«Острую жалость вызывает умирание и охлаждение человеческих надежд и человеческих чувств. Острую жалость вызывает всякое расставание. Острую жалость вызывают многие воспоминания о прошлом, о безвозвратном, и сознание своей неправоты, причинение страданий другим людям, особенно близким. Жгучую, пронизывающую жалость испытывал я часто, когда смотрел в глаза животных: есть выражение глаз страдающих животных, которое нельзя вынести. Вся скорбь мира входит в вас. Я часто, очень часто чувствовал людей, как угрожаемых смертью, как умирающих, и представлял себе молодых и радостных, как больных, постаревших, потерявших надежды.» Именно этими словами Николая Бердяева из «Самопознания» я и хочу продолжить свой рассказ.

Вот уже более тридцати лет, как я живу в Париже и приезжаю в свой любимый Питер все реже, семья и работа связывают нас и диктуют свои законы, но каждый раз, когда я бываю в городе своего детства и юности, я прихожу к дому номер 4 на Гороховой улице. На его сером фасаде висит большая мемориальная доска, на которой золотом выписано: здесь «…жил знаменитый оперный певец Иван Васильевич Ершов». Рядом — другие мемориальные доски, громкие имена, прославленные люди, — в разное время все они проживали в этом доме.

Я родилась в квартире, расположенной на предпоследнем, пятом, этаже. Она занимала пространство всего периметра дома. Дед хотел видеть небо и простор, но, к сожалению, вид из окна был не на Александрийский шпиль, а во двор–колодец, довольно мрачный. Вся анфилада комнат соединялась огромным коридором, по которому я совершила первые шаги, а чуть позже каталась на деревянном желтом велосипеде, пряталась в шкафы и чуланчики. У меня с детства сохранилось ощущение таинственности нашей огромной и во многом «сказочной» квартиры. Все комнаты и коридор были увешаны сценическими фотографиями деда и бабушки, полотнами самого деда, рисунками и картинами Кустодиева и Репина, с дарственными надписями, эскизами костюмов Бе–нуа к вагнеровским циклам. В нашей квартире было два рояля и с детства завораживающий меня инструмент фисгармония, нотные шкафы до потолка, книжные полки, — и всегда много, много живых цветов. Это букеты от поклонников. Здесь же на кушетках и креслах валялись шкуры, мечи и щиты Зигфрида, гусли Садко, многочисленные гримерные ящики и масса зеркал самых разных форм и размеров. Атмосфера была пропитана творческими деяниями деда и бабушки, воздух вдохновения десятилетия питал не только меня, моих родителей, но и многих друзей, соратников, учеников. Этот огонь служения искусству сохранялся долго, вплоть до смерти бабушки в 1972 году.

Моя бабушка, Софья Владимировна Акимова–Ершова, была партнером деда по сцене, его концертмейстером и профессором по классу вокала в Ленинградской консерватории. Их романтическая встреча в Лейпциге и любовь, сложные, вулканические отношения сравнялись и упокоились в одной могиле в Александро–Невской лавре.

Бабушка была второй женой деда, а он её вторым мужем. Разница в возрасте — почти в тридцать лет. Он — «выходец из народа», она — дворянка. Бабушка вышла замуж за Ершова против воли своих родителей, а перед этим пережила бурный, почти драматический развод с первым супругом — Александром Сергеевичем Андреевским. По профессии он был юрист, но его настоящей страстью была музыка и опера. Именно он, увлеченный Вагнером, впервые рассказал ей о замечательном «русском вагнерианце» Иване Васильевиче Ершове. Как считал Андреевский, Ершов не имел себе равных по исполнительскому мастерству, даже в Германии.

Итак… бабушка Софья Владимировна Акимова (Ершова), будущая жена Ивана Васильевича Ершова и мать Игоря (моего отца), родилась в 1887 году на Кавказе в городе Тифлисе. На своей левой руке, на безымянном пальце, я ношу фамильное кольцо с вензелем из трех букв «С. В. А.» (имя, отчество, фамилия бабушки) — это то малое, что сохранилось у меня от семьи, от той её части, которая жила в «старой» дореволюционной России.

Всю жизнь я обращалась к бабушке только на «Вы», так уж в нашей семье было заведено. Сегодня это кажется старомодным и даже смешным, но это «Вы» не привело нас к отчуждению, а даже наоборот, постепенно ввело меня в пространство отношений возвышенных, некоего «бельканто», стояния «на пуантах», — всего того, что воспитывает в человеке уважение к личности. Теперь такие бабушки редкость. Может быть кое–кого такая бабушка могла бы и напугать; особенно её глаза, всегда внимательные, строго смотрящие, жизнь по расписанию, требовательность и ответственность не только к другим, но прежде к самой себе. Да, она не была «классической» бабушкой, в коляске меня не катала, кашу не варила и сказки не читала. Зато с детства водила меня в Мариинку и в Малый на балет и оперу; рассказывала о детстве в Тифлисе, о своей матери (верующей и строгой женщине), о годах, проведенных в Германии, о Париже и Женеве, о том, как Иван Ершов построил дом и деревянный театр на реке Мста в деревне Воронья гора Новгородской области, где хотел ставить камерные спектакли и привозить артистов из Питера (театр вскоре после революции сожгли местные жители); бабушка учила меня играть на рояле и, как ни странно, петь. Не вышло из меня ни пианистки, ни певицы, но музыка вошла в мою жизнь навсегда. Бабушка вплоть до самой смерти (а ей было 86 лет) каждый день садилась к инструменту. К ней по–прежнему приходили ученики, она сохранила сильный голос, и её драматическое сопрано поражало своим диапазоном, никак не вяжущимся с грузной седовласой женщиной преклонных лет и орлиным профилем. Разговоры мои с ней, вплоть до её кончины, были увлекательными, она всегда живо интересовалась «чем я дышу, с кем дружу и в кого влюблена». Она была на редкость благородным, не безразличным и, как ни странно, влюбчивым человеком (особенно это касалось её учеников. Свою строгость она унаследовала от матери, а влюбчивость и застенчивость — от отца. Думается, для неё слова «родственник», «сын», «внук» не сводились к кровным связям, она часто повторяла (даже своему сыну Игорю), что «её духовные дети — ученики». Дед и бабушка жили еще в той жизни, когда слова «служение искусству» звучали возвышенно и правдиво, они действительно «служили», не во имя славы. Хотя слава была им знакома. Но под её гнетом они не только не сломались, но и не заигрались в неприступных «знаменитостей».

Бабушка происходила из дворянской, патриархальной семьи Акимовых. Считалось, эта фамилия произошла от армянской фамилии Экимян (или Хекимян). Её деды, со стороны отца — Николай Захарьевич Акимов, а со стороны матери — Антон Соломонович Корганов, хорошо говорили на грузинском языке и прекрасно владели русским. Я, благодаря моим предкам, соединила в себе много кровей: одна бабушка — армянка, другая — нанайка, их дополняют донские казаки, украинцы… — и все эти «четвертинки» меня радуют, эта «гремучая смесь» дает мне ощущение равенства со всеми частями света.

Гувернантки и гувернеры трех сестер Акимовых (Нины, Сони и Ирины) были француженки и немцы, учителя музыки и танца выписывались из Москвы. Моя бабушка всегда сокрушалась, что плохо знает английский и уже в 75 лет решила наверстать упущенное, засела за тетради и учебники и меня подключила! Семья Коргановых была богата, владела большими нефтяными месторождениями. Армянский геноцид 1915 года, а потом и революция, разорили их, но до меня доходили слухи, что до сих пор в Тбилиси сохранилась улица Коргановых… Не знаю, правда ли это?

Я с детства любила слушать рассказы бабушки. Она живо и образно описывала свою юность, встречи с людьми, сыгравшими в её профессиональной жизни ключевую роль. Она многое видела и запечатлела в своей памяти эти встречи с пианистами Артуром Шнабелем, Раулем Пюньо, скрипачами Пабло Сарасате, Яном Кубеликом, Фрицем Крейслером, виолончелистом Пабло Каза–лесом. Она стала ученицей Марии Александровны Славиной и позже выступала в оперных спектаклях с выдающимися русскими и зарубежными дирижерами: Эдуардом Направником, Сергеем Кусевицким, Альбертом Ко–утсом. Её партнерами по сцене стали Леонид Собинов, Павел Андреев, Иван Ершов и многие другие.

После двухлетнего обучения вокалу в Петербурге бабушка едет со своим первым мужем в Германию. Два года, 1911–1912, она проводит в настойчивом изучении Вагнера и его репертуара. Близкое знакомство с музыкальным критиком В. Коломийцевым и дирижером С. Кусе–вицким привело к тому, что её приглашают принять участие в сезоне концертов, посвященных 100–летию Вагнера, в Петербурге. Она не нашла в себе сил отказаться от столь лестного предложения, хотя «волновалась и умирала от страха». И вот 6 февраля 1913 года её фамилия появляется на афише рядом со знаменитым исполнителем Вагнера — Иваном Ершовым. Дебют был настолько блестящим, что Софье Акимовой–Андреевской предлагают подписать контракт и быть зачисленной в труппу Ма–риинского театра уже с октября месяца 1913 года. С этого момента начинается её карьера оперной певицы и партнерши Ивана Ершова по сцене, во всем многообразии вагнеровских героинь (Зиглинда в «Валькирии», Гутру–на в «Гибели богов», Елизавета из «Тангейзера» и Эльза из «Лоэнгрина»).

А поздней осенью 1914 года она расстается со своим первым мужем и переезжает на новую квартиру. В ту пору все её чувства и мысли были обращены только к одному человеку. 7 ноября 1916 года у Софьи Акимовой и Ивана Ершова рождается сын, которому дают имя Игорь.

Всегда собранная, одухотворенная, она умела подняться над «суетой сует», над всем будничным и мелким, в ее судьбе были взлеты и падения. Век девятнадцатый, в котором родилась бабушка, и век двадцатый расколол не только Россию, но и семью Акимовых. Они покинули Тифлис в 1915 году, оказались в Германии, потом революция и опять разлуки, которые разбросали семью. Нина (старшая сестра бабушки), Софья (средняя) и младшая Ирина, вместе с матерью Марией Антоновной уехали в 1915 году в Европу. Их отец, Владимир Николаевич Акимов, остался в Тифлисе. События 1917 года, потрясшие Российскую империю, разделили семью навсегда. Мать бабушки и две ее сестры решили остаться в Швейцарии, Софья вернулась к Ивану Васильевичу Ершову в Петроград. «Скоро всё закончится, мы опять увидимся, я так хочу обнять маленького Игоря. Твои сестры хорошо учатся, и мы скоро вернемся домой…» — так писала моя прабабушка. Им суждено будет встретиться еще один раз, примерно в 1922–24 году, когда Софье с сыном будет разрешено посетить с гостевым визитом Женеву. И по тем временам казалось, что разлука — навсегда.

Вот уж действительно, никогда не говори «никогда»! В 1964 году моя бабушка Софья Владимировна впервые, после сорокалетнего перерыва, увидела свою младшую сестру Ирину. Та приехала с приятельницей в Ленинград как турист, на три дня. В моей памяти отпечаталась маленькая, прямо держащаяся, как бы «засушенная», с голубыми волосами швейцарка. Ни русского, ни армянского в ней ничего не осталось, она была эталоном швейцарского благополучия, и на меня пахнуло «гербарием» веков. Мы встретили её в нашей квартире, с анфиладой комнат, на улице Гороховой. Бывшая квартира Ершова–Акимовой превратилась постепенно в огромную коммуналку. Из каждой комнаты высунулись любопытные носы, дабы посмотреть на «голубоволосую» швейцарскую старушку. Она и мне была в удивление. Почему‑то я запомнила, что бабушка решила принять сестру достойно и шикарно. Как только открылась входная дверь, мне было приказано поставить на проигрыватель пластинку в исполнении деда, так что тетя Ирина вступила под звуки Вагнера и голос Ершова. Бабушка занимала в «нашей квартире» три комнаты, а на большой кухне стояло семь деревянных столиков с аккуратными маленькими навесными замками на каждом ящичке, три газовых плиты и соответствующие неаппетитные запахи из помойных ведер. Голубая старушка шла по коридору под звуки Вагнера и по–русски, с довольно сильным акцентом, выговаривала: «Слушай, Софи, как ты можешь жить в этой стране! Воды горячей в гостинице нет, я не могу принять ванну. Краны не отвинчиваются, уборная забита газетой, а туалетной бумаги нет, еда жирная, салатов не подают…», — и так далее… Потом тетя Ирина перешла на французский, продолжая жаловаться с прежним азартом на «сервис» гостиницы «Октябрьская». Любопытные носы соседей быстро скрылись, заслышав чужую речь.

Я была поражена, что сестры не кинулись друг к другу в объятия, не заплакали, в общем, все то, что мы обычно наблюдали по телевидению в трогательных передачах «Жди меня». И это после стольких десятилетий разлуки! Бабушка была смущена, отец возмущён, мама суетилась за приготовлением чая. Кстати, переписка между сестрами, хоть и с перерывами, по совершенно определенным обстоятельствам тех лет и режима, худо–бедно не прерывалась. Но эта встреча, без слёз радости, волнения, проходила как‑то не так, как полагалось. Я помню, как все мы к ней готовились, особенно бабушка, но не учли мы «противоположной стороны», не ожидали, что эмоции и слезы радости напрочь сотрутся советской бытовухой. Тетя Ирина долго говорила о неудобствах нашей жизни, к торту с розочками не притронулась, вымыть руки в ванной отказалась, музыку попросила пригасить, а фотографии из семейного альбома просмотрела небрежно. Зато показала свои — большой дом с садом в Лозанне, шикарный автомобиль. Вот и говори потом, что есть родственные связи…

Так я впервые увидела не просто заморских людей, а своих заграничных родственников. Семейная струна во мне не задрожала и любопытство не взыграло. Казалось, что я у них тоже вызвала, скорее, чувство страха (а вдруг начну просить о подарках). Но я ничего не попросила -моя двоюродная бабушка мне не понравилась, и никакого желания посетить Швейцарию в то время у меня не возникло. Мы все переживали интереснейшее время «оттепели», и меня совершенно не привлекали отношения с малосимпатичными заграничными родственниками.

Помню, что бабушка была расстроена встречей. Тетя Ирина оставалась ещё три дня в Ленинграде, но с бабушкой они уже не виделись, кажется, мой отец возил их на могилу деда в Александро–Невскую Лавру. Позже, когда бабушка стала писать свои воспоминания, она частенько читала нам черновики. Ей хотелось сказать многое, но, как мне кажется, по тем временам она себя придерживала, срабатывала самоцензура. Этот страх доверить бумаге себя, свои мысли, переживания, въелся и в неё, хотя она прожила вполне благополучную жизнь, не пострадала и бояться ей было особенно нечего. Помню, что отец мой критиковал её за умолчания и недосказанность мемуаров.

В этот рассказ о женщинах моей семьи я не буду вплетать повествование о деде, который во многом сформировал бабушку. О нём написано много книг, статей, в 1999 году в Санкт–Петербурге в издательстве «Композитор» вышло второе, дополненное, исследование профессора А. А. Гозенпуда. Этой книге он отдал почти десять лет, она заполнена фотографиями и большими серьёзными исследованиями творчества деда. Помню, как Гозен–пуд много и дотошно работал с архивами, расспрашивал бабушку, моего отца, учеников деда. Абрам Акимович умер несколько лет назад, в преклонном возрасте, ему было далеко за девяносто. А совсем недавно в Париже я увидела его по телевидению в фильме, посвященном С. С. Прокофьеву, — он замечательно говорил, вспомнил и о «Трёх апельсинах», где партию Труффальдино исполнял Ершов, который в 1927 году был уже не молод, однако Прокофьев уговорил его стать первым исполнителем.

Творческое влияние Ершова на Акимову было несомненным. Как в оперном, так и в камерном исполнительском искусстве оба были исключительно требовательными тружениками. Непрерывное совершенствование мастерства, неутомимый труд, постоянная работа над расширением репертуара; они никогда не признавали никакого «кокетства», жеманной пошлости и безвкусицы.

Мой дед скончался в 1943 году, а я родилась в конце 45–го, так что деда своего я не знала. Но тем не менее я выросла в атмосфере поклонения таланту и гению Ершова, а мой отец на протяжении всей жизни так и не смог справиться с комплексом «сына великого отца». Хотя сам унаследовал прекрасный голос, внешность, пропел на сцене Малого оперного театра два сезона (особенно он был выразителен и красив в роли Куракина и Дон Жуана), но в 1946 году он все‑таки окончательно и бесповоротно избрал путь художника.

* * *

Странна наша судьба и её возвращение «на круги своя». Мой рассказ будет неполным, если не вспомню о том, как в конце семидесятых годов я оказалась в Женеве. Здесь в доме для престарелых я познакомилась с тетей Ниной, старшей сестрой бабушки.

В первый момент я была совершенно потрясена её внешним сходством с бабушкой Соней. Тете Нине было почти сто лет; жизнь сложилась в Швейцарии неожиданно: после смерти мужа–швейцарца она перешла в протестантство и, более того, стала довольно известным философом и богословом. К ней приезжали за советами издалека и поговаривали, что она многое видит… Из разговора с ней я узнала, что она всегда была верующим человеком и что в акимовской семье в церковь их водила мать. Мне трудно было отвечать на её вопросы, к сожалению, я не могла описать жизнь ее сестры Сони. Но сколько вопросов она мне задала! И какой проницательностью она обладала, в отличие от их младшей сестры Ирины, той самой «голубой» старушки… Видимо, в какой‑то момент она почувствовала мою неловкость и сказала: «Ты, наверное, стесняешься и не можешь мне сказать, что Соня не была верующим человеком? Я вполне понимаю и жалею её, она оказалась в положении деликатном, ведь жила в безбожном СССР. Но я знаю, что на протяжении всей своей жизни она оставалась настоящей христианкой, человеком Совести, а это огромное мерило, особенно для людей советских, совесть которых, как мне известно, была связана с карьерой и именем. Нужно, чтобы ты на всю жизнь запомнила, что твоя бабушка была, по сути, христианкой, она никогда не совершила ни одного предательства и сделки с совестью, а это было непросто в тех обстоятельствах». После этих слов у меня будто камень упал с души, и я рассказала тете Нине, что до конца своих дней её Сонюша была окружена учениками и любящими сподвижниками. Наверное, для многих из них она была «последним могиканином». Может, потому её всегда с уважением и восхищением величали не иначе как «профессор».

Дом «ершовский» уплотнился до размеров коммунальной квартиры, но стены в нем как бы расширились и гостеприимно раскрывали двери для новых и новых учеников. Уже больная, но всегда встававшая к двенадцати часам, бабушка тщательно приводила себя в порядок, укладывала свои густые, красивые седые волосы в прическу, подмазывала губы яркой помадой, душилась, надевала шелковую фиолетовую кофту с широкими рукавами и садилась к роялю. До самой смерти она переписывала свои дневниковые записи, встречалась с учениками и была в курсе последних мировых событий, она сумела разобрать архив деда, передала его библиотекам и музеям, так что почти ничего не пропало: каждая фотография надписана, каждая вырезка из газеты нашла своё место.

Бабушка всегда была эпикурейцем, любила разные вкусности и, уже чувствуя дыхание смерти, попросила отца налить ей бокал шампанского. Одна из любимых учениц, Татьяна Лаврова, обняла её, запела колыбельную, а через полчаса бабушки не стало…

Счастье, что она упокоилась в одной могиле с дедом, на «театральных мостках» в Александро–Невской Лавре. Надгробие — серая мраморная плита. Скромность и простота, которые были присущи этим двум артистам в жизни и на сцене, сопровождают их и в мир вечности.