Каким бы невероятным и фантастическим ни был процесс создания фильма, в конце концов случается самое невероятное и фантастическое: фильм выходит на экраны. Он начинает свою короткую, но бурную жизнь на глазах у многомиллионной публики, – жизнь, которая продлится месяц или три месяца, чтобы потом, через годы, снова вспыхнуть на денек в каком-нибудь кинотеатре повторного фильма.
Таков суровый закон проката: чтобы фильм вышел на экран, другой фильм должен сойти с экрана. Правда, возможно, он сохранится в памяти, если его короткая жизнь будет такой, что ее сможет удержать память, – но в памяти он будет другим: что-то забудется, что-то исказится, что-то перепутается с другим фильмом. И не исключено, что от всего фильма останется какой-то незначительный эпизод, который, спустя много лет, вдруг приобретет особое, непредвиденное значение, и все будут восхищаться прозорливостью сценариста и смелостью режиссера, хотя так и не удосужатся вспомнить их имена…
Два фильма, встретившие и полюбившие друг друга в маленьком крымском городке, пошли по стране, иногда встречаясь в одном кинотеатре, хотя и на разных сеансах, как прежде в гостинице на разных этажах. И если зритель смотрел их подряд, он мог уловить в них нечто общее, хотя – что именно, объяснить не мог. Рецензенты отмечали в «Дюймовочке» мужественность характеров и отсутствие сентиментальности, свойственное подобного рода сказкам, не усматривая в этом, однако, индейского влияния, потому что откуда бы ему взяться в северной европейской стране? А в «Большом Змее» они отмечали мягкость и лиричность, подчеркивая, что авторы глубоко проникли в душу индейцев, скупых в проявлении чувств, показали их чувства, обычно не проявляемые. В обоих случаях это расценивалось как новаторство и нестандартный подход к решению темы.
Два фильма, как взрослые дети, ушли от своих создателей в самостоятельную жизнь, а их режиссеры уже обдумывали новые фильмы, их актеры входили в новые образы, их операторы, художники, осветители разбрелись по десяткам городов, за многие километры от города Подгорска. И все реже вспоминали они Подгорск, который, подобно кораблю в море, уменьшался в их памяти, уплывая в прошлое, пока не превратился в еле видную точку на горизонте…
А Подгорск ничего не забыл, он помнил все, до мельчайших подробностей. Буфетчица Дома культуры рассказывала, как она однажды чуть было не снялась и не снялась только потому, что в буфете не хватало продуктов. Телефонистки на переговорном пункте вспоминали частые разговоры со столицей, которая что-то давно не звонит – все ли у нее в порядке? А в сквере у гостиницы «Крутая Скала» бродила одинокая массовка, тщетно ожидая услышать магическое слово: «Мотор!»
Так бродят по пустой квартире ограбленные жильцы, так бродят пассажиры, отставшие от поезда. Докопавшись однажды до своего таланта, массовка не хотела его снова закапывать, а какое найти ему применение, она не знала.
И тогда в городе возник театр, названный по-столичному: «Театр Киноактера». Потому что был это театр не просто актера, а именно актера, снимавшегося в кино, пусть и в бессловесных массовых сценах.
Ставили «Гамлета». Пьесу не новую, не однажды игранную в театрах. Но для начала решили поставить «Гамлета». В память о Зверобое, познакомившем массовку с Шекспиром.
После широких кинопросторов сцена казалась такой маленькой, что король Дании чувствовал себя королем Люксембурга. На репетициях было людно, как на премьерах. Участники спектакля учились произносить текст: опыт работы в кино напрочь отучил их от текста. Кроме того, приученные к массовым сценам, герои смущались, когда оставались на сцене одни, и Офелии никак не удавалось высказать Гамлету то, что ей давно хотелось высказать (возможно, еще тогда, когда они снимались в массовке).
Режиссерское решение было интересным, спектакль обещал иметь успех, но сначала нужно было научить исполнителей произносить слова и передвигаться по сцене. Приходилось начинать с нуля, в отличие от иных профессиональных театров, которые, поставив какой-нибудь 100-й спектакль, кончают нулем не только количественно, но и профессионально.
Самодеятельность не принижает искусство, а, напротив, возвышает его, потому что искусство существует лишь там, где деятельность проявляется самостоятельно, где она уже делается, как любил выражаться персонаж, не раз упоминавшийся на предыдущих страницах. Кстати, он не затерялся на этих страницах, а в день премьеры, как рядовой зритель, скромно стал в самый конец очереди, осведомившись у такого же рядового зрителя:
– Вы последний?
– Не последний, тут еще ребята стояли, – ответил этот зритель, что обнаружило в нем не просто зрителя, а пришедшего с предыдущих страниц Большого Змея.
– Какими судьбами?
– Да так… потянуло на старые места…
– И меня потянуло…
Они о многом успели поговорить, пока стояли в очереди за билетами. Вспомнили Зверобоя, Старухина. Купера вспомнили. Ему Алмазов как-то письмо написал. Читательское. Хотя какой он читатель? Некогда книжки читать. Сейчас некоторые читают во сне – не слыхал? Так, как иностранные языки изучают. Ночь поспал – «Отцы и дети». Две ночи – «Анна Каренина». Неделю поспал – «Война и мир». За год столько перечитаешь… Но, конечно, не Купера. Читать во сне знакомого писателя неудобно.
Да, шагнула техника. Сколько веков человек спал, читая, и вот он читает, спя. Хотя, может, он только говорит, что читает. А на самом деле спит без задних ног, а?
Но письмо Алмазов Куперу написал, чтобы поддержать его в трудную минуту. Тут получилась такая история. Покупал Федор Иванович у какого-то хмыря собаку. Уже и деньги заплатил – семь рублей. Но посмотрел собаке в глаза – и раздумал.
– Слушай, дядя, – говорит хмырю, – не продавай ты ее, вон она на тебя как смотрит.
А собака не сводит с хозяина влюбленных глаз, хотя рожа у него – от одного взгляда воротит. И в глазах у собаки слезы. Настоящие, человеческие.
– Не твое дело, – говорит хозяин собаки. – Моя собака, что хочу, то делаю.
– Ты мне можешь и денег не отдавать, – предлагает Федор Иванович. – Возьми себе и деньги и собаку.
– Ну и дурень ты, – смеется хмырь. – Я твои семь возьму, собаку продам, и будет у меня четырнадцать.
А Федор Иванович:
– Я тебе еще семь дам. И будет у тебя четырнадцать. Только собаку не продавай, нельзя ее продавать, понимаешь?
– Так я ж твои четырнадцать возьму, собаку продам, и будет у меня двадцать один…
Тут не выдержал Купер. И сам же и пострадал. Порвала ему собака штаны – за то, что грубо обошелся с ее хозяином. А самого Купера потом судили товарищеским судом – за хулиганство.
– Неужели за хулиганство? – ахнул Кузьминич. – Такой тихий, интеллигентный человек.
– Жизнь – она доведет. Самого интеллигентного. Потом они смотрели «Гамлета», пьесу не новую,
но для них она была новой, словно Шекспир ее только что написал. И они волновались, будто это было написано специально для них, и не только для них, но и про них написано, потому что каждому вспомнилось что-то похожее из собственной жизни.
Сейчас они не были ни актерами, ни администраторами, они были зрителями, без которых невозможны ни кино, ни театр. И хотя судьба искусства в руках творцов и администраторов, но без участия зрителей это жалкая, одинокая, никому не нужная судьба.
Спектакль был окончен. Все убитые – заколотые и отравленные – встали и поклонились зрителям, утверждая высокую мысль, что настоящее искусство – бессмертно.
– Вы узнали Полония? Это же старшина! – шепнул Алмазов Кузьминичу и крикнул, заглушая аплодисменты: – Браво, старшина!
Старшина-Полоний улыбнулся и поклонился.
Они вышли. Алмазов был возбужден, а Кузьминич наоборот: как бы подавлен. То ли от шекспировских, то ли от собственных мыслей ему стало грустно. В голове вертелись полузабытые слова:
– Вы видели? Он нам поклонился! Он нас узнал! – тормошил его Алмазов. – Ай да старшина! Все-таки получил роль с текстом! Купер для него текста ие написал, но этот текст, я вам скажу, не хуже, чем у Купера!