Кривобане было за пятьдесят. Большая и рыжая, похожая на директорский сейф, к которому, чтоб достать до верхней полки, нужно было подставлять скамеечку, она приходила в учительскую задолго до начала уроков, первым делом брала журнал, раскрывала его и, больше уже в него не заглядывая, начинала свой разговор.
В журнале были только хорошие отметки. Троек Кривобаня не ставила. Двоек — никогда. Она считала, что если взрослый человек пришел в вечернюю школу, причем в самое ее начало, в четвертый класс, веря в то, что дойдет до десятого, то уже этим одним он заслуживает высокой оценки.
Дома у Кривобани никого не было, потому она и приходила в школу так рано. Кто-то в учительской непременно оказывался — из тех, кто на первый урок в вечерней школе приходил с последнего урока в дневной, — так что до начала занятий оставалось достаточно свободного времени.
Это было любимое время Кривобани. Расположившись над раскрытым журналом и, таким образом, уже считая себя на работе, она начинала разговор.
Но для начала разговора нужна была Нина Ивановна, молодая учительница с такими большими глазами, что, когда она их широко раскрывала, лучшего слушателя нельзя было и пожелать. И дело даже не в этом, а в том, что жених Нины Ивановны проходил службу в армии, и это было очень удобно для начала разговора.
— Ну, что ваш пишет? — спрашивала Кривобаня, усаживаясь и раскрывая журнал.
— Ничего особенного. Жив-здоров, — говорила Нина Ивановна, даже если письмо было большим и от первой до последней строчки особенным. Но она говорила «так, ничего», потому что это было нужно для начала разговора.
— Не умеют они писать, — подхватывала Кривобаня. — В смысле любви они у нас совсем неграмотные.
— Неграмотные, — соглашалась Нина Ивановна, хотя жених ее был в этом смысле грамотный. Но это требовалось для продолжения разговора.
— Вот и мой так писал, — говорила Кривобаня, уже обращаясь ко всей аудитории. — Но я его научила. Ты, говорю, не пиши, что ты делал, а опиши, что ты чувствовал, какие чувства ко мне тебя волновали. Не сразу у него получилось. Только и знает: люблю да люблю. А я ему объясняю: люблю, мол, слово хорошее, но ты мне это не прямо, а как-нибудь иначе скажи. Привела ему примеры из художественной литературы.
— Ну, и как? — шире раскрывала глаза Нина Ивановна.
— Вы не поверите. — Это говорилось в десятый, а то и в двадцатый раз. — Если сначала писал по четверть странички, то потом пошли письма на десять страниц убористым почерком. И все про чувства.
Глядя на Кривобаню, вряд ли поверишь, что ей можно писать на десяти страницах про чувства. Мы подозревали, что она вообще придумала этого мужа, как это бывает с одинокими женщинами. Потому и слушали так внимательно, а сердобольная Нина Ивановна специально приходила раньше, понимая, что без нее трудно начать разговор.
Но однажды Анна Петровна, жена нашего завуча, женщина всеведущая, ухитрявшаяся каким-то образом присутствовать на всех уроках одновременно, прибежала в учительскую:
— Идите скорее! Кривобаня проводит диктант!
Мы поспешили за Анной Петровной, понимая, что это не просто диктант. Из-за двери четвертого класса доносился могучий голос Кривобани:
— «…желтые деревья похожи на твои волосы, каждый куст напоминает мне о тебе. Мне все напоминает о тебе, и получается, будто мы вместе… Что бы ни случилось, мы всегда будем вместе…»
— Разве это диктант для четвертого класса? — возмутилась жена нашего завуча.
Она приоткрыла дверь, и мы увидели непривычную для четвертого класса картину.
Класс, затаив дыхание, слушал диктант. Не писал, а слушал. Женщины плакали. У одной Кривобани были сухие глаза. Она диктовала письма мужа, воскрешая прошлое и воскрешаясь с ним вместе, и становилась моложе, красивее — такой, какой была в этих письмах.
Она не могла быть другой. Письма не могут быть переписаны, в них ничего изменить невозможно. Чтобы быть с ним вместе, она должна оставаться такой, какой он унес ее в своей памяти.
— «…как хорошо, что мы с тобой не разминулись на этом пути…»
Анна Петровна осторожно прикрыла дверь, и мы молча вернулись в учительскую.