Слабые мира сего

Кривин Феликс Давидович

СВОЙ СРЕДИ СВОИХ

 

 

Пловец в пустыне

Песок струится под ветром, вздымая волны барханов, он покрывается зыбью, зыбучей, словно вода. И уходит за горизонт, не скованный берегами, с тихим шуршанием — сухим плеском… Те, кто в этом шуршании не слышит плеска воды, никогда не полюбит пустыню так, как любит ее игуана Ума.

Там, где того, кто не любит, подстерегает опасность, того, кто любит, ожидает спасение. Игуана Ума в случае опасности ныряет в песок, как можно нырять только в воду, и плывет под песком, как плывут под водой те, для кого вода — родная стихия.

Когда стихия родная, она ведет себя, как родная, — будь то вода, воздух или песок. А когда стихия чужая, она тебя иссушит в воде, утопит в самой безводной пустыне.

Такова природа вещей. Такова природа. Либо она родная стихия, либо стихийное бедствие.

 

Два метода скользить по поверхности

Водомерка совсем не умеет плавать, хотя живет постоянно в воде. Собственно, живет она не в воде, а на воде, на самой ее поверхности. И Водомерка скользит по этой поверхности, меряя воду не вглубь, а вширь и умудряясь не замочить ног и не замутить водной глади. Потому что если замочишь ноги — беда, и если замутишь воду — беда, и если чуть-чуть углубишься — тоже беда. А чтоб не было беды — лучше всего скользить по поверхности.

Впрочем, и по поверхности можно скользить по-разному: ведь поверхность-то имеет две стороны.

Водяной Жук бегает по водной поверхности снизу, как муха по потолку. Это очень удобно: и пол под ногами и одновременно крыша над головой. И дождь не намочит, конечно, если из воды не высовываться…

Скользить, чтоб не высовываться, и скользить, чтоб не углублятся, — вот два метода скользить по поверхности, которыми пользуются водомерки и водяные жуки.

 

Плечо друга

Процеродес, морской червь, приучен к соленой воде, и он тяжело переживает ее опреснение.

Но в компании он уже не так переживает: он видит, что и другим тяжело, а когда червь видит, что другим тяжело, то от этого червю становится легче.

 

Упрямая рыба Форель

Тот, кто плывет против течения, никогда не выйдет в открытое море. И никогда он не достигнет настоящего роста. Он навсегда останется в тесных речных берегах.

Большому кораблю большое плавание, малому кораблю малое плавание. Форель никогда не станет большой, как другие лососи, и не будет ей большого плавания — в океан.

Потому что всю жизнь она плывет против течения. Только против течения. Поэтому ей не достичь настоящего роста и моря никогда не достичь.

Хотя всем открыта дорога в море.

Но, конечно, не тем, кто плывет против течения.

 

Мышовка

Мышовка в любые руки пойдет, только протяни руки. Она совсем ручная, хотя никто ее не приручал, она просто по природе своей ручная.

Потому что Мышовка маленькая, а маленькому лучше быть ручным, иметь руки, которые и накормят, и защитят, и согреют в своих ладонях.

Мышовка ручная, потому что воля ей совсем не нужна. Мышовке не воля нужна, а неволя. Прекрасная вещь — неволя! На воле, правда, больше простора, но для Мышовки воля чересчур велика, ей нужна маленькая, спокойная неволя, благоустроенная неволя, потому что воля никогда не бывает благоустроенной,

 

Квартира Слепыша

Слепыш устроился под землей, но с комфортом. Сыровато правда, темновато, зато все удобства. Есть где развернуть семейную жизнь.

Залетит какой-нибудь воробей, стукнет у входа, а Слепыш снизу:

— Кто там?

Если волк — не откроет дверь, если лиса — не откроет. Ну, а если воробей — почему не открыть?

Выглянет Слепыш, насколько глаза позволяют, и сразу квартиру показывать, будто воробей просится к нему на постой:

— Вот это у меня галерея, это — кладовые для хранения зерна, здесь туалет — в общем, подсобные помещения. А здесь у нас детская, а здесь наша с женой, мы ее называем свадебной.

Свадебная комната — придумают же такое! Раз в год свадьба, а комната — круглый год! Да, живут слепыши, устраиваются. И наверх не лезут, не то, что мы, воробьи.

— Мы наверх не лезем, нам и тут, внизу, хорошо…

— Да, вам хорошо, — позавидует воробей. — Мы у себя наверху что видим? Это вы видите, слепыши.

И полетит воробей вверх. А что делать? Такая уж наша участь воробьиная: и ничего там не видим, и никакой от этого радости, а все равно лезем вверх.

 

Змеи среди своих

Гремучие змеи любят между собой погреметь, но при этом дело никогда не доходит до яда. Яд — это для чужих, а между своими открытая схватка, пусть жестокая, но открытая. Не жалить втихомолку, а погреметь и разойтись — так поступают гремучие змеи.

А Кобра плюется ядом на расстоянии. Кто дальше плюнет, кто скорей попадет.

— А еще в очках! — говорят о Кобре, для пущей оскорбительности называя ее Очковой Змеей. — Нацепила очки и плюется.

Конечно, при таком поведении вроде очки не к лицу. А если к лицу очки, то не к лицу поведение.

Но, с другой стороны, когда плюешься на расстоянии, неплохо надеть очки. А когда наденешь очки, как тут не плюнуть? Даже на расстоянии..

 

Большой Водолюб

Жук Большой Водолюб всеми признан большим водолюбом.

— Все мы вышли из воды, — говорит Большой Водолюб, припоминая те времена, когда все мы вышли из моря на сушу. — И пусть мы ушли далеко, пусть мы поднялись высоко, но мы не должны забывать о воде, которая дала нам ноги и крылья.

Жук Большой Водолюб поднялся высоко, но плавать он почти разучился. Приходится больше летать. И пусть не говорят, что он оторвался от воды, хотя он, конечно, от нее оторвался, но пусть не говорят, что он оторвался от воды, потому что он вышел из воды — да, да, он, как и все, вышел из воды и не стесняется в этом признаться. Он всюду скажет, что он вышел из воды, что это вода дала ему крылья и что как бы высоко он ни взлетел… Конечно, он рад бы поплавать, но что делать — приходится больше летать. А уж он бы поплавал так поплавал! Ведь не забывайте, что вышел он из воды…

О, этот жук, этот Большой Водолюб! Недаром он слывет большим водолюбом!

 

Идеалы

Бразильская Лягушка лает почти как собака и кусается почти как собака, а на голове у нее рога — это уже от коровы, которой она тоже пытается подражать.

Потому что у Бразильской Лягушки два идеала и к каждому из них она стремится приблизиться…

Но если ты собака, то откуда у тебя рога, а если ты корова, то зачем ты лаешь и кусаешься?

Трудно совместить два идеала: чем больше приближаешься к одному, тем дальше удаляешься от другого. Не признают в Лягушке собаку, не признают в Лягушке корову, да и лягушку в Лягушке тоже не признают.

 

Рыба Лоцман

Раньше думали, что Лоцман служит Акуле, но на самом деле Акула служит Лоцману. Как троллейбус или трамвай.

Лоцман маленький, своими силами быстро не поплывет, вот он и пристраивается к Акуле, держится в слое воды, которая движется вместе с ней.

Акула думает, что он у нее на службе, что он выискивает для нее добычу, а на самом деле все наоборот…

Так бывает, что маленькие используют больших как раз там, где большие будто бы используют маленьких.

 

Птица Кеклик

Кеклик не любит витать, как другие птицы. Сколько ни витай в облаках, а кормиться вернешься на землю. И пока ты там витаешь, на земле все лучшее скормят другим.

Кеклик не любит оставлять землю, потому что кормится он на земле. Но, как всякой птице, ему нужна высота. А что такое соединение земли с высотой?

Это горы.

Кеклик живет в горах. Кеклику горы заменяют небо. С камешка на камешек, с уступа на уступ…

Это он так кормится: поднимаясь все выше и выше.

Другие кормятся, опускаясь на землю с небес, а Кеклик кормится, поднимаясь все выше и выше. Он никогда не кормится, опускаясь с горы, а всегда — только поднимаясь.

Большое искусство — кормиться, чтобы не опускаться до этого, а, наоборот, подниматься. На это способен лишь тот, кому небо заменяют земные вершины, по которым шагаешь с уступа на уступ, от подножного завтрака возвышая себя до обеда.

 

Медуза Цианея

Медуза Цианея, величайшая из медуз, никогда не отделяла себя от океана.

— Зачем мне панцирь? — говорила она, когда все увлекались панцирями. — Зачем мне раковина? — говорила она, когда океан заполнили раковины самых разных систем. — Я ведь живу в океане, это мой океан. А чего бояться мне в своем океане?

Медуза Цианея могла бы считаться хозяйкой океана. Во-первых, род ее самый древний, а во-вторых, рост ее — тридцать метров, размеры вполне подходящие. Но медуза Цианея не считает себя хозяйкой океана, потому что не отделяет себя от океана.

— Нас с океаном водой не разольешь! — любит шутить медуза Цианея.

И это правда. Медуза Цианея, как и все представители ее древнего рода, имеет право рассматривать себя как часть океана: ведь она на девяносто восемь процентов состоит из воды. В ней всего два процента примесей, а в остальном она — океан, тем более что ведь и океан не без примесей. Вот и получается, что она — часть океана, совсем небольшая часть, даже если учесть ее метры, но зато часть океана. (Что лучше: быть маленькой частью большого или большой частью маленького? Этот извечный вопрос никогда не возникал перед медузой Цианеей.)

Вот поэтому медуза Цианея никогда не будет хозяйкой океана: разве может быть часть хозяином целого? Нет, у океана другие хозяева — те, которые пытаются себя от него отделить.

И пусть они отделяют себя, пусть заковываются в панцири и прячутся в раковины, им эго необходимо, потому что они чужие в океане. А чего бояться ей, медузе Цианее, которая здесь своя? Настолько своя, что порой даже трудно сказать, где кончается океан и где начинается медуза Цианея.

 

Скальные морские ежи

Входя, не забывайте о выходе. Не следуйте примеру некоторых морских ежей.

Некоторые морские ежи входят в свое жилище, забывая, что им придется из него выходить. И они живут, ни в чем себе не отказывая, тем более, что все это им само плывет в рот.

В такой ситуации, конечно, толстеешь. До того растолстеешь, что потом не пролезешь в дверь. И когда приходит пора выходить, морские ежи начинают сетовать и роптать на судьбу, которая не оставила им выхода. Но разве судьба не оставила им выхода? Судьба дала им выход, когда давала вход. А они, помня о входе, начисто забыли о выходе.

И теперь они мечутся, морские ежи:

— Где выход? Нет выхода!

И жилище их превращается в то, о чем даже грустно сказать. И неудобно сказать, не сняв шляпы.

 

Гиацинтовые острова

Молодые кайманы плывут на гиацинтовых островах, на островах из цветов, нигде не пустивших корни. От земли своих предков по течениям рек они расплываются по материку и выходят в открытое море. Крокодилы редко выходят в море — разве что в молодости, на гиацинтовых островах.

Молодые кайманы уплывают на гиацинтовых островах.

Когда плывешь на гиацинтовых островах, то все вокруг цветет и благоухает, и кажется, что плывешь на облаке среди голубых небес, среди глубин, в которых нельзя утонуть, а можно возноситься все выше и выше. И все, что держало тебя и привязывало к берегу, теперь уходит назад вместе со всеми этими берегами, и все печали твои и все заботы твои уплывают назад с этими берегами, а остается только небо в реке и гиацинтовое облако. Остаются острова из цветов, нигде не пустивших корни.

Острова и цветы привыкли знать свое место. И кайманы привыкли знать свое место — на этом или на том берегу. Но среди цветов попадаются чудаки, и среди островов попадаются чудаки, и среди кайманов попадаются чудаки — и тогда на странствующих островах среди странствующих цветов плывут неизвестно куда странствующие кайманы.

Когда облака пускают корни, приходит конец облакам. И приходит конец мечте, когда она пускает корни в действительности… Но плывут и плывут молодые кайманы на гиацинтовых островах, на гиацинтовых облаках по своему отраженному небу.

Где-то ждет их причал, будущий берег, не отраженная, а истинная земля. Чтобы растянуться во всю длину, почувствовать себя прочней и уверенней, чтобы греться на солнышке, провожая взглядом гиацинтовые острова.

Они все дальше, гиацинтовые острова, они уплывают, гиацинтовые острова… Потому что они из цветов, нигде не пустивших корни.

 

Море без берегов

Есть на свете Саргассово море, море без берегов, и тому, кто окружен берегами, кто живет в четырех стенах озера или даже в двух стенах реки, как не мечтать о доме без стен, о просторе без границ, как не мечтать о Саргассовом море?

В четырех стенах можно только мечтать, но среди двух стен всегда найдется дорога, и она побежит, потечет, извиваясь среди стен, которые будут вставать у нее на пути, но не смогут ее остановить, потому что река — это всегда дорога. Река — это дорога из берегов, подальше от берегов, туда, где нет никаких берегов, в Саргассово море.

Почему речных угрей гянет из берегов? Многих рыб тянет в берега, даже морских рыб тянет порой в берега, а речного угря тянет в море.

И он, речной, плывет через Атлантический океан, в котором где-то лежит его Саргассово море. Потому что родился он в море, в Саргассовом море. И в этом море он не знал берегов.

Реки впадают в моря, а моря в океаны, и все это долгий, очень долгий, мучительный путь. Но где-то там, быть может, в самом конце, лежит Саргассово море, необыкновенное море без берегов, самое синее, самое прозрачное море, в котором цветут саргассы, необыкновенные водоросли, в котором рождаются необыкновенные речные угри.

Обыкновенные речные угри. Но которые не могут жить без Саргассова моря. И не могут умереть без Саргассова моря. В самой дальней дороге — нет, не могут они умереть!

 

Страусовы перья

Страус — птица, но рычать он умеет, как лев, а бегать, как самая быстрая антилопа. И он может очень долго быть без воды. Как верблюд. Страус многое может, чего не может никакая из птиц. Но летать он не может, как птица.

Конечно, если бы он летал, ему не пришлось бы бегать, рычать, не пришлось бы сидеть без воды, как верблюду. Он мог бы не подражать ни верблюдам, ни антилопам, ни львам, он мог бы быть самим собой…

Но быть собой для птицы — это значит летать. А Страус только берет разбег и не может от земли оторваться.

Белоснежные перья Страуса возвышаются плюмажем, как у какого-нибудь драгунского полковника, когда полковник, сняв головное убранство, держит его у себя за спиной. Но даже и по сравнению с этим полковником Страус мог бы выглядеть генералом, потому что перьев у него больше, чем у любого полковника. Сорок маховых, шестьдесят рулевых. Даже у орла меньше.

Да, по своему оперению Страус среди птиц генерал, правда, постоянно пребывающий в отступлении, чтобы не сказать — в паническом бегстве. Много охотников отобрать у Страуса его перья, и Страус бежит, отступает, развивает скорость девяносто километров в час, и перья его развеваются, как белые флаги, свидетельствующие о его мирных намерениях. Пусть он генерал, но он ни на кого не нападает, он только бегает, всю жизнь бегает, поднимая над собой свои белые перья.

Перья, что же вы, перья? Много вас у Страуса, но каждое само по себе… Почему бы вам не сложиться в крылья? Вы понесли бы Страуса высоко-высоко, туда, где обитают настоящие птицы, и никто бы вас не догнал. Сорок маховых, шестьдесят рулевых, а махать и рулить — некому. Есть только кому просить о пощаде, трепеща на ветру, как белый флаг.

Перья, что же вы, перья?

Флаги белые над землей.

Для того чтобы летать, перьям нужно сложиться в крылья.

 

Осторожная птица Соловей

Осторожная птица Соловей осторожно поет свои песни. По ночам, когда спят лишь немногие. Для немногих поет Соловей.

Нет, он не выставляет себя напоказ, подобно тем, которым важно, чтобы их видели, а не слышали. Чтобы о них говорили:

— Смотрите, это он, тот самый… Который поет…

Обычно это плохо кончается. Те, кто старается быть на виду, поют свои песни в клетках. Это понимает Соловей, и он, внешне серенький, незаметный, прячется среди веток, чтоб его только слышали, только слышали — и не все, а лишь немногие, те, кто не спит по ночам.

Ночью не спят влюбленные и те, кого некому полюбить. Ночью не спят от радости или от горя. А кого ничто не тревожит, те спят крепко, и не для них поет Соловей.

Звезды в небе пробиваются на землю сквозь тьму, они несут ей свет среди ночи. Это так важно — свет среди ночи! И для звезд поет Соловей.

Тихий ветер присел отдохнуть в листве — ему бежать далеко. Он бежит из холодных в теплые места, чтобы там, где тепло, знали, что где-то холодно. Вечный вестник… Для ветра поет Соловей.

Он поет для тех, кто умеет слушать даже тогда, когда легче спать. Когда привычней спать… Поет Соловей свои песни.

Сначала осторожно, чтобы не разбудить тех, кто спит (будить — это дело Петуха, но у него ведь другие песни). А потом все увлеченней, все самозабвенней… Все неосторожней поет Соловей.

Вот сейчас к нему можно подойти, не рискуя его спугнуть. Удивительно, что к нему никто не подходит!

Он забывает про осторожность. Он будит тех, кого обычно будит только Петух, он тревожит тех, кого никто никогда не тревожит…

Впрочем, лишь до тех пор, пока ему не нужно кормить семью. Кормящий Соловей никого не тревожит песнями.

 

Ковер-самолет

Разве рыбы придумали пароход? Разве птицы придумали самолеты? Тот, кто все имеет, уже ничего не придумывает…

Паук Скакун не имел ничего, и он решил что-то себе придумать.

— Придумай себе аркан, — посоветовал ему паук Арканщик. — Вот погляди: у меня аркан — благое дело! Или у приятеля моего — сачок. Отличный сачок, тоже из паутины. Только лично мне аркан больше нравится: с ним охота поживей.

Арканщик имел аркан, и где ему было понять того, кто ничего не имеет?

— Сачок только для бабочек, — продолжал он свой охотничий разговор, — а я — погляди: кого хочешь тебе заарканю.

И тут паук Скакун решил придумать себе самолет. Может, ему не понравилось слово «заарканю» и он решил куда-нибудь от него улететь, а может, надоело скакать, так, чтобы всякий раз опускаться на землю, — но паук Скакун пораскинул своей паутиной и стал быстро-быстро придумывать из нее самолет.

— Ковер-самолет? — догадался паук Арканщик. — Я тут заарканил одного на ковре-самолете… — И он пошел на охоту, где уже ждал его приятель с сачком, которым можно было ловить только бабочек.

А паук Скакун до конца придумал свой самолет и поднялся на нем, дождавшись попутного ветра. Когда скачешь по земле, как-то не замечаешь, что ветер бывает попутным, а когда сядешь на ковер-самолет, да еще не выбираешь определенного направления… Тут тебе любой ветер попутный, только держись покрепче, чтоб ветром не сдуло, да не очень вниз поглядывай, а то закружится голова.

Самолет набирал высоту; пятьдесят сантиметров… сто пятьдесят сантиметров… триста пятьдесят сантиметров… На высоте пятисот сантиметров повстречалась первая бабочка.

— Какой красный восход! — сказала Бабочка. — На нем так хорошо смотрятся эти красные цветы и эти красные плоды на деревьях… Вы случайно не видели красную стрекозу?

— Почему вы все время говорите «красное»? — спросил Скакун, продолжая набирать высоту.

— Поверьте, не для красного словца. Ведь красный цвет — это любимый цвет птиц, об этом даже в научных книжках написано.

— А вы разве птица?

— Почти, — скромно сказала Бабочка. — По документам, конечно, нет, по документам я — насекомое, но это еще ни о чем не говорит. — Она вплотную приблизилась к пауку Скакуну и спросила: — Вам известно, что насекомые не воспринимают красного цвета?

— Неизвестно, — сказал паук Скакун, стараясь поскорей набрать высоту, потому что с этой Бабочкой ему, кажется, грозила авария.

— Между нами, — сказала Бабочка, когда между ними уже ничего не могло быть, кроме неминуемой катастрофы, — представьте себе, они не воспринимают. А я воспринимаю. Об этом и в научных книжках написано: бабочки — единственные из всех насекомых, способные воспринимать красный цвет. Представляете? Любимый цвет птиц… Поэтому я почти не считаю себя насекомым.

— Не нужно так размахивать крыльями, — сказал паук Скакун, опасаясь за свой самолет. И он плавно взмыл вверх, словно показывая, как это можно летать и вместе с тем не размахивать крыльями.

— Не красна изба углами, а красна пирогами! — крикнула на прощание Бабочка, то ли приглашая Скакуна в гости, то ли набиваясь в гости к нему.

Девятьсот пятьдесят сантиметров… Тысяча девятьсот пятьдесят сантиметров… Подъем проходил благополучно. На высоте двух тысяч сантиметров Скакуну повстречалась Первая птица.

— Что это вы нарушаете? — строго спросила Птица. — Разве вам не известно, что полеты без крыльев запрещены?

— У меня нет крыльев, — сказал паук Скакун, — у меня самолет. Это я сам себе придумал.

— Любитель, значит, — определила Птица. — Беда с этими любителями. Напридумывают, потом за них отвечай.

— Это, наверно, потому, что я летел на красный цвет? — сказал паук Скакун, имея в виду цвет восхода. — Но почему вы не говорите про красный цвет? Разве вы не любите красного цвета?

— Так вы, значит, различаете красный цвет? — обрадовалась Птица. — Тогда летите. Это у нас насекомым-дальтоникам высокие полеты запрещены.

И паук Скакун полетел, набирая высоту. Пятьдесят тысяч сантиметров… семьдесят тысяч сантиметров… Далеко внизу остались и паук Арканщик, и приятель его с сачком, и Бабочка со своим удивительным птичьим зрением. Паук Скакун поднимался все выше и выше, и на пути ему попадались только птицы-регулировщики…

Но на высоте пятисот тысяч сантиметров уже не было птиц. Все, кто имеет крылья, остались внизу — все, кто что-то имеет, рано или поздно остаются внизу, а наверх поднимаются те, кто ничего не имеет. Кто сам себе придумывает — и паровоз, и пароход, и самолет…

Куда залетел паук Скакун? Говорят, его видели где-то на высоте семисот пятидесяти тысяч сантиметров. Но кто его мог там видеть? Кто поднимется до такой высоты?

Конечно же, только тот, кто сам себе придумает крылья,