барышнях пока достаточно, хотя еще раз готов подтвердить: красавица на красавице. Вернемся к названию города. Так вот, другие краеведы оспаривают слегка эротическую версию и приводят свою, сугубо лингвистическую. Пусть и в ущерб представлениям о древности Крытска, зато в подтверждение горделивого и свободолюбивого характера его жителей. Якобы в годы пугачевщины в здешних лесах укрывались вольные люди и беглые солдаты. А царицыных посланцев, всяких там генералов и воевод, крыли по матери, о чем сохранились письменные свидетельства, которые пылятся в запасниках крытского краеведческого музея. Читать не советую, особенно дамам, но факт подтверждаю – видел своими глазами. В общем, крыли местные чужаков, крыли почем зря, и прилепилось к речке, а потом и к построенному на ее берегах городку название Крытск.

Крытскую партийную организацию с середины восьмидесятых возглавлял Минос Еропович Зевов. И здесь нам потребуется небольшая справка-разъяснение. Искушенный читатель знает, что парторганизации в те, еще строгие, годы возглавляли люди с незапятнанными биографиями и ясными, недвусмысленными именами-отчествами: Леонид Ильич, Михаил Александрович, Юрий Владимирович… Если же ты уродился, скажем, Михеичем, или Евлампиевичем, или, не приведи Господь, Исаевичем, то подняться выше секретаря цехового партбюро не рассчитывай, про партийный рост забудь. Это в наши разнузданные дни на самый верх беззастенчиво прут Вениаминычи, Львовичи, а то и Абрамычи, тогда же четко проводилась партийная установка: имя – это судьба. А тут на тебе – Минос, да еще Еропович! Между прочим, законную супругу первого секретаря райкома, его верную спутницу, мать его дочерей Ариадны и Федры, звали Пасифая Гельевна. Как же так? Почему так?

А черт их знает почему! Впрочем, это не ответ. Те же краеведы полагают, что неправильные имена-отчества, которые носят многие жители Крытска, пошли от чужеземных купцов, привозивших сюда по тогда еще судоходной Крытке свои товары и охотно вступавших в интимные отношения с местными красавицами. Это объяснение перекликается с первой версией о происхождении названия города. Другие краеведы пишут в своих статьях о том, что гордые его жители давали своим детям экзотические имена в пику центральной власти в Петербурге и Москве, что, естественно, работает на вторую версию. Какая из них верна, рассудят время и историческая наука. Или не рассудят.

Как бы то ни было, секретаря райкома Зевова звали Миносом Ероповичем. А за глаза – просто Европычем, что, как мы узнаем позже, было прозвищем просто провидческим.

В обкоме долго чесали ответственные партийные потылицы, прежде чем рекомендовать районной партконференции коммуниста Зевова на пост первого секретаря райкома. И биографию под лупой изучали, и по генеалогическому древу Зевовых прошлись до пятого колена, и с Москвой советовались. И приняли все-таки верное решение – рекомендовать. И не прогадали. Потому что при Миносе Ероповиче районная парторганизация буквально расцвела. Все начинания, что шли из Москвы через область, в Крытске обретали крылья. В рамках антиалкогольной кампании здесь не только закрыли единственное в районе кафе «Зарница», на невзрачной вывеске которого местные диссиденты годами замазывали третью букву, а вместо нее рисовали жирное «д», но и запретили продажу содержащих алкоголь кваса и кефира. Когда же из центра пришел посыл на ускорение, на Крытском заводе ЖБИ по инициативе Зевова резко сократили время заливки бетона, в результате чего производительность труда возросла неимоверно и на поросшем бурьяном заводском дворе выросли египетские пирамиды готовых железобетонных изделий. Именно в это время у директора Дедалова и родилась счастливая мысль о грандиозной стройке, прославившей Крытск в конце девяностых на всю страну.

Затем, если помните, свершилась перестройка со всеми вытекающими последствиями, и крытская партийная организация прекратила существование, а весь аппарат райкома перекочевал в районную администрацию, которую, понятное дело, возглавил Минос Еропович. Впрочем, теперь его уже совершенно открыто и даже официально звали Европовичем. Конечно же, еще будучи секретарем райкома, он о прозвище знал, верные люди ему докладывали, а легкомысленные шутники потом горько сожалели, что распускали языки. Но теперь, когда времена переменились, глава администрации, всегда чуткий к новым веяниям, стал законченным либералом-западником, твердо ориентировался на европейские ценности и ничего не имел против нового отчества. Более того, в узком кругу он любил хвастать, что среди его предков по материнской линии была некая родовитая дама по имени Европа. Хотя при чем здесь отчество?

Минос Европович, кстати, поменял не только отчество, что при всей значимости для политика остается делом личным, он добился смены и герба Крытска. Теперь на нем вместо устаревших символов кожевенного производства и железобетонных изделий красуется лобастая голова белоснежного быка – в конце концов, с ордынских времен и по сей день места здесь животноводческие. А что еще совсем недавно крытчане на разваливающемся «пазике» ездили в Москву за мясом и колбасой, так это всем известные издержки застойной экономики.

Буду откровенен с читателем: главная заслуга в смене крытского герба все-таки принадлежит не Миносу Европовичу, а его супруге Пасифае Гельевне. Да и вообще пора нам перейти к ней – ведь главного героя нашей истории, Миню, родила именно она.

* * *

До своего завидного замужества девица Пасифая, зоотехник по образованию, работала на станции искусственного осеменения. Работа была ей по душе. Девушке нравилось хотя бы косвенно участвовать в зарождении новой жизни. И она, в ту пору чистая и невинная, вводя в коровье лоно мутную белесую субстанцию, испытывала странное возбуждение сродни плотскому желанию, которого она тогда толком и не знала.

Однажды на станции, где работала Пасифая, случился переполох – приехали высокие гости из области. Их сопровождал завсельхозотделом райкома партии Минос Зевов. Рассказывать и показывать выпало Пасифае. От волнения у нее дрожали руки, и она никак не могла приладить шприц с семенем куда нужно. «Небось незамужняя?» – по-доброму, по-партийному пошутил Минос, и она зарделась от смущения. И ощутила то самое. Потом они встретились на районном партхозактиве. Зевов сам подошел к ней, сказал что-то ободряющее, взял за руку. В общем, в скором времени сыграли районную свадьбу. Потом Пасифая ушла в декрет, родила Ариадну и на работу больше не выходила. Да и слыханное ли дело, чтобы супруга завотделом, а потом и первого секретаря ковырялась в коровьих матках…

Через год после Ариадны родилась Федра. Девчонки-погодки росли, радовали родителей, отец по занятости своей не мог уделять им много внимания, зато мать от них не отходила. Но к середине девяностых у Пасифаи появилось свободное время, и она стала задумываться, чем бы его занять. В заработках она не была заинтересована: и в райкомовские времена Минос, помимо нехилой зарплаты, имел «конверт» и прочие заслуженные партийные блага, а теперь и вообще греб деньги лопатой. Это только так говорится, что греб, ему и грести не надо было – другие подгребали ему и толстые конверты, и дорогие подарки. Так что о деньгах в доме Зевовых не думали. Однако, пока девчонки были в школе, занимались в кружках и музучилище, Пасифая неприкаянно бродила по лабиринту огромного особняка – горничная, кухарка и садовник отобрали у нее все заботы хозяйки. И она, помаявшись от безделья, вышла на старую свою работу.

Приняли ее так, будто и не увольнялась. И она с головой окунулась в любимое дело, по которому, как выяснилось, здорово истосковалась. А в деле этом многое переменилось. Нет, репродуктивные органы коров и быков никаких изменений не претерпели. Зато поменялись заказчики. Колхозы и совхозы захирели, и клиентура пошла другая: мелкие фермерские хозяйства, несколько крупных латифундий латиноамериканского толка, причем одна из них и впрямь принадлежала богатому аргентинцу. И фермеры, и серьезные животноводы, в отличие от прежних, колхозно-совхозных, заказчиков, за свои кровные денежки готовы были выпить у осеменителей не то что семя – кровь. Наш простой деревенский среднерусский бычок-здоровячок, пусть и крепкий, и дающий неплохое потомство, был у них не в чести – подавай им семя элитных производителей, а такого семени на всех не напасешься. Ситуация стала несколько подправляться, когда упомянутый аргентинец выписал со своей мясной родины суперэлитного, архиэлитного белого быка.

Его так и звали – Toro Blanko, Белый Бык. Огромный, белоснежный, как майское облако, с загнутыми вниз тяжелыми черными рогами, он казался Пасифае воплощением мужского начала, его сутью, квинтэссенцией. Опыт зоотехника подсказывал ей, что Белый способен перевернуть мясо-молочное животноводство района, поднять его на новый уровень, сделать Крытск всероссийской продовольственной кладовой. Она так убежденно говорила об этом светлом будущем родного города, что ей поверил даже Минос, с советских времен привыкший трезво оценивать любые экономические тренды. И когда речь зашла об изменении крытского герба, он поддался на уговоры супруги и вставил в него бычью голову. А в городской администрации с ним никто не спорил. Бык так бык.

Часами Пасифая могла любоваться уверенными движениями Белого, когда тот неторопливо прохаживался по загону, лениво подбирал широкими чувственными губами комья комбикорма, с античным бесстыдством поливал желтой, мощной, словно выпущенной из брандспойта струей вскопанную собственными копытами землю. Когда же Белого подпускали к лжетелке и он с налитыми кровью глазами бросался на обтянутый коровьей шкурой станок, вонзал в него свой неимоверного размера восхитительный фаллос, у Пасифаи перехватывало дыханье, нарастало сладкое томление внизу. Оргазма они достигали одновременно.

Пасифая дивилась своим ощущениям, которых не испытывала с девичества и первых лет замужества. Особенно поражало ее то, что при обычной, рутинной для нее операции – введении в вагину местной буренки семени Белого – ее, опытного техника-осеменителя, внезапно охватывала необъяснимая тревога. И лишь когда это повторилось несколько раз, Пасифая поняла, что это ревность.

* * *

В другое время Минос непременно обратил бы внимание на необычное поведение жены: с работы она порой возвращалась за полночь, забросила дом, почти не общалась с дочками. Но сейчас ему было не до Пасифаи. В Крытске начиналась Большая Стройка.

Читатель, возможно, не забыл, что еще в райкомовские годы на Крытском заводе железобетонных изделий в результате резкого роста производительности труда проявились первые признаки столь нехарактерного для плановой экономики кризиса перепроизводства. Пока завод оставался государственным, директору Дедалову это было по барабану. Но в начале девяностых трудовой коллектив приватизировал предприятие, потом были выпущены акции, и Крытский ЖБИ превратился в ОАО ЖелБет. Подержав ценные бумажки в кубышках и не обнаружив в них ни малейшего прока, трудовой коллектив стал их потихоньку распродавать, в результате контрольный пакет сосредоточился в руках Миноса и Дедалова. Крохи остались у самых упертых миноритариев, не пожелавших расстаться с акциями и надеждами на дивиденды.

Вот теперь-то владельцам контрольного пакета стала совсем не безразлична выросшая на заводском дворе и ставшая крытской архитектурной доминантой железобетонная пирамида. Как-то утром Дедалов (29 % акций) зашел в кабинет Миноса Европовича (67 % акций) и, не поздоровавшись, бросил историческую фразу:

– Давай строить!

– Чего еще строить? – с ходу не вникнув, буркнул главный акционер ЖелБета.

– Чего, чего… Рынок давай строить!

Тут Минос наконец врубился.

В Крытске с незапамятных времен был большой колхозный рынок. Сюда привозили товары со всего района и даже из соседних. Торговали картошкой, морковкой, капустой – в сезон свежей, но больше квашеной, огурчиками солеными, яблочками, медком. Были и промтоварные ряды: конская сбруя, коромысла, лопаты с топорами, дубовые бочки, пуховые платки, коврики с лебедями, потом появились пользованные запчасти к «жигулям» и прочий современный товар. В общем, обычный колхозный рынок. В начале девяностых его стали осваивать приезжие торговцы, главным образом с Кавказа, за пару лет они напрочь вытеснили местных бабок, зато появились бананы-апельсины, а потом и киви, круглый год свежие огурчики и всякая зелень-шмелень, даже цветы, которые, кажется, в Крытске все-таки никто не покупал. В общем, обычный рынок. Но уже совсем не колхозный. И этим все сказано.

На колхозном рынке торговавшая картошкой бабка платила за место какие-то копейки, а куда они шли, никто толком не знал. Но уж точно не в райком. И до бабки ни у кого не было дела – что с нее возьмешь?

А вот как рынок колхозным быть перестал, как понаехали на старую рыночную площадь Дзержинского ушлые инородцы, здесь появился густой запах денег. И у рынка тотчас появилась крыша. Не в том смысле, что над ним возвели шатер или навес, а в том, что Эгей Тесеев и его пацаны конкретно объяснили кавказцам, сколько платить с места. И те, покряхтев, согласились. Такие уж времена настали.

Как вы понимаете, при всей своей влиятельности и конкретности Эгей был не первым лицом в Крытске. Ему приходилось считаться и с Миносом Европовичем, и с начальником горотдела милиции, и с крытским прокурором. Считаться – то есть отсчитывать, отстегивать им часть своих поступлений, в том числе и от рынка, что казалось ему вполне справедливым. А вот Миносу так не казалось, он полагал, что ему отстегивают мало. И был по-своему прав. Вот на эту почву и упало доброе семя – дедалово «Рынок давай строить!».

Дедалов был человеком действия и, заручившись согласием администрации в лице Миноса, немедленно взялся за дело. Пацаны Тесеева спалили несколько занятых кавказцами прилавков, а заодно халабуду чебуречной «Баку», тем самым очистив территорию рынка от торговли. Потом по ней прошелся бульдозер, и панелевозы повезли на расчищенное и за пару дней огороженное высоким забором место изделия ЖелБета. Пирамида на заводском дворе стала потихонечку таять.

Деньги и время на проектирование решено было не тратить, Дедалов собственноручно набросал общий вид сооружения и несколько разрезов. Что же касается расчетов, о таких глупостях он и не думал: обилие материала, бери – не хочу, позволяло зодчему закладывать в конструкцию десятикратный запас прочности. В конце концов, средневековые замки тоже, наверное, строили без сопромата. С запасом строили.

Миносу проект понравился. Он распорядился написать крупными буквами на заборе «Строительство Крытского крытого рынка – ударная стройка города Крытска», и работа закипела. Дедалов дневал и ночевал на стройплощадке. Минос приезжал сюда вечером после работы, а домой возвращался, когда жена и дочери уже спали.

* * *

Пасифая была женщиной сильной. Осознав противоестественность охватившего ее чувства, она решила с ним бороться – перестала заходить в стойло Белого и, к удивлению коллег, наотрез отказалась работать с его семенем. Только богам ведомо, чего это ей стоило. Белый, должно быть, тоже что-то почувствовал: то и дело ни с того ни с сего протяжно мычал, бил копытом, меньше ел и на «телку» бросался не с тем рвением, что прежде. Видимо, зря говорят «тупой как бык».

Так прошли три-четыре месяца. И знаете, верно сказано, что время – лучший целитель. Первым отпустило Белого, а потом и Пасифая стала потихонечку успокаиваться. Но тут опять случилось то, что никак не входило в ее планы, – она забеременела.

Стремясь сделать наше повествование как можно более целомудренным, опустим малоинтересные физиологические подробности первого месяца беременности. Поначалу Пасифая в ней еще сомневалась, а в консультацию никак не могла выбраться. Когда же сомнений не стало, она, естественно, пожелала, чтобы обо всем узнал муж. Дождавшись раньше обычного вернувшегося со стройки Миноса, она в постели сказала ему, что ждет ребенка. Надо сказать, супруги из-за занятости обоих давненько не совершали действий, которые приводят к беременности. Но Пасифае это сразу просто в голову не пришло, а Миносу и подавно. Он не выразил ни сожаления, ни радости от сообщения жены, только буркнул: «Как-нибудь прокормим мальца. Надеюсь, мальца…» И громко захрапел. А кто, уже имея двух девок, не хочет мальчика?

Беременность протекала легко. И первые месяцы Пасифаю занимал лишь один вопрос: откуда, черт побери, взялся малец (а это и впрямь оказался малец), если они уже полгода как забросили свои супружеские обязанности, а мужу она ни разу не изменила, не такая… А может, что-то у нее с Миносом все-таки было, а она просто запамятовала? Не ветром же надуло. В непорочное зачатие Пасифая не верила.

А на восьмом месяце стало не до размышлений о непорочном зачатии. Живот вырос невообразимых размеров – ни встать, ни лечь. И хотя УЗИ показывало правильное положение и прекрасное развитие плода, врачи из консультации не могли скрыть своей озабоченности. Конечно, это хорошо, что у нашего Миноса Европовича будет богатырь, но как такого рожать прикажете? Пасифаю свозили в область. Тамошние светила акушерства и гинекологии подтвердили и выводы районных коллег о будущем младенце, и их озабоченность предстоящими родами. Посоветовали рожать в Москве, а коли позволяют средства, то лучше в Лондоне. Средства позволяли, и Минос пообещал немедленно связаться с лучшим роддомом британской столицы. Но стройка поглощала все его время, он все откладывал: завтра, завтра, послезавтра. И дооткладывался: ночью у Пасифаи внезапно начались схватки. Вся крытская «скорая» была поднята на ноги, роженицу привезли в роддом, где немедленно сделали кесарево.

Мировая литература просто ломится от подробных описаний первой встречи измученной, но счастливой роженицы со своим младенцем. Я не полезу в эту грандиозную кучу-малу: лучше уже написанного мне не написать, а хуже не хочется. Так что об этом событии буквально несколько слов.

Когда к Пасифае поднесли семикилограммовый сверток, она лишь глянула на упитанную физиономию и слабо улыбнулась. К вечеру заехал с цветами Минос, удовлетворенно оглядел младенца и сказал:

– Наша порода, сразу видно, что Зевов, не ошибешься… Дмитрием назовем. Дмитрий Миносович! Неплохо звучит, а? – И, чмокнув Пасифаю в щеку, он с легкой душой укатил на стройку.

Младенец оказался спокойным. Мамашу не мучил, не орал, как другие, а, шумно посапывая, спал. Когда открывал глазенки, сразу же издавал протяжный низкий звук, и Пасифая подносила ребенка к груди. Сосал он шумно, жадно, ненасытно, а она, умильно глядя на сына, шептала:

– Митя, Митенька, Минечка… Кушай, мой хороший…

Как ни закармливали в роддоме первую леди Крытска, какие царские передачи ни присылал ей вечно занятый, но внимательный к жене Минос, к выписке из роддома у Пасифаи пропало молоко.

– Это коровье вымечко нужно, чтобы такого обжору прокормить, – смеялась она и трепала своего Миню-Минечку по пушистой, как персик, щечке.

А Миня-Минечка громко чмокал губами и басовито гукал: «Гу-у-у…» Есть давай! И ему давали, что называется, от пуза. В наши дни это вообще не проблема, а уж для Миноса Европовича расстарались – самолетом присылали лучшее детское питание «made in Europe». Мине оно пришлось по вкусу.

* * *

Что бы там потом ни говорили, лично я не могу понять, как ни акушеры, ни родители не заметили сразу ничего необычного в облике младенца. Ну ладно, Минос видел его только по ночам, да и то мельком. Заглянет в колыбельку, посюсюкает минутку-другую и пошел спать. Но Пасифая, Пасифая, пеленавшая и кормившая своего драгоценного Минечку, как она не разглядела сужающейся от крутого лобика мордочки, розовой мочки носика с широкими ноздрями, скошенного подбородка, оттопыренных ушек? А пушистые щечки только вызывали у нее умиление: волосатенький родился – счастливым будет…

Только, кажется, на десятый день Пасифая почуяла что-то неладное. Она только что искупала Миню и, положив его на разостланные пеленки, присыпала нежные места, чтобы не прели.

– Ой, какие у нас ноженьки… – ворковала счастливая мамаша, – а пипка у нас какая… подрастет – берегитесь, девки! Минечка мой любимый… теленочек мой…

Слово «теленочек» Пасифая произнесла, протирая ваткой личико сына, и вдруг чуткими материнскими пальцами ощутила два затвердения на пушистом лобике.

– Что это у нас такое на лобике? – продолжала ворковать Пасифая, ощупывая головку ребенка. – Что это у нас за шишечки такие? Где их мой Минечка набил, проказник?

По инерции Пасифая еще награждала ребенка ласковыми эпитетами, но тревога уже стучала в ее висках. Теленочек… Теленочек… Боже мой! Как же она, дура, не заметила раньше? Миня и впрямь был похож на новорожденного теленка. Сколько она таких повидала! Сколько раз умилялась розовому шершавому язычку, нежной шелковой шерстке, выпуклому лобику с проклевывавшимися рожками…

Дрожащими руками Пасифая приподняла младенца и, еле удерживая увесистое тельце, стала рассматривать его, словно увидела впервые. Толстенькие розовые ножки и ручки с перетяжками, пухлая круглая попка, барабан-животик с еще не зажившим пупком, широкие плечики… А над ними на короткой крепкой шейке – голова бычка. Белая, как у того, только с темной отметиной на лбу… Кровь отлила от ее лица.

Пасифае хватило сил бережно опустить Миню на пеленки. Лишь после этого она упала на диван и зарыдала. Впрочем, долго предаваться горю ей не пришлось. Миня загудел низким требовательным голосом – позвал к себе. Пасифая напялила ему подгузник, запеленала, дала бутылочку с соской. Он выдул ее до дна, почмокал и засопел.

Не отходя от сына, Пасифая по мобильному позвонила мужу. Ее голос звучал так необычно, что Минос побросал все дела и тут же приехал. Она отвела его в детскую.

В Лондон они вылетели на следующий день. Консилиум состоялся в знаменитом Royal Centre of Obstetrics & Gynaecology. Седовласые профессора, мировые светила, ученейшие педиатры и акушеры-гинекологи, среди которых были даже замечены консультанты из Hospital Сhelsea & Westminster, несколько часов тискали здоровяка Миню, переворачивали его с животика на спинку и обратно, мяли ручки и ножки, а тот себе лыбился во весь рот, пускал пузыри и басовитым гуканьем недвусмысленно намекал, что ему давно пора перекусить. Когда консилиум закончился, Пасифая и Минос впервые услышали страшное слово Minotauros. Это был приговор.

* * *

Тут Лев Николаевич абсолютно прав: люди по-разному реагируют на постигшее их семейное несчастье. Другой бы на месте Миноса Европовича замкнулся, ушел в себя, даже дела забросил, а глава крытской администрации, напротив, еще пуще набросился на работу. Не на кабинетную работу, до которой он и в райкомовские времена был не особо охоч, а на живую, в гуще событий, в гуще людей. Все свое время он проводил на строящемся рынке.

А стройка тем временем набирала силу. Приходившие поглазеть крытчане дивились, с какой невиданной быстротой подымаются бетонные стены рынка, как, подгоняя монтажников, сноровисто работают отделочники и сантехники. Минос вникал во все, порой вызывая раздражение Дедалова, вообще совал свой нос куда не след – в дела сугубо архитектурные. Кажется, утвердил проект, так жди терпеливо его реализации. Ан нет, увидел в областном центре гипермаркет со стеклянной нашлепкой сверху, так подавай и ему атриум. И приходилось несчастному Дедалову на ходу перекраивать здание, перерисовывать фасады, изменять конфигурацию несущих стен. Впрочем, проект претерпевал определенные изменения не только по прихоти городского головы. Изделия ЖелБета, и без того не идеального качества, за годы пребывания в пирамиде на заводском дворе начали терять изначальную форму, проще говоря, многие плиты повело. Не выбрасывать же – свое, не чужое. И Дедалов продолжал корежить проект. Появлялись новые галереи и переходы, неожиданные тупички и аппендиксы, ведущие в никуда коридоры и крохотные зальца. Когда последние перегородки были наконец установлены, Дедалов нарисовал по факту внутренний план рынка, пересчитал помещения и пришел в ужас – их оказалось больше тысячи.

А Миносу Европовичу беспорядочная до сумасшествия планировка рынка нравилась. Он бродил по пыльным, еще не покрытым напольной плиткой торговым залам, складам, комнатенкам, то и дело хлопал себя по ляжкам и радостно приговаривал:

– Мест-то, мест сколько! Вот уж будет раздолье черным… И в самой Москве такого рынка нет… Прямо-таки не рынок, а лабиринт…

Не подумайте, кстати, что Минос Европович был ксенофобом или, упаси Господи, расистом. Торговцев с Кавказа, которые вот-вот заполонят Крытский крытый рынок, он называл черными вполне доброжелательно, пожалуй, даже с любовью. Имел он на них очень большие виды.

* * *

У Пасифаи не было своей стройки – отдушины, где она могла бы укрыться от постигшей ее беды. И она не отходила от Мини, даже спать перебралась в детскую.

Рутина ухода за младенцем занимала все ее время, но не могла избавить от горьких мыслей. За какие такие грехи ее столь сурово наказал Господь? Ну родился бы ребеночек с заячьей губой или еще каким пороком, нашли бы лучших докторов, прооперировали, выписали бы лучшие лекарства. Да и инвалидом бы оказался, прокормили бы – не старые еще они с Миносом… А тут такая беда! Эти мысли переплетались с другими, не менее горькими, но куда более трезвыми. Пасифая пыталась понять, как же такое вообще могло случиться. Хорошо, рассуждала она, допустим невероятное: из-за какой-то допущенной ею гигиенической небрежности капелька семени Белого попала туда, куда не должна была и не могла попасть. Ну и что из того? Пасифая, с ее пусть не высшим, но каким-никаким биологическим образованием, твердо знала: межвидовое скрещивание невозможно, значит, невозможно для нее и зачатие от Белого. Не корова же она, не буйволица… Невозможно? Но вот же его результат! Можно посмотреть, можно потрогать – только что опять описал пеленки…

И еще мучили ее чисто практические мысли: что люди-то скажут? как спрятать такое дитятко от чужих глаз? в какую школу его отдать, когда подрастет? а захворает – какого врача звать, из детской поликлиники или ветеринара?

Со здоровьем проблем не было. Разве что однажды, высосав литруху европейской молочной смеси, Миня чуточку помаялся животом, но обошлось – пронесло во всех смыслах. Так что вопрос «кого звать, если захворает» пока, слава Богу, не стоял. Но тут же возникла новая пугающая проблема: фантастически раннее развитие ребенка. В полтора месяца от роду Миня встал на ножки. Пасифая оставила его на несколько минут одного, а когда вернулась, он стоял в кроватке, держась за перильца, и весело гыкал прямо в лицо потрясенной матери. Через неделю он уже топал по полу, круша на своем пути все, что плохо стояло. Весил он к тому времени два пуда без малого.

В три месяца Миня заговорил, и сразу же обнаружил изрядный запас слов: мама, Пася, дай, теленочек, Миня-мальчик и Аря – так он называл свою любимицу сестру Ариадну. Отца он видел редко, поэтому имя тот получил последним из домочадцев – папа Ми. Минос Европович был растроган. В нем нежданно-негаданно проснулись отцовские чувства, да что там проснулись – взыграли. Он стал приезжать домой, пока ребенок еще не спал, и, даже не отужинав, принимался возиться с сынишкой, играл с ним, рассказывал на ночь сказку. Пасифая порой даже ревновала к отцу своего ненаглядного Минечку.

А Миня и в самом деле стал в семье ненаглядным – не могли наглядеться на него, надышаться на своего домашнего божка. Так бывает, когда ребенок серьезно болен, но Миня рос здоровяком, упитанным бутусом, ненасытным обжорой, который набирал по семьсот грамм в неделю. Да и забыли, казалось, домашние о его необычности, язык не поворачивается сказать – уродстве. Если в первые недели Пасифая, назвав его теленочком, тут же спохватывалась и хваталась за сердце, то теперь она весело и беззаботно декламировала Мине «идет бычок качается, вздыхает на ходу…». Ариадна играла ему на баяне, а он хлопал в ладоши и смешно, еще не выговаривая «р», напевал «я игаю на гамошке у похожих на виду…»; гимнастка Федра учила его делать стойку, поначалу у него ничего не выходило, и он с хохотом кувыркался на ковре через голову, что получилось у него с первого показа. В общем, это было счастье, которое обычно приносит в дом поздний ребенок. Как тут не вспомнить другую часть мудрой максимы Льва Николаевича – о схожести всех счастливых семей…

Самая малость немного омрачала семейное счастье. Ребенок развивался так стремительно, что мать с отцом, сестры не успевали как следует нарадоваться каждой стадией его роста. Еще вчера пачкал пеленки, а сегодня сидит на горшке с книжкой в пухлых ручонках. Чтобы ничего не пропустить, его фотографировали чуть ли не по два раза на день. Вот он жадно вылизывает тарелку – вся мордочка в манной каше, даже черненький носик стал белым. Вот он на трехколесном велосипеде – крутит педали крепкими ножками, лобастая головка упрямо склонилась к рулю, хорошо заметны уже проклюнувшиеся рожки…

Была у Зевовых забота и посерьезней. Я бы назвал ее проблемой информационной безопасности.

В городе, естественно, знали о прибавлении в семействе Миноса Европовича. Потом заговорили о том, что ребеночек неудачный, больной, поэтому его никому и не показывают, даже в детской консультации. Сердобольные крытчане главе администрации посочувствовали и вскоре потеряли интерес к теме. А приближенные сослуживцы и друзья Миноса при всех попытках что-то у него выведать натыкались на глухую стену и попытки прекратили. Конечно, слушки, шепотки остались, но тему считали закрытой. Теперь Зевовым предстояло закрыть все возможные каналы информационных утечек.

На домработницу, которая служила в семье больше десяти лет, можно было положиться. А все детские прививки Мине сделал педиатр из той самой лондонской клиники, консультанты которой поставили ребенку редкий диагноз. В Hospital Chelsea & Westminster умели хранить врачебную тайну.

По распоряжению Миноса Европовича обширный участок, на котором стоял его дом, был обнесен высоким железобетонным забором из оставшихся от рынка плит. А для пущей безопасности внутри участка огородили, тоже плитами, большую площадку для игр и прогулок Мини. Некоторое время спустя там, вдали от чужих глаз, построили еще и бассейн, чтобы ребенку было где плескаться и плавать.

В общем, все было продумано и сделано как надо, путем. На ближайший год-другой страшная семейная тайна Зевовых была надежно защищена.

* * *

Крытский рынок освятили при большом стечении народа. Осторожный, ставший с годами богобоязненным Минос Европович настоял на участии в таинстве представителей трех основных конфессий. Так, на всякий случай. Православный батюшка был местный, а муллу и раввина пришлось привезти из области. Все прошло чинно и благостно. А официально открыл новый объект городской инфраструктуры специально приехавший на торжество губернатор. Он разрезал ленточку перед главным входом и аккуратно вырезал из нее несколько кусочков. Один тут же спрятал в нагрудный карман – на память, остальные раздал: Миносу, Дедалову, прокурору, начальнику райотдела милиции и другим VIP-персонам. И многочисленные гости хлынули под увенчанные атриумом железобетонные своды.

Фуршет был накрыт в центральном торговом зале. Тут уж расстарались заранее приехавшие из своих теплых краев, проплатившие на полгода вперед места на рынке торговые гости. Стол ломился от яств и напитков. Подымались тосты за рыночную экономику, за московское и областное руководство, за славные традиции древнего Крытска, за замечательного архитектора Дедалова, за главу администрации и его супругу. Пасифае пришлось присутствовать на торжестве, иначе ее бы неверно поняли, так что Минечку она впервые оставила на домработницу. Но все обошлось.

Когда торжества закончились, администрация рынка еще долго разыскивала заблудившихся в бесчисленных помещениях, по большей части неизвестно как попавших на фуршет местных любителей халявы. А на следующее утро торговцы разложили свой товар, и пошли первые покупатели.

Зевов и Дедалов – стопроцентные владельцы (тут уж они позаботились, чтобы и в помине не было никаких миноритариев) зарегистрированной на Крите компании Hermes Ltd, которой принадлежал Крытский крытый рынок, – просто не ожидали такого феерического успеха. Автостоянка перед железобетонной громадой была забита легковыми автомобилями, грузовиками и фурами с номерами не только крытскими, но и других регионов, включая южные республики. Должно быть, и впрямь пересекались в Крытске какие-то еще не познанные современной наукой геомагнитные поля, которые издревле втягивали и по сей день продолжают втягивать сюда торговый люд со всех сторон света.

Разгрузка-погрузка товаров шла круглые сутки, ночью – в свете мощных прожекторов. Круглые же сутки работала восставшая из пепла чебуречная «Баку», славу о которой разносили по России и Европе лихие дальнобойщики, а в ресторане Knoss (итальянская, греческая, кавказская и японская кухня) чинно закусывали, а порой шумно обмывали сделки, оставляя официантам щедрые чаевые, солидные господа в добротных костюмах. И товары были отменного качества. Яркие пирамиды овощей-фруктов, дочиста вымытых, аж сверкающих. Парное мясо всех убиваемых людьми животных и птиц. Все вылавливаемые из прудовых, речных и океанических глубин рыбы, раки, креветки, крабы и всякие прочие морские гады. Несметное число сыров. А вина! А промтовары! От воздушных бюстгальтеров до стиральных машин, от презервативов в гигантском ассортименте, что твой Париж, до газонокосилок и домашних кинотеатров…

Здесь можно было найти все нужное человеку для комфортной, сытой, счастливой жизни. В общем, легче пересчитать то, чего не было на Крытском крытом рынке. Не было мороженой картошки в комьях земли, не было ржавых запрошлогодних семенных огурцов, не было протухших костей, на которые позарится редкая собака. Не было черных от моторной грязи поношенных жигулевских распредвалов. Вот вроде бы и все, чего не было.

Да, мы чуть не забыли самого главного: не было ностальгических бабок в черных бархатных кацавейках, не было плюющихся семечками полупьяных небритых мужиков. А была чистота, и был порядок.

Чистоту поддерживали уборщики и уборщицы из местных – вот вам и дополнительные рабочие места для города, а вы говорите… А за порядком смотрели пацаны Эгея Тесеева. Об этом с ним лично договаривался Дедалов, а, договорившись, предоставил отдельную комнату с телефоном, диваном, письменным столом и сейфом. Так сказать, штаб охраны общественного порядка. Поскольку рынок стал главным городским объектом для охранного предприятия Эгея, он приспособил эту комнату под свой рабочий кабинет – здесь принимал бабло от своих пацанов, здесь же, благо был сейф, выплачивал премиальные ментам, а когда нужно было решить по понятиям тот или иной возникший вопрос, звонил отсюда в горотдел милиции или Дедалову. Здесь же, на диване, и отдыхал. Трехразовое питание ему приносили из ресторана прямо в кабинет, а пацаны столовались в чебуречной, разумеется, за счет заведения. Такая была договоренность с рыночным общепитом.

Тут автор считает необходимым принести свои извинения основной массе читателей, для которой все эти административно-технические подробности, наверное, не так уж интересны. Пишутся они для тех, кому еще предстоит возводить и обустраивать рынки вроде крытского, всякие там маркеты с приставками «супер» и «гипер». Можно, конечно, приехать в Крытск и на месте перенять передовой опыт управляющей компании Hermes Ltd, да ведь страна-то у нас вон какая необъятная, из иного региона ехать сюда поездом добрую неделю угрохаешь. В общем, техника рыночного дела – для специалистов. Те же, кому эти подробности не нужны или не интересны, запросто могут их опустить. Да и нам пора двигаться дальше, а точнее – возвращаться в дом Миноса Европовича, где живет наш главный герой – минотавр Миня.

* * *

Нам практически не известны сколько-нибудь внятные работы по физиологии минотавров, которым можно полностью довериться. Поэтому позволим себе некоторые спекуляции на эту малоизученную тему.

Копытные развиваются и достигают половой зрелости значительно быстрее человека. Видимо, это результат эволюции. Иной Homo sapiens трех лет от роду еще на ногах стоит нетвердо, еле-еле говорит, зубки не все прорезались, а жеребец-трехлетка уже на ипподромном круге работает. Ладно, жеребцы не наша тема. Возьмем трехлетнего бычка – он и к корриде готов, и телку покрыть не прочь. Можно предположить, что живое существо, несущее черты как человека, так и копытного, а это и есть минотавр, возьмет что-то от того и другого, как бы усредняя и усиливая их свойства. Кажется, ученый люд называет это явление синергетическим эффектом, простите употребление мудреного и, честно сказать, не совсем понятного мне слова.

К чему я это? А вот к чему. К двум годам с небольшим Миня окончательно сформировался. На голову выше удавшегося ростом отца, на две головы выше матери. В общем, высокий статный парень. Широкая грудь, бычья шея. Простите, бычья шея это в переносном смысле – мощная, атлетичная. А так – вполне человеческая: гладкая, белая, слегка веснушчатая. Это голова у Мини была бычьей, копия головы Белого, только рога покороче и не загнуты вниз, как у того, а прямые. Это, кстати, позволяло мальчику носить бейсболку Chicago Bulls, которую отец привез ему из Америки. Пасифая прорезала в ней небольшие отверстия, чтобы рога не упирались, и аккуратно обтачала их, отверстия, разумеется, а не рога. (Тут, кстати, уместно заметить, что идея опилить костяные наросты на голове Минечки была категорически отвергнута в первые месяцы его жизни: Пасифая резонно рассудила, что физиологическое предназначение рогов, особенно у минотавров, настолько мало изучено, что рисковать здоровьем ребенка по меньшей мере легкомысленно.)

А еще Миня взял от Белого (если слово «взял» здесь уместно – ведь отцом был Минос Европович, иное, как мы знаем, по биологической науке никак не проходит) нечеловеческую, прямо-таки бычью физическую силу. Широкие плечи и грудную клетку, каменный пресс, бицепсы-трицепсы – все это он накачал сам, часами занимаясь с отягощениями на своей игровой площадке. Гибкость и эластичность мышц ему помогла развить сестренка гимнастка Федра. Однако надо признать, что даже применяемые современными тренерами по физподготовке самые совершенные методы – не чета детской самодеятельности Мини и Федры – не позволяют достичь нереального. А двухлетний парнишка не напрягаясь гнул водопроводные трубы, спокойно переставлял с места на место бронированный «мерс» Миноса Европовича, одной рукой закатывал его в гараж, катал по двору, как игрушечную машинку.

Мне меньше всего хочется, чтобы читатель подумал, будто все лучшее Миня взял (опять получается как-то неловко) от быка. В год мальчик прекрасно читал и писал – с ним много занимались и Пасифая, и Ариадна, он любил рисовать, проглотил все тома детской энциклопедии, перечитал домашнюю библиотеку Зевовых, том за томом пролистывал БСЭ. Надо было двигаться дальше – получать систематическое образование, нормальную человеческую профессию. И в семье эти вопросы обсуждались чуть ли не ежедневно. Нанять репетиторов-предметников – не проблема, деньги, слава Богу, имеются. Беда в другом: с каждым новым учителем расширится круг владеющих семейной тайной, и рано или поздно город узнает всю правду о младшеньком Зевове. Но с другой стороны, когда-нибудь это все равно случится – ничего нет тайного…

А сам Миня, который, конечно же, был прекрасно осведомлен о своей исключительности, необычности и воспринимал ее как данность, не допускал мысли, что проведет всю жизнь затворником, мечтал о дне, когда выйдет за ворота отцовской усадьбы – в жизнь. В мечтах этих его укрепляли сестры.

Сперва братец-бычок был для Ариадны и Федры забавной игрушкой. Сейчас же, когда Миня превратился в статного парня, знакомого, хотя бы по фильмам и телепередачам, с некоторыми нюансами молодежной жизни, он стал наперсником их пока что бесхитростных девичьих тайн. Они часами болтали в Мининой комнате, слушали музыку, смотрели фильмы. Ариадна и Федра примеряли перед Миней обновы, не стесняясь переодеваться при нем – братец же. А иногда, как в недалеком детстве, принимались обряжать свою любимую игрушку во все, что попадется под руку. Вот так, балуясь втроем, они в конце концов подобрали для него прикид, в котором вполне можно было выйти на люди: джинсы и джинсовая курточка, кроссовки, все тот же фирменный черный кепарь Chicago Bulls и скрывавший лицо до самых глаз клетчатый плат – арафатка.

Так они однажды и вышли теплым летним вечером из дома. Две длинноногие девчонки в коротких юбках и огромного роста заросший белесой щетиной парень в надвинутой на глаза бейсболке. Они направлялись на дискотеку.

* * *

До возведения крытого рынка самым большим зданием в городе был Дворец культуры завода ЖБИ на площади Ленина. Когда завод трансформировался в ОАО ЖелБет, грязно-желтое облупившееся здание с колоннадой и парфеноновым фронтоном тоже стало собственностью акционеров, которые на общем собрании – Зевова и Дедалова – решили создать здесь молодежный культурно-развлекательный центр и с ходу придумали для него красивое название – «Афинские ночи».

Это было стратегически правильное решение. Еще в далекие застойные годы в Крытске зародился красивый местный обычай: после регистрации брака в загсе, что располагался тут же, на площади Ленина, молодые шли к гипсовому, покрашенному бронзовой краской Ильичу и возлагали к его ногам цветы, а потом под добрым его с лукавым прищуром взглядом пили кто из бокалов, а кто из горла теплое шампанское. Постепенно площадь стала местом городской молодежной тусовки. Здесь лузгали семечки, пили пиво, кое-кто ширялся, когда это вошло в моду, здесь знакомились, ссорились и мирились, клеили телок, демонстрировали новые прикиды, обменивались дисками, делали наколки, здесь кипела жизнь. И когда «Афинские ночи» гостеприимно распахнули свои двери, жизнь хлынула туда, в дискотеку.

Миню оглушил рвущийся из динамиков стодецибельный грохот, ослепили всполохи разрывающих дискотечный сумрак светоэффектов, ошеломили голые ноги отплясывающих крытских дев, их подпрыгивающие в такт музыке груди. Застыв в дверях, он смотрел на эротическое буйство молодости широко распахнутыми бычьими глазами. Ариадна тянула его за руку к уже занятому деловой Федрой столику, а он жалобно канючил:

– Аря, может, не надо?.. Может, просто погуляем?..

– Тебе не стыдно? – Ариадна не могла сдвинуть брата с места и уже начала сердиться. – Взрослый парень, а ведешь себя как… Сам же просил взять с собой. Пошли, хватит упираться! Вон, гляди, Федька и местечко нам уже заняла…

Федра и впрямь стояла возле единственного свободного столика и отчаянно махала им рукой.

Растерянно оглядывая зал, Миня заметил сидевшего на возвышении плюгавого паренька в сокрушительно рваных джинсах и черной майке с черепом на груди.

– Ай да девки! Во какого чувака приволокли! – перекрывая грохот динамиков, заорал явно знавший сестер плюгавый.

Ариадна послала ему воздушный поцелуй и крикнула в Минино ухо:

– Громовержец, или просто Гром… Диджей…

Плюгавый чуть поубавил звук и просипел в микрофон:

– Для новых гостей – всемирно известная композиция «One day in Hell». А по-нашему, «Денек в ментовке». Прикол! – Он подмигнул Мине и вновь врубил долбежку на полную мощность.

Когда Ариадна с Миней наконец подошли к столику, Федра тут же умчалась к буфетной стойке и притащила, не расплескав, пиво в двух пластиковых стаканах, а малолетке братцу банку энергетического напитка Red Bull.

Миня оглядел красного быка на банке, дернул колечко и стал прихлебывать кисловато-сладкое пойло. Он постепенно приходил в себя, и дискотечная обстановка даже начала ему нравиться. Тем временем прикольный «Денек в ментовке» закончился, Громовержец сменил диск.

Черный «бумер», черный «бумер» под окном катается. Черный «бумер», черный «бумер» девкам очень нравится…

Миня знал эту мелодию, знал эти слова, и они ему тоже нравились, затрагивали что-то сокровенное в бычьей, должно быть, половинке его души. Незаметно для себя он стал вполголоса подпевать и отбивать кроссовкой такт под столом. На этом и застукала его вернувшаяся из туалета Ариадна – она не решалась надолго оставлять впервые вышедшего в свет брата.

– Ну вот, а ты боялась! – Она шутливо толкнула Миню в бок. – Пошли попляшем…

Миня засмущался, хотел было отказать сестре, но тут прибежала взмокшая Федра, девчонки вцепились в него и вытащили на танцпол. А плюгавый Громовержец извлек из своей диджейской машины доигравшего до конца «Черного бумера», чтобы врубить тоже клевый «мировой хит Nightmare», по-нашему – «Темна ноченька», и динамики загрохотали, задолбили по Мининым барабанным перепонкам, наполнили его силой и уверенностью в себе. Перед ним мелькали обтянутые джинсиками и юбчонками крепкие попки крытских девчонок, сладко пахло духами, девичьим потом, табачным и еще каким-то дымком, и мощные Минины ноги сами по себе задвигались, застучали по заплеванному дощатому полу под «Темну ноченьку», а ручищи взлетели вверх и выделывали над его головой что-то несусветное. Все это происходило помимо его воли, а он сам, наполненный внезапно нахлынувшим ощущением счастья, как бы наблюдал за собой со стороны и видел статного парня-красавца, на которого во все глаза пялятся отплясывающие вокруг девки.

На него и впрямь заглядывались. А сестры – Ариадна и Федра – вообще остановились и одновременно, не сговариваясь, почему-то вспомнили первый бал Наташи Ростовой…

Всего-то час назад сестрицы вытащили его, упирающегося, на танцпол, а теперь никак не могли уговорить его вернуться за столик, чтобы немного передохнул и утолил жажду. Федра на ходу, как марафонцу на дистанции, совала ему в руку банку энергетического напитка, он жадно пил, не переставая дрыгать своими длинными ногами. Когда от выпитого «Красного быка» стал лопаться мочевой пузырь, Миня трусцой сбегал в туалет и вновь бросился отплясывать под долбежку Громовержца.

Диджей «Афинских ночей» славился своим умением воздействовать на танцующую толпу не только оглушительным грохотом, но и резкой сменой музыки, своеобразной аритмией звука и исполняемых прикольных шедевров. Вот и сейчас после отзвучавшей «клевой композиции Virgins of Kirin», по-нашему – «Крытские целки», Громовержец торжественно объявил:

– Следующую композицию я посвящаю самым красивым телкам нашего города. – Он выдержал паузу и добавил: – Не обязательно целкам.

Танцпол оценил шутку, пробежал хохоток, и вслед за ним зазвучали нежные женские голоса:

Самый, самый, самый человек дорогой… Самый нежный, самый родной…

От сладкого слова «телки», от берущей за душу мелодии Миня ощутил ком в горле, ему тоже захотелось стать для кого-то самым дорогим, самым нежным, самым родным, так захотелось, что слезы выступили на глазах, потекли по покрытым короткой шелковистой шерсткой щекам. И тут же он услышал грубый мужской голос:

– Нет, блядища, ты пойдешь со мной!

Миня вздрогнул и оглянулся. Недалеко от него в центре танцпола коренастый накачанный парень в тренировочном костюме «Пума» держал за плечи невысокую тонкую девушку и грубо тряс ее. Вокруг уже собралась небольшая кучка народа.

– Сука рваная!

Девушка молча плакала. Качок коротко замахнулся и открытой пятерней ударил ее по лицу. Голова девушки дернулась.

Миня набычился и, ни доли секунды не раздумывая, бросился на качка. Тот не успел увернуться. От мощного удара Мини качок, как зазевавшийся тореро, взлетел вверх и громко грохнулся на помост. Раздался женский визг. Громобой вырубил музыку. В наступившей тишине слышно было тяжелое дыхание Мини. Он стоял в центре окружившей его толпы и поправлял сбившуюся арафатку. Все произошло столь неожиданно и скоротечно, что никто не успел рассмотреть скрывавшегося под ней лица.

Качок медленно поднялся с пола, отряхнулся и сделал шаг навстречу Мине. Они стояли лицом к лицу, как боксеры перед боем, и молча смотрели в глаза друг другу – качок снизу вверх, Миня сверху вниз.

Первым не выдержал качок: отвел глаза, повернулся спиной к Мине и враскачку пошел к выходу. Уже в дверях он, не оборачиваясь, выкрикнул:

– Я твою маму… Ты у меня кровью умоешься! Коз-з-зел вонючий! – И хлопнул дверью.

Исчезновение поверженного Миней публично посрамленного качка послужило сигналом дискотечной толпе. Все задвигались, зашумели и, когда Громовержец вновь врубил динамики, как ни в чем не бывало задергались под «самого нежного, самого родного». Что за дискотека без драки? Дело привычное.

Сестры, растолкав танцующих, подбежали к Мине.

– Все. Хватит. Пошли домой, – строго сказала Ариадна.

Но Миня даже не глянул на нее. Стоя посреди танцующей толпы, он искал глазами ту, за которую только что заступился, из-за которой впервые в жизни подрался, и нашел ее. Девушка стояла у стены в нескольких шагах от него. Миня рванулся к ней, оттолкнул кого-то, наступил кому-то на ногу и оказался рядом с девушкой.

Растрепанная, с красными заплаканными глазами, с уже распухшей после удара качка правой щекой, она казалась Мине прекраснее всех женщин, которых он видел на экранах телевизора и домашнего кинотеатра, в сестриных журналах. Он бережно взял ее за руку и повел к столику. Ариадна и Федра следовали за ними.

Федра сбегала к буфетной стойке и принесла четыре стакана пива и еще один – со льдом, который стали прикладывать к лицу Лены, так звали девушку. Но холод помогал не очень, щека раздулась до хорошего флюса, затек глаз. К тому же, должно быть, от нервного потрясения у Лены пошла носом кровь – с трудом остановили. Так что оставаться в «Афинских ночах» ни у кого из четверых не было ни малейшего желания, и они вышли на улицу, где их уже ждали: качок и с ним трое таких же крепких парней с бейсбольными битами в руках стояли прямо перед дверью дискотеки.

Ни Миня, ни девчонки так и не смогли полностью восстановить картину второй драки. Следующим вечером, когда все снова собрались вместе в особняке, только Ленка смогла более-менее внятно рассказать Пасифае, как Миня, не дожидаясь нападения, первым бросился на качка головой вперед и опрокинул его в лужу, как раскидал бейсболистов и о колено переломал их биты, как, отбившись от отморозков, они убегали с площади Ленина переулками, когда завыла милицейская сирена, как искали отставших Ариадну и Федру…

Проводив Ленку до дому и изрядно поплутав по незнакомому городу, Миня вернулся домой под утро.

* * *

Трудно передать словами, что пережили домашние до возвращения блудного сына. Пасифая и девочки всю ночь проплакали и при малейшем шуме за забором бежали к воротам. Минос Европович сосал валидол, пил валокордин и каждые пять минут звонил разбуженному им начальнику горотдела милиции, требуя последнюю сводку по городу.

Спросонья первый крытский мент никак не мог сообразить, чего хочет от него глава города, но когда очухался и поднял на ноги своих подчиненных, доложил о происшествии на площади Ленина, где задержали мужчину в состоянии алкогольного опьянения и с многочисленными следами физического насилия. Его в полубессознательном состоянии отвезли в горотдел и поместили в обезьянник. Стали искать документы – нашли справку об освобождении на имя Тесеева Михаила Эгеевича 1978 года рождения. Тут милицейский начальник засмущался: «Вы же понимаете, Минос Европович, я не мог не известить Эгея…» В общем, за парнем приехали, забрали из обезьянника и увезли.

До взволнованного отца не сразу дошло, что его сынок Миня отметелил не кого-нибудь, а отпрыска самого Эгея, а когда дошло, Минос Европович еще больше занервничал. Во-первых, он не знал, ему даже не сочли нужным доложить, что Мишка Тесеев, хулиган и баламут, вечная головная боль для городских правоохранительных органов, досрочно откинулся из зоны. Только этого ему, Миносу, не хватало. Но еще хуже другое: их драгоценный Минечка, их свет в окошке, умудрился ознаменовать свой первый выход в город, свой первый бал дракой с представителем могущественного тесеевского клана. Эгей рано или поздно обнаружит, кто обидчик его сына, и с ним придется договариваться, а если Миня и впрямь покалечил этого бандита, как-то откупаться. Какую цену заломит Эгей за ушибы и синяки, а главное – за молчание о семейной тайне Зевовых, можно было только догадываться.

Эти мысли пронеслись в голове Миноса Европовича, но сразу же уступили место другой, главной: что с Миней, где он, жив ли он? Каждые пять минут главный крытский мент, как ему велел его начальник, докладывал о криминальной обстановке в городе. На перекрестке Энгельса и Екатерининской у газетного киоска какой-то парень справлял малую нужду. Задержан, доставлен в горотдел… В городе все спокойно… В бывшем Доме колхозника, ныне отель «Амбассадор», приезжий нахамил дежурной администраторше. Вызван наряд милиции. Составлен протокол об административном нарушении… Происшествий нет… Двое пьяных доставлены в медвытрезвитель…

Не понимая, зачем Миносу Европовичу все эти тухлые ночные новости, исполнительный мент позволил себе попросить хоть какую-нибудь ориентировочку. А какую, к чертовой матери, ориентировочку мог дать ему Минос? Разыскивается трехлетний минотавр, рост метр девяносто восемь, рога прямые, особых примет нет…

И Минос рычал на мента, грозил неполным служебным соответствием, требовал сводок.

Все три козлика ППС и «мерс» Миноса Европовича с его охраной колесили по Крытску в поисках Мини. А пропавший тем временем обжимался с Ленкой на скамейке возле ее дома. Пахло жасмином и близкой свинофермой, легкий ветерок шевелил шерстинки на морде, светлые Ленкины волосы и ее расстегнутую блузку.

Как ведут себя оставшиеся вдвоем парень и девушка, Миня знал по кинофильмам. И все-таки поначалу он тушевался, не мог сообразить, куда пристроить свои ручищи. Но Ленка показала, и он мгновенно усвоил ее науку.

У читателя наверняка уже крутится в голове вопрос: а что, девчонка в этот поэтический момент уже знала о некоторой, мягко скажем, необычности своего спасителя, своего нового дружка? Как могла не знать? Целовались же они, прежде чем Миня дал волю рукам и она это ему позволила. Успокойтесь, целовались, и еще как.

Когда Миня первый раз робко привлек Лену к себе, она задрала голову, привстала на цыпочки и потянулась к его закрытым арафаткой губам.

– Ну убери же свою тряпку, – капризно сказала она, еще крепче прижимаясь к Мине.

Миня, прямо скажем, уже ничего не соображал, как говорится, совсем потерял парень голову. Он выпростал руку из-под Ленкиной блузки и сорвал прикрывавший бычью морду плат.

Еще не рассвело, но стояла полная луна, и горела лампочка на покосившемся фонарном столбе. Лена увидела парня во всей его красе и в испуге отшатнулась. И я ее нисколько не осуждаю – любая от неожиданности не то что отшатнулась – шлепнулась бы в обморок.

Но Ленка оказалась не такая. Не прошло и минуты, как она снова прилипла к Мине, снова потянулась к его губам и прижалась к ним своими. И когда ее острый язычок глубоко проник в его большой рот, Миня замычал от наслаждения.

Что было дальше? Было, читатель, было. И не раз, и не два. Прекрасная Елена была ненасытна, а Миня оказался достойным сыном своего элитного отца…

Знаете, есть такая частушка, как все частушки, глупая и, как почти все, непристойная. Однако я, изрядно поколебавшись, все-таки приведу ее здесь. Приношу свои глубочайшие извинения читателям и особенно читательницам, но удержаться не могу. Уж больно она здесь к месту.

Мы с миленком у двора Целовались до утра. Целовались бы еще, Да болит влагалищо…

Еще раз извините, если оскорбил ваше чувство приличия.

Причина, которая заставила наших влюбленных расстаться, оказалась не столь физиологичной. Они бы еще целовались и целовались, но за их спиной распахнулось окошко и раздался визгливый женский голос:

– А ну-ка, Ленка, марш домой! Будет тебе обжиматься!

Лена оторвалась от любимого и, на ходу оправляя юбчонку, побежала к калитке. Миня еще долго стоял под фонарем, а потом нетвердой походкой пошел куда глаза глядят.

* * *

Когда по возвращении Мини домой тревога домашних сменилась радостью, когда отзвучали упреки, когда были утерты слезы и сердечный ритм Миноса Европовича пришел в норму, – словом, когда в доме Зевовых все успокоилось и постепенно, не сразу, стало возвращаться в обычное русло, перед семьей во весь рост встали новые серьезные проблемы, не чета старым – «Где лечиться, где учиться?»

Миня вырвался на волю, почувствовал ее вкус, и держать его взаперти дальше не представлялось возможным. Он сказал родителям, что будет выходить в город, когда ему заблагорассудится. Пасифая поплакала, Минос Европович попытался накричать на сына, но Миня набычился и твердо стоял на своем. И последнее слово осталось за ним. А коли так, надо было как-то легализовать мальчика, прежде всего сделать для него нормальные документы, какую-никакую ксиву.

Разумеется, у Мини было свидетельство о рождении, выписанное в городском загсе, когда счастливые родители еще не съездили в Лондон и не узнали страшную правду о ребенке. Нетрудно представить действия ментов, если двухметровый заросший детина уж никак не трехлетнего возраста предъявит им такой, с позволения сказать, документик. Пришлось посвящать в семейную тайну начальника горотдела милиции, который толком ничего не понял, но в тот же день принес в кабинет Миноса Европовича общегражданский паспорт на имя Давида Минотряна. Собственно говоря, ничего подделывать не пришлось – документ уехавшего к себе на родину рыночного торговца давно валялся в паспортном столе, не надо было даже переклеивать фотографию: она была так потерта, что Миня вполне мог сойти за небритого армянского парня. А для пущей безопасности горотдел дал ориентировку: предъявителя паспорта ни под каким видом не задерживать, а напротив, оказывать ему всяческое содействие.

С «краснокожей паспортиной» в кармане джинсовой куртки Миня стал безбоязненно выходить в город и, за несколько дней обойдя Крытск вдоль и поперек, не нашел в нем ничего притягательного, разумеется, кроме своей возлюбленной Леночки. Да, мы уже знаем, что в первый же день после происшествия на дискотеке Минина избранница побывала в особняке и была представлена родителям. Пасифае она приглянулась, а Минос Европович, справедливо полагая, что у сына еще будут другие девушки, отнесся к Лене довольно безразлично: буркнул «очень приятно» и ушел к себе. В общем, родительское благословение было получено, и молодые каждый вечер – днем Ленка была на работе – стали встречаться, а если называть вещи своими именами, предаваться любви где можно и нельзя. В палисаднике у ее дома, на заднем сиденье Миносова «мерина», в городском парке культуры имени отдыха, на поздних сеансах в кинотеатре «Братья Лемьер», однажды даже на станции искусственного осеменения, где прежде работала Пасифая. Им так было хорошо вдвоем на газоне в парке, на узкой скамейке, на охапке сена, на застеленной Мининой арафаткой привокзальной лавке, что хотелось не расставаться не только что до утра, но и вообще. Ну чего я вам рассказываю, вы, читатель, тоже были молоды и тоже, наверное, любили…

Вот это естественное желание влюбленных не расставаться и привело Миню на Крытский крытый рынок, где его Ленка работала в лаборатории фитоконтроля.

* * *

По записке Миноса Европовича Давида Минотряна приняли на работу в администрацию рынка контролером с довольно-таки неопределенными должностными обязанностями. Ходи, парень, и присматривай за порядком. Чтобы покупатели были довольны, чтобы продавцы не наглели. Заметишь какой непорядок, сам разберись, не сможешь – вызывай подмогу, вот тебе «воки-токи», вот тебе мобила. Пользоваться умеешь? А то!

И стал Миня ходить по рынку, стал присматривать за порядком. Первые несколько дней ходил кругами, как заблудившийся в лесу грибник, потом мало-помалу освоил лабиринт и стал передвигаться по нему вполне осмысленно. К своим служебным обязанностям он отнесся ревностно, но вскоре убедился, что их совсем немного: и без его вмешательства на рынке был идеальный порядок – промтовары отменного качества, по большей части китайские, но попадались и от мировых производителей, продукты свежие, продавцы и покупатели взаимно вежливы. Последних никто не обижал, разве что у одной старушки как-то вытащили кошелек – тут Мине никакая подмога не понадобилась: он успел ухватить карманника за шкирку, вытряс из него похищенное и вернул владелице. Привлекать силы правопорядка счел излишним – не опуская злоумышленника на пол, оттащил его к выходу и пинком выдворил с охраняемого объекта.

От нечего делать, а больше все-таки по природной доброжелательности Миня частенько брался помочь торговцам – подкатить груженную с верхом, весящую за тонну железную телегу с товаром, перекидать несколько десятков ящиков или мешков. Делал он это в охотку, за так, но когда ему совали в карман джинсов сотню-другую, никогда не отказывался. В общем, проработав на рынке всего месяц, Миня стал его доброй достопримечательностью, если не сказать всеобщим любимцем. Его наперебой стремились подкормить, а он не отказывался – растущий организм требовал свое, да и ежедневные сладкие энергозатраты с Ленкой тоже нуждались в пополнении.

Все Минины рыночные пути-дороги, все служебные маршруты по лабиринту неизбежно приводили в лабораторию фитоконтроля, где его возлюбленная в белоснежном накрахмаленном халатике, от которого он просто балдел, возилась с пробирками, колбами и бюретками. Ох как не хочется рассказывать об этом, уличать прекрасную пару в очевидном нарушении трудовой дисциплины и правил общественного порядка на Крытском крытом рынке, но из песни, как говорится, слова не выкинешь.

Повторю уже раз сказанное. Было дело, было, и не от случая к случаю, а каждый день, а то и по несколько раз на день. И всякий раз не обходилось без битья лабораторной посуды. Миня, едва войдя в лабораторию, запирал за собой дверь на ключ и тут же набрасывался на свою возлюбленную. Впрочем, еще вопрос, кто на кого набрасывался. Им не хватало терпения приготовить какое-никакое любовное ложе – Миня просто смахивал с лабораторного стола все, что на нем в этот момент оказывалось, Ленка в его руке белой пушинкой взлетала в воздух и приземлялась на белой же пластиковой столешнице, уже освобожденная другой Мининой рукой от халатика и всего прочего, что под ним было. И когда возникала короткая пауза между объятиями, или Мине пора было уходить, или Ленке во что бы то ни стало требовалось сдать заказчику срочный анализ, они слезали со стола и с опаской ступали босыми ногами на усеянный осколками пол. До сих пор удивляюсь, как Ленке удавалось в таких количествах списывать лабораторное стекло…

В тот вечер битья посуды не случилось. На сей раз Леночка удержалась от соблазна тотчас по приходу Мини броситься в его объятия, а благоразумно оттитровала растворы для завтрашних анализов и привела в порядок записи в лабораторном журнале, Миня же тем временем, позвонив в администрацию рынка и сказав, что отправляется на склады, стал обстоятельно обустраивать все тот же лабораторный стол: аккуратно убрал склянки с реактивами и расстелил байковое одеяло из противопожарного набора. После этого юные любовники с чистым сердцем отдались страсти. Отдались раз, отдались два, после короткого перерыва – три.

Автор этой хроники уже имел удовольствие упомянуть о Ленкиной ненасытности в любви и Мининой мужской силе – скорее даже не мужской, а бычьей, но мне, право же, трудно рассчитывать на полное доверие читателей, если стану утверждать, что после третьего объятия любовников немедленно последовало четвертое. Такое бывает только в наивных американских фильмах. Миня лежал на спине и никак не мог успокоить дыхание, а Леночка, прильнув к нему, нежно перебирала короткую шелковистую шерстку любимого и гладила глянцевитые, словно отлитые из сверхтвердого пластика, рога. Ах как она их любила! Как возбуждали они девчонку, и как возбуждали самого Миню нежные поглаживания тонких девичьих пальчиков! Вполне возможно, более того – очень даже вероятно, что через несколько минут пара вновь слилась бы в неистовом любовном объятии и тогда автору пришлось бы краснеть за только что высказанные сомнения. Но тут неожиданно задергалась дверь, потом раздался резкий стук.

От неожиданности Леночка еще крепче прижалась к Мине, но после второго стука отпрянула, спрыгнула со стола, подхватила с пола бельишко и убежала за холодильник. Миня же спустил со стола скульптурно мускулистые ножищи и стал не спеша натягивать на них джинсы.

Дверь он открыл только после третьего стука, от которого в штативах задребезжали пробирки. Полностью одетый, в бейсболке на голове и в закрывающей морду арафатке, он оглядел стоявшего перед ним вполне конкретного пацана и спросил:

– Чего тебе?

– Ты Минотрян, что ли?

– Ну я Минотрян.

– Тебя Эгей зовет. – Пацан снизу вверх оглядел Миню и, впечатленный его габаритами, не очень уверенно добавил: – Велел привести…

* * *

Отработав на рынке пару месяцев, Миня, естественно, не мог не знать, кто такой Эгей Тесеев, хотя никогда его в лицо не видал. Минос Европович поведал сыну – мальчик взрослый, пора ему понимать обстановку в родном городе – о роли тесеевского клана в экономике и политике Крытска, не стал скрывать, чего стоило ему, Миносу, уладить конфликт в дискотеке и предотвратить кровавые разборки с отмороженным уголовником Мишкой.

Разумеется, Эгей, получавший оперативные сводки не только от своих парней, но и от крытских ментов, тоже досконально знал и о драке, в которой его отпрыску основательно намяли бока, и о свободно разгуливавшем по лабиринту, где тесеевцы чувствовали себя полновластными хозяевами, здоровенном армянском парне. Но что это за парень, чей он и кто за ним стоит, почему ментам велено оказывать ему всяческое содействие и ни под каким видом не трогать, для Эгея, как и самих ментов, оставалось загадкой. А загадки он не любил и потому приказал привести этого армяшку, чтобы самолично с ним разобраться.

Шестерка-посыльный распахнул железную дверь, мимо которой Миня не раз проходил прежде, а сам остался в коридоре.

Войдя в просторное помещение без окон, Миня не сразу заметил в полумраке плотного лысоватого мужика, сидевшего в кресле за письменным столом. А когда заметил, толком разглядеть так и не смог – настольная лампа была повернута так, что освещала не хозяина, а гостя.

Мужик с минуту молча изучал стоявшего у двери Миню, а затем опустил абажур лампы и неожиданно тонким голоском спросил:

– Кто я, знаешь?

Миня кивнул.

– А чего не здороваешься?

Миня пожал плечами.

– Тебя, черного, мама не учила в помещении шапку снимать? А ну сними кепарь!

– Не могу, – сказал Миня и добавил: – У меня там рога…

– А вот я тебе сейчас рога пообломаю! – взвизгнул Эгей. – Ну-ка помогите ему!

Из полумрака выплыли два амбала в камуфляже и с двух сторон кинулись к Мине. Один потянулся к бейсболке Chicago Bulls, чтобы сорвать ее, другой попытался ухватиться за рукав Мининой джинсовки. И оба потерпели неудачу. Миня набычился, повел плечами – амбалы воздушными шарами взмыли в воздух и, пролетев по крутой баллистической траектории, вместе грохнулись возле письменного стола. Надо отдать им должное: они тотчас поднялись и мигом вытащили стволы. Воспользоваться ими они, Бог миловал, не успели – Эгей вскочил на ноги и заорал:

– Пошли вон, уроды!

Когда амбалы растворились в темноте, Эгей обошел письменный стол, приблизился к Мине и, задрав голову, выкрикнул:

– На кого работаешь, гнида армянская?

Миня едва не рассмеялся – эту же фразу, только без цветистого обращения, он слышал в телесериале, который после работы давеча смотрел его отец, – но удержался и спокойно ответил:

– На администрацию рынка.

– Фильтруй базар! – брызнул слюной Эгей. – Это администрация на меня работает. Тебя кто крышует? Менты?

– Никто. Чего меня крышевать? Я на зарплате.

– А чего тогда крысятничаешь? Ты с азеров собирал? Собирал!

Миня понимал, что речь идет о давешней шабашке на овощном складе, за которую благодарные азербайджанские торговцы чуть не насильно запихнули ему в карман куртки несколько бумажек. Он тут же их и потратил, накупив для Ленки гору фруктов и сладостей. Мине совсем не хотелось объяснять этому толстому придурку с голосом кастрата, что не крысятничает, не в его это натуре, не обкладывает никого данью, а работает, причем работает за так, только бы размяться, и не его вина, когда за честно сделанную работу ему что-то перепадает. Больше хотелось послать его куда подальше, а того лучше поднять под потолок и как следует тряхнуть этот мешок с дерьмом, чтоб неповадно ему было впредь орать на него, на Миню, на которого сроду никто голоса не повысил. Однако природная незлобивость и приобретенное на рынке благоразумие взяли верх. Зачем искать неприятности на свою голову, зачем создавать ненужные помехи сладким свиданиям в лаборатории фитоконтроля?

– Да я ж им полсклада перекидал, а взял сколько дали. Я не по вашему делу… – миролюбиво сказал Миня. – Я пойду, ладно?

Эгей повернулся к Мине спиной и, перекатываясь на коротких ножках, вернулся в свое кресло за письменным столом.

– Значит, не крысятничаешь? Это хорошо, – спокойно, даже доброжелательно сказал Эгей. – Для тебя хорошо. Со мной надо дружить, кто бы там тебя ни крышевал. Менты-шменты… – И внезапно снова взвизгнул: – Смотри, что не так – зарою!

Миня уже прикрывал за собой дверь, когда Эгей крикнул ему вдогонку:

– А почему морда всегда замотана?

– Следы от ожогов. В танке горел, – весело соврал Миня.

– Угу, понятно, – одобрил Эгей. – Иди. Еще увидимся.

Однако больше свидеться им так и не пришлось.

* * *

Вот мы и подошли к ключевому моменту нашей истории, где развернулись основные ее события, а у рассказчика, увы, нет сколько-нибудь достоверных сведений о поступках, поведении, действиях главных героев. Да что там действия, даже их мотивы навсегда скрыты в полном информационном тумане. Так что мне остается, по сути, вслепую выстраивать общую картину из мозаики слухов и домыслов, до сих пор гуляющих по лабиринту Крытского крытого рынка. И на материалы уголовного дела, возбужденного (ударение на втором слоге) Крытской межрайонной прокуратурой, толком положиться тоже нельзя, потому что оно целиком и полностью построено на тех же самых слухах и домыслах.

Свидетельские показания сбивчивы и противоречивы. В них фигурируют груды изувеченных тел в камуфляже, крушивший все и вся чудовищных размеров монстр с рогами, какой-то армянский парень в джинсовке, лужи крови, беспорядочная стрельба. А что до вещдоков – то их, как говорится, с гулькин нос: кусок костного вещества, идентифицированного как обломок рога крупного рогатого скота, да несколько мотков для вязания (по экспертному заключению – шерсть альпаки с добавкой акрила), которые проходят в деле как нитки Ариадны. Вот, пожалуй, и все, чем располагает автор, приступая к последней части своего повествования. Так что не судите меня строго за возможные в нем неувязки и противоречия. А я приступаю к реконструкции событий.

Той ранней осенью у Зевовых все складывалось хорошо как никогда. Ариадна стала лауреаткой областного конкурса по классу баяна и готовилась к поступлению в консерваторию. Федра завоевала «серебро» в опорном прыжке и «бронзу» в вольных упражнениях. Эгей Тесеев практически добровольно на треть увеличил ежемесячные выплаты соучредителям и совладельцам критской компании Hermes Ltd. Зевову и Дедалову. В Крытске с кратким визитом побывал губернатор и не только остался доволен работой главы администрации, но и намекнул на высокую вероятность его повышения, перевода в свой губернаторский аппарат.

У Миноса Европовича кружилась голова от открывшихся перед ним перспектив, и в ожидании высокого поста он позволил себе слегка расслабиться, благодушествовать, больше бывать дома – смотрел сериалы по телевизору, слушал, как музицирует Ариадна, расспрашивал Федру о ее успехах на гимнастическом помосте, чаевничал у самовара в семейном кругу, в который пусть еще не на вполне законных основаниях уже входила Леночка. Да, они с Миней благодаря столь удачно устроившейся работе на одном предприятии успевали за день так наобниматься-нацеловаться, что к вечеру готовы были сделать небольшой перерыв, чтобы попить чайку с вареньем, искусством варить которое славилась Пасифая. Правда, еще за чаем молодых снова начинало тянуть друг к другу, огромная Минина длань искала и находила под скатертью нежную ручку подруги, их ноги сталкивались под столом, и Миня смущенно говорил, что ему надо проводить Ленку. Проводы растягивались за полночь, но ночевать Миня неизменно возвращался домой. Так требовала Пасифая, а расстраивать мать он не хотел.

Господи, сколько переживаний выпало на долю этой матери! Впервые убедиться в том, что ее ненаглядный «теленочек» и впрямь теленочек, услышать окончательный и обжалованию не подлежащий приговор британских акушеров и педиатров, скрывать от всего города уродство собственного ребенка, такого милого малыша…

Но вот не прошло и трех лет, как ее самоотверженная забота о ребенке была вознаграждена. Какая мать не мечтает о таком сыне – статном, сильном, красивом, не по годам развитом, работящем, начитанном и при этом послушном, почтительном к старшим! Прежде нет-нет да посещавшие Пасифаю скорбные мысли об уродстве ребенка бесследно исчезли. Какое ж тут уродство! Телосложение античной статуи, увенчанная мощными короткими рогами гордо посаженная голова, большие светящиеся умом и добротой глаза… Она видела, что мальчик день ото дня взрослеет, из юноши превращается в мужчину, и материнское сердце трепетало от гордости. И от легкой грусти – сын вырос, ее повседневная опека ему больше не нужна, и ласки Леночки для него куда важнее материнских. Скоро, совсем скоро она, еще молодая и полная сил женщина, останется не у дел. И как несколько лет назад, когда подросли дочери, Пасифая приняла решение вернуться на работу.

Решение Пасифаи обсудили на семейном совете и, хотя Минос слегка поартачился – зачем тебе это? чего тебе дома не сидится? – сочли разумным. Было решено торжественно отпраздновать Минино трехлетие – какой-никакой юбилей все-таки – и после этого отпустить Пасифаю на ее станцию осеменять буренок. О другой работе она и думать не хотела.

До юбилея оставались считанные недели. Все готовили для юбиляра свои подарки-сюрпризы. Пасифая под каким-то предлогом обмерила Миню и тайком от всех выписала из Лондона несколько костюмов на все сезоны и случаи жизни – не все же мальчику ходить в джинсе. Минос Европович заказал областному дилеру «мицубиси-паджеро» в полной комплектации плюс всяческие навороты и велел начальнику ГАИ оформить водительские права на имя Давида Минотряна. А сестрицы задумали связать Мине роскошный свитер – зима на носу. Вот этот свитер и вызвал события, которые перевернули жизнь счастливой семьи.

* * *

Что бы там ни говорили литературные критики, а за ними и читатели, о надуманности сюжетных поворотов, как бы ни крыли нашего брата-сочинителя за невероятные случайности и совпадения, которые управляют судьбами выдуманных литературных героев, реальная жизнь выкидывает такие фортеля, какие, право же, нарочно не придумаешь.

В тот день, выдавшийся солнечным и теплым, Ариадна передумала ехать за шерстью для Мининого свитера в областной центр, где обычно делала покупки, и решила купить ее на Крытском крытом рынке, куда до того заглядывала всего два-три раза. Подружки порекомендовали ей магазинчик с выбором пряжи не хуже столичного. Ариадна вошла на рынок через центральный вход и тут же заблудилась в лабиринте спроектированных Дедаловым коридоров, торговых залов, галерей и тупиков. Расспрашивая встречных торговцев, она все же магазинчик нашла, перебрала десятки образцов и остановилась на светло-серой, скорее даже жемчужной альпаке. Хозяйка магазинчика одобрила выбор и уложила в большой фирменный пакет «Золотое руно Крытска» десять мотков, каждый с голову ребенка.

Несмотря на внушительные размеры мотков, ноша была легкой – килограмма полтора, и это Аридна купила еще с запасом. Ровно в полдень, размахивая пакетом, она, донельзя довольная покупкой, вышла из магазинчика и направилась к выходу с рынка. А через несколько минут, очутившись в слабо освещенном переходе без окон, без дверей, она поняла, что снова заблудилась. Ариадна растерянно оглянулась по сторонам и, к радости своей, увидела крепыша в тренировочном костюме…

В тот же день, для Мишки Тесеева с самого начала ужас как незадавшийся, парень терзался жесточайшей ломкой. Казалось бы, что за проблема, ширанулся и гуляй себе. Но в том-то и дело, что не было у Мишки ни ширева, ни башлей, чтобы его купить, а на халяву он давно уж не рассчитывал: некредитоспособность Тесеева-младшего была известна всему Крытску. И тогда он, терзаемый нечеловеческими муками, решился нарушить жесточайший запрет отца и отправился на рынок, где, как всем известно, выбор ширева не хуже столичного.

В уважаемой семье Эгея Тесеева Мишка был самый что ни на есть infant terrible. И не столько из-за его двух ходок, сколько из-за необузданного нрава, отвращения к любой работе и при этом постоянного стремления любой ценой слупить с кого ни попадя бабки. Эгеевы конкретные пацаны пару раз уже застукали его на рынке при попытках собирать дань за крышевание. При этом Мишка еще имел наглость ссылаться на полученные от отца полномочия. Эгей устроил непутевому сыну головомойку, строго-настрого запретил переступать порог рынка и для острастки не выдал ему месячное содержание: хватит, парень, на отцовской шее сидеть, пора самому на хлеб зарабатывать!

Итак, в то утро Мишка нарушил запрет отца и вступил (а по его физическому состоянию скорее – вполз) под своды Крытского крытого рынка и тут же заблудился. Но, на его счастье, сработало звериное чутье загибающегося от ломки наркомана, и он в главном торговом зале нашел-таки цыгана, у которого покупала наркоту добрая половина Крытска. Тот поначалу отказался вступать с Тесеевым-младшим в кредитные отношения, но, услышав из его уст, какому роду он принадлежит, отпустил товар в долг. Произошло это в крохотной подсобке, и там же, как говорится, не отходя от кассы, Мишка ширанулся. После чего сразу поправился, повеселел и обрел способность соображать. И сообразил, что надо немедленно отсюда валить, пока не нарвался на Эгеевых пацанов. Меньше всего на свете ему хотелось вновь объясняться с отцом.

Ровно в полдень Мишка пулей вылетел из главного торгового зала и устремился к выходу из рынка. Он выскочил в галерею, которая, как ему казалось, вела в нужном направлении, но уперся в тупик. Вернувшись назад, зала уже не нашел, ткнулся налево, ткнулся направо и через несколько минут, очутившись в слабо освещенном переходе, понял, что безнадежно заблудился. Мишка растерянно оглянулся по сторонам и, к радости своей, увидел рослую фигуристую девушку с большим пакетом в руке…

– Простите, молодой человек, вы не подскажете, как пройти к выходу? – вежливо спросила Ариадна.

– А хер его знает, сам вот заблу… – предельно благожелательно и любезно попытался ответить Мишка, но узнал ту самую девку, которая сопровождала в дискотеке отметелившего его бычару в арафатке, и бросился на нее: – О бля! Вот где ты мне, курва, попалась! Сейчас я тебя, сучара…

От неожиданности Ариадна громко вскрикнула, но успела увернуться. Мишка пролетел мимо, едва не потерял равновесие, однако на ногах устоял и снова бросился на девушку. Ариадна зажмурилась и с воплем «Помогите!» прикрылась пакетом, из которого посыпались и покатились по полу мотки жемчужной альпаки…

В тот же день ровно в полдень Миня, он же контролер рынка Давид Минотрян, вышел из лаборатории фитоконтроля. По правде говоря, вышел не по своей воле, а был буквально вытолкан Леночкой, которой кровь из носа надо было до обеда сдать несколько срочных анализов. Он планировал через пару часов вернуться к любимой и прерванному занятию с ней, а пока решил пройтись по рынку и посмотреть за порядком, за что ему, в конце концов, платят зарплату. Когда Миня подошел к переходу из центрального сектора в западный, он услышал отчаянный женский крик и бросился на помощь…

В тот же день ровно в полдень из кабинета Эгея Тесеева вышли дюжие парни в камуфляже с нашивками частного охранного предприятия «Закон и порядок». Их было пятеро – по числу секторов рынка: центральный плюс четыре по частям света. Они направлялись к переходу, за которым должны были разделиться и двинуться каждый в свой сектор на сбор бабла. И тут они услышали отчаянный женский крик. Парни остановились и переглянулись. Встревать в чьи-то разборки отчаянно не хотелось, да и вообще это не входило в их прямые обязанности. Но для того чтобы обойти опасное место стороной, пришлось бы сделать изрядный крюк по лабиринту. Поразмыслив, они не спеша потопали к переходу, откуда раздался крик…

Теперь, уважаемый читатель, тебе должна быть понятна диспозиция, сложившаяся на двенадцать часов с минутами.

Если по моим запискам надумают снимать телесериал или полнометражное кино, или и то и другое… Впрочем, почему «если»? Много ли у киношников таких реалистичных, востребованных нашим зрителем сюжетов? А тут бери – не хочу, да не просто кое-как набросанная сюжетная схема, а, можно сказать, готовый, хорошо проработанный синопсис. А вы говорите «если»…

Так вот, когда по моим запискам станут снимать кино, следующую сцену, безусловно центральную, сценарист и режиссер наверняка растянут на несколько минут. Будет грохот выстрелов и падающих тел, смертельные поединки с приемами карате, кунг-фу, киоку-шинкай, айкидо, тэквондо, ушу и прочих восточных единоборств, названия которых я даже не знаю, будут крупные планы с искаженными яростью, ужасом, предсмертной тоской лицами. Много чего будет. И будет зритель тащиться от всего этого.

Дорогой зритель! Тащись себе на здоровье, но не забывай, что главное из всех искусств живет по своим законам, которые не всегда совпадают с законами повседневной человеческой жизни. Боестолкновение в переходе между центральным и западным секторами Крытского крытого рынка длилось не более тридцати секунд.

…Едва Ариадна успела прикрыться пакетом от удара Мишки Тесеева, едва отзвучал ее крик о помощи, как Миня уже ворвался в переход, увидел сестру и бросился ей на помощь. В два прыжка он оказался возле Ариадны и одной рукой отбросил парня. Подхватив девушку, он бережно поставил ее у стены, резко развернулся и оказался лицом к лицу с Мишкой, которого тотчас узнал. А вот узнать в эту минуту хоть Миню, хоть контролера Давида Минотряна, кроме родных и Ленки, не смог бы никто. Непременная на людях арафатка сползла с подбородка на грудь – на несчастного Мишку налитыми кровью глазами смотрел бык! И хотя Тесеев-младший, при всех своих уже известных читателю очевидных недостатках, был парнем не робким, ужас охватил его. Он отпрянул от чудовища и, путаясь в мотках шерсти, бросился бежать. Через несколько секунд, гоня перед собой, как футбольный мяч, прицепившийся к ногам клубок жемчужной альпаки, он вылетел на улицу и стремглав помчался подальше от населенного чудовищами проклятого лабиринта.

А где же пятерка Эгеевых мытарей? Да вот они! Миня обернулся на звук цокающих стальными подковками чоповских башмаков, увидел направленные на него стволы и вошел в ближний бой, где пуля-дура вряд ли найдет себе цель. Кто-то из парней в камуфляже успел нажать на спусковой крючок, грохнули выстрелы, визгнули рикошеты, но один из чоповцев уже валялся на полу в полной отключке, другой был отброшен к стене и медленно сползал по ней на пол, третий успел увернуться, и Миня со всего размаха врезался лбом в бетон, понеся первую и, как оказалось, единственную потерю – половину своего великолепного рога, который так любила ласкать Леночка. Еще двое мытарей благоразумно покинули поле боя раньше.

– Валим отсюда, – шепнула Мине очухавшаяся первой Ариадна, схватила его за руку и, забыв про шерсть, потащила его прочь из перехода.

Контролера Давида Минотряна больше никто на рынке не видел. Он бесследно исчез, даже не пришел за расчетом.

* * *

К сожалению, есть еще авторы, которые, добравшись в своих занудных повествованиях до концовки, поставив последнюю точку, изложив собственные скудные мысли, считают свою литературную миссию выполненной и бросают героев на произвол судьбы. Лично мне такой, с позволения сказать, литературный метод чужд и судьба героев, с которыми успел породниться, далеко не безразлична. Поэтому я еще какое-то время старался не упускать их из виду, да и сейчас время от времени навожу о них справки. Итак, вот что мне о них известно.

Лаборантка Лена исчезла из лаборатории и из города в один день с Миней.

Минос Европович и Пасифая, которые узнали о случившемся со слов Ариадны, страшно переживали за судьбу Мини и немного успокоились, когда через неделю получили от него первую весточку.

Губернатор все-таки сдержал свое слово: глава крытской администрации пошел на повышение и переехал в область, а Пасифая осталась в Крытске, работает на станции искусственного осеменения. Супруги видятся по выходным, когда Минос Европович приезжает домой на служебном джипе с мигалкой.

Ариадна и Федра удачно вышли замуж, но детей пока не завели: первая учится в Гнесинке, вторая еще выступает на гимнастическом помосте. Какие уж тут дети.

Эгей Тесеев по-прежнему собирает бабло на рынке и исправно выплачивает долю учредителям зарегистрированной на Крите компании Hermes Ltd. Стороны друг другом довольны.

Мишка схлопотал три года за хранение наркотических средств и снова пошел на зону. Злые языки говорят, что руку к этому приложил сам его папаша, изрядно уставший от эскапад беспутного сына.

В музейном комплексе Knossis Palace, что в Ираклионе на Крите, экскурсантов с недавнего времени встречает натуральный минотавр. Все понимают, что это всего-навсего ряженый служитель музея, но от вида мелькающего среди развалин лабиринта огромного мужика с бычьей головой становится жутковато. Его фото можно найти в любой сувенирной лавке.

Вечерами на улицах Ираклиона можно встретить красивую пару. Она – хорошенькая блондинка, он – атлетически сложенный мужчина в бейсболке и с повязкой на лице. Город не велик, и многие знают, что повязка скрывает страшные следы от ожогов, полученных в какой-то горячей точке, каких нынче немало на нашей беспокойной планете. Совсем недавно пара стала прогуливаться с двуспальной коляской.

Осенью, когда на Крите спадает жара, дед Минос и бабка Пасифая берут отпуска и отправляются в Ираклион потетешкать близняшек Миню и Пасю.

А уж кто совсем не изменился, так это красавец Toro Blanko, или, по-нашему, Белый. Он не только исправно кроет телок, но еще поставляет драгоценное семя для станции, где работает Пасифая. Потомство дает элитное, без брака: упитанные бычки и телки – украшение сельхозвыставок далеко за пределами Крытска и даже области. Описанный в журнале «Annals of Stock-Breeding» случай появления на свет загадочного существа Minotaurus так и остался единичным. Впрочем, такое, наверное, и впрямь случается раз в несколько тысяч лет.

2005–2007

 

СИНТЕЗ ПСА

Рассказ

– Простите, у вас мальчик или девочка? – спрашивает полная блондинка с застиранной болонкой на поводке.

– Кобель, – сухо роняю я. И мы, не оглядываясь, проходим мимо.

Дело в том, что у меня есть собака и я гуляю с ней три раза в день.

Стоп. В этой безукоризненной с фактографической точки зрения посылке есть три неточности, если не сказать три вопиющие неправды. Первая из них – совершенно неожиданно – кроется в слове «собака».

«Ах, бедная собака! – говорим мы. – Какая славная собачка!» И не замечаем, что существительное женского рода стыдливо маскирует очевидное обстоятельство: все живые существа бывают двух полов. Но если лошадей мы спокойно подразделяем на кобыл и жеребцов, людей – на мужчин и женщин, то с собаками обращаемся куда менее уважительно: простые слова – кобель и сука, придуманные нами же, чтобы различать собачьи особи разного пола, почему-то попали в разряд не очень приличных. Нелепость. Ведь это же идет вовсе не от моральных качеств умнейших и порядочнейших животных, а от наших, человечьих пороков. Так при чем же, скажите на милость, собаки?

Так вот, тот, с кем я последние восемь лет делю кров и кусок хлеба, ни под каким видом не может быть назван словом женского рода. Дело даже не в окладистой его бороде и пышных усах, не в боевых шрамах на ушах и лбу. У него суровый, немного сумрачный взгляд бывалого бойца-аскета, он величав, спокоен, вежлив, уравновешен, равнодушен к мелочам жизни. Не надо слышать его голос – уверенный хрипловатый бас, достаточно одного взгляда, чтобы понять: это кобель Божьей милостью.

Я зову его… Впрочем, как я его зову, не имеет ни малейшего значения; это наши с ним дела, это слишком интимно. Я буду называть его здесь Псом, и вы, если встретите нас на прогулке, обращайтесь к нему так же.

Вторая неточность, вторая неправда заключена в построении «у меня есть». Ох, совсем не очевидно, кто у кого есть…

Существует расхожее мнение, будто собака перенимает черты своего хозяина. Я сам не раз замечал, что у длинноносого собаковладельца даже курносый боксер кажется каким-то носатым. Все это так. Безусловно, Пес многое перенял у меня – застенчивость, некоторую неуверенность в незнакомом обществе, походку вразвалочку, даже близорукость. Но и я, в свою очередь, кое-что у него позаимствовал. Я ношу бороду и усы такого же ржавого цвета, как и у моего Пса. Когда родственники и друзья уговаривают меня обриться, я ссылаюсь на слабую кожу. В этом есть резон, но ведь я худо-бедно лет двадцать все же брился, а перестал лишь после того, как щенячий пух на морде Пса превратился в усы и бороду.

Однако растительность на лице, как и походка, – всего лишь внешние приметы. Я часто ловлю себя на том, что подражаю повадкам Пса. Когда он хочет переменить положение во сне, то, не открывая глаз, приподымается в полный рост и с размаху плюхается на другой бок. И хоть спит он на роскошном ватном одеяле, которое должно смягчать удар от падения его чуть ли не трехпудового тела, вздрагивает пол и позвякивают на стенке медали, завоеванные Псом в молодости на собачьих выставках. Хотите верьте, хотите нет, но я переворачиваясь с боку на бок таким же странным способом – с грохотом, одним рывком. Или еще одна моя сравнительно недавно приобретенная повадка, несомненно, заимствованная у Пса. Когда я в длинном нашем институтском коридоре, или в кабинете директора, или в библиотеке вдруг вижу незнакомого человека, я замираю и, раздувая ноздри, близоруко всматриваюсь. И лишь несколько мгновений спустя иду навстречу. Друзья шутят, что я делаю стойку на женщин. Чепуха. Любой незнакомый человек вызывает у нас – и у Пса, и у меня – такую реакцию.

Наконец, последняя неправда, своеобразное следствие неправды второй: поди разберись, кто с кем гуляет – я с ним или он со мной.

Вот теперь, введя необходимые, с моей точки зрения, поправки, можно вернуться к исходной посылке. После уточнений она будет звучать так: уже несколько лет мы – я и Пес – принадлежим друг другу и вместе гуляем три раза в день.

И по правде говоря, никто нам больше не нужен.

По утрам я просыпаюсь от звона будильника. Наверное, Пес подымается со своего одеяла чуть раньше: раскрыв глаза, я всякий раз вижу перед собой его немного заспанную, но неизменно доброжелательную бородатую морду. Он подходит к моей кровати и тянется, тянется, прогибая могучую спину. Он никогда не приносит мне домашние туфли, не подает поводок или ошейник, хотя понимает меня с полуслова и выполняет любую просьбу. Я не люблю подобные штуки; когда собака приносит хозяину тапочки, в этом есть что-то лакейское. А мы с Псом ровня.

Не могу сказать, что я в восторге от утренних прогулок. Мы оба охочи поспать, и рассветная свежесть нас вовсе не бодрит, а вызывает лишь озноб и зевоту. Мы оба здоровы поесть, и нас ждет завтрак. Кроме того, мне надо спешить на работу. Так что первая прогулка для нас всего лишь необходимая гигиеническая процедура.

Днем я непременно вырываюсь с работы хотя бы на полчаса, благо живу в трех троллейбусных остановках от института. Он встречает меня на пороге, делает несколько неуклюжих прыжков, упирается мне лапами в грудь. Мы выходим на пустырь около дома, и Пес делает вид, что перепутал время. Он деловито устремляется к лесу, время от времени с улыбкой поглядывая на меня. Он прекрасно знает, что мы никуда сейчас не пойдем, что я должен возвращаться на службу. Он просто шутит. Я стою посреди пустыря, что-нибудь жую, просматриваю газету, которую не успел прочитать с утра, или листаю реферативный журнал. Пес возвращается и начинает носиться вокруг меня, низко опустив лохматую голову; его кожаный глянцевито-черный нос работает подобно пылесосу. Пора возвращаться: ему – домой, мне – на работу. Морда у Пса становится надменно-обиженной, он хмурит брови, отворачивается от меня, всячески давая понять, что это была не прогулка, а издевательство, что с собакой, наделенной такими достоинствами, подобным образом не обращаются. И только легкое подрагивание короткого хвоста выдает, что это тоже всего лишь шутка. Мы прощаемся до вечера.

А вот вечером, когда все дела переделаны, все телефонные разговоры переговорены, тогда и начинается настоящее. Мы не спеша, обстоятельно собираемся в дорогу. Пес подставляет голову, я застегиваю ошейник и проверяю, не слишком ли он туго затянут, потом надеваю сапоги, телогрейку, подпоясываюсь брезентовым поводком, набиваю трубку, протираю очки. И мы отправляемся навстречу вечерним приключениям. Мы идем в лес.

Собственно говоря, лес – будет, пожалуй, слишком громко сказано. Скорее, зажатый между двумя шумными проспектами зеленый островок, уцелевший при сокрушительном наступлении города на лес настоящий. Но, когда темнеет, мы чувствуем себя здесь в настоящем дремучем лесу, хотя лесок и населен, я бы даже сказал, перенаселен. Перенаселен он собаками.

Островок со всех сторон обложен деревянными запрещающими щитами: нельзя на мотоциклах, нельзя на автомобилях, нельзя мять, нельзя рвать, нельзя разводить костры. Напротив, надо беречь, поскольку лес – наше богатство. И нельзя с собаками. Но вечером, презрев угрозу штрафа, сюда из окрестных кварталов стекаются люди с овчарками и болонками, догами и таксами, ризеншнауцерами и фокстерьерами, керри-блю-терьерами и простыми, но очень симпатичными дворнягами. Лесок наполняется лаем и призывным посвистом собачников. У нас с Псом здесь много знакомых, есть и друзья. Но гулять мы предпочитаем вдвоем. Мы идем по главной аллее, то погружаясь во тьму, то попадая в высвеченный чьим-то карманным фонариком круг, снова скрываемся в тени деревьев и снова выходим на залитые лунным светом полянки.

Мы оба большие и в темноте можем, наверное, напугать любого. Оба бородатые, носатые, длинноногие. «Ростом велик и ликом страшен», – говорили про таких в старину. Мы же абсолютно безопасны. Пес никогда не полезет в драку первым, а подвергшись нападению, поначалу непременно попытается покончить дело полюбовно. И лишь поняв, что обидчик или обидчики (сколько их – для него не имеет ни малейшего значения) не отказываются от своих недобрых намерений, лишь тогда он принимает бой. И горе неприятелю! Я еще менее агрессивен, не говоря уже о том, что по близорукости не вижу дальше протянутой руки. Но встречные – люди и собаки – этого не знают. От нас шарахаются. Бывает, сворачивают на боковую аллею. А когда свернуть некуда, спрашивают издали:

– У вас мальчик или девочка?

– Кобель, – с достоинством отвечаю я. И мы, не оглядываясь, проходим мимо.

Сейчас осень. Ветер, разогнавшись на двух самых длинных городских проспектах, врывается в наш лесок и путается среди голых стволов, бьется и не находит выхода. Загнанный, мечущийся, несущий опавшие листья ветер вызывает у меня непонятную тревогу. Тревога все усиливается – от того, должно быть, что со вчерашнего вечера Пес ведет себя как-то необычно. Ночью он почти не спал и не дал спать мне. Он ходил по квартире, громко вздыхал, шумно пил воду из своей алюминиевой миски на кухне, зевал, с грохотом валился на пол и тут же вставал. Несколько раз я вскакивал с постели, зажигал лампу и, напялив очки, жмурясь от яркого света, шел к Псу, чтобы пощупать его нос. Холодный влажный нос меня немного успокаивал: по всей видимости, Пес все же не был болен.

На утренней прогулке мое беспокойство усилилось. В самом раннем своем щенячьем возрасте Пес твердо усвоил, что подбирать что-либо на улице в высшей степени неприлично. И эту истину мне ни разу не приходилось ему напоминать. Впрочем, когда мы оба в хорошем расположении духа, Пес может подхватить увесистый сук или рваный, кем-то брошенный мячик и предложить мне сыграть партию в игру, правила которой известны только нам. Я делаю вид, что хочу отнять находку, Пес подпускает меня близко, а затем быстро отскакивает. Нам обоим весело, и мы смеемся.

Сегодня, однако, все было по-другому. Пес озабоченно кружил по пустырю, выискивал какую-то дрянь и без тени улыбки, абсолютно серьезно предлагал мне: рваный ботинок, кольцо от лыжной палки, грязную тряпку и – что бы вы думали? – куриную кость! Последнее было абсолютно неожиданно и столь же непристойно. Будучи в трезвом уме, мой Пес просто не мог поднять на улице что-нибудь съестное, а кость тем более.

Мы с Псом не признаем убогого служебного языка, на котором люди обычно общаются с собаками: место! рядом! ко мне! – и так далее. Мы просто разговариваем – Пес понимает меня, а я его. Если мне надо что-то у него попросить, что-то ему посоветовать, от чего-то предостеречь, я, как правило, добавляю «пожалуйста». На сей раз, наверное, от неожиданности у меня вырвалось грубое «фу!». Пес недоуменно пожал плечами и аккуратно положил кость у моих ног. Я с демонстративным омерзением отпихнул ее носком сапога, он же, пристально глядя на меня, снова придвинул ко мне неприличный, запретный предмет. В его глазах был вопрос. От завтрака Пес отказался.

На дневной прогулке он вел себя так же странно. Вскоре возле меня вырос маленький холмик, сложенный Псом из его находок. Здесь была какая-то ветка с несколькими желтыми листочками, маленький аптечный пузырек, растрепанный веник, что-то там еще и все та же куриная кость.

Наверное, в обычный день я бы попытался разобраться в происходящем, а уж с такими подношениями, как останки курицы, покончил бы раз и навсегда. Но день, увы, был из ряда вон выходящим. Сегодня я впервые за двадцать без малого лет, как говорится, безупречной службы был приглашен в директорский кабинет не для обсуждения планов, не для просмотра нашей с директором совместной статьи, не для отправки моих сотрудников на переборку овощей и не на заседание ученого совета. Впервые я услышал из уст нашего почтенного академика, что работаю неважно. За тем меня и пригласили.

– Я прекрасно понимаю ваши трудности, – бубнил директор. – Но, поверьте, все разумные сроки давно уже прошли, а вы по-прежнему делитесь со мной лишь общетеоретическими соображениями. Мы очень эти соображения ценим, но теоретические изыскания следует на время отложить. Сейчас самое время вплотную заняться синтезом. Я намерен подключить к работе еще одну лабораторию. Вы возражаете? Что ж, даю вам еще две недели. Я вас не задерживаю…

А мне, признаться, после этого и самому не хотелось задерживаться в директорском кабинете.

Я химик-органик, синтезирую лекарственные препараты. И судя по всему, в этом деле немало преуспел: в тридцать лет – кандидат, в тридцать пять – заведующий лабораторией, из которой вышли дисизин, помпомин, тиманазид и другие препараты. Эти лекарства можно найти в любой аптеке; впрочем, не приведи Господь, чтобы они вам или вашим близким когда-нибудь понадобились.

Все шло гладко до Нового года, когда я – теперь уже ясно, что весьма легкомысленно, – взялся за злополучный препарат. Тогда новая работа казалась и мне, и моим сотрудникам чрезвычайно интересной и, признаюсь, даже выигрышной.

Далеко-далеко, за горами, за морями, на маленьком острове, омываемом теплыми водами Тихого океана, живет небольшое племя. Привлекательные женщины, сильные рослые мужчины – я сам видел фотографии. Их хозяйство примитивно, но природа щедра, и они счастливы. Но какое дело, спросите вы, до этих людей нашему институту, нашей лаборатории и мне? Вот какое. Люди на далеком острове живут подолгу, доживают до глубокой старости. Конечно, и у них случаются болезни, но, заметьте, сердечно-сосудистые – никогда. Никаких инфарктов, никаких гипертонических кризов. Этот феномен был обнаружен несколько лет назад; медики из Всемирной организации здравоохранения тщательно обследовали аборигенов и пришли к выводу, что здоровые сердца – это от особой пищи, а точнее, от некоего моллюска, обитающего на золотистых песчаных отмелях у острова и считающегося в здешних местах деликатесом.

Недавно мне в руки попала любопытная книжка – о быте, обрядах, песнях жителей южных морей. Вот, например, как юноша добивается благосклонности своей любимой: крадет ее травяную юбочку и на рассвете, напялив на себя этот предмет девичьего туалета, купается в океане и напевает магическую песню. Боже, если бы все было так просто! Я бы собственноручно стянул с нашей лаборантки Ирины джинсовую юбку и отдал ее из рук в руки своему старшему научному сотруднику Аркадию Семеновичу, который уже какой год по Ирине сохнет. Пусть поплещется, надев эту юбку, в ванне, пусть перебудит на рассвете магической песней своих соседей по кооперативному дому. Всем будет хорошо: Ирина наконец выскочит замуж, а счастливый Аркадий Семенович перестанет целый день пялиться на предмет своей страсти в ущерб лабораторному плану. Увы…

Я читал эту милую книжку и думал, что моллюск с восхитительно нежным мясом тут вовсе ни при чем, что у людей, которые свято верят в заклинания от неразделенной любви, и без особой пищи никогда не заболит сердце.

Однако вскоре были получены объективные свидетельства в пользу целебных свойств Molluscuc crassus L., так по-латыни называется моллюск. Длинными и сложными путями наш институт получил несколько кубиков экстракта – вытяжки из его мускула. Экстракт испытали на мышах, активность препарата великолепно подтвердилась.

Поскольку импортировать экзотический натуральный продукт в достаточных количествах не представлялось возможным, надо было поскорее получить синтетический аналог. Такое задание и получил наш институт. Завлабы постарше меня не спешили взвалить на себя такую обузу, а я, как выскочка-мальчишка, вызвался сам. Поначалу все шло гладко и споро. Мы в считанные недели выделили действующее начало, определили брутто-формулу сердечной панацеи и, блестяще выполнив квартальный план, доложили ученому совету ее структуру. Дело оставалось за малым – синтезировать. Читатель уже знает, что как раз на этом мы безнадежно застряли.

Говорят, что в науке это бывает – в биографиях выдающихся исследователей, не чета мне, таких случаев более чем достаточно. Говорят, что в подобных ситуациях полезно на время отложить работу, отвлечься, чтобы потом взяться за нее со свежими силами и свежими мыслями. Но мне-то дали всего две недели.

Я лихорадочно искал выход из этого тупика. И неудивительно, что причуды Пса вылетели у меня из головы, едва я возвратился на работу после обеденного перерыва. Однако вечером Пес вновь мне о них напомнил.

Пес встретил меня безрадостно и уныло. С вяло опущенным хвостом он понуро бродил по квартире, отводя в сторону глаза, когда я с ним заговаривал. Он и к приглашению на прогулку отнесся как-то незаинтересованно и безучастно, но едва мы вышли на улицу, сорвался с места и как сумасшедший бросился на пустырь. Он даже забыл, честное слово, забыл поднять лапу у первого куста, а сделать это, поверьте, он не забывал никогда.

Стремительно пробежав несколько кругов по пустырю, он вдруг прижался носом к земле, завертелся волчком и внезапно опять сник. Медленно, неуверенно он шел ко мне, чем-то расстроенный, чем-то смущенный.

Вы когда-нибудь наблюдали за служебной собакой, когда она теряет след? Только что она мчалась, припав к земле, – напряженный, как стрела, хвост, в глазах восторг преследования. И вдруг – останавливается как вкопанная, так что проводник чуть не летит через нее. Собака недоуменно оглядывается, рыщет, крутится на месте. Теплый, остро пахнущий след, он только что был перед самым носом и – внезапно исчез. Ищейка растеряна, смущена, испуганно, виновато глядит на проводника.

Точно так же смотрел на меня в эти минуты Пес. И меня осенило. Мой честный, верный, обязательный Пес! Так он же добрые сутки тщился сделать то, что уже несколько месяцев не удавалось мне, сверхэрудированному Аркадию Семеновичу, целой лаборатории со всем ее научным скарбом – хроматографами и масс-спектрометрами. Пес преданно и добросовестно выполнял идиотское задание, которое я дал ему, чтобы развлечь своих гостей. Будучи в легком подпитии, я позволил себе дурацкую шутку. А он, бедный, этой шутки не понял, да и не мог понять. Да как можно было шутить над тем, что для Пса было свято?

Вчера вечером у меня собрались гости. Да нет, какие там гости. Просто сразу после работы несколько человек наших решили поехать ко мне. По дороге прихватили с собой немного снеди – холодильник у меня всегда полупустой – и пару бутылок. Ириша с Аркадием разложили все по тарелкам, я открыл бутылки. Немного выпили. Без особого аппетита закусили.

Застольная беседа была вялой и крутилась она, естественно, вокруг проклятого синтеза. Приглашая к себе ребят, я вовсе не собирался устраивать производственное совещание, но втайне надеялся, что за столом, за разговором может появиться какая-нибудь спасительная идея, ну, не идея, так хоть крохотный огонек, который высветит еще не хоженную нами тропку. Ни идеи, ни огонька, ни тропки. И когда общий разговор окончательно угас, когда мои гости стали собираться, выдумщица Ирина подозвала дремавшего в углу Пса.

Среди собак, как и среди людей, есть гении, тупицы, посредственности. Но почти каждый, у кого есть собака, твердо убежден, что именно она – самая выдающаяся. Что же касается нас с Псом, мы смотрим на вещи трезво. Пес знает мои несовершенства и мирится с ними. Я готов признать, что мой друг отнюдь не собачий гений: он неглуп, но с неба звезд не хватает; он не урод, но и не красавец.

Но есть у моего Пса одно незаурядное качество, о котором я готов говорить неустанно, не рискуя показаться смешным. Ибо это качество – идеальный нюх – известно всем и никем не оспаривается. Я бы даже назвал Пса гением нюха. Обучаясь в молодости на площадке, он ничем не выделялся среди своих сверстников, а по некоторым дисциплинам, например в задержании, даже отставал. Но когда дело доходило до выборки предмета, мы с Псом торжествовали. Поиски палки были звездными часами Пса. Нет, не часами, конечно, а секундами, потому что выборку он исполнял в считанные мгновения.

Служи Пес в милиции или на границе, он, наверное, стал бы известен всей стране. Нам же его уникальный нюх был в общем-то ни к чему. Впрочем, время от времени мы демонстрировали его друзьям и знакомым, как счастливые родители показывают таланты своего вундеркинда. Все участники шоу, кроме Пса, разумеется, доставали банкноты одинакового достоинства, скажем, десятки; номера тщательно переписывались. Затем провозглашалось сакраментальное «деньги не пахнут», и Псу давали понюхать одну из десяток. Деньги тасовали, как карточную колоду, или прятали их в разных углах комнаты. Без малейших колебаний, мгновенно Пес находил и приносил мне нужную бумажку. Гости ахали и охали, глаза Пса (и мои тоже) светились гордостью и самодовольством…

Так вот, Ирина порылась в сумочке и извлекла оттуда бюкс, в котором на прошлой неделе носила наши образцы аналитикам. Дно бюкса было едва припорошено остатками злосчастного препарата. Я взял в руки хрупкую стеклянную посудинку и протянул ее Псу. Тот деликатно понюхал. «Ищи», – прошептал я. Кто-то из ребят невесело засмеялся. В самом деле, хороши были наши дела, если на Пса оставалась последняя надежда.

Однако Пес отнесся к заданию вполне серьезно. Он неторопливо обошел комнату и, остановившись у стенного шкафа, негромко подал голос. Я открыл дверцу, Пес аккуратно взял зубами с полки мой лабораторный халат, выстиранный и выглаженный, и ткнул его мне в колени.

Похоже, что Иришина выдумка немного поправила настроение ребятам. Я посмеялся вместе с ними и – не могу понять как – забыл сделать то, что обязан был сделать сразу. Я забыл потрепать курчавый загривок, забыл сказать Псу, что он – молодец, хороший пес – выполнил задание безукоризненно. Выражаясь протокольным языком, я забыл закрыть дело. А без этого Пес, понятно, не мог считать свою миссию завершенной. И потому не спал всю следующую ночь и не давал спать мне. И потому искал, бедный, на пустыре то, что я велел ему найти. И потому, наверное, отчаявшись выполнить невыполнимое, таскал мне наугад пузырьки из-под лекарств, тряпку, кости и прочую дрянь.

Я присел на корточки около Пса, обнял его лохматую шею и тихо шептал ему на ухо: «Молодец, молодец… Хорошо. Все в порядке… Хорошо». Пес прижимался ко мне, и нам обоим и впрямь в эту минуту было очень хорошо. Но внезапно он вырвался из моих рук и сломя голову помчался в сторону леса.

И вот я уже добрых пятнадцать минут стою посреди главной аллеи и беспомощно, отчаянно высвистываю из темноты своего Пса. Такого никогда не было. Пес всегда бежит ко мне по первому зову, с первого свиста вылетает из кустов и не убегает вновь, не убедившись, что я его вижу. Даже в самые тяжелые для собачников дни, когда сук водят на коротком поводке, а кобели, теряя головы, целыми компаниями ждут своих дам у подъездов, даже в такие дни Пес сохраняет хладнокровие. Не скажу, что он мало интересуется противоположным полом. Но для него неясный след прекрасной незнакомки куда притягательнее ее самой во плоти. Пес – романтик в любви. Я, кстати, тоже. Наверное, поэтому в нашей квартире до сих пор нет хозяйки.

Губы у меня распухли от свиста. Свистеть я уже не могу и издаю какое-то змеиное шипение. Но продолжаю звать Пса. У меня на душе тревожно. И бьющийся в клетке деревьев ветер еще усиливает тревогу. Мне мерещатся дружинники, которые изловили бегающего без поводка Пса и волокут его в милицию. Мне мерещится мой бедный Пес на дороге – он мечется в ослепляющих лучах фар между машинами, которые, не сбавляя скорости, несутся по проспекту. И я свищу, свищу, а с губ срывается едва слышное шипение. Я беспомощен, как в ночном кошмаре.

Это кончилось внезапно, как обрывается ночной кошмар. Где-то рядом хрустнула ветка, зашуршали кусты, будто медведь продирался сквозь чащобу, и на дорожке показался темный силуэт крупного зверя. Пес мчался прямо на меня, светя, словно фонарями, зелеными ночными глазами. Все сердитые и горькие слова, которые я для него заготовил, вылетели из головы. Зверь налетел, уперся передними лапами в телогрейку и сразу отскочил в сторону. «Где тебя носило, черт бородатый?» – заорал я, перекрикивая ветер. Но Пес меня не слушал. Он отбегал в сторону и возвращался – он звал меня за собой. Я понял, что это важно для нас обоих, и послушно двинулся за ним прямо через кустарник. Ветви хлестали меня по лицу, но я даже не отводил их, чтобы не сбавлять шаг, чтобы не отстать. Я лишь придерживал спадающие с носа очки.

Пес вывел меня на опушку, пробежал несколько шагов и звонко залаял. Я приблизился. Передо мной была детская песочница, огороженная низким деревянным барьером. На сыром слежавшемся песке угадывались почти неразличимые в темноте предметы. Я недоуменно уставился на Пса. Не переставая лаять и весело повизгивать, Пес наскакивал на песочницу. Сомнений не было: он привел меня сюда, чтоб показать нечто. Я достал из кармана телогрейки коробок и чиркнул спичкой.

Огонек высветил странный набор уже знакомых мне предметов. Спичка догорала, обжигая пальцы, но я успел заметить и аптечный пузырек, и куриную кость, и кусок автопокрышки, и тряпку. Там были еще какие-то листья, обломки веток, куски коры. Я снова засветил огонек, поднял склянку и прочитал сигнатуру. Но тут налетел порыв ветра и задул спичку.

Я знал – не могу понять отчего, – что в выложенном Псом натюрморте есть какая-то символика, какой-то определенный смысл. Мне нужно было как следует рассмотреть эту композицию, это упорно сооружаемое произведение собачьего поп-арта. Вспоминая тот вечер сегодня, я со страхом думаю, что мог просто отмахнуться от чудачеств моего славного Пса, раскидать с таким трудом собранные веточки, тряпочки и косточки. Не знаю, как сложилась бы тогда моя жизнь, а главное, наши отношения с Псом.

Я собрал немного хвороста, переложил его обрывками газет и разжег в песочнице костерок, что, кстати, строго-настрого запрещено в нашем лесу. Теперь можно было не торопясь рассмотреть Псову добычу. В композиции определенно просматривался какой-то непонятный мне порядок. Ее центром, ее осью, безусловно, служила кость с двумя кусочками резины по краям – наподобие гантели. С одной стороны от этой оси лучами отходили ветки крушины, орнаментованные красными листьями осины и боярышника. А с другой стороны – чуть поодаль, но явно на своем месте – лежал пузырек. И еще я увидел засохшие плоды шиповника, и огарок стеариновой свечи, и кусок медной проволоки…

Люди глотают книги, не задумываясь над символикой букв и иероглифов. В тишине музыканты читают ноты и слышат никогда не звучавшую прежде музыку. Мы, химики, за плоскими абстракциями структурных формул всеми органами чувств воспринимаем мир веществ, с их запахами, способностью реагировать друг с другом, со всеми их удивительными свойствами. Я увидел и прочел…

Не стану утомлять вас чисто профессиональными подробностями: что прочитал я в сочетании куриной кости с ветками крушины и как мне удалось это сделать. Да и сам я, пожалуй, не смогу внятно объяснить, что послужило ключом к шифру. Может быть, число веточек – пять! – сколько ветвей-радикалов в молекуле нашего снадобья. Может быть, тупой угол их наклона к куриной кости – как известно, по Цирлиху, должно быть что-то около ста десяти градусов. А может быть, красные осенние листья, которые содержат набор веществ, необходимый для получения нужной конформации. А может… Какого черта! Все может быть…

Мне ничего не надо было записывать. Я видел весь синтез от начала до конца, все его семнадцать стадий одну за другой, все гидрирования, алкилирования, выпаривания, промывки, перекристаллизации и отгонки. Я видел и конечный продукт – сухой белый порошок, расфасованный в картонные коробочки.

А Пес, вывалив язык, шумно и часто дыша, сидел рядом с песочницей и озорно улыбался.

Две недели мы не выходили из лаборатории. Пес жил тут же. Спали на полу, завернувшись в противопожарные одеяла. Аркадий Семенович, всклокоченный, небритый, по двадцать часов кряду манипулировал в вытяжном шкафу, не замечая даже Ирины. А она носила ему бутерброды. Пес три раза в день гулял сам в скверике возле института.

Точно в срок я положил на директорский стол отчет – перепечатанный и переплетенный. На твердых корочках было аккуратно выведено: «Синтез ПСА». Академик подписал отчет без единого замечания. Он лишь зачеркнул карандашом название препарата, пояснив, что пентасакратамидарил – это не совсем строго, что назвать препарат следует в точном соответствии с международной номенклатурой подобных соединений. Я вернулся в лабораторию и стер ластиком единственную начальственную поправку.

Я уже дважды побывал в зарубежных поездках – по поводу патентования нашего препарата. Ездили мы с Аркадием, и он носился по магазинам, выполняя замысловатые поручения своей Ирины. Я же привез из дальних странствий удивительной красоты ошейник и несколько банок собачьих галет, кокетливо оформленных под косточки. Я пробовал их с чаем – довольно вкусно. Пес тоже попробовал, вежливо поблагодарил хвостом, но особого энтузиазма не проявил. Должно быть, просто не понял, что его потчевали иноземным яством. И мы, надев новый ошейник и раскурив трубку, пошли гулять.

Как помните, мы оба большие и с виду довольно страшные. Потому, стало быть, нам и задают все тот же неумный вопрос:

– У вас мальчик или девочка?

– Не видите, что ли? Кобель, – бросаю я на ходу. И мы идем себе своей дорогой.

1982

 

ОДИН РАЗ МЫ С ТРОШЕЙ…

Рассказ

Когда мой внук Паша родился, Троша был уже в преклонных летах. Он прожил еще три года и умер в глубокой даже для некрупной собаки старости – ему шел пятнадцатый год. В общем, Паше довелось общаться с ним совсем недолго. Для внука, как и для любого ребенка такого возраста, пес был игрушкой, которую непременно надо брать на руки, тискать, дергать за хвост. На бесцеремонное обращение Троша реагировал по-старчески мудро: отодвигался и неторопливо уходил. Лишь изредка, когда внук особенно его доставал, он чуть приоткрывал пасть и беззлобно показывал зубы…

Можно сказать, Паша не заметил, как Троши не стало. Лишь пару лет спустя, увидев себя с ним на фотографиях, внук стал о нем расспрашивать и перед сном требовал рассказать историю, в которой обязательно должен фигурировать Троша. Без этого отказывался засыпать.

Начинал я с самых незамысловатых, но неизменно правдивых историй.

Троша на прогулке извалялся в тухлой селедке – было дело! – и его пришлось долго отмывать детским шампунем.

Троша поймал крысу и никак не хотел ее, несчастную, отпустить.

Троша испугался грохота салюта и умчался в лес.

Троша – вот неслух! – ослушался команды «Сидеть!», перебежал через проспект, по которому неслись автомобили, и едва не попал под машину.

Троша погнался за течной сукой (за понравившейся ему собакой-девочкой – в моем изложении), забежал в дом, где она жила, и всю ночь просидел под ее дверью, а мы не спали, блуждали в его поисках по всему району и расклеивали объявления «гарантируется вознаграждение».

Троша приревновал нас к попугаю Аркаше и норовил открыть его клетку, чтобы выпустить птицу на волю…

Понятно, у всех историй был непременный хеппи-энд. Дождавшись его, внук мгновенно засыпал, что позволяло мне считать свою дедовскую обязанность исполненной.

Прежде чем перейти к последующим историям, с куда более замысловатыми и куда менее правдивыми (или скажем осторожнее – правдоподобными) сюжетами, надо бы рассказать всю правду об их сквозном главном герое – вельштерьере Трофиме, который прожил в нашей семье четырнадцать лет и оставил о себе светлую память на долгие-долгие годы. Но начну этот рассказ о другом моем замечательном псе, предшественнике Троши.

Редкий ребенок не мечтает о друге-собаке. Я не был исключением, но прожил до зрелых лет в московской коммуналке, где не так-то просто завести даже кошку. На прогуливающихся с хозяевами собак я смотрел, как бесплодная женщина на чужих детей. И все же, если очень хочешь, мечты сбываются. В начале семидесятых я вступил в кооператив и переехал из центра на выселки, получив возможность привести в свое жилье собаку и гулять с ней сколько влезет, благо дом стоит на пустыре, а рядом лес – не жалкий городской скверик, а натуральный лес.

И вот вскоре после переезда я вышел из последней станции метро с сумкой, в которой смирно сидел трехмесячный щен, разумеется, эрдель по национальности. Разумеется – потому что это был давно решенный вопрос, да и сейчас нет для меня лучшей собачьей породы. Я поставил щена на землю, он отряхнулся и неторопливо потопал за мной. Звали его по паспорту Ив-Джоди-Нолли фон Моргенштерн, для своих – просто Джоша.

С первым в своей жизни щенком новоиспеченные собачники обычно испытывают серьезные проблемы. Нас они миновали. Джоша оказался смышленым и покладистым пареньком. И на удивление деликатным – должно быть, сказались зафиксированные в официальном имени аристократические корни нашего пса. Трудности навалились на меня внезапно, и были они вызваны как раз его происхождением.

Отцом Джоши был привезенный из Германии большущий эрдель. Его за глаза называли слоном, но активно использовали в разведении. Принадлежал он высокой сухощавой немке с суровым лицом, державшей неподалеку от города нечто вроде эрделиного питомника. Рассказывали, что в сорок пятом она, семнадцатилетняя служительница берлинского зоопарка, влюбилась в советского офицера, которому было поручено вывезти трофейных зверей в Москву. И поехала с ними в товарняке в чужую страну. Офицер, как водится, оказался женатым, девчонку-немку при московском зоопарке, естественно, не оставили – учреждение как-никак культурное, а значит, идеологическое. Она долгие годы мыкалась без прописки, нанималась на самую что ни есть паршивую работу, пока вот не нашла себя в разведении замечательных собак эрдельтерьеров.

Когда пришло время первый раз тримминговать и стричь Джошу, меня и направили к этой строгой даме.

На обширном участке неподалеку от шоссе, который по нынешним временам стоил бы не один миллион долларов, за покосившимся штакетником стояла дощатая хибара. Мне пришлось несколько раз громко заявить о своем визите, прежде чем хозяйка наконец вышла и неприветливо поинтересовалась, чего мне надо. Узнав в Джоше родного сына своего элитного кобеля, она приняла от меня подношение – десяток кило так называемых суповых наборов, а попросту костей со следами мяса (мои ровесники помнят этот продававшийся в продмагах деликатес) – и впустила нас на участок, а потом и в свои апартаменты, которые делила с двумя-тремя десятками эрделей обоего пола и разнообразного возраста. Они гуляли по комнатам, сидели в самых неожиданных местах, возлежали на постели хозяйки, а один даже на столе – она его как раз стригла к выставке. Недостриженный пес был немедленно согнан, а его место занял Джоша. Пока хозяйка освобождала его от жесткой эрделиной шерсти, я заметил еще несколько наполовину остриженных кобелей и сук – одна сторона курчавая, другая совсем голая. Парикмахерша работала по одной ей ведомому поточному методу. Я тогда предположил, что ей почему-то неудобно перекладывать своих клиентов и клиенток с боку на бок, вот она и стрижет сначала левые стороны, а потом правые или наоборот. Впрочем, недостриженные собаки не выказывали ни малейших признаков недовольства.

Закончив стричь Джошу, хозяйка назвала место и время ближайшей выставки, где мы обязаны быть. Ее безапелляционный тон не оставлял мне ни малейших шансов отвертеться. Когда же суровая дама стала объяснять, с какого вокзала до этого места идет электричка, я сболтнул, что у меня есть машина. За что и поплатился. В день выставки мне пришлось встать затемно, чтобы подобрать по разным адресам еще четырех участников – родных Джошиных братьев.

В толк не возьму, как мне удалось запихать в свой дребезжащий «москвич» пятерых кобеляк и двух сопровождающих дам. Братишки не испытывали никаких взаимных родственных чувств и готовы были пожрать друг друга. И хотя все они были в намордниках, поверх которых для верности еще намотали бинты, обстановка в машине была та еще. Отвлекшись на возню за своей спиной, я на Садовом кольце проехал на красный и тут же был остановлен.

Инспектор ГАИ повертел в руках мои права и, едва скрывая радость от предстоящего улова, сказал:

– Так что ж вы так, товарищ водитель?.. Для кого здесь светофор установлен?

Я до сих пор не научился правильно общаться с представителями власти, но тогда меня внезапно осенило.

– Да вы гляньте, капитан, кого я везу. При резком торможении, сами знаете…

Младший лейтенант без особого интереса заглянул в машину.

– Ну собачки… Ну и что?

– Это не собачки, капитан, – внушительно сказал я. – Это военно-патриотические собаки. Мы их готовим к двадцать пятому съезду партии. Вы понимаете?

Выражение инспекторского лица стало уважительно-понимающим. Он поднес руку к фуражке:

– Понимаю… понимаю… Езжайте осторожней… – Он еще раз заглянул в права и почтительно добавил мое имя-отчество.

На той выставке Джоша и его братья удостоились оценки «отлично». Хозяйка их папаши осталась нами довольна. Вскоре он получил-таки вожделенную «элиту», и его сыновей, по крайней мере меня с Джошей, оставили в покое…

А вот отвертеться от обучения на площадке нам с Джошей не удалось. Для продолжения славного рода фон Моргенштернов необходимы были аттестаты зрелости, то бишь дипломы о прохождении полного курса собачьих наук. Без них ни о каких вязках не могло быть и речи.

Впрочем, начальное обучение, общий курс дрессировки, было нам обоим в удовольствие. Джоша на удивление легко прошел науку собачьего послушания, без колебаний выполнял все команды, а я с удовольствием расслаблялся на свежем воздухе в обществе собачников, среди которых оказалось немало милейших дам. А вот на втором этапе обучения, когда нам предстояло пройти курс защитно-караульной службы, возникли непреодолимые трудности. Джоша оказался абсолютно неспособным получить это песье высшее образование. И вовсе не потому, что ленился и прогуливал, как некоторые студенты, или не понимал профессоров-инструкторов. По полной своей беззлобности, по доброте своего характера он напрочь отказывался бросаться на преподавателя, а тем более рвать его ватный рукав. Когда же инструктор пытался его разозлить, Джоша широко раскрывал пасть и вывешивал язык, а в глазах его плясали лукавые чертики. Мне казалось, что он смеется. Наверное, так оно и было.

Промаявшись на площадке пару месяцев, мы бросили это пустое занятие и за сорок полновесных советских рублей (а это, между прочим, в пересчете на главную валюту того времени добрый десяток бутылок водки) купили диплом о высшем образовании. Жаль только, что деньги оказались выброшенными на ветер: вязок мы с Джошей так и не дождались – говорят, из-за коррупции в собачьем клубе. Мы, однако, по этому поводу не очень переживали. Время от времени Джоша сам устраивал свою личную жизнь, благо в нашем лесу нет-нет да пробегали течные суки, всегда готовые пойти моему псу навстречу. Он пользовался у них успехом.

Заканчивая беглые воспоминания о Джоше, не могу умолчать о том, что он дважды меня спас.

Однажды поздней осенью я гостил у родных на их подмосковной даче. Под вечер вышли с Джошей пройтись и по непролазной грязи добрели до леса. Я в резиновых сапогах шел по лужам, а пес где-то неподалеку хрустел ветками и что-то вынюхивал в прелой листве. Внезапно прямо передо мной возникли темные фигуры. Я различил троих мужиков, кожей ощутил их враждебность и мгновенно оценил ситуацию: один уже стоял передо мной, другой зашел сзади, третий, как положено, расположился справа, контролируя мою бьющую руку.

Жизненный опыт подсказывал мне два варианта действий: бежать или бить, не дожидаясь нападения. Раскисшая дорога и тяжелые сапоги исключали первое. Грамотная расстановка мужиков – второе. Последовал канонический вопрос: закурить не найдется? И вслед за этим слева от меня мелькнула бесшумная тень, сверкнули зеленые глаза и совсем рядом, вздымая брызги, рухнуло что-то тяжелое. Отерев лицо, я увидел такую картину: один из мужиков, барахтаясь в грязи, на четвереньках отползал от меня, двое других стремглав убегали, а Джоша сидел у моей левой ноги, как по команде «Рядом», и улыбался.

Интересно, как бы он повел себя, имей настоящее, не купленное, высшее защитно-караульное образование?..

Другой раз Джоша оказал мне бесценную услугу, фактически спас мне жизнь, на московской кольцевой, которая в те годы совсем не походила на нынешний европейский автобан, а имела две, если не сказать полторы, ухабистые полосы, забитые дымящими грузовиками, и звалась дорогой смерти. На нее я и выехал солнечным летним утром после бессонной ночи. Джоша сидел на своем любимом месте, у меня за спиной, и глядел в окно. Тряская дорога убаюкала меня, и я самым натуральным образом заснул. Кажется, мне даже что-то приснилось. А проснулся я от нежного поцелуя – Джоша деликатно лизнул меня в ухо. Я тряхнул головой и осознал, что проспал от одного поста ГАИ до другого, этак километра три-четыре. На дороге смерти.

Мой друг Джоша прожил недолго. Ему было немногим больше семи, когда его унесла гулявшая тогда по собачьей Москве инфекция. Поговаривали, что ее распространяли специально, в рамках подготовки к московской Олимпиаде, устроители которой руководствовались своей нехитрой логикой: меньше собак – чище город.

Потеряв любимое существо, люди ведут себя по-разному. Одни спешат заместить его в своем сердце и сразу заводят другое – чтобы ослабить боль утраты. Иным эта боль долго не дает отвлечься на нового щенка или котенка.

В нашей семье вопрос о новой собаке возник только через несколько лет после смерти Джоши. Подняла его дочь, к тому времени уже студентка. О том, чтобы опять завести эрделя, не могло быть и речи. Однако решили все-таки брать собаку крупную, пса-защитника. После долгих обсуждений остановились на ризеншнауцере, но только ни в коем случае не клубном – повторять хождение по выставочным мукам никак не хотелось.

Как-то воскресным утром мы с дочкой и направились на старый московский Птичий рынок – тот, что с незапамятных времен шумел на Калитниковской, пока не закрыли его жадные до дорогущей столичной землицы новые власти. Миновав птичьи и рыбьи ряды, миновав червей, опарышей и прочую наживку, вышли на обширную собачью площадку, где на разостланных подстилках возлежали недавно ощенившиеся суки всех мыслимых пород со своими детишками. Постояли возле эрделей, вспомнили нашего Джошу и двинулись дальше – прямо к ризеншнауцерам. Налюбовались до синевы черными мефистофелеподобными ризенами и их потомством, придирчиво расспросили хозяев о происхождении собак, приценились к двухмесячным симпатягам кобеляшкам и отошли, чтобы переварить информацию и сделать окончательный выбор. Впрочем, уедем ли мы со щенком или еще недельку подумаем, мы с дочкой пока не решили. Уж больно серьезное дело – взять в дом нового члена семьи, такое с наскока не делается.

Мы стояли посреди собачьего торжища и размышляли, как поступить. А вокруг нас галдела, заливалась трелями, мяукала, лаяла старая Птичка. Стоявшая неподалеку от нас старушка зазывала покупателей: «Такса! Отличная такса с родословной! Купите таксу!» Мы увидели «таксу» – дрожащее существо на длинных тонких ножках – и рассмеялись. И сразу же оборвали свой смех, потому что ощутили: нас кто-то зовет.

Мы одновременно обернулись на этот зов. Собственно говоря, это был вовсе не звук, просто где-то в толпе в десятке метров от нас будто вспыхивал, гас и снова светился крохотный маячок. И звал нас к себе.

Пошли на маячок и вскоре увидели его: крохотный взъерошенный щенок неопределенно-темного цвета сидел на руках немолодой дамы и строго смотрел на нас своими глазками-бусинками.

– Кто это? – спросил я у дамы.

– Вельш. Последний остался. Берите, – ответила дама и, уверенная, что мы уже никуда не денемся, что мы на крючке, назвала цену, по тем временам немалую. Как сейчас помню – восемьдесят целковых.

– Нам надо подумать, – дипломатично соврал я и, потянув за руку дочь, неожиданно почувствовал ее сопротивление.

Дочь не отводила глаз от щена и никуда не собиралась уходить. Когда же мне удалось отвести ее в сторонку, она твердо сказала:

– Это он. Мы его берем.

– Но…

– Никаких «но». Я без него никуда не уйду, – отрезала дочь и тут же дала щенку имя: – За Трофима я сама заплачу, деньги у меня есть.

Я попытался объяснить ей, что дело вовсе не в деньгах, что так собаку, с которой тебе жить долгие годы, не выбирают, а тут нет никакой гарантии, что это вельшик, а не черт знает кто – ты же видела, какую тут таксу впаривали, – что над нами будет смеяться вся собачья Москва, что, в конце концов, мы за ризеном сюда приехали, а не за этим… Я хотел сказать «уродцем», но осекся: и сам вдруг почувствовал, что невзрачный песик мне нужнее всех на свете породистых собак и, в сущности, глубоко наплевать, какого он роду-племени…

Вот так получилось, что мы, отправившись на Птичку за могучим ризеншнауцером, привезли домой что-то неопределенное и крайне мелкое – на своей первой фотографии Трофим сидит на холодильнике рядом с крупной луковицей, взятой для масштаба. Размеры двух объектов почти одинаковы.

И вот что самое удивительное в этой спонтанной покупке на Птичке: когда Троша подрос, он действительно оказался натуральнейшим вельшем – этакой уменьшенной до размеров фокса копией эрделя. Разве что крохотное белое пятнышко на груди могло бы уменьшить его шансы на достойную выставочную оценку, будь у него родословная, а у нас желание таскаться по выставкам. Ни того ни другого не было. А раз так – не придется мыкаться на площадке, чтобы получать дипломы об образовании, которые дают надежду на плановые вязки. Потому что, повторю, не было у нас никакой родословной и еще потому, что Трофим с юношеских лет проявил способность находить подруг самостоятельно. Причем делал это несравненно активнее и успешнее, нежели Джоша, который, если помните, тоже был в этом деле не промах. Словом, мы с Трошей вполне бы обошлись домашним образованием, когда бы не заявление дочери: собака должна и будет ходить на площадку.

Инструктор долго не соглашался зачислять Трошу в группу. Были у него свои резоны: трудно представить такую мелочь в одном строю с овчарками, боксерами, кавказцами и прочими полномерными псами, да и сожрать нашего они могли за милую душу. Но дочка настояла, а Трофим подтвердил свое право на обучение на первом же занятии – демонстрацией клыков и коротким рыком отшил молодого ВЕО, который покусился на его кобелиное достоинство, а потом продемонстрировал безукоризненное «стоять-сидеть-лежать» – результат дошкольного обучения. Глаза инструктора полезли на лоб от удивления. Через пару занятий, когда наши одноклассники еще боязливо обходили препятствия и шарахались от бревна, Троша без колебаний по нему пробежал и, глазом не моргнув, махнул, причем с изрядным запасом, через штакетник. Надо было видеть, как он преодолевал другое учебное препятствие – стенку в хороший человеческий рост. Самые продвинутые ученики и ученицы нашего класса с трудом запрыгивали на нее брюхом, отчаянно скребли лапами по доскам и неуклюже переваливались на другую сторону. Это самые успевающие, для остальных стенка долгое время оставалась непреодолимой. А Трофим, наш Трофим, подобно опытному прыгуну в высоту, начинал разбег с неторопливой рысцы, в нескольких метрах от препятствия резко ускорялся, вспрыгивал на середину стенки всеми четырьмя лапами, после чего, быстро-быстро по-тараканьи перебирая ими, легко вскарабкивался на двухметровую верхотуру и, триумфально завершая упражнение, спрыгивал вниз.

Неудивительно, что вскоре после начала курса ОКД инструктор поставил Трошу в голову собачьей колонны. И до самого окончания он оставался ведущим, во всех упражнениях показывая пример остальным кобелям и сукам. А на выпускном экзамене вышел конфуз.

На глазах восхищенной публики Троша безукоризненно выполнил все стандартные команды, без сучка и задоринки преодолел полосу препятствий, не шелохнулся, когда инструктор пальнул у него над ухом. Осталось пройти последнее испытание, да какое там испытание – небольшой искус. Инструктор протянул ему на ладони неаппетитный ссохшийся кусочек сыра, на который наш пес дома бы и не посмотрел. Троша без особого интереса его обнюхал, поглядел на дочку, поглядел на меня, как бы извиняясь, после чего деликатно взял искушение зубами и, не обращая внимания на наши отчаянные «фу!», проглотил.

Домой мы шли понурив головы: вместо заслуженного «отлично» Троша получил «уд». Очевидно, понимая трагичность случившегося, он виновато поглядывал на нас. Я пытался успокоить дочку, но она не могла смириться с провалом, и через несколько дней они отправились на пересдачу. Троша вновь безукоризненно прошел все испытания, но, кажется – сам я на действе не присутствовал, – опять что-то намудрил с подачкой. Ну не мог он равнодушно пройти мимо кусочка сыра! На этот раз ему поставили «хор». И по сей день у меня на кухне висят в рамках два Трошиных диплома – удовлетворительный и хороший…

А вот на курс защитно-караульной службы Трофима, несмотря на настойчивость дочери, так и не зачислили. Инструктор был непоколебим и неподкупен: ну какой он, к черту, сторожевой пес, с его-то размерами! И послал нас куда подальше, то есть в школу норных собак, к которым Трошина порода, собственно, и относилась. Будучи противниками охоты, мы, в свою очередь, отказались. Отсутствие норного образования не помешало Трофиму успешно отлавливать мышей всю его долгую жизнь. Он был чистейшей воды практиком.

Вернемся, однако, к тому, ради чего затеяны эти записки, – к моим устным рассказам внуку перед сном. За несколько месяцев я исчерпал все бесхитростные факты Трошиной биографии, да и Паша подрос, теперь ему уже требовались более острые сюжеты. И я стал их сочинять, неизменно, впрочем, отталкиваясь от реальных событий.

Возьмем, к примеру, упомянутую историю с попугаем Аркашей. Ну ревновал его Троша к нам, ну попытался однажды открыть его клетку. Ну и что? История на пять – десять минут, не больше. А наш попугай был настолько интересным персонажем, что, бесспорно, заслужил участие в самом серьезном приключении.

В соседнем доме умерла пожилая женщина, и мою жену попросили на время приютить осиротевшего волнистого попугайчика. «На время» вылилось в несколько лет – до конца его птичьей жизни.

Поселившись у нас на кухне, зелененький с желтым Аркаша поначалу лишь что-то невразумительно напевал и начирикивал, а мы сетовали на то, что устроители его судьбы нас беспардонно надули и он никакой не говорящий. Прошла неделя-другая, и как-то вечером, когда все мы сидели на кухне, Аркаша потоптался на своей жердочке, устраиваясь поудобней, и этак задумчиво сказал:

– Я уж два месяца не получаю пензию…

Мы от удивления разинули рты, а Аркашу понесло. Скороговоркой, будто боясь, что его перебьют, не дадут договорить, он пересказывал нашими голосами кухонные разговоры минувшей недели, громко смеялся, сердился на Трошу за то, что тот зашел в квартиру с грязными лапами и повсюду наследил, спрашивал кого-то, не налить ли чаю, вставлял в свою речь пассажи из «Эха Москвы» и время от времени представлялся: «Аркаша – золотой мальчик, Аркаша – маленький попугаич…» Представляясь, он нередко называл себя не только по имени, но и по фамилии, моей фамилии, которую я порой в шутку добавлял к его имени. Отсюда и «попугаич» – моя фамилия кончается на «ич».

Справедливости ради надо сказать, что речь Аркаши часто была неразборчивой, но по интонации нашего попугаича почти всегда угадывалось, кого он имитирует. Впрочем, имитирует ли? Мне порой казалось, что его человеческая речь вполне осмысленна. Как-то раз, наслышанный о говорящем попугае, ко мне зашел мой старинный товарищ Михаил Борисович Черненко, а Аркаша, как назло, не имел ни малейшего желания вступать с ним в беседу. Гость подъезжал к нему и так и этак, но попугай словно набрал в рот воды. Посидев с нами, напившись чаю, Михаил Борисович собрался уходить и напоследок сказал: «Все, Аркадий, я пошел, будь здоров, Аркадий». Прошло всего несколько минут после его ухода, как Аркаша расправил перышки и произнес тоном, каким посылают куда подальше: «Пошел, Михал Борисыч, пошел…»

Если уж мне иногда казалось, что Аркаша не попугайничает, а разумно разговаривает с нами, что уж говорить о Троше. Его буквально передергивало от самолюбования «золотого мальчика» и особенно от команд, которые попугай выкрикивал в его адрес…

И вот, пристроившись рядом с внуком, я стал рассказывать: один раз гуляли мы с Трошей в лесу и услышали откуда-то сверху тонкий девичий голосок, повторяющий имя нашего попугая. В ветвях мы заметили маленькую пеструю птичку, она явно искала с нами контакт. Мы поманили ее, и она, спорхнув с дерева, опустилась мне на плечо. Завязался разговор. Птичка поведала нам, что ищет своего старого друга попугая Аркашу, который на самом деле никакой не попугай, а обычный мальчик, заколдованный злой волшебницей. И она тоже вовсе не птичка, а девочка. Если она найдет Аркашу, они вместе придумают, как снять колдовские чары.

Дальше все легло на плечи Троши. Обнюхав крохотную травинку, зацепившуюся за лапку птички в момент превращения в нее несчастной девочки, он пошел по следу и вышел-таки на злую волшебницу. Троша без проблем победил трех огромных и свирепых псов, которые ее охраняли, и под угрозой укуса за ногу заставил ее расколдовать детей. Мальчика и девочку мы доставили их родителям, а те в благодарность подарили нам попугайчика, который сейчас и болтает в нашей клетке всякий вздор.

Вот такая история. Понятное дело, что за десять минут перед сном ее не расскажешь. Паша засыпал на середине, а следующим вечером требовал продолжения точно с прерванного места. Постепенно у нас сложился, как говорят телевизионщики, формат сериала. Дело в том, что родители привозили к нам внука на выходные. Пятничным и субботним вечерами я рассказывал историю перед сном, а завершал ее, когда отвозил Пашу в подмосковный городок, где они живут. Таким образом, сюжет растягивался на две десятиминутки плюс еще минут сорок в дороге, итого – почти час.

Быстро сформировалось и название сериала. «Один раз мы с Трошей…» – этими словами начиналась каждая серия.

Во всех сериях своего бесконечного сериала я нещадно эксплуатировал три Трошиных достоинства – его фантастический нюх, интеллект и абсолютное бесстрашие.

Честно сказать, насчет нюха я привирал. Он был у Троши самым обыкновенным, или скажем так: я не имел возможности убедиться в его незаурядности, поскольку не перевариваю охоту и слежку в любых их разновидностях и проявлениях.

Что же касается интеллекта, не сомневаюсь, что IQ Трофима был на заоблачной высоте. Команды голосом или жестом мы подавали ему лишь в тех случаях, когда требовалось на глазах восхищенной публики выполнить какой-нибудь особенный трюк. Например, такой: я сгибался пополам, командовал «верхом», а он прыгал мне на спину, после чего мы изображали лошадь и всадника. В обыденной же жизни я просто говорил Троше, что нам надо делать, а чего не надо. Пошли в лес… Я устал, не беги как сумасшедший… Поворачивай направо… Принеси мне книжку с кресла… Пожалуйста, не лезь в грязь… Обратную связь Троша осуществлял выразительными взглядами, виляньем коротенького хвостика, лаем, интонации которого я различал, как музыкант ноты, легким рычаньем или поскуливанием. Он соглашался со мной, порой, доказывая свою правоту, спорил, предлагал свои варианты решения тех или иных проблем. Словом, Троша был нормальным canis sapiens. Но ведь такое скажет о своей собаке почти каждый.

О хладнокровии, мужестве и бесстрашии Трофима, который из всего на свете боялся только уколов и праздничного салюта, я мог бы исписать многие десятки страниц. Но, поскольку речь сейчас не об этом, расскажу лишь один эпизод.

На четырнадцатом году жизни Троша, по возрасту старик, а так еще хоть куда, серьезно захворал. У него на брюхе появилась и стала стремительно расти опухоль. Бросились к практиковавшей на дому замечательной докторше, которая пользовала Трошу с его щенячьей, а своей студенческой поры. Она его осмотрела и вынесла приговор: опухоль не злокачественная, однако сильно проросла и может переродиться, необходима срочная операция. При этом ни о каких гарантиях не может быть и речи: возраст, сердце… Может, не мучить старика, усыпить? Мы с негодованием отвергли идею эвтаназии, она назначила дату операции. Не стану рассказывать, как мы прожили два-три дня до нее. И вот мы привезли Трошу к ветеринарше и передали ей из рук в руки. Она ласково огладила нашего больного, казалось, уже безразличного к своей судьбе старика, а нам с дочкой велела уходить – вы ему ничем не поможете, только сами изведетесь. Мы добрались до дома, молча выпили черный кофе, расплескивая его из дрожащих в руках чашек, и поехали обратно – как на казнь.

Дверь в квартиру не была заперта, мы на ватных ногах миновали прихожую, заглянули в операционную и первым делом увидели лежащего на кушетке огромного окровавленного стаффордшира. Глаза у него были открыты, он негромко постанывал. Наша докторша обрабатывала его свежие раны, полученные на собачьих боях, с которых его только что привезли. За ее работой равнодушно наблюдала пара жлобов – он и она – из тех, кто заводит собак не для детей, не для дружбы с умными преданными существами, а для кровавых утех, что дарят этим жлобам недостающий им адреналин и вдобавок неплохие бабки. Но где наш Троша? Он жив?

Мы оглянулись и увидели Трофима. Он лежал на операционном столе. Лежал совсем не так, как искусанный стаффордшир, не так, как полагается лежать отходящему от наркоза, перенесшему тяжелую операцию больному. Трофим лежал на лапах, подобрав задние и вытянув вперед передние, в позе уверенного в себе, не знающего сомнений и страха бойца – он был собран, насторожен и готов к бою. Жестко глядя на гиганта стаффордшира, он негромко, но грозно рычал. Он бросал ему вызов.

Дочка, вся в слезах, бросилась к Троше, обняла его, но он, не обращая на нее ни малейшего внимания, продолжал рычать.

– Будет жить, – бросила нам докторша, не отрываясь от стаффордшировых ран. – Забирайте вашего бандита, пока он моего пациента не загрыз.

Дочка попыталась взять Трофима на руки, но он сам спрыгнул с операционного стола и не спеша, вразвалочку двинулся к двери, то и дело оглядываясь на противника и показывая ему клыки…

После операции он еще год прожил полноценной собачьей жизнью.

Нынешних детей рано перестают интересовать волшебницы – и добрые, и злые. Уже лет в семь для Паши линия фронта между добром и злом переместилась из сказки в отнюдь не сказочное противостояние бандитов и правоохранительных органов. И я стал автором криминального сериала.

Итак, краткое содержание взятой наугад серии.

Один раз мы с Трошей пошли к метро за мороженым и встретили женщину в слезах. У нее пропала любимая болонка. Троша нюхает поводок пропавшей собачки и берет след. Забегает в метро, я за ним. Троша носится по платформе. Приходят и уходят поезда, он снаружи обнюхивает вагоны и наконец запрыгивает в один из них. Я едва успеваю протиснуться между закрывающимися дверьми. Одна остановка, вторая, третья… Вдруг Трофим широко раздувает ноздри и выскакивает из вагона. Осторожно, двери закрываются! На сей раз я, замешкавшись, не успеваю выскочить. Рву стоп-кран. Ко мне бросается дежурная по станции, но у меня нет времени для объяснений – вижу, как взявший след Трофим проносится по платформе, прыгает на рельсы и устремляется в жерло туннеля. Я едва поспеваю за ним. После долгого блуждания по катакомбам метро мы оказываемся в темном подземелье, где в тесных клетках томятся сотни похищенных собак, среди которых видим измученную болонку. Пленников надо освободить любой ценой. Но сделать это неимоверно сложно: подход к клеткам караулят огромные свирепые псы. Троша вступает в схватку с одним из них, а я тихонечко прокрадываюсь к узникам и отпираю клетки. Освобожденные из плена собаки разбегаются, я подхватываю болонку на руки и прячу ее за пазуху. Троша побеждает цербера, мы готовы бежать. Но тут появляются небритые злодеи с автоматами, хватают нас, связывают и бросают в одну из клеток. Наше положение хуже губернаторского, но не безвыходное – для нас с Трошей безвыходных положений нет. Он, связанный, подползает ко мне и зубами освобождает меня от пут, я, в свою очередь, срываю с него веревки. Казалось бы, свободны, однако выясняется, что наша клетка заперта на наружную щеколду, изнутри ее не открыть: ни рука, ни лапа не пролезает между прутьями решетки. Отчаявшиеся, обессиленные, мы сидим на полу клетки и теряем последнюю надежду на спасение. Зря теряем. Потому что умница болонка выползает из моей куртки, протискивается в щелочку под решеткой и снаружи открывает клетку. Благополучно убегаем, добираемся до дома и возвращаем болонку счастливой хозяйке.

Хеппи-энд? Пока нет – мы еще не доехали до Пашиного дома, так что мне надо потянуть, продолжить рассказ, чтобы оставаться в формате. К тому же зло еще не наказано.

Мы с Трошей идем в милицию, где нас хорошо знают по прошлым подвигам, и не только даем ориентировку, но и сами едем вместе с ментами на задержание бандитов. Но бандиты настороже, при нашем появлении они начинают палить в нас из автоматов. Приходится залечь и открыть ответный огонь. Над головами свистят пули.

В этот момент Паша, уже знакомый по телесериалам и компьютерным играм с вооружением бандитов, милиции, ОМОНа, российской и иностранных армий, дает практический совет: «А вы их из гранатомета!» «Нет у нас гранатомета», – раздраженно отвечаю я и посылаю в бой Трофима.

Мудрый и тактически грамотный Трофим не атакует в лоб, а обходит неприятеля с фланга и впивается зубами в ногу одного из бандитов. Тот истошно кричит. Враги в панике. Мы поднимаемся в атаку и обезоруживаем преступников. Троша получает благодарность и ценный подарок – связку именных сосисок. Дело бандитов передают в суд. Вот теперь хеппи-энд!

Торможу возле Пашиного дома. Спрашиваю внука: «Ну как тебе история?» «Клево!» – отвечает он и задает свои обычные вопросы: сколько тогда мне и Троше было лет? сколько лет получили бандиты? На первый вопрос ответ у меня стандартный: мне – 50, Троше – 5. А вот наказания бандитам я определяю, руководствуясь своими соображениями о тяжести ими содеянного и своими же весьма туманными знаниями Уголовного кодекса Российской Федерации, но на сроки не скуплюсь: обычно я даю преступникам по максимуму, самых отпетых приговариваю к пожизненному заключению.

Паша кивком головы утверждает приговор. Конец серии. Продолжение следует.

Один раз мы с Трошей:

предотвратили задуманный транснациональной террористической группой взрыв атомной электростанции;

поймали грабителей банка, когда те уже упаковали несколько миллионов в мешки и были готовы смыться;

выявили и обезвредили в открытом космосе проникшего на международную космическую станцию злоумышленника;

вышли на бандитскую малину, скрывавшуюся в канализационной системе, а заодно победили полчища живущих там крыс-мутантов;

преследовали по Москве-реке, Оке и Волге преступников, которые на подводной лодке пытались умыкнуть в сопредельные прикаспийские страны нашу сокровенную государственную тайну, и, разумеется, настигли их и обезвредили…

Один раз мы с Трошей побывали: на Северном и Южном полюсах, в океанских впадинах и на Эвересте, на дачах всех моих друзей и приятелей, в африканской саванне и монгольских степях, в джунглях Борнео и на Ниагарском водопаде, едва ли не во всех мировых столицах и в таинственных катакомбах, на испытательных полигонах сверхсекретной военной техники и в лабораториях ученых-злодеев, которые мучают животных, в небоскребах мировых корпораций и банковских хранилищах, в сибирской тайге и на дрейфующем айсберге, в карстовых пещерах и еще черт-те где…

Один раз мы с Трошей: прыгали из стратосферы на одном парашюте с прохудившимся куполом, мчались по трассе «Формулы-1» на «феррари», высадив на ходу из машины самого Шумахера – на извинения не было времени, карабкались по лунным кратерам на луноходе неизвестной марки, съезжали на сноуборде с Монблана, преследовали бандитов на чистокровных арабских скакунах, выводили из пике МИГи и «миражи», шли под парусами через океан, вели железнодорожные составы, пилотировали огромные воздушные лайнеры…

(Но чаще всего мы преодолевали пространства – преследовали бандитов и отрывались от них – на моем вишневом «ниссане-блюберде» 1987 года выпуска. Очень надежная машина, доложу я вам.)

И не один, а всякий раз мы с Трошей выходили сухими из воды в самых что ни на есть патовых ситуациях и загоняли в угол злодеев, сколько бы их ни было и как бы они ни были вооружены. В общем, добро всегда побеждало зло. Да ведь так и должно быть, верно?

Проблема в другом. Я, честно сказать, не большой мастак придумывать сюжеты, отчего немало страдаю в своей профессиональной литературной деятельности. К тому же по природной лености и неорганизованности никогда не готовлюсь к очередной серии загодя. И, пристроившись рядом с готовым слушать меня внуком, несу что в голову придет. При этом вполне естественны логические сбои в повествовании и прочие несуразицы, которые мгновенно ловит мой строгий слушатель. Приходится выкручиваться на ходу. А для этого время от времени ввожу в сериал новых персонажей.

Вот вам, пожалуйста, пример. Один раз мы с Трошей вышли на прогулку, и его тут же похитили. Подъехала машина с заляпанными номерами, из нее выскочили два небритых злодея, схватили моего пса и умчались. Я и моргнуть не успел. Как теперь прикажете его искать? У меня-то нюх, прямо скажем, никудышный, да еще хронический насморк. Но тут мелькает счастливая мысль – привлечь к поискам Люшу. Он тоже собака.

В трескучие декабрьские морозы, аккурат перед Новым годом, жена увидела возле нашего дома несчастное замерзающее существо и предложила ему пойти к нам домой отогреться. Собачонка оказалась недоверчивой, в руки не далась, убежала. На следующий день история повторилась. Существо околачивалось вокруг теплого человеческого жилья, явно загибалось от холода, но идти за женой и дочкой отказывалось. Тогда они решили его отловить и спасти насильно. Долго за ним бегали, и в конце концов им удалось накинуть на него одеяло, завязать в узел и притащить домой.

Когда я впервые увидел спутанный клубок черной шерсти, из-за которой едва можно было различить сверкающие ненавистью глазки, я сразу же назвал собачку Филиппом, имея в виду черную гриву Филиппа Киркорова. Филипп, Филя, Филюша, Люша…

Как жене и дочке удалось отмыть его в ванне, не знаю. Люша боролся с насильницами изо всех своих собачьих сил, но их оставалось немного. В общем, помыли. И свершилось чудо: черный клубок превратился в белого болона – правильно я называю кобеля-болонку? А говорят, что черного кобеля не отмоешь добела. Вот и верь пословицам… После помывки Люша устало добрел до горячей батареи, забрался под нее и на сутки заснул. А когда проснулся и плотно перекусил, немедленно стал проявлять непростой характер. Должно быть, жизнь его изрядно потрепала, отчего он и стал довольно злобным и недоверчивым. К тому же приглашенный нами ветеринар определил его возраст весьма преклонным, а под старость что люди, что собаки редко меняют привычки и характер. Короче, хозяином, а скорее товарищем, он выбрал меня, а своих спасительниц невзлюбил и стал гнать из моего дома. И не только их. Стоило кому-либо переступить порог моей квартиры, Люша со зверским рычаньем бросался на гостя, подкатывался, как собака-подрывник под танк, ему под ноги и норовил ухватить своими желтыми старческими зубами. Если же пришельцу с моей помощью все-таки удавалось пробраться в квартиру, сторожевой пес садился у моих ног и ждал момента, когда можно будет вцепиться в ненавистного гостя.

Вывести Люшу на прогулку мог только я. Из-за этого пришлось отложить несколько командировок, а когда откладывать больше было невозможно, жена сделала отчаянную попытку выманить Люшу на улицу, воспользовавшись в качестве приманки соседской течной сукой. Основной инстинкт оказался сильнее недоверчивости, и пес стал гулять не только со мной…

В повседневной жизни мы держали Люшу от Троши подальше, благо у нас в доме две квартиры. И гулять с ними старались в разное время, так что видели они друг друга нечасто, и то издалека. Их встреча лицом к лицу неминуемо привела бы к собакоубийству. Но в своем сериале я был вынужден их свести.

Люша легко взял Трошин след и вывел-таки меня на похитителей. Ими оказались устроители подпольных собачьих боев, для которых им Трофим и понадобился. Мы с Люшей стали свидетелями беспощадных кровавых схваток, из которых наш неизменно выходил победителем, с кем бы его ни сводил жребий – со стаффордширом, бультерьером или кавказцем. А потом нас всех троих схватили и бросили в темницу, бежать из которой удалось благодаря сметливости и отваге Троши и Люши, причем последний перекусал всех охранников. Думаю, и в реальной жизни он бы в этом вполне преуспел. В общем, добро вновь победило зло. Организаторов подпольных боев взяли на месте преступления, судили и впаяли приличные сроки. Паша, как всегда, оставил приговор в силе.

Порой перед началом очередной серии мной овладевает полное творческое бессилие, в голову не приходит самый завалященький сюжет, и тогда, как утопающий за соломинку, я хватаюсь за классические истории. Но все они густо населены (кроме разве что эпопеи Робинзона Крузо – мы с Трошей тоже один раз попали в кораблекрушение и были выброшены на необитаемый остров), и мне волей-неволей приходится рекрутировать новых героев второго плана. Как правило, это троица моих близких друзей: Володя Долинский, Ваня Акопов и Сева Кукушкин.

Первый из них, известный актер театра и кино, долгое время вел на телевидении популярную кулинарную передачу, поэтому у Паши он прочно ассоциируется с едой. Ваня имел неосторожность показать внуку охотничье ружье и стал для него авторитетнейшим оружейником, а у Севы стоит на подмосковном водохранилище романтическое плавсредство – небольшая моторная яхта.

Так вот, один раз мы с Трошей вышли пройтись, и к нам прибился бомж, грязный, жалкий, голодный, да к тому же с деревянной ногой. Мы пригласили его к себе домой. Посидели, перекусили, выпили по маленькой. Но тут раздался звонок в дверь, я открыл. Оттолкнув меня, в квартиру ворвался какой-то мордоворот и бросился на нашего бомжа. Троша не был бы Трошей, если бы не повис на руке чужака. Тот, изрыгая проклятия, ретировался. И бомж тоже поспешил – он почуял опасность. Уходя, он поведал нам, что жить ему осталось немного, и в благодарность за гостеприимство оставил старинную карту, на которой был остров в безбрежном океане, а на острове отмеченное крестиком место, где спрятаны пиратские сокровища. Понятно, нам с Трошей ничего не оставалось, как приступить к снаряжению экспедиции.

Первым делом мы рекрутировали Севу Кукушкина с его яхтой, необходимое вооружение поставил Иван Акопов, а когда речь зашла о харчах в дорогу, Паша, уже засыпая, велел мне обратиться к Володе Долинскому. Следующим вечером, когда внук улегся в постель, мы под парусом пошли по Москве-реке и вскоре добрались до Одессы, где и набрали команду. А днем, когда я вез Пашу домой, Троша обнаружил укрывшихся на корме заговорщиков, и нам удалось подслушать зловещие планы злодеев, которые готовились по прибытии на остров всех нас поубивать, чтобы завладеть сокровищами.

Вы, конечно, уже догадались, чем закончилась эта серия. Скажу только, что, вернувшись с острова, мы незамедлительно сдали пиратские сокровища в Гохран, а Троша, как всегда, получил благодарность. На этот раз от Минфина – ценности оказались немалыми и были перечислены в Стабфонд…

Вот уже пять лет мы с Трошей два раза в месяц выходим из дому, чтобы встретить опасность, помочь попавшим в беду, победить зло. В нашем сериале уже за сотню увлекательных серий. Но внук взрослеет, слушает меня не так внимательно, как прежде, порой отвлекается и задает не относящиеся к делу вопросы. Я сержусь на него: «Не перебивай, сейчас начнется самое интересное…» Но понимаю: дело неизбежно идет к завершению сериала. И проклинаю свою леность: ну что мне стоило записывать все эти истории или рассказывать их под диктофон? Я не делал этого и не стал автором потрясающей детской книжки, которая могла принести мне славу Джоан Роулинг и, хоть я и не жаден, несметные бабки…

Да Бог бы с ними, с бабками. Все-таки книжка, пусть и устная, состоялась. И есть у нее пусть один, но достойнейший слушатель – мой внук. И наверное, наверняка утвердится в нем частица Трошиной доброты, Трошиного мужества и чувства справедливости. А потом хорошее, доброе добавится из других хороших и добрых книг.

И я не внакладе. Порой мне наяву видится, как один раз мы с Трошей…

2007–2008