Начать с того, как явилось название этих воспоминаний, еще прежде, чем они стали писаться. В 1974 г. встречать родителей в Париже, из Москвы в эмиграцию уже окончательную, собралось друзей -- и французов и русских -больше, чем можно было полагать после столь долгого, двадцатипятилетнего отсутствия. Оглядев толпину, Игорь Александрович четко проговорил: "Началась четвертая треть нашей жизни". Потом он утверждал, что это не было заготовкой. Для инженера с двумя Сорбоннскими дипломами казалось бы вольность с арифметикой. Но вовсе не слабость к парадоксу или "красному словцу", которая Игорю Александровичу всегда была чуждой.

Как же родилась у отца эта не эвклидова временная категория "четвертой трети"? В "застой", да на фоне эпидемического выезда (1971-1978) в ближнем окружении могло подуматься -- больше никакой жизни нет... А тут -негаданный, живой, очень родной Париж. Да и Париж получился -- не то что сам ходил-просился, а намекнули дважды и слегка подтолкнули. Еще и здоровье несообразно пережитому было крепкое -- вот и четвертая треть в подарок и утешение...

Прием от властей был -- сплошной почет. Официальная отмена (в индивидуальном порядке и без ходатайства на то) постановления МВД Франции о высылке в ноябре 1947 г, и выражения сожаления... Щедрая пенсия французского военного ведомства за Бухенвальд и Дахау, с очень емкими сопутствующими льготами, куда емче, чем, увы, у "жертв политических репрессий" в современной России (а советской пенсии, не то что за зряшний Тайшет -Озерлаг, а просто всякой, отца лишили). Было сделано предложение стать гражданином Франции. Игорь Александрович, благодаря тому, что приехал в 1920 г. с безупречным знанием языка, и годам учебы в Сорбонне и Ecole Supйrieure d'Electricitй, сразу чувствовал себя "почти" французом и был им куда больше, чем значительная часть эмигрантов; но теперь ответил просьбой о предоставлении убежища, с упоминанием в документах: "русский политический эмигрант".

Париж -- это для Игоря Александровича и возможность скоротать оставшиеся годы с русскими "вольными каменщиками" шотландского обряда. Они, в основном люди его поколения, начинавшие с ним любомудрствовать еще в тридцатые годы, очень тонкие, с хорошими фамилиями, рады были вернувшемуся из чрева кита брату несказанно. Был он тут же возвращен в высший, 33-й градус, вновь стал в ложе "авторитетом", да еще и с советским опытом... В братских агапах, масонской филантропии, да и в постоянном контакте с москвичами, в помощи им старательной и немалой, и стало разворачиваться начало четвертой трети. Записался Игорь Александрович в клубы бывших участников Сопротивления и зэков.

На его отпевании в церкви Введения во храм Пресвятой Богородицы, что в пятнадцатом округе, в малолюдный парижский август было полно: отдельно -две большие группы, масоны и лагерники. Ко второй примкнул Лев Копелев.

*

Четвертый сын А.В. Кривошеина, Всеволод, в монашестве Василий, архиепископ Брюссельский и Бельгийский, под омофором Московской Патриархии, сам физически опередил возврат в Россию написанного им. Излагать жизнь этого поистине замечательного человека и приводить библиографию его трудов -- не задача этого текста. Но надо рассказать об обстоятельствах богоблагословенной кончины Владыки Василия.

Как это часто заведено у русских пожилых людей, а среди монашествующих это почти правило, дядя (его встревожил постигший в 1983 г. инсульт) позаботился о будущем месте своего погребения, купив участок на кладбище в Брюсселе и написав соответствующее распоряжение.

В его отношениях с Отделом внешних церковных сношений Московской Патриархии в эти годы, и уже далеко не в первый раз, возникла прохладца. Дядя не оставил без должного открытого ответа выступление по Би-Би-Си одного из видных патриарших иерархов, заявившего, что Церкви нет нужды заниматься благотворительностью -- вся социальная сфера успешно охвачена государством -- и что катехизация детей -- это дело лишь родителей! После этого дядю несколько лет не приглашали приезжать.

Внезапно пригласили, дней на двадцать. Владыка был обрадован. Очень нагруженная программа, много мест, в первый раз Новгород. Перед возвращением в Брюссель маршрут предусматривал несколько дней в "городе на Неве", как тогда говорили. В предпоследний день запрограммированного пребывания Владыка служил по полному чину предлинную архиерейскую службу в Преображенском Соборе. (Именно здесь, в Петербурге, в Преображенском Соборе, в 1900 году Всеволод Кривошеий принял таинство крещения.)

После литургии отец настоятель пригласил Владыку Василия и сослуживших священников в крипту Собора на трапезу. Вскоре после того как Владыка сел за стол его постиг сильнейший инсульт. Спустя три дня он испустил дух в больнице, где за ним очень трогательно и заботливо ухаживали, но упорно обращались "Василий Александрович"...

Похоронен Владыка Василий (в миру Всеволод) на Серафимовском кладбище в Петербурге.

Будто и не было Бега в 1920. Ведь уходил он из Кубани с оружием в руках, оставив на бранном поле двух своих старших братьев, Василия и Олега.

*

Нина Алексеевна второй отрыв от России пережила болезненнее отца. Ведь в 1946 у нее возвращенческие настроения были куда крепче, чем у него. Нину Алексеевну огорчал не Париж, она его обожала не менее Петербурга, откуда ушла в Финляндию в 1919. (Петербург не сходил с ее уст -- и блеск довоенных лет, и мрак большевицкого 1919-го. Мы с отцом не раз предлагали ей поездку туда -- она всегда отказывалась, говоря, что стремится сохранить в памяти родной город, каким он ей запомнился, и не хочет бывать в нем измененном и переименованном.) Но ей тут очень не хватало общения с теми на родине, для кого ее простое присутствие было духовно-культурной подпиткой. Сколько людей, начав учиться у нее английскому, стали читателями не только "Трудных времен" и "Копперфильда", но также книг Иова и Экклезиаста, о существовании которых в свои тридцать лет даже не подозревали; после того иногда и приходили в Церковь. Значение этой своей "культуртрегерской" функции она осознавала. Молодежь и не совсем молодежь, прямо сказать, боготворившая ее, слала ей много писем в Париж. А это тогда было для писавших не без риска. В нескольких случаях переписка обернулась довольно грозной таскаловкой этих людей, но ни один не согласился прекратить эпистолярное общение.

Эта передача себя, через головы не столько потерянного, сколько испорченного поколения, была для Нины Алексеевны утешением от мытарств третьей трети и ее осмыслением.

Для Игоря Александровича этим утешением была возможность рассказать (конец шестидесятых) о русских сопротивленцах во Франции, о матери Марии, об Оболенской, Вильде и Левицком, и еще многих... участие в сборниках, выступления в ВГБИЛ, на Никитинских Четвергах, хлопоты об их посмертном награждении. А также продолжение лагерной дружбы, возникшей в марфино-мавринской "шарашке".

Работа над книгой, каждый день после дневного сна и так до внезапной больницы, откуда не состоялось возврата домой, была временем большой ясности духа для Нины Алексеевны.

Последнюю, вечную, треть своей жизни, в ожидании конца времен, Нина Алексеевна телесно проводит в Сент-Женевьев-де-Буа, в земле, позволю себе допустить, более русской, чем в запущенных советских некрополисах с частоколом уродливых соцреалистических скульптур, даже с щитом и мечом, отлитыми в серый цемент...

Жаль, что причудливый внутренний маршрут, пройденный Н. А. Кривошеиной от активного младороссовства до возвращенства и совпатриотизма 1946 года, обозначен в ее воспоминаниях лишь пунктиром -- куда менее четко, чем то, как обстоятельно описаны регионы отправления и прибытия...

Следовало ли в 1946-м вслед за Владимиром Набоковым повторить: "Каким бы полотном батальным ни являлась /советская сусальнейшая Русь, / какой бы жалостью душа ни наполнялась, / не поклонюсь, не примирюсь..."?

Ответ на эти два вопроса уже известен тем, кому непросто о нем нам сообщить.

Н.И. Кривошеин

Париж, 1998

* .