В то время, когда я стал себя помнить (рассказ этот относится к началу XII века), мне было четыре или пять лет, и я совершенно не знал, кто были мои родители и где я родился. Жил я в башне старого развалившегося замка, под наблюдением старого воина и его жены, добрых почтенных людей, искренно любивших меня; но они не были моими отцом и матерью.

Часть замка, еще сохранившаяся от разрушения, тщательно запиралась, и я знал только, что при помощи большой связки ключей, хранившейся в сундуке моего приемного отца, можно было открыть комнаты, в которых, однако, я никогда не был.

Жизнь моя текла спокойно и относительно счастливо. Я не чувствовал ни в чем недостатка; ел когда хотел, играл совершенно свободно, лазил по деревьям, разоряя птичьи гнезда, бегал по запущенному саду и пустым комнатам разрушившейся части замка, который называли Рабенест, и таким образом достиг двенадцатого года.

Как-то вечером все мы сидели за ужином. В камине весело сверкал огонь, погода была ужасная, дождь лил ручьем, ветер свистел и ревел в развалинах, а крик сов, гнездившихся в нашей башне, усиливал страшное впечатление, заставляя в то же время сознавать приятный контраст между безопасным теплым жильем и бушевавшей бурей.

Но вдруг мы вздрогнули от раздавшегося лошадиного топота и крика:

– Эй!

Мой приемный отец взял прикрепленный к стене факел и бросился на улицу, куда и я побежал за ним. Сильный порывистый ветер едва не задул факела, но все-таки мы рассмотрели в нескольких шагах от нас группу всадников.

– Подойди, старик! – звучным голосом сказал стоявший ближе других. – Именем графа фон Рабенау, отвори нам комнаты замка, – прибавил он, протягивая кольцо с гербом.

– Я весь к вашим услугам, господин. Извольте следовать за мною, – сказал отец мой, отвешивая низкие поклоны.

Затем он пошел за ключами и позвал пастуха подержать лошадей.

Тогда я увидел, что прибывших было шестеро, из них два рыцаря с опущенными забралами и четыре оруженосца.

Господин, говоривший с отцом, был внушительного вида с гордо закинутой головой; второй рыцарь держал голову опущенною, и в руках у него было что-то завернутое в плащ. Свита следовала за нами на почтительном расстоянии.

Я также взял факел и помог отцу осветить узкую извилистую лестницу, которая вела в комнаты, где еще можно было жить.

Наконец отец отворил массивную дверь, и мы вошли в комнату, какой я еще никогда не видал.

Это была длинная, довольно обширная зала, с низким потолком из огромных бревен; несколько узких, словно бойницы, окон, глубоко сидящих в толстых стенах, давали очень мало света днем. Посредине стоял большой стол почерневшего дуба и такие же стулья с высокими спинками, украшенными гербами, а против окон возвышался огромный камин.

Приемные родители мои и пастух усердно занялись приведением всего в порядок, и вскоре мрачная зала приняла более уютный вид; в серебряном канделябре зажгли желтые восковые свечи, принесли дрова и в камине засверкал веселый огонек.

Из прибывших только двое сели, остальные стояли. Когда оба рыцаря подняли забрала, я с любопытством стал рассматривать их; у того, кого можно было принять за главного, было матовой, но не болезненной бледности лицо, с маленькой шелковистой, вьющейся бородкой. Огненный взгляд его черных, властных глаз трудно было выдержать.

Неожиданно для меня он спросил:

– Кто ты?

Рыцарь внушал мне мало доверия, и я со страхом пролепетал:

– Я… я?

И собрался убежать.

– Конечно ты, маленькая жаба, – произнес рыцарь, удерживая меня за руку.

– Я, – отвечал я прерывающимся голосом, до такой степени чувство страха и негодования охватило меня при имени жабы, – я, Энгельберт, приемный сын отца Гильберта.

При этом имени рыцарь вздрогнул; выпустил мою руку: он поспешно взял канделябр и осветил мое лицо, словно вглядываясь в меня. Лицо его нахмурилось, и с уст сорвался возглас удивления:

– Взгляни на этого мальчика, Бруно. Не находишь ли ты в нем знакомые черты?

Второй рыцарь поднял голову и остановил на мне на миг усталый взор.

В свою очередь он также вздрогнул.

– Роза! Это ее черты, – сказал он в волнении.

– Тише! – остановил его первый, бросая недовольный взгляд на четверых оруженосцев, стоявших в нескольких шагах от них.

Он нагнулся к своему товарищу, и они стали говорить шепотом.

Мне было легко разглядеть их, и я увидел, что говорившему со мною рыцарю было около двадцати или двадцати двух лет; другой же был много старше, лет за сорок. Он был очень бледен, а на сжатых губах застыло грустное и горькое выражение.

Только теперь я заметил на его руках маленькую девочку, пяти или шести лет, крепко спавшую, прижав голову к груди своего покровителя. Ее светлые, густые, вьющиеся волосы ореолом окаймляли лоб, и она мне представлялась ангелом.

Когда рыцари окончили свой разговор, они скоро отпустили меня. Вышел я точно во сне и опомнился только в нашей башне, куда мои приемные родители также пришли вскоре. Пока мы оканчивали так неожиданно прерванный ужин, мать Бригитта рассказала, что рыцари еще долго оживленно спорили, потом отпустили ее, приказав уложить малютку, прелестную и кроткую девочку.

Я заснул очень взволнованный, а утром Бригитта разбудила меня, расталкивая и крича:

– Вставай, лентяй! Все уже на ногах и путешественники уехали.

– Как! Уже уехали? – сказал я, огорченный.

– Не все, успокойся, – ответила мать Бригитта, смеясь. – Один из рыцарей остался с девочкой, и они будут здесь жить. Забавная фантазия у богатых людей, – прибавила она, пожимая плечами, – похоронить себя в этом старом развалившемся гнезде, окруженном лесом и так далеко от города! Этот старый Рабенест годится беднякам, вроде нас, которые будут счастливы везде, где есть кров и пища.

Я поднялся с постели в большой задумчивости, горько сожалея, что не видал более молодого рыцаря с поразительными чертами лица.

* * *

Несколько дней я не видел ни рыцаря, ни девочки, и жизнь пошла своим обычным порядком. Перемена была только в том, что мать Бригитта стала готовить обед для новых обитателей, а я таскал из погреба бутылки старого вина.

Мать Бригитта рассказывала чудеса о красоте и кротости маленькой Нельды, которую она имела честь одевать и укладывать.

Однажды, забравшись в сад, я увидал этого ребенка сидящим на траве и игравшим цветами.

Увидав в моих руках птичку, которую я только что поймал, девочка подозвала меня. Я подошел, сел около нее и показал ей птичку. Она гладила своими розовыми пальчиками ее голову и просила меня подарить ей ее. Я охотно согласился, и Нельда была в восторге.

– Пойдем, – сказала она, взяв меня за руку, – пойдем к отцу. Он даст нам чего-нибудь сладкого.

Она повела меня по лестницам и коридорам, пока не остановилась у слегка приотворенной дубовой двери. Заглянув сначала, она впустила меня в комнату, вид которой удивил меня.

Она освещалась одним окном, а на полу и на мебели были во множестве нагромождены книги и рукописи. За высоким столом сидел спиной к нам, склонив голову на руку, старший из двух рыцарей. Он читал открытую огромную старую книгу.

– Отец, отец, – кричала Нельда. – Посмотри, этот добрый мальчик подарил мне прелестную птичку. Его зовут Энгельберт. Дай мне чего-нибудь сладкого угостить его.

Услышав голос дочери, рыцарь обернулся, и я заметил, что он покраснел. Он поднялся со своего места и нагнулся ко мне, положив на мое плечо тонкую белую руку. Я увидел, что лицо его было очень печально, а глаза необыкновенно добры.

Через минуту он отвернулся со вздохом и, подойдя к сундуку, достал оттуда тарелку с засахаренными фруктами.

Подав ее Нельде, он сказал:

– Возьми и угощай своего нового друга.

Она не заставила повторять и, усевшись на груду старых книг, мы принялись за угощение.

После того, как мы полакомились, Нельда показала мне свои игрушки и все, что находила интересным.

– Что там? – с любопытством спрашивал я, указывая на толстые тома.

При этих словах, рыцарь, ходивший взад и вперед и наблюдавший за нами, остановился и сказал, улыбаясь:

– Очень хорошие и очень полезные вещи. Умеешь ли ты читать, Энгельберт?

– Нет, – отвечал я.

– А хотел ли бы ты научиться читать, узнать чужие языки, какие есть на земле места, кроме того, где ты живешь; понять, что делают с наступлением ночи звезды на небе; узнать пользу растений, чтобы делать из них лекарства, и, наконец, узнать, что делали люди, жившие до нас, иначе – историю народов.

Я слушал молча, тяжело дыша.

– Хочу ли, – вскричал я, наконец, в восхищении. – Конечно, хочу узнать все, узнать, что звезды делают на небе, а не лазить только по деревьям и разорять гнезда.

При моих восторженных словах лицо рыцаря озарилось улыбкой.

– Если ты так искренно желаешь, – сказал он, – приходи ко мне каждый день и узнаешь все. Но предупреждаю тебя, что надо много трудиться.

С этого дня я почти все время проводил около господина Теобальда, как приказал он называть себя; но позднее я узнал, что это не было его настоящее имя.

Вкусив прелесть чтения, я стал жить одними книгами, считая их самым драгоценным сокровищем.

* * *

Пока я учился, время летело стрелой. Я работал без отдыха, а рыцарь Теобальд был добрый, терпеливый учитель и радовался моим успехам. Латинский язык я выучил легко и принялся за изучение медицины и астрономии.

В свободные минуты я играл с Нельдой и одной маленькой сироткой, которую судьба привела в замок Рабенест.

В то время единственный сын моих приемных родителей возвратился домой серьезно больным, вследствие полученных ран. Он был солдат и женился в дальней стороне, но жена его умерла, и он привел с собою свою дочку Герту, хорошенькую девочку, почти ровесницу Нельды.

Проболев несколько недель, бедняга умер, оставив ребенка на попечение стариков. Рыцарь Теобальд взял ее к своей дочке, чтобы играть с ней и прислуживать, но добрая Нельда смотрела на сироту с жалостью и обращалась с нею скорее, как с подругой, а не как со служанкой.

Характер Герты был совсем другой, чем у Нельды. Живая, капризная, порывистая, все принимавшая к сердцу, Герта странным образом привязалась ко мне. Я имел безусловное влияние на эту пылкую и непостоянную натуру; самые сильные порывы гнева у нее, случавшиеся очень часто, я останавливал одним строгим взглядом.

Более семи лет прошло спокойно, без сколько-нибудь значительных событий. Мне было 19 лет и я приобрел очень много познаний и хорошие манеры в обществе рыцаря Теобальда, который – что очень странно для человека его положения – никогда не выезжал из замка и никого не принимал.

* * *

Как раз в это время рыцарь Теобальд был очень обрадован неожиданным приездом гостя.

Это был молодой человек высокого роста, которого у нас называли просто господин Эдгар. Но по его изящным и важным манерам видно было, что он высокого происхождения.

Он относился с большой приязнью к рыцарю Теобальду, своему родственнику или крестному отцу, и любовался Нельдой, тогда уже тринадцатилетней девочкой. Потом он предложил рыцарю отвезти ее к своей мачехе, чтобы показать ей свет и несколько исправить манеры, что необходимо для девушки ее происхождения.

Я скромно держался в стороне. Но однажды Эдгар сам заговорил со мною, и беседа наша была обоюдно интересна. С тех пор мы очень подружились.

Эдгар пробыл в замке более трех месяцев, и за это время мы так сошлись, что никакие испытания не могли поколебать наших отношений.

Однажды утром рыцарь Теобальд призвал меня в свою комнату и сказал, пожимая мою руку:

– Милый Энгельберт! Судьба благоприятствует тебе. Друг, известный тебе только под именем Эдгара, – старший сын графа Рувена, одного из могущественнейших вельмож страны. Он желает взять тебя с собою и создать тебе известное положение, и я могу только посоветовать тебе последовать за ним.

Я понял, что было бы безумием отказываться, и в один прекрасный день, храбро сдерживая слезы, я вскочил в седло и вместе с Эдгаром покинул старый замок, где провел мирные годы своей жизни.

* * *

В Рабенест Эдгара сопровождали только несколько старых воинов, но на дороге к гостинице его ожидала многочисленная свита с оруженосцами, и мы продолжали путь в сопровождении кортежа, достойного наследника Рувенов.

Многочисленные впечатления первого путешествия скоро изгладили тяжелые чувства, и я с нетерпеливым любопытством ожидал приближения к цели нашего странствования.

После последней остановки мы тронулись в путь с восходом солнца. Покачиваясь в седлах, мы беседовали, держась немного впереди нашего эскорта. Вдруг, за поворотом дороги, нашим глазам представилась великолепная картина.

Перед нами была долина, окаймленная лесистыми холмами. На одной скале, господствовавшей над всеми окрестностями, возвышались большие мрачные здания.

– Взгляни, – сказал мне Эдгар, поднимая руку. – Это аббатство святого Бенедикта. Монастырь богатый, целое маленькое герцогство; он вмещает пятьсот братьев, а какое положение!.. Там, удаленная от мира, возвышаясь над всеми человеческими слабостями, живет святая община, однако у преподобного настоятеля рука железная, тяжесть которой дает себя чувствовать во всей стране.

Я поднял голову и с любопытством смотрел на гордо возвышавшиеся на скале здания монастыря, окруженные высокими стенами.

Но, не знаю почему, вид этого монастыря произвел на меня тоскливое впечатление, какого я еще никогда в жизни не испытывал. Сердце мое тяжело стучало, и мне казалось, что один вид мрачного аббатства точно накинул черную завесу на мои юные и беспечные годы. Эдгар также опустил голову и казался погруженным в грустные мысли.

Молча продолжали мы путь.

Через несколько часов мы остановились у подъемного моста укрепленного замка Рувен, с башнями по бокам и окруженного рвами.

Когда узнали Эдгара, подъемный мост опустился, и я вступил в его владения, следуя позади молодого графа, небрежно отвечавшего на знаки почтения, которыми встречали его.

Мы сошли с лошадей, и оруженосец объявил Эдгару, что высокородные родители его обедают. Мы вошли в столовую, несколько напомнившую мне столовую в замке Рабенест, но богаче и лучше сохранившуюся.

Была осень, и камин жарко пылал; на почерневших деревянных украшениях стен красноватыми пятнами отражался огонь. Посреди зала стоял средних размеров стол с драгоценной посудой, за которым сидели трое в креслах с высокими спинками, украшенными гербами: то были дама, очень нарядная, рыцарь почтенного возраста с красивой, величественной наружностью и мальчик лет двенадцати.

– Добро пожаловать, сын мой, – сказал хозяин замка, вставая и горячо обнимая Эдгара.

В ту же минуту он увидел меня и остановил на мне удивленный и высокомерный взгляд. Я покраснел и первый раз в жизни почувствовал стыд не иметь имени, но Эдгар уже взял меня за руку.

– Отец, этот молодой человек мой друг, Энгельберт. Он желает сохранить инкогнито, но я ручаюсь тебе за его благородство.

– Этого достаточно, – сказал граф, дружески протягивая мне руку. – Садитесь, господин Энгельберт, и будем продолжать обед.

Эдгар поцеловал руку мачехи, обнял маленького брата и сел около меня.

Завязался оживленный разговор, очень скоро перешедший на астрологию, которою серьезно интересовался граф Гильдебранд фон Рувен. Я был очень сведущ в этом предмете, и моя беседа совершенно очаровала хозяина.

– Поздравляю вас, мой молодой друг, – сказал он мне, когда после обеда мы расположились у камина. – Вы – ученый, это редкость в ваши годы, особенно между людьми нашего круга, но знакомы ли вы с верховой ездой, умеете ли обращаться с копьем и шпагой? У нас будут турниры, – он улыбнулся, – надеюсь, вы пожелаете блеснуть перед дамами своей ловкостью и смелостью, так же как перед мужчинами умом и познанием?

Я покраснел и ничего не отвечал; уменье обращаться с оружием, необходимое для благородного человека той эпохи, было мне совершенно незнакомо.

– Отец, – ответил вместо меня Эдгар, – вы видите, Энгельберт вел жизнь ученого, а не воина, но он еще так молод, что усиленно должен был пренебрегать одним для другого.

– Без сомнения, – ответил граф Гильдебранд, по-видимому, не удивляясь услышанному. – Этот вынужденный пробел в его воспитании легко пополнить. Предоставляю в ваше распоряжение свои конюшни и оружие, мой молодой друг. Старый Бертрам – учитель каких мало, и скоро научит вас всему, что должен знать рыцарь. Кроме того, мы часто будем охотиться, что очень здорово после утомления умственными занятиями и придаст гибкости вашему телу.

Я раскланялся, благодаря за такое внимание, а после ужина Эдгар отвел меня в мою комнату.

– Эдгар, – сказал я, когда мы остались вдвоем, – что ты сделал? Ты выдаешь меня за переодетого рыцаря, и я чувствую себя теперь виновным, точно вор и обманщик.

– Не вмешивайся в это, – возразил Эдгар, – я отвечаю за все. Ты не знаешь, кто ты, и, значит, можешь быть и отпрыском какого-нибудь знатного рода. Смелее, Энгельберт, все будет отлично, увидишь.

* * *

С этого дня жизнь моя стала такой деятельной и разносторонней, насколько раньше была серьезной и однообразной. Я охотился, ездил верхом, дрался на шпагах и упражнялся с копьем, приобретя скоро нужную ловкость и силу. Старый Бертрам был в восторге от моих успехов и не меньше моего радовался, когда мне удавалось его тронуть.

Иногда, в лунную ночь, мы забирались с графом Гильдебрандом на самую высокую башню, и я занимал его беседой, объясняя чудеса небосвода и странные отношения небесных светил к судьбе человека.

* * *

Эдгар, никогда не оставлявший раз задуманного намерения, сумел уговорить мачеху пригласить Нельду. Отправлен был посланец в замок Рабенест, и через семь месяцев после нашего приезда в замок Рувен прибыли Нельда с Гертой.

Мы были безмерно рады снова свидеться, и наш маленький кружок очень оживился присутствием милой молодой девушки, которая своим умом и кротостью покорила все сердца.

* * *

Однажды, когда мы сидели за обедом, звук рога известил о прибытии нового лица. Оруженосец доложил о графе Лотаре фон Рабенау с сыном.

Я вздрогнул, услыхав это имя, так как это был владелец Рабенеста, и, когда он вошел, я тотчас узнал бледное лицо и черные глаза того молодого рыцаря, который сопровождал Теобальда в памятную ночь, когда тот прибыл в свои владения.

Рыцарь Рабенау мало изменился за эти восемь лет.

Он шел с величественным и беспечным видом, ведя за руку мальчика девяти или десяти лет.

Это был прелестный белокурый ребенок с тонкими чертами лица, почти женственными, с большими голубыми глазами и маленьким капризным ротиком.

Все, за исключением Матильды, встали навстречу вновь прибывшему; граф Лотарь любезно поцеловал руку хозяйки замка и дружески пожал руку графа Гильдебранда.

– Я привез вам сына, – сказал он, – своего наследника; словом, все, что у меня есть самого дорогого на свете, так как я еще не имел счастья раньше представить его вам и благородной даме, но Курт такой болезненный и слабый, что большею частью бывает дома.

Невыразимая отеческая любовь и гордость звучали в голосе и виднелись в ласковом жесте, когда он провел рукою по густым вьющимся волосам ребенка.

– А! Эдгар, – сказал он, протягивая руку молодому графу. – Очень давно я не видел вас; вы стали совсем мужчиной, и вам недостает только рыцарских шпор.

Я чувствовал себя очень непокойно и был глубоко взволнован. А что, если граф выдаст мое настоящее положение? Несмотря на прошедшие годы, он мог узнать меня, и сердце мое замерло, когда взгляд его остановился на мне и точно приковался к моему лицу. Как и тогда, в глазах его сверкнуло странное беспокойство, и он почти с усилием отвернулся, когда Нельда сказала, представляя меня:

– Это Энгельберт, мой лучший друг.

Но граф уже овладел собою.

– Да, да, – произнес он, протягивая мне руку, – я помню, что уже видел вас, и очень рад увидеть снова.

Перед ужином граф фон Рабенау улучил минуту, когда очутился один около меня, чтобы прошептать, вперив в мои глаза свой огненный взор.

– Услуга за услугу, молодой человек. Я знаю, кто такой Энгельберт, и удостоверю его благородное происхождение, но избави нас Бог вспомнить о Рабенесте, о его обитателе, отшельнике, и графе фон Рабенау, который провел там ночь. Итак, повторяю, молчание и услуга за услугу.

Я стоял изумленный, ничего не понимая. Я попал в какую-то таинственную историю и должен был хранить в тайне вещи, смысла которых не знал. Конечно, я чувствовал себя в зависимости от графа фон Рабенау, но и без этого я никогда не выдал бы рыцаря Теобальда, которого очень любил. По указанию Эдгара, я даже не говорил никогда о нем, и Нельда с Гертой также хранили по этому поводу самое глубокое молчание.

За ужином я с любопытством наблюдал за графом Рабенау. Хотя он не внушал мне ни малейшей симпатии, но я восхищался им и чувствовал себя добровольно покоренным могучим очарованием этого человека, который мог видеть у своих ног всех, на ком останавливался его властный, огненный взор. В настоящую минуту он казался непринужденно веселым; умная усмешка скользнула по его тонким правильным устам, а изящная, образная, остроумная речь, с неожиданными замечаниями, лились неудержимым потоком.

На другой день граф Лотарь простился и уехал с сыном, в сопровождении многочисленной свиты. Но еще много недель спустя я не мог забыть этого вечера и часто думал о странном и интересном человеке.

Здесь я должен высказать некоторые подробности и чувства, которые впоследствии послужили основанием для многих важных событий и перемен в жизни моей и моего друга.

Близко стоя к семье Рувен, я давно понял, что между Эдгаром и его мачехой существовала затаенная вражда, прикрываемая с обеих сторон притворной дружбой и снисходительностью.

Часто, когда Матильда не замечала, что за нею наблюдают, я видел непритворную ненависть, с какой она смотрела на Эдгара, а в глазах того загорался зловещий огонь, когда я произносил имя его мачехи.

Что касается меня, графиня при всяком случае выказывала мне самое большое благоволение. В то время меня по справедливости считали красивым молодым человеком; я был высок ростом и строен, с черными густыми волосами, большими стального цвета глазами; я сознавал эти свои преимущества, но, холодный по натуре, мало интересовался женщинами.

Однако Нельда своим прекрасным характером и редкой красотой покорила мое сердце и внушила мне страсть тем более сильную, что я старательно скрывал ее.

Сначала я, как художник, любовался ее классически правильными чертами, большими ясными глазами, высокой, гибкой фигурой, восхитительно пропорциональной.

Несмотря на шестнадцать лет, Нельда продолжала обращаться со мною как с другом детства; часто проводили мы целые часы в дружеской беседе, и любовь закралась в мое сердце.

Герта, бывшая по-прежнему подругой и наперсницей Нельды, также развилась и сделалась высокой молодой девушкой, с черными глазами, бронзового цвета лицом. Ее пикантная красота составляла совершенный контраст с беленькой белокурой Нельдой. Она тоже считала себя моим другом детства, и ее огненные глаза всюду следовали за мной, хотя по положению своему ей следовало быть более сдержанной.

* * *

Однажды вдвоем с Нельдой мы беседовали о приготовлениях к большому турниру, на который великий герцог приглашал всю высшую знать.

Семейство Рувен также отправлялось туда, так как Эдгар, год тому назад возведенный в рыцари, хотел участвовать в бое на копьях, а Нельде в первый раз предстояло появиться в ложе графини Матильды.

Мною овладело ревнивое чувство при мысли, что такое множество людей увидят любимую мною девушку.

– Да, Нельда, – с горечью говорил я, – я предвижу то, что может случиться. Вы увидите на турнире много красивых рыцарей, которые будут любоваться вами, со временем вы сделаетесь женою одного из них, и пробьет час нашей разлуки.

– Я выйду только за того, кого полюблю, – отвечала Нельда, опустив голову.

– Без сомнения, – согласился я. – Но вы увидите и полюбите. На этом празднике соберутся самые богатые и знатные рыцари.

– Нет, нет, – вскричала она, – я уже люблю.

Сердце мое готово было разорваться, так сильно оно билось. Кого могла она любить? Может быть, Эдгара? Он красив, обольстителен; он – знатный юноша.

Мысли мои путались; я схватил руку Нельды и спросил ее голосом, прерывавшимся от волнения:

– Кого? Кого ты любишь? Имя его, Нельда, скажи мне его, дружба моя заслуживает твоего доверия.

Яркая краска покрыла ее лицо; потом она подняла на меня свои ясные глубокие глаза и сказала, улыбаясь:

– А если бы это был ты, Энгельберт, захотел ли бы ты взять меня в жены?

Я думал, что вижу сон; я прижимал ее к своему сердцу в порыве безумного счастья, и мы говорили друг другу слова любви, клянясь в верности до самой смерти.

Это был час опьяняющего восторга. Эти минуты, самые счастливые в моей жизни, были пробуждением моей души, которой через немного времени предстояло погрузиться в отчаяние.

Бедное слепое сердце, ты не предвидело, что скоро твои надежды заглохнут в стенах монастыря, и что твое бессильное озлобление будет искать выхода во всевозможных преступлениях.

С того дня реальность не существовала для меня; я жил в мире фантазии, полном мечтами о будущем и дивными надеждами.

Я был слишком занят собою, чтобы обращать внимание на окружающее, но наконец должен был заметить, что Герта странным образом изменилась: бледная, задумчивая, молчаливая, она избегала моих взглядов и моего присутствия.

Предполагая у нее какое-нибудь тайное горе, я выказывал ей любви и нежности более прежнего; потому что, счастливый сам, я хотел, чтобы все были счастливы.

* * *

В самый вечер объяснения с Нельдой, я признался Эдгару в своей любви; он выслушал меня с обычным вниманием, обещал помощь и поддержку, когда они мне понадобятся, и, в свою очередь, поверил мне серьезные заботы, которые начинали омрачать его жизнь.

Он также любил и был любим, но обстоятельства не позволяли ему открыто объявить свой выбор.

Барон фон Фалькенштейн, отец его невесты, был человек жестокий и несговорчивый, питал старинную неприязнь к семье фон Рувен, и Эдгар подозревал опасного соперника в одном рыцаре, часто бывавшем у нас.

Этот молодой человек, племянник графини Матильды, был Ульрих фон Вальдек. Несмотря на большое богатство, его ненавидели в стране за скупость, гордость до дерзости и безнравственность. Внешность его была такая же отталкивающая, как и душа: высокий, дурно сложенный, лицо в прыщах и окаймленное рыжими волосами: он смертельно ненавидел Эдгара, в душе завидуя, конечно, его красивой наружности.

Позднее только я узнал во всех подробностях интриги, орудием которых являлся этот человек. С энтузиазмом влюбленного Эдгар описывал мне редкую красоту Марии и ее ум; он показывал мне стихи, сочиненные ею.

Помимо беспокойства, причиняемого соперничеством Вальдека, у Эдгара были заботы, порожденные враждою со стороны мачехи.

С некоторого времени с разных сторон ему внушали отказаться от наследства в пользу младшего брата и поступить в бенедиктинский монастырь, обещая ему в будущем настоятельское место. Но такая перспектива мало привлекала молодого рыцаря, жаждавшего жизни и любви; он нимало не сомневался, что этот прекрасный план был делом его мачехи, так как, сгорая от нетерпения привести его скорее в исполнение, она за несколько дней перед тем выдала себя.

Во время одного продолжительного разговора она попыталась сама убедить Эдгара сделаться монахом; он же, возмущенный подобной дерзостью, отказался наотрез и объявил, что далек от мысли уйти в монастырь и намеревается жениться, будучи уверен, что отец согласится с ним.

* * *

Прошло несколько дней после наших взаимных признаний, как однажды утром Эдгару доложили о приходе какого-то человека, оказавшегося посланным от Марии фон Фалькенштейн, который передал ему от имени молодой баронессы, что отец объявил ее невестой Вальдека. Она отказалась, заявив, что ее жених – Эдгар; барон ответил грубым смехом и приказанием готовиться к браку, который состоится, не смотря ни на что.

Эдгар был вне себя от гнева, он приказал седлать лошадь, чтобы отправиться к сопернику и с оружием в руках потребовать удовлетворения. Видя его сильное возбуждение, я не хотел отпустить его одного и поехал с ним.

Рыцарь Ульрих принял нас в столовой, окруженный веселой компанией. Едва завидев Эдгара, он дерзко воскликнул.

– Я знаю цель вашего посещения, граф фон Рувен, но вы напрасно беспокоились; у меня есть слово отца и прекрасной Марии, и она будет моей женой.

– Никогда, – возразил Эдгар, бледный от гнева и обнажая меч. – Я сумею помешать вам в этом.

– Каким образом? – захохотал Ульрих. – Не думаете ли вы похитить мою жену?

– Да, если это потребуется, – отвечал Рувен, вне себя. – Но не оставлю ее в вашей власти. Я убью вас, как собаку, вероломный рыцарь, который навязывает себя женщине вместо того, чтобы защищать ее.

Окинув презрительным взглядом все общество, он вышел, а я за ним. Мы направились к своему дому, потому что было бы безумием пытаться проникнуть к барону Фалькенштейну.

Эдгар был ужасно раздражен и единственную надежду возлагал на турнир. Там при герцоге и всей знати, он хотел вызвать Ульриха на смертельный бой. Я так искренно сочувствовал горю своего друга, что почти забывал собственные сердечные дела.

Наконец наступил столь нетерпеливо ожидавшийся день, который обещал тысячам людей много радостей, а меня заставлял терзаться самыми зловещими предчувствиями. Я расстался с Эдгаром только, когда он отправился верхом на ристалище, но пока его снаряжали, я с беспокойством заметил внезапную и страшную бледность, появлявшуюся иногда на его лице.

– Не болен ли ты? – спрашивал я.

– Нет, – отвечал Эдгар. – Голова немного тяжела, но достаточно будет увидеть Вальдека, чтобы недомогание это прошло.

Затем он сел в седло, а я вошел на трибуну графини Матильды.

Не имея ни имени, ни общественного положения, я не мог принять участие в турнире. Я поместился за Нельдой, которая была хороша, как ангел, в платье голубой парчи, с жемчужными нитками в белокурых волосах. Мы обменялись влюбленным взглядом, а затем я принялся рассматривать восхитительную картину, окружавшую меня.

Покрытые коврами трибуны с развевавшимися над ними флагами были переполнены знатным обществом; дамы сверкали драгоценными камнями; а на ристалище и у барьеров толпились во множестве пажи и оруженосцы в разноцветных платьях, рыцари в блестящем вооружении, кони которых в роскошных попонах нетерпеливо ржали. Эдгар стоял в стороне, потому что рыцарь Вальдек еще не прибыл.

Когда герцог с семейством заняли свои места в ложе с украшенным гербом балдахином, состязания начались.

Уже прошло несколько незначительных боев, когда вдруг у барьера, в сопровождении нескольких рыцарей, появился Вальдек, покрытый пылью, на взмыленной лошади; он бросился к щиту Эдгара и, сильно ударив его копьем, вызвал моего друга, громогласно обвиняя в похищении его жены, которая исчезла, захваченная людьми, один из которых потерял шарф цветов дома Рувенов; он прибавил к этому, что молодой граф грозил ему этим похищением в его собственном замке и при свидетелях.

Эдгар энергично отвергал такой поступок, недостойный рыцаря. Вальдек повторил свое обвинение. Герцог был в нерешимости, когда Ульрих вскричал громовым голосом:

– Так как рыцарь фон Рувен упорно отрицает, я призываю Божий суд. Я вызываю его и верю, что по воле Божией восторжествует правда, а не ложь и преступление.

Лихорадочное волнение овладело собранием. Во всех рядах шептались. Понятно, какие тревожные чувства переживались в нашей ложе. Граф Гильдебранд оставил трибуну и направился к сыну, а я инстинктивно сосредоточил все внимание на графине Матильде.

Яркая краска покрывала ее щеки; глаза блестели, и губы нервно кривились; она схватила руку сына и сжимала ее.

Смутное подозрение сжало мое сердце, и я со вздохом вышел, чтобы присоединиться к другу. Он был спокоен и сказал, сжимая мою руку:

– Я не виновен, и потому должен победить. Но что сделали они с моей бедной Марией?

Тем временем герольды приказали очистить ристалище, водрузили два флага, и объявили имена борющихся и условия борьбы. Должны были сражаться на мечах и в полном вооружении.

Я вернулся на трибуну, но сердце мое готово было разорваться в ожидании предстоявшего страшного боя.

Герцог, любивший и уважавший графа Гильдебранда, послал одного из пажей пригласить его в герцогскую ложу, чтобы из нее наблюдать за поединком.

По данному сигналу бойцы стали друг против друга. Они составляли полный контраст между собой; Ульрих, большой, неуклюжий, с руками великана; Эдгар, тонкий, стройный, но гибкий и очень ловкий.

По знаку герцога, противники ринулись друг на друга. Я прерывисто дышал, не способный даже молиться за своего друга и в таком состоянии, словно зачарованный, следил за потрясающим зрелищем.

Вначале бой казался ровным с обеих сторон, но было очевидно, что Вальдек хотел утомить Эдгара, так как он отражал удары и затягивал схватку всевозможными обманными маневрами, которые должны бы были держать противника настороже, но нервный и горячий, Эдгар проявлял все более и более нетерпения. Он бросился вперед и завязался ожесточенный бой.

Вокруг царила мертвая тишина, слышен был только лязг оружия, и кровь противников лилась, обагряя песок. Но Вальдек вдруг напал и ударил Эдгара с такой силой в грудь, что тот закачался и упал на одно колено. Ульрих воспользовался этим моментом, чтобы выбить у него из руки меч. Был ли Эдгар оглушен или ранен? Все равно, но он ослабевал. Вальдек бросился на него и опрокинул.

Со всех сторон раздался крик ужаса. Ульрих уперся коленом в грудь побежденного, который лежал распростертый, без памяти, и, занеся свой меч, обернулся к герцогу, единственному теперь распорядителю жизнью или смертью молодого человека. Эдгар, по законам того времени, побежденный на судебном поединке, терял имя, дворянство и права наследия.

Настало мертвое молчание. Все были поражены: старый граф фон Рувен сидел с блуждавшим взором и бормотал бессвязные слова; взволнованный герцог сжал руку несчастного отца и громко произнес слово помилования.

Эдгара, все еще в беспамятстве, унесли, но праздник после такой печальной помехи, казалось, потерял свою привлекательность. Герцогская семья покинула трибуну, а взволнованные рыцари и зрители разошлись. Рувены также направились в свое поместье; один граф Гильдебранд остался, чтобы сопровождать печальный кортеж в монастырь бенедиктинцев, куда понесли Эдгара.

Я был в отчаянии от ужасного состояния своего друга и с нетерпением ожидал известия о нем, не сознавая в своей глубокой тоске, желать ли Эдгару жизни или смерти. Графиня притворялась огорченной, но я не видел у нее ни одной слезы.

Только через несколько дней старый граф возвратился домой изменившийся, постаревший. На вопросы мои он отвечал печально:

– Эдгар болен смертельно; однако добрый монах, ухаживающий за ним, надеется спасти его. Конечно, он погиб для мира, но монахом он может жить, а мое отеческое сердце довольно слабо и эгоистично для того, чтобы желать этого. Я сделаю все возможное, чтобы доказать его невиновность, так как я уверен в ней.

* * *

Время проходило тоскливо.

Мне не разрешали свидания с Эдгаром; граф один навещал его, он сообщил мне, что жизнь его вне опасности, но состояние души не поддается описанию.

Наследником имени, титула и состояния Рувенов был теперь Альберт, младший брат моего несчастного друга, и Матильда была в восторге; с трудом ей удавалось притворяться несколько огорченной в присутствии мужа.

Ее явная радость сжимала мне сердце, а мысль открыть истину относительно похищения жены Вальдека преследовала меня день и ночь. Дело было трудное, требовалось много времени и искусства, и все планы, задуманные мною, были непригодны.

Я задумал тогда посоветоваться с графом фон Рабенау; я видел его несколько раз, и всегда меня поражали его проницательный ум, правильность взгляда.

Я отправился в его замок, а так как дело Рувена было у всех на устах, то мне не стоило ни малейшего труда направить разговор на этот предмет и поделиться моими планами.

– Вот что я посоветую вам, – сказал, подумав, граф фон Рабенау. – Не пытайтесь проникнуть в замок Вальдека: там все забаррикадировано, как в ожидании осады: у старика Фалькенштейна также. А отправьтесь в одну гостиницу на границе аббатских земель; она называется «Вечерняя Звезда» и пользуется довольно дурной репутацией. Хозяйка по имени прекрасная Берта – женщина смелая, алчная и очень податливой совести; за деньги она готова душу продать. У нее есть любовник Бертрам, пьяница и скандалист, каких мало; человек этот, претендующий на какое-то знатное происхождение, друг Вальдека и имеет доступ в оба замка. Если вы склоните его на свою сторону, он даст вам все нужные сведения; но Бертрама можно купить только через Берту; предложите ей денег; у нее их всегда мало. Граф фон Мауффен, который, как говорят, навещает ее, очень скуп.

Я поблагодарил Рабенау за превосходный совет и на другой же день отправился к прекрасной Берте.

Гостиница «Вечерняя Звезда» было мрачное, ветхое здание, окруженное конюшнями и расположенное на перекрестке у опушки большого леса.

Привязав лошадь у ворот, я вошел в обширную залу. Там находились несколько мужчин подозрительного вида; женщина, еще красивая, с резкими чертами лица и черными волосами, прислуживала гостям, и помогал ей большой толстый малый.

Я подошел к хозяйке – а это была сама прекрасная Берта, и, обменявшись несколькими словами, сказал, что хочу переговорить с ней наедине.

– Я к вашим услугам, сударь, – ответила она. – Гаспар, следи, чтобы гостям все было подано.

Она провела меня в маленькую комнату.

– Чем могу служить вам? – спросила она, пристально глядя на меня своими черными, дерзкими глазами и подвергая строгому обзору мое платье.

– Я хочу, – отвечал я без всякого предисловия, – чтобы вы познакомили меня с неким Бертрамом, другом рыцарей Вальдеков и Фалькенштейнов.

– Что вы желаете от меня? – спросила подозрительная Берта.

– Услугу. Я обращаюсь к вам, потому что слышал, будто вы имеете на него огромное влияние. В состоянии ли вы заставить его изменить своим двум друзьям, если это понадобится?

Берта хлопнула себя по бедрам и с грубым смехом сказала:

– Эта тряпка безумно влюблен в меня. Если я прикажу, так он изменит не двоим, а десятерым друзьям. Только, – прибавила она, подмигнув, – я должна быть уверенной, что стоит приказывать.

В деньгах у меня недостатка не было; Эдгар снабдил меня ими; а перед турниром подарил мне ящик с порядочной суммой золота.

«На случай моей смерти», – сказал он, сжимая мою руку.

Я достал из кармана полный кошелек и положил на стол; при виде его женщина преобразилась.

– Приказывайте, сударь, – проговорила она униженно заискивающим тоном, низко кланяясь мне. – Убить ли или ограбить кого – я к вашим услугам.

В эту минуту в зале раздался грубый голос.

– А, это он сам, мой милый Бертрам, – сказала Берта, – подождите меня здесь, я переговорю с ним.

Через некоторое время она вошла с толстым человеком большого роста, в поношенном платье и длинном плаще. Лицо его с рыжеватой бородой носило следы пьянства. Он поклонился мне, потом опустился на скамью, шумно дыша.

– Милый Бертрам, – сказала Берта. – Господин этот просит у тебя одной услуги, за которую даст тебе кошелек такой же, как ты видишь на столе, полученный мною от него только за знакомство с тобою.

«Черт возьми! – подумал я. – Ловкая женщина». Но, чтобы узнать правду, я готов был заплатить второй раз.

Субъект бросил быстрый взгляд на кошелек, которым играли толстые пальцы хозяйки, и лицо его просияло.

– Благородный господин, – произнес он, униженно кланяясь, – позвольте представиться вам. Я Бертрам фон Эйленгоф. Располагайте моим мечом и головой, которыми пренебрегать не следует.

Берта скрылась, и мы стали говорить откровенно. Поторговавшись еще о сумме, которую я должен был заплатить Эйленгофу, он обещал доставить мне все требуемые сведения, и получить их я мог в гостинице «Вечерняя Звезда».

Я вернулся домой очень довольный, но ничего не сказал старому графу о своих надеждах, желая заручиться сначала доказательствами.

* * *

Прошло несколько месяцев. Два раза я понапрасну был у Бертрама: он рассказал мне только, что Ульрих фон Вальдек очень гордился своей победой над Эдгаром и готовился к очень пышному турниру, которым герцог намеревался вознаградить знать и народ свой за состязания, так печально окончившиеся судебным поединком. Я уже слышал об этом празднике, на котором никто из членов семьи Рувенов не желал присутствовать.

Когда же я явился в третий раз в гостиницу, Бертрам встретил меня с торжествующим видом: он узнал все.

Мария, которую действительно принудили выйти за Вальдека, содержалась пленницей в замке своего отца; Ульрих посещал ее каждый день, но тайком, так как всеми силами скрывал присутствие молодой женщины.

Золотом заплатил я за эти сведения и предлагал Бертраму устроить бегство Марии. Я хотел, чтобы она появилась на турнире и заявила герцогу, что никогда не была похищена, а что отец силою выдал ее замуж и держал в плену у себя в замке.

Я был уверен, что молодая женщина сделает все на свете, чтобы восстановить честь Эдгара, но ей надо быть свободной, чтобы иметь возможность свободно говорить и разоблачить всю интригу, так как заточение ее у старого Фалькенштейна ничего еще не доказывало.

Я был полон надежды и радости, когда однажды утром мне принесли письмо от Эдгара, взволновавшее меня до глубины души.

Энгельберт, – писал он, – ты имеешь полное право презирать меня, потому что я еще жив и произнес обет, но я остался жить только для того, чтобы мстить. Внутренний голос говорит мне, что это удастся. Подобно кроту, я пророю себе подземный ход; дойду до этого негодяя и заставлю его умереть такою смертью, что сами демоны ада позавидуют моей выдумке. Одна эта надежда и поддерживает мое жалкое существование.

Не проси у меня свидания. Я хочу увидеться с тобой только после того, как наслажусь мучением моего смертельного врага и буду держать в руках его сердце.

Эдгар-Бенедиктус.

Сердце мое болезненно сжалось. Обеление Эдгара наступало слишком поздно. Но чего бы это ни стоило, надо было доказать его невиновность и, хотя бы этим путем, утешить разбитое сердце моего бедного друга.

Через несколько дней Бертрам объявил мне, что побег Марии дело решенное; она скроется переодетая горничной.

Тогда только я сообщил обо всем графу фон Рувен, и он с признательностью прижал меня к своему сердцу.

– Бедный сын мой, – сказал он, – не в состоянии более драться сам, но по крайней мере я могу вызвать этого подлого Вальдека.

Получив от Бертрама условленное послание, я отправился в гостиницу и нашел там Марию; она объявила мне, что для Эдгара готова на все и перед всеми разоблачит недостойное поведение своего отца и мужа. Бертрам тайно проведет ее на место турнира, где она появится в нужный момент.

Графиня Матильда очень удивилась внезапному решению мужа присутствовать на турнире, но так как, несмотря на ее возражения, он настаивал на своем, то ей пришлось сопровождать его.

Утром того дня, когда должны были начаться состязания – через день после побега Марии, – Бертрам прибыл с молодой женщиной. Граф фон Рувен принял ее и отвел сначала к герцогу, которому она открыла истину, а затем в ложу своей жены, где Мария поместилась с опущенным вуалем, чтобы раньше времени не быть узнанной.

Очевидно, оба сообщника не знали еще о побеге Марии.

Я знал от Бертрама, что они покинули замок днем раньше, и барон Фалькенштейн спокойно сидел в ложе, готовый любоваться подвигами своего зятя, который в блестящем вооружении гарцевал по ристалищу, не боясь самых отважных рыцарей.

Когда герцог занял свое место на трибуне, граф фон Рувен появился на арене и вызвал Вальдека, обвиняя его в предательстве, вероломстве и кощунстве, выразившемся в том, что он осмелился обратиться к суду Божьему, для доказательства будто бы правдивости своего заявления о похищении жены, тогда как барон Фалькенштейн держал ее у себя в плену. Услыша такие обвинения, рыцарь Ульрих вздрогнул и хотел говорить, но герцог с презрением сказал:

– Я знаю все, – и указал на ложу графини фон Рувен, где стояла Мария с поднятым вуалем и наклоном головы подтвердила все обвинения против мужа.

Противники разошлись по своим палаткам, чтобы приготовиться к поединку; но граф фон Рувен появился один на ристалище. Тщетно три раза герольд вызывал рыцаря фон Вальдека, он не шел. Тогда послали за ним конюшего, но тот вернулся испуганный и доложил, что палатка пуста и рыцарь Ульрих бесследно исчез.

После этого граф фон Рувен приблизился к ложе бесчестного барона Фалькенштейна, прикрывавшего всю эту ложь, и, бросив ему в лицо железную перчатку, сделал вызов.

Барон встал, вне себя от гнева, и объявил, что принимает вызов.

Не буду описывать подробности боя, но барон, сангвиник и тучный человек, расслабленный невоздержанным образом жизни и отвыкший от обращения с оружием, быстро ослабел; получив удар от Рувена, он оступился и упал. Победитель бросился на него, уперся коленом в его грудь и вонзил кинжал в горло. Затем, вырвав окровавленное оружие, граф закричал громким голосом:

– Вероломный мертв! Я омыл честь моего сына!

Слова эти были встречены самыми горячими возгласами. Шарфы и цветы летели в сторону графа, и все зрители были радостно возбуждены. Никто не сожалел о его подлом противнике, и одна бедная Мария упала в обморок, увидав отца умирающим, но в общем возбуждении этот случай едва заметили.

Желание как можно скорее объявить Эдгару о восстановлении его доброго имени не давало мне покоя. Я воспользовался моментом, когда общее внимание было обращено на герольда, обходящего арену и троекратно возвещавшего:

– Высокий и могущественный граф Эдгар фон Рувен чист от всякого подозрения и восстановлен во всех своих правах.

Выйдя из ложи, я вскочил на лошадь и во весь дух помчался по дороге в монастырь.

* * *

Через несколько часов я остановил покрытую пеной лошадь перед высокими, мрачными воротами Бенедиктинского монастыря и дернул звонок; раздался пронзительный звук, подействовавший мне на нервы. Слышать часто этот шипящий звон должно быть пыткой… Увы! Я не знал тогда, что мне придется привыкать к нему.

Звон ключей возвестил мне приближение брата-привратника, и в калитку выглянуло сухое, суровое лицо старого монаха.

Я ответил на его вопросы, что желаю переговорить с братом Бенедиктусом, в мире графом фон Рувен.

– Для этого нужно разрешение настоятеля, – возразил привратник. – Войдите и следуйте за мною к Его преподобию.

Он отворил массивную дверь, и мы пошли по мощеному двору; отворилась вторая дверь, и мы стали подниматься по винтовой лестнице.

Я чувствовал себя нехорошо; меня давили эти темные своды, длинные коридоры, слабо освещенные высокими готическими окнами, узкими, как бойницы. Нам встретилось несколько черноризцев, вид которых еще более усилил сжимавшую мое сердце тоску.

Наконец проводник мой остановился перед дверью точеного дуба и тихонько постучал в нее. Немедленно дверь приотворил послушник, выглянул в нее и, узнав в чем дело, тотчас исчез. Через несколько минут дверь снова распахнулась, послушник сделал мне знак следовать за ним и провел меня через многие комнаты в небольшую залу, посреди которой стоял богато сервированный стол; в кресле с высокой спинкой сидел человек, довольно полный, с золотым крестом на шее, и обедал. Это был настоятель.

Я почтительно подошел под его благословение, а он справился о цели моего посещения.

В его лице не было ничего замечательного, но оно казалось добродушным и простым. Одаренный от природы верным глазом, я заметил, однако, на этом ласковом лице резко обрисованный рот, который выражал железную волю; в полузакрытых глазах его таилась хитрость и жестокость.

Пока я в изысканных выражениях объяснял желание видеть графа Эдгара, настоятель играл своим золотым крестом, но, услыхав его имя, воскликнул:

– Вы хотите сказать брата Бенедиктуса, сын мой? Этот драгоценный член нашей общины, которого я особенно люблю за его усердие и благочестие, совершенно отказался от всяких мирских привязанностей и пустых земных отличий.

Когда я объяснил ему о реабилитации Эдгара, аббат скрестил руки, поднял глаза к небу и произнес с умилением:

– Я предвидел это. Невинность всегда торжествует.

Затем он разрешил мне просимое свидание, и брат провел меня в одну из комнат, которыми я проходил, идя к настоятелю.

– Потрудитесь обождать здесь, – сказал монах. – Я предупрежу брата Бенедиктуса.

Оставшись один, я подошел к окну, и чудное зрелище представилось моим глазам.

С этой высоты, как с птичьего полета, видно было на несколько верст; внизу, под горою, лентой извивалась дорога, а вдали виднелась черная масса башен замка Рувен.

Я вздохнул над такой насмешкой судьбы, которая, лишив всего несчастного Эдгара, поместила его так, чтобы он мог всегда видеть замок своих предков и свои утраченные владения.

Я обернулся на шум отворившейся двери, но с трудом узнал Эдгара в бледном монахе, стоявшем у входа. Он очень изменился и в этой длинной черной рясе казался выше и худее, нежели в рыцарской одежде.

С радостным криком бросились мы в объятия друг друга. Эдгар был очень взволнован; я видел это по сильному биению сердца, вздымавшего его грудь.

– Друг, – сказал я, высвободившись из его объятий и сжимая обе его руки, – я принес радостные вести. Ты оправдан, все права возвращены тебе; сегодня на турнире все открылось.

При этих словах лицо Эдгара смертельно побледнело; он пошатнулся и удержался за косяк окна.

– Оправдан? – повторил он. – Слишком поздно!

Но вдруг он порывисто схватил мою руку и прошептал, задыхаясь:

– Энгельберт, я оправдан, а между тем погиб, связан. Взгляни на эти нерасторжимые оковы, которые я всюду влачу на себе!..

Голос его оборвался и, схватив обеими руками свою черную рясу, он потряс ею, словно намереваясь сорвать.

Я онемел перед бурей, бушевавшей в душе Эдгара; грудь его тяжело вздымалась, лицо было искажено, а в глазах горел целый ад пытки и бешенства. Наконец он тяжело опустился на подоконник и охватил голову руками.

Я не смел прервать наступившего молчания, как вдруг Эдгар поднял голову. Выражение лица его изменилось: холодная жестокость сменила бешенство; глаза горели неестественным возбуждением.

– Мщение осталось мне, – произнес он, положив руку на мое плечо. – Уж я постараюсь, чтобы враги мои помнили обо мне. Бедный и лишенный прав, я хотел наказать их по заслугам; теперь оправдание мое поможет мне уничтожить их.

В эту минуту на пороге появился настоятель; его проницательный взгляд остановился на Бенедиктусе, который тотчас смолк и опустил голову.

– Сын мой, я пришел поздравить тебя, – сказал он, – и вместе напомнить слова Господа: «Мне – отмщение! Не забывай этого, сын мой, и не предавайся мирским страстям».

В то же время он простер к Бенедиктусу руки, и тот с жаром бросился в его объятия.

Монах этот лгал, я был в этом уверен; нежность его не была искренна. Он и Эдгар обменялись каким-то странным взглядом, точно два сообщника. Что бы это значило?

Так как аббат удостоил нас своим обществом, то я вскоре простился и, задумчивый, возвратился в замок.

Я убедился теперь, что настоятель – большой хитрец; его влияние в округе было известно. Он всюду пускал в ход свои интриги, выбирая орудием их молодых и покорных людей. Эдгар был очень умен, но несчастлив и доверчив к такому ловкому и хитрому человеку, как отец Антоний. Надо было подумать, как предупредить его.

Я возвратился в замок уже к ночи; войдя в свою комнату, я вздохнул полной грудью и почувствовал облегчение, что не вижу более мрачные своды монастыря.

* * *

На следующий день я отправился к Нельде, и мы говорили о последних событиях.

Она рассказала мне, что после моего отъезда Мария умоляла герцога разрешить ей вернуться в замок Фалькенштейнов и перевезти туда тело отца, чтобы почетно похоронить его; милость эту герцог оказал ей. Дальше Нельда с ребяческой гордостью передала мне, что герцог говорил ей много о ее красоте и открыто выказывал ей внимание. Меня неприятно поразило, что герцог восхищался красотою дамы моего сердца; он женат и уже не молод, но в тоже время известен своими любовными похождениями.

Мною овладело смутное беспокойство, и я более чем когда-либо был огорчен, что не имел имени и будущности. Мысль узнать тайну своего рождения не покидала меня.

Старый сторож замка Рабенест и жена его, конечно, не были моими родителями, но кто поручил им меня? Я помнил также впечатление, произведенное мною на двух рыцарей в ночь прибытия Теобальда. Он, может быть, знает истину? Наконец, я не в состоянии был далее терпеть и решился съездить в Рабенест, чтобы добиться тайны своего рождения.

* * *

Под предлогом богомолья, я простился со всеми, получив от Нельды, которая одна знала правду, поручение расцеловать отца.

После быстрого и утомительного путешествия, я остановился однажды вечером у старой башни, где провел детство, На мой крик хорошо знакомый голос приемного отца ворчливо спросил:

– Кто там?

– Это я, – отвечал я, смеясь. – Разве я приехал не вовремя?

Старик выбежал сияющий в сопровождении конюшенного мальчика.

– Энгельберт, дрянной мальчишка! Отчего ты не сразу назвал себя? – говорил он, сжимая меня в объятиях, и повел в комнату, где мать Бригитта встретила меня также со слезами радости.

Когда прошло первое волнение встречи, я передал старикам подарки от себя и Нельды, а сам отправился к Теобальду. Нетерпение мое было так сильно, что мне казалось невозможным откладывать мои расспросы до утра.

Старый рыцарь принял меня с прежней отеческой добротой, похвалил мою наружность, потом расспросил обо всех. Я вкратце рассказал ему ужасные события последних месяцев и прибавил, что путешествие мое в Рабенест имеет целью выяснить, наконец, мое происхождение и узнать имя моих родителей.

При этих словах, Теобальд изменился в лице и закрыл глаза рукою; я увидел его волнение и, схватив его руку, сказал:

– Сударь, вы знаете, кто я. Именем Господа Бога умоляю нас сказать мне правду.

Я остановился, потому что сердце мое сильно билось. Я стоял, как перед опущенной завесой: что откроет она мне, когда ее поднимут?

Я горячо сжимал руку рыцаря, который был погружен в свои мысли и не отвечал мне ничего. После молчания, показавшегося мне вечностью, он открыл лицо, ставшее очень бледным, и сказал с грустью:

– Да, сын мой, я знаю твое происхождение, но не спрашивай меня, ты не узнал бы ничего хорошего или утешительного.

Желание узнать правду пересиливало во мне все другие чувства.

– Откройте мне все, – повторял я. – Я предпочитаю наихудшую истину терзающей меня неизвестности и разным предположениям, в которых я теряюсь. Когда я появился на свет, меня не хотели потерять бесследно из вида, так как на моей руке есть оттиск герба. Значит, кто-то интересовался моей судьбой и отметил меня, чтобы я не затерялся в толпе.

Теобальд встал, прошелся несколько раз по комнате, потом, скрестив руки, остановился перед камином и пристально смотрел на пламя. Он казался в нерешимости и тяжело вздыхал.

Я в волнении следил за ним, как вдруг безумная мысль мелькнула в моем помутившемся мозгу: не сам ли Теобальд мой отец? Он был взволнован, когда говорил о моем происхождении; он всегда обращался со мною с отеческой нежностью, и невольно глаза мои пристально всматривались в высокую и видную фигуру рыцаря, освещенную огнем камина, с его благородным профилем и седеющей бородой. Мысленно сравнивал я его лицо со своим: положительно, между нами было фамильное сходство.

Мысли мои были прерваны Теобальдом, который, сев около меня и проведя рукою по лбу, сказал мне:

– Слушай же, если ты этого так желаешь, но не перебивай меня и не делай никаких предположений. В конце моего рассказа ты узнаешь все.

Он собрался с духом и начал.

– Имя, под которым ты меня знаешь, Энгельберт, не принадлежит мне. Я Бруно, граф фон Рабенау, законный владелец титула и владений, связанных с этим именем; но я умер в глазах света, и богатый мраморный памятник указывает место моего упокоения. Мой племянник Лотарь унаследовал мое состояние; я искренно люблю его, и он достойный представитель моего рода.

Но было время, когда я с гордостью носил имя моих предков и с удовольствием пользовался всеми привилегиями его. Позднее я увидал у брата моего (годом моложе меня, но уже женатого) его невестку Розу; тогда я оценил также и свое богатство, потому что молодая девушка была бедна и жила у сестры.

Я безумно влюбился в это очаровательное создание, а она, увы, была прекрасна только наружно…

Свадьба наша была отпразднована с большим великолепием, но счастье мое было кратковременно; я скоро убедился, что Роза не любила меня так, как я наделся быть любимым, и искала всякого случая отдалиться от меня. Особенно часто она предпринимала путешествия в монастырь урсулинок, где одна из ее подруг была настоятельницей; так часто, что это стало казаться мне подозрительным. Аббатиса, мать Варвара, была молодая женщина лет двадцати трех, выбранная, как тогда говорили, по протекции герцога. Она не нравилась мне, но я не имел никакого основания мешать ее отношениям с Розой, так как за ней прочно установилась репутация строгой добродетели.

Проходили годы, я так же был влюблен в жену, и мы ожидали рождения Нельды, как неожиданные важные дела заставили меня оставить Розу на несколько недель.

На этом месте рассказа, граф остановился на минуту; я слушал, приковав взор к его устам, а при имени Нельды сердце мое усиленно забилось.

– Я спешил с возвращением, – продолжал рыцарь, – и явился в замок десятью днями раньше, нежели предполагал. Чтобы сделать Розе приятный сюрприз, я оставил слуг позади и в сопровождении одного Иоганна, старого, преданного конюшего, вступил в свои владения тайным подземным ходом, один из выходов которого был в саду, за высокой скалой с мховой скамьей.

Едва я вступил в сад, как окаменел от ужаса: я услышал и узнал голос графини, отвечавшей словами любви бывшему с ней мужчине. Я пробрался сквозь кустарник и взглянул на скамью.

К великому моему изумлению, я узнал самого герцога, бывшего около года в отсутствии и недавно возвратившегося. В эту минуту они начали разговор, из которого я узнал, что любовь их шла уже издавна, и что целые годы я был или безумный, или слепой. Говорили о ребенке, воспитывавшемся в тайне, о сыне герцога и Розы.

При этом последнем открытии, бешенство ослепило меня, я выхватил кинжал и бросился на герцога, но не успел я его поразить, как он свистнул и обнажил оружие, а его люди, поставленные неподалеку, бросились на меня сзади и нанесли мне несколько ударов кинжалом. Серьезно раненый, я потерял сознание…

Опомнившись, я увидел себя в хижине угольщика и подле – моего верного Иоганна, не отходившего от меня. От него я узнал все случившееся во время моего обморока.

Как и я, он слышал разговор Розы с любовником, но во время борьбы он держался в стороне, понимая, что бессилен против многочисленной свиты и особенно против герцога.

Когда я упал, графине сделалось дурно, и герцог унес ее, а слуги его последовали за ним. Как только они удалились, Иоганн стащил меня в подземелье, где кое-как перевязал мои раны, и, опасаясь, как бы меня не зарезали или не отравили, если я останусь в замке, он пошел за своим братом угольщиком, и глухой ночью эти преданные слуги унесли меня в лес.

Затем, как только я был в состоянии вынести дорогу, я приказал отвезти меня в замок, где меня ожидали новые огорчения. За несколько дней до моего возвращения Роза скрылась, оставив новорожденного ребенка, и одна из ее служанок сообщила мне, что герцог являлся в замок и что между ними было решено убить меня. Так как исчезновение графини скрывалось слугами, я велел распустить весть, что она умерла в родах и… странная случайность – лживый памятник воздвигнут был над мнимой могилой жены, а через несколько лет такой же памятник стоял на могиле мужа…

Сначала ребенок внушал мне сильное отвращение, но понемногу я стал привязываться к нему, не признавая его, однако, своим, потому что кто мог знать это?

Я не слышал ничего о Розе. Герцог тоже, как будто, забыл обо мне, а я все более думал о нем. Мне хотелось видеть его, чтобы отомстить, но следовало выждать случая, так как напасть на своего сюзерена было и трудно, и опасно.

Наконец, случай, терпеливо ожидавшийся в продолжение четырех лет, представился. Герцог проезжал моими владениями в сопровождении всего нескольких человек; я подкараулил его и опасно ранил, но потерпел неудачу, меня схватили и заключили в тюрьму.

Дело это могло дурно кончиться, но племянник мой, Лотарь, помог мне бежать, и, по моему желанию, распустили слух, что я убился при падении во время побега, а вместо меня похоронили кого-то неизвестного.

Для света я умер, да я и не сожалел об этом, так мне стало все ненавистно. Племянник сопровождал меня в Рабенест; по пути я взял Нельду, которую люблю как дочь; а, может быть, она и действительно моя дочь. Лотарь благополучно наследовал мое состояние, и герцог этому не препятствовал, предпочитая не возбуждать разговора о причинах нашей ссоры.

Все остальное известно тебе, Энгельберт. Ты сын герцога и моей жены; мать Лотаря призналась мне, что для сокрытия тебя от света, тебя отдали на попечение стариков, стороживших Рабенест.

Я едва мог понять последние слова графа; меня подавляла и почти сводила с ума мысль: Нельда моя сестра!

Это был конец моим мечтам и моей любви! Подавленный тяжестью переживаемого, я бросился к ногам человека, счастье которого было разбито моим появлением на свет, и повторял в отчаянии:

– Нельда моя сестра, а я люблю ее!

Граф Бруно с нежностью прижал меня к своей груди, и отец не мог бы в такую тяжелую минуту ласковее отнестись к сыну своего соперника, чем этот великодушный человек. Но ничто не в состоянии было утешить меня, потому что я плакал слезами ребенка, увидавшего разбитой свою первую надежду.

Увещевания графа наконец успокоили меня, и я решил бежать от Нельды, не открывая ей истины, но я чувствовал себя очень дурно, удар был слишком силен, и у меня началось воспаление мозга.

Граф Бруно ухаживал за мною с нежностью отца, и я понемногу оправился. Тогда я узнал от моего приемного отца, что во время моей болезни к нему являлась какая-то таинственная личность и собирала самые подробные справки обо мне и о месте моего пребывания с тех пор, как я покинул замок Рувенов. Старик сообщил ему все, и незнакомец скрылся. Известие о таком запоздалом внимании к моей особе не особенно тронуло меня; то, что я узнал о моем происхождении, было отвратительно мне.

Однажды вечером, когда мы беседовали у камина, рыцарь Теобальд сказал мне:

– Я получил письмо от Нельды. Она справляется о твоем здоровье, прося моего благословения и разрешения быть твоей женой. Ее единственное желание, говорит она, приехать сюда и жить в уединении, так как она знает, что ты имеешь более склонности к науке, чем к военной карьере. Но более всего она стремится покинуть замок Рувенов потому, что герцог открыто преследует ее своей любовью и сделался ей положительно противен. Надо позаботиться избавить ее от этого преследования. Как только ты будешь достаточно крепок, тебе надо ехать и отдать ее под покровительство Лотаря; он с радостью примет ее.

Что же касается твоей будущности, вот что я тебе предложу. Постарайся получить аудиенцию у герцога. Я тебе дам его перстень, забытый твоей матерью; он и знак на твоей руке послужат доказательством твоего происхождения. Обо мне ты будешь молчать; я умер. Скажи только, что ты осведомлен обо всей истории.

Он открыл сундук и достал перстень и несколько листов пергамента.

– Вот, – сказал он, – вещи, оставленные Розой. Но выслушай еще: прежде всего отправляйся в монастырь урсулинок и справься, как зовут аббатису. Если еще жива мать Варвара, покажи ей перстень и бумаги; женщина эта должна знать о твоем рождении и может дать тебе драгоценные указания.

Несколько дней спустя я простился с рыцарем – ах! почему я не его сын? – и направился в монастырь урсулинок, который был по соседству с аббатством, где жил Бенедиктус.

* * *

Наступила ночь, когда я достиг цели моего путешествия; я был разбит от усталости и, увидев на опушке леса гостиницу, остановился в ней, несмотря на ее подозрительный вид.

Войдя в залу, я узнал гостиницу прекрасной Берты, спросил комнату для ночлега и, положив на стол золотой, потребовал ужин и вина.

Я сидел в углу и, облокотясь на стол, предался своим горестным мыслям, как вдруг около меня раздался возглас «ах!». Я вздрогнул, поднял голову и увидел хозяйку гостиницы. Она стояла с кувшином и кубком в руках и не сводила глаз с герцогского перстня, бывшего на моем пальце. Я поспешно спрятал руку.

– Извините, сударь, – сказала она. – Мне кажется, я видела это кольцо раньше у одного высокопоставленного лица.

И пристально посмотрела на меня.

– Возможно, – ответил я спокойно, – так как я посланный высокой особы.

После этого короткого разговора Берта исчезла, и я не видел ее более.

На другой день утром я отправился в монастырь. Герцогское кольцо облегчило все трудности, открыло мне все двери, и скоро я очутился перед аббатисой.

Матери Варваре было приблизительно сорок пять лет; худая и хорошо сохранившаяся, она, по-видимому, никогда не была красива. Ее бледное лицо дышало добродушием, а маленькие голубовато-серые глазки со светлыми ресницами были непроницаемы.

Очень вежливо спросила она меня, что мне надо; я сообщил ей цель моего визита, и она без малейшего колебания ответила, что действительно знала очень хорошо графиню Розу фон Рабенау. Затем она подробно расспросила меня обо всем, а я, наивный, принимая это за участие с ее стороны, отвечал ей с полной откровенностью.

Видя мое волнение, она сказала:

– Будьте откровенны со мною, молодой человек: какое горе тяготит вас? Невозможно, чтобы одно предположение, что вы сын герцога, могло до такой степени волновать вас?

Обманутый ее притворным участием, я признался, что люблю Нельду и хочу узнать от герцога, действительно ли она моя сестра.

– Я надеюсь на вас и вашу помощь, святая мать, – прибавил я. – Вы, без сомнения, знаете более, нежели кто-либо, об этом темном деле.

К величайшему моему изумлению, она отвечала:

– Увы! Сын мой, я ничего не знаю. Правда, я видела часто графиню фон Рабенау, мою подругу детства, но поймите, что мне, как женщине, оказавшейся от мира, она никогда не поверяла своих сердечных дел. Но Нельда все-таки ее дочь: бедная малютка-сирота, как я хотела бы ее видеть и расцеловать! Что касается вас, сын мой, я обещаю вам сделать все возможное, чтобы узнать истину; оставьте мне эти документы, я верну их вам после.

Я уехал расстроенный. Аббатиса не произвела на меня дурного впечатления, она казалась такой доброй, кроткой, и голос у нее такой приятный.

«А что, если у нее есть тайные причины скрывать от меня правду?»

* * *

Я решил отправиться к графу фон Рабенау и просить покровительства для Нельды; но, по прибытии в замок, с сожалением узнал, что Лотаря нет дома и я могу видеть только мать графа (он был вдовец) и его сына.

Я все-таки велел доложить о себе, и меня ввели в залу, где старая важного вида дама, богато одетая, что-то вышивала; около нее сидела прелестная девочка лет десяти и играла со старой охотничьей собакой. Когда я вошел, она пристально посмотрела на меня большими черными глазами.

Графиня приняла меня любезно и сказала, что внук ее на охоте со своим другом бароном Виллибальдом фон Лаунау.

– Вот его сестра, Розалинда фон Лаунау, воспитанница Лотаря, – прибавила она, указывая на девочку.

Я в нескольких словах объяснил ей желание мое поместить у них Нельду. Очевидно, дама эта ничего не знала о прошлом, потому что сказала с удивлением и некоторой холодностью:

– Я не понимаю вашей просьбы и очень мало знаю эту девушку, но по каким причинам могли бы мы обидеть графиню фон Рувен, отобрав у нее особу, к которой она относится как к родной дочери?

– Сударыня, – ответил я, понижая голос, – эта Нельда имеет некоторые права на ваше покровительство: она дочь графини Розы фон Рабенау, непризнанная покойным графом.

Почтенная дама вздрогнула и, позвав служанку, приказала увести Розалинду.

– От кого узнали вы эту тайну? – спросила она, когда мы остались вдвоем. Вместо ответа, я приподнял рукав рубашки и показал отчетливо изображенный на руке герб.

– Энгельберт! – прошептала она, бледная, с ужасом отодвигаясь.

– Да, сударыня, Энгельберт, – сказал я с горечью, – теперь вы понимаете, почему я прошу вашего покровительства Нельде. Она сестра моя по крови, а герцог преследует ее своей любовью, и надо оградить ее от его гнусных желаний.

Слезы блестели в глазах графини.

– Бедное дитя! – произнесла она, привлекая меня к себе и целуя в голову. – Какую грустную судьбу приготовила тебе мать! Но я сделаю все возможное, чтобы создать тебе известное положение и обеспечить твою будущность. Когда почва будет подготовлена, ты представишься герцогу и назовешь свое имя. Он очень любил тебя когда-то. Здесь же ты всегда можешь считать себя дома. Лотарь добр и великодушен, но для Нельды дом наш – не подходящее убежище; ее следует совершенно скрыть от герцога, чтобы он успокоился и забыл ее. Здесь это невозможно: герцог очень любит Лотаря и часто удостаивает наш дом своим присутствием. Но у меня другой план. Я знаю аббатису урсулинок, это – женщина строгой нравственности во всех отношениях, заслуживающая уважения. Ей мы поручим Нельду на некоторое время.

Разговор наш прервало появление Курта и его друга Виллибальда. Последний был красивый молодой человек, лет восемнадцати, очень похожий на сестру.

У него, так же, как у той, были черные вьющиеся волосы и большие, бархатистые, жгучие, как огонь, глаза. Он держал на руках Розалинду, которая смеялась и теребила ему волосы.

Курт очень вырос с тех пор, как я его видел в замке Рувен. Ему могло быть лет пятнадцать, но розовый цвет лица, длинные белокурые кудри и голубые глаза делали его женственным.

Бабка, видимо, обожала его, судя по тому, что несколько раз принималась целовать его и спрашивала, не устал ли он. Меня представили обоим молодым людям, но мы разговаривали мало, потому что мысли мои были далеко.

Пока я перекидывался несколькими словами с Виллибальдом, Розалинда бегала по комнате за Куртом, который, казалось, любил ее.

– Знаете ли, – спросила меня старая графиня, – кто крестный отец Розалинды? Эдгар. Отец его был тогда болен и не мог сам приехать, а прислал молодого графа присутствовать при крещении. Бедный юноша! В последний раз он так любовался девочкой и гордился, что имеет такую хорошенькую крестницу. Ей только девять лет, а на вид она старше.

При имени Эдгара Розалинда остановилась передо мною.

– Вы скоро увидите моего крестного, – сказала она. – Передайте ему, что я люблю его и часто думаю о нем и скоро поеду к нему с Виллибальдом; это будет наверно, потому что я желаю этого и Виллибальд согласен со мною.

Я засмеялся и обещал передать все в точности.

Я не подозревал, что настанет день, когда та же самая Розалинда сделается для меня и Эдгара предметом большой важности, что ей потребуются наша забота и покровительство и что ее благополучие причинит нам много беспокойства.

Я хотел проститься, но меня удержали, и во время ужина мы услышали звуки труб, возвещавшие возвращение владельца замка.

Искренняя радость, озарившая лица хозяев и слуг, доказывала, как сильно любили графа. Все встали, а Розалинда, побежавшая навстречу своему опекуну, не успела дойти до двери, как она уже отворилась, и граф Рабенау появился на пороге ее. К большому неудовольствию девочки, Курт опередил ее и первый бросился на шею отца, который, потешаясь этой маленькой сценой, поднял Розалинду и, расцеловав в обе щеки, смеясь, опустил опять на землю. Затем он поздоровался с матерью, пожал мне руку и сел за стол.

Разговор оживился, так как, несмотря на усталость, граф тотчас сумел придать беседе свойственный ему веселый тон; оживление его и добродушие были неистощимы, а в прекрасных черных глазах отражалось удовольствие быть среди своих. На сына он смотрел, точно влюбленный на красивую девушку, и в глазах Курта светилась такая же горячая любовь.

После ужина граф увел меня к себе, и мы беседовали по душам. Когда я окончил свою исповедь, он дружески пожал мою руку.

– Смотри на меня, как на самого близкого родного и располагай мною, когда я могу быть тебе полезным.

Тронутый его добротой, я горячо благодарил, а он одобрил мой план и обещал поместить Нельду в монастырь урсулинок.

На другой день старая графиня поехала сама и привезла Нельду, которая провела один день в замке Рабенау.

Когда ей объяснили причину отправки ее в монастырь, она с радостью согласилась и уехала с графиней, которая потом рассказала нам, что аббатиса приняла молодую девушку с распростертыми объятиями. Я не показался, потому что не имел мужества встретиться как с сестрой, с женщиной, которую любил.

Устроив дело, я простился со своими новыми родственниками и хотел отправиться к Эдгару. В минуту моего отъезда Рабенау сказал мне, дружески смотря на меня:

– Берегись, Энгельберт, не доверяй монастырю и его обитателям; тебя легко могут опутать там, как паутиной. Нет ничего ужаснее этих черноризцев, с их приором во главе. Итак, говори и действуй осторожно!

* * *

Когда я прибыл в аббатство, привратник сказал мне, что уже поздно было видеть брата Бенедиктуса, и провел в одну из келий, предназначенных для путешественников.

Я был один, но не мог заснуть, и воздух казался мне удушливым в этом тесном убежище. Я вышел в коридор, где одна дверь, по счастью не запертая, вела в сад.

Погода была великолепная; полная луна заливала своим светом густую зелень вековых деревьев, а мелкий песок аллей сверкал, точно серебро.

Сделав несколько шагов, я увидел, что очутился на кладбище, прилегающем к монастырской церкви. Всюду возвышались кресты, мраморные и бронзовые памятники с длинными, фантастической формы тенями.

Я шел медленно, как вдруг, на повороте одной аллеи, остановился очарованный восхитительным зрелищем. Скала, на которой был воздвигнут монастырь, с этой стороны отвесно обрывалась; напротив, на такой же скале, отделенный от аббатства глубоким ущельем, виден был монастырь урсулинок. Высокие толстые стены, точно поясом, окружали каждое здание и говорили, что обитателям их не было ни малейшего дела до других.

Усталость и странное тоскливое чувство охватили меня. Я сел на каменную ступеньку старого памятника и залился слезами.

Погруженный в свои мысли, я не заметил, что кто-то подошел ко мне, и вдруг чья-то рука опустилась на мое плечо. В суеверном страхе я вскрикнул, но, подняв голову, увидел стоявшего передо мною высокого монаха.

Длинная черная борода окаймляла его бледное, некрасивое, но с добрым и сострадательным выражением лицо; только глаза, глубоко запавшие, блистали неестественным огнем.

– Не бойся меня, – сказал он. – Я не из числа тех, что здесь почивают. Те нисколько не интересуются нами. Я отец Бернгард, член этой общины, но вижу вещи, которых другие не видят.

Он выпрямился и рукой указал на надгробные памятники.

– Я вижу их всех, погребенных под этими камнями, и меня возмущает их бесстрастие. Взгляни, какое большое общество собрано здесь. Все они жили, любили, ненавидели, принимали участие к охотах, празднествах, войне, а теперь все они, когда-то полные сил и жизни, лежат тут, расфранченные, неподвижно и не принимая ни в чем участия. Даже те, кто взаимно любили один другого и которых положили рядом, и те молчат. Ах! – он с усилием вздохнул. – Меня сводят с ума это молчание и это подземное общество с их неподвижными лицами! Как бы красива ни была луна, освещающая их, как бы ужасен ни был ветер, который свистит и ревет во время грозы, они бесчувственны. Иногда близкая душа приходит навестить их, но и это их не трогает.

И он замолчал, подавленный своими мыслями.

Я слушал, плохо его понимая и объятый суеверным страхом. Не с сумасшедшим ли я имел дело? И рассматривал его с любопытством с примесью страха.

Вдруг он выпрямился, и его блестящие глаза впились в мое лицо.

– О, молодой человек, – заговорил он глухим голосом, – ты также скоро наденешь рясу, хотя и не по доброй воле, а от отчаяния. Берегись, – сказал он, поднимая руку. – Сквозь голову твою, как сквозь эти могилы, я вижу твои мысли, и в мозгу этом все черно. Он будет умышлять одно преступление за другим, и пламя мщения огненным столбом поднимается к небу. Ты смешаешь кровь свою с кровью сестры, и, наконец, тебя погребут здесь на этом самом месте, и ты будешь лежать нем и бесстрастен рядом с твоим смертельным врагом…

Пораженный, озадаченный, слушал я странные и ужасные слова, но когда пришел в себя и хотел задать вопрос монаху, он уже исчез. Волнуемый самыми грустными мыслями, я вернулся в свою келью, но только под утро заснул лихорадочным сном.

Проснулся я в менее тревожном состоянии и пошел к Эдгару, которого увидел спокойным и бодрым. Он рассказал, что его назначили секретарем, что у него много дел и что приор был ему истинным другом.

– Я спокоен, – прибавил он, и глаза его блеснули, – потому что надеюсь отомстить.

Затем он спросил меня о моих делах и дал добрые советы и, между прочим, один – не показываться герцогу. Увы! Я не послушался его.

* * *

Через две недели по возвращении моем в замок Рувен мне подали письмо Нельды, в котором она извещала меня, что принимает постриг, и причины к тому, по ее словам, очень серьезны, но, при всей ее любви ко мне, она не может открыть их. Она просила меня любить ее, часто думать о ней, но не обольщаться несбыточными надеждами.

Я был поставлен в тупик. Нельда, такая молодая, красивая, и в монастырь! Что за причина такого решения? Может быть, она узнала, что я ее брат; аббатиса одна могла сказать ей это.

Я почувствовал глубокое недоверие к этой женщине с бесстрастным лицом и кротким взглядом; следовало предупредить Нельду. Все, что угодно, лучше, чем поступать в монастырь!

Конечно, эгоизм и ревность подсказывали: «Не мне, так никому!» Но нет, подобная будущность была слишком ужасна.

Я отправился в монастырь, но доступ мне был воспрещен под предлогом, что Нельда не желает меня видеть, а аббатиса по нездоровью никого не принимает.

Я был в отчаянии. Что делать? На что решиться? Я видел себя опутанным целой сетью интриг и с горя решился обратиться к герцогу, но узнал об его отъезде на охоту. Приходилось ждать, а каждый день мне казался вечностью. Я еще раз пытался проникнуть в монастырь, но тщетно.

Когда я возвращался из этого неудачного путешествия, лошадь моя, чего-то испугавшись, бросилась в сторону, выбила меня из седла, я вывихнул ногу и, по прибытии в замок Рувен, три недели не вставал с постели.

Тотчас по выздоровлении я отправился к герцогу. Так как я не мог иначе доложить о себе, как под именем «Энгельберт», мне отказали в приеме. Тогда я показал перстень, паж взял его и понес в апартаменты герцога. Минуту спустя меня пригласили войти, и я очутился с глазу на глаз с хозяином моей судьбы.

Волнуемый страхом и любопытством, я пристально смотрел на человека, бывшего моим отцом, от которого зависело мое счастье или погибель. Он стоял с нахмуренными бровями и внимательно рассматривал кольцо. При моем входе он поднял голову и подозрительно взглянул на меня.

– От кого получили вы этот перстень? – спросил он грубым и резким голосом.

Сердце мое стучало, и голос дрожал, когда я отвечал почтительно:

– Государь, я побочный сын графини Розы, жены покойного графа Бруно фон Рабенау и…

Он не дал мне договорить и отступил, лицо его побагровело.

– Ложь! Ложь! У Розы фон Рабенау никогда не было незаконных детей!

При таком приеме я выпрямился, смертельно оскорбленный и своей гордости.

– Государь, – с горечью сказал я. – Я пришел не для того, чтобы вы признали меня; жизнь моя или смерть для вас всегда были безразличны, но дело идет о другом ребенке графини Розы, о Нельде, которую вы знаете. Она в монастыре урсулинок и, по неизвестной мне причине, намерена постричься. Хоть ее, по крайней мере, спасите от такой ужасной участи.

Герцог побледнел и, как сраженный, опустился на стул.

– Нельда – дочь графини? – воскликнул он хриплым и прерывающимся голосом. – Невозможно! Ты лжешь, молодой человек!

– Сказал чистую правду, – ответил я, удивленный, – спросите аббатису урсулинок; ей известно это, и она подтвердила мне. Кроме того, у нее документы, касающиеся этой истории.

Из горла герцога вырвалось какое-то хрипение.

– А, подлая интриганка! Она знала, что я ее отец… Что я сделал, Боже мой! Но этого я не хотел. – Он закрыл лицо руками. Инстинктивно я почувствовал, что между ним и Нельдой произошло что-то ужасное.

– Что вы сделали? – закричал я вне себя. – Я чувствую, знаю, вы соблазнили ее?

– Вы знаете, – произнес герцог в испуге. Сам он подтверждал это. Дыхание мое остановилось и ноги подкашивались, но бешенство вернуло мне силы.

– Злодей! Я разоблачу вас. Пусть все узнают, наконец, эту аббатису, которая совершает такие низости, и герцога, пользующего ими.

Герцог был взбешен до последней степени. Выхватив из-за пояса золотой свисток, он свистнул, и толпа пажей и оруженосцев поспешно вошла в комнату.

– Задержать этого сумасшедшего. Он позволяет себе оскорблять меня, – сказал он.

Раньше, чем я успел опомниться, сильные руки схватили меня и увлекли в комнату, где и заперли. Я увидел, что нахожусь в довольно обширном помещении, с богатой, но поблекшей мебелью, с решетчатым окном. Изнеможенный нравственно и физически, я упал на стул. Что выиграл я своей попыткой? Какая участь ожидала меня?

Прошло несколько часов, солнце закатилось, и я остался в темноте. Наконец, ключ повернулся в замке, отворилась дверь, и пошел какой-то человек. Подойдя к столу, он зажег ночник, достал из-под плаща корзинку с кувшином вина, хлебом и куском дичи. Поставив передо мною провизию, он исчез так же беззвучно, как и пришел. Я был голоден, и жажда мучила меня; ел я мало, но выпил несколько стаканов вина, потом сел в кресло и стал раздумывать. Члены мои отяжелели, и я заснул свинцовым сном… Ужасное пробуждение ожидало меня.

Когда я открыл глаза, не знаю через сколько времени, я увидел, что лежу в узкой пустой келье, в монашеском одеянии. Я вскочил на ноги и бросился к двери, но она была заперта. Обессиленный, я прислонился к стене, и тут пришли мне на память слова монаха на кладбище: «Скоро ты будешь монахом против своей воли и от отчаяния наденешь рясу». Предсказание его оказались слишком верно. Да, отчаяние увлекло меня, и я понял, что погиб…

Принуждая себя успокоиться, я огляделся и увидал, что на мне одежда послушника; значит, я еще не принял в бессознательном состоянии обета. Спасение было еще возможно.

Я решил защищаться, бежать, если возможно, скрываться у рыцаря Теобальда и провести у него жизнь, отдаваясь науке. Все, все, решительно все, было лучше потери свободы. Мне казалось, что я задыхаюсь в узкой келье, воздуха недоставало мне. Чем заслужил я такую ужасную участь? Где же Божественная справедливость? Где Бог, покровитель невинных?

Целый ураган зашумел в моей душе, и я возроптал на Того, Кто присвоил себе право распоряжаться судьбами.

И служению Ему я должен посвятить свою жизнь? Так значит все – ложь? Большинство собранных здесь людей, вырванных из общества, вычеркнутых из числа живых, обреченных не иметь более человеческих чувств, все они – жертвы, я уверен в этом, от которых избавлялись искусным образом после того, как нравственными пытками вырвали у них сердце… И все эти жертвы собраны здесь, чтобы служить Богу и славословить Его, чтобы умерщвлять все телесные и душевные страсти во имя этого невидимого палача, утонченная жестокость которого дошла до того, что Он отнял у нас способность понимать Его. Целый ад кипел в моей груди; я был, конечно, в числе падших ангелов, возмутившихся против своего Создателя.

Стук отворявшейся двери прервал мои мысли. На пороге стоял высокого роста монах с надвинутым на голову капюшоном и держал лампу в руках. По золотому кресту на шее я узнал в нем настоятеля.

Он поставил лампу на стол и остановился передо мной, скрестив руки.

Сверкавшие из-под капюшона глаза впились в мои, и со странной на губах улыбкой, тоном начальника к подчиненному, он обратился со словами:

– Несчастный безумец! По лицу твоему я вижу, что ты собирался объявить войну земле и небу. Вдвойне безумный ребенок: перед царственными силами мы одинаково бессильны, как там, так и здесь. А теперь, сын мой, успокойся и выслушай меня; я буду говорить с тобою не как с существом, отданным в мое распоряжение, а как с благоразумным человеком. Ты находишься здесь ни по моему приказанию, ни по моему желанию, но мне приказано сделать из тебя монаха. Какое бы средство я для этого не употребил, оно заранее одобрено. Вне этих стен, ты – заяц, на которого выпустят свору, потому что ты имел неосторожность объявить себя плодом греха молодости, а великие мира сего хотят считаться непогрешимыми. Кроме того, ты выступил против монастыря урсулинок и разоблачил гнусное преступление; ты погиб, так как в собственных интересах герцог и аббатиса постоянно будут покушаться на твою жизнь. Здесь, как член нашей общины, ты независим, ряса создает тебе положение, уважение, отворяет перед тобою все двери, исповедь – совесть человеческую, даже самую преступную. Ты умен, я это знаю, образован, значит, будешь учителем трех четвертей собранных здесь монахов; ты в зависимости только от меня, твоего настоятеля, а я в каждом человеке уважаю ум и достоинство. Только дураков наказываю я, чтобы образумить постом и молитвой; разумных же убеждаю, и они охотно подчиняются монашеским законам. Взамен я даю им сообразные с их умственным развитием занятия, которые спасают их от отчаяния. Мои разумные братья вовсе не рабы; они вместе со мною отстаивают права аббатства. А теперь я спрошу тебя, желаешь ли ты добровольно подчиниться неизбежному, не для меня, но чтобы избавить себя самого от пыток, к которым прибегать мне противно?

Я слушал, как очарованный. Я страшно ошибся в этом человеке, который в эту минуту являлся таким глубоким знатоком человеческого сердца.

Но этот металлический голос, этот пылающий взор, неужели это голос и взор приора? Нет, впрочем, я не ошибся; это он, это его черная борода, его проницательные глаза с густыми бровями, только он слегка похудел; я видел по руке, опиравшейся о стол; настоящая рука прелата – белая, с тонкими пальцами.

– Я согласен, отец мой, – сказал я без колебания, – так как вижу, что вы правы.

– Хорошо, сын мой, – ответил он, – монастырская библиотека будет всегда открыта для тебя, и ты найдешь в ней почти все, что наука и история дали нам до сих пор. Твой больной ум может несколько забыться. Впрочем, мы после поговорим обо всем этом.

Он благословил меня и вышел.

Глаза мои остались прикованными к двери. Никогда я не думал, видя его в первый раз, что поддамся чарам этого человека, некрасивого, недоброго, но подчинявшего себе единственно звуком своего голоса и своим глубоким умом. Он был совсем другой перед братьями и послушниками, но все им сказанное была истина.

Я почувствовал облегчение, успокоился и, растянувшись на узком и твердом ложе, крепко заснул.

На другой день меня поставили в послушники, и, вместе с другими я вошел в обширную, великолепную церковь слушать обедню.

Но я и не взглянул на величественное древнее здание, глаза мои искали одного настоятеля. Я увидел его сидящим на возвышении с опушенной головой, и он, казалось, молился. Мысленно я сравнил его с бывшим накануне у меня: это было то же лицо.

Бенедиктуса я не мог найти, а когда спросил о нем, мне сказали, что он болен, находится в лазарете и видеть его нельзя.

Однажды, я пошел в библиотеку и нашел сокровища, утешившие меня. Потом, на одном пюпитре, увидал большую книгу, запертую висячим замком; сверху лежал маленький сверток пергамента с надписью: «Для прочтения брату Энгелъберту».

Внутри свертка я нашел ключ.

Поспешно открыв книгу, я с радостью увидел одно из редких произведений по алхимии и магии. Тут было, чем занять душу, и я упивался этим чтением и отрывался только для выполнения налагаемых на монаха обязанностей, но ум мой непрерывно занят был многочисленными вопросами, на которые я наталкивался каждый день, и я сожалел только, что не было лаборатории, где можно было бы попробовать разрешить некоторые задачи этой чародейственной науки.

В награду за примерное поведение, послушничество было значительно сокращено, и скоро наступил день произнесения мною обета.

У меня не было более случая поговорить частным образом с настоятелем, но должен признаться, что я не испытывал слишком большого волнения во время этой глубоко важной церемонии, лишавшей меня общественных прав и дававшей взамен только рясу и имя патера Санктуса.

После благословения настоятеля и поздравлений братьев, я с Бенедиктусом отправился в мою келью.

Оставшись с глазу на глаз, мы обнялись, и невольно я заплакал о потерянной свободе. Мне пришли на память первое путешествие с Эдгаром и тяжелое впечатление, произведенное видом аббатства.

– Бедный друг, – сказал Бенедиктус, пожимая мою руку. – Тебя также неумолимая судьба привела сюда; но мы не совсем одиноки, потому что будем вместе заниматься, чтобы убить время.

– Послушай, – спросил я, – что думаешь ты о настоятеле?

– Тише, – ответил Бенедиктус, – здесь не высказывают так громко свои мнения. Странно, – прибавил он тихо, – в нем иногда точно два человека в одном теле. Он часто меняется; интонация голоса, взгляд преображают его. Это гений хитрости, но он добр и деликатен. Довольно о нем, поговорим о другом.

– Преследуешь ли ты еще свой план мщения? – спросил я.

– Несомненно, но ты касаешься все опасных предметов. Мы поговорим об этом на свободе в лаборатории.

– Как, у вас есть и лаборатория? – воскликнул я в восторге и с удивлением.

– Да, – ответил Бенедиктус. – Но повторяю тебе, тише! Ты все узнаешь после.

И он переменил разговор.

На следующий день, за вечерней службой, Бенедиктус сказал мне на ухо:

– Когда все выйдут, спрячься за одной из колонн и жди.

Как только богослужение окончилось, я прошел в темный угол исповедальни, ожидая, когда последний брат выйдет и затворятся массивные двери. Я увидел тогда при свете лампады у большого алтаря, как между колонн безмолвно скользили тени монахов.

Минуту спустя около меня был Бенедиктус. В руках он держал нечто вроде колпака.

– Надень это скорее, – сказал он, помогая мне.

Это был черный шерстяной колпак, с отверстием для одних глаз. Бенедиктус надел такой же и прошептал:

– Иди за мной.

Он направился к алтарю, взял нечто, чего я не мог рассмотреть, и приблизился к одной из толстых колонн, поддерживавших купол церкви. Вдруг в выемке образовалось высокое узкое отверстие.

– Держись за мою рясу и считай до двадцати семи, – сказал Бенедиктус, спускаясь.

Дверь снова бесшумно затворилась, и мы спустились на двадцать семь ступеней в совершенной темноте. Спутник мой остановился перед стеной и постучался; раздался металлический звук.

– Кто идет? – спросил голос.

– Братья Мести, – ответил Бенедиктус.

– Куда идете вы?

– В чистилище.

Открылась узкая дверь, и мы вступили в небольшое круглое подземелье. Это было что-то вроде пещеры, и освещалось ночником. Виднелась соломенная постель, а на столе кружка с водой и хлеб.

Осмотревшись с любопытством, я заметил, что дверь в стене закрылось так плотно, что не оставалось никакого следа ее.

– Войдите, братья, – произнес старик с седой бородой и мясистым лицом. – Вы привели послушника? – прибавил он, пристально смотря на меня.

– Да, – ответил Бенедиктус.

Старый сторож подал нам два факела, и, когда я зажег свой, увидел, что за мною отворилась дверь. Мы вошли.

Мы шли лестницами и коридорами, казавшимся мне бесконечными, пока нас не остановили у одной двери, где несколько человек в капюшонах спросили у нас пароль. Эта дверь вела в длинный коридор, освещенный факелами и кончавшийся маленькой, совершенно пустой комнатой.

Мой проводник остановился. Вдруг раздался звучный голос, не знаю откуда:

– Брат Энгельберт, желаешь ли ты мстить своим врагам?

– Да, несомненно, даже ценою моего вечного спасения! – ответил я, не колеблясь.

– Ты должен назвать их, и можешь сделать это без опасения.

После минутного раздумья я ответил твердо:

– Я хочу мстить могущественному вельможе, моему отцу, матери моей, если она жива, и аббатисе урсулинок.

– Хорошо, – сказал голос. – Можешь ли ты сделать это один, без посторонней помощи?

– Нет.

– Так тебе нужны сообщники?

– Да.

– Можешь ли ты, в таком случае, принести клятву верности союзу Братьев Мести? Тебе помогут отомстить, но и тобою воспользуются, когда это понадобится, так же, как ты другими.

– Да, могу, – отвечал я. – Потому что это вполне справедливо, услуга за услугу.

– Брат, – произнес голос. – Отведи его в чистилище.

Бенедиктус подошел к двери с вырезанной на ней мертвой головой, окруженной каббалистическими знаками, отворил ее, и я остановился, ослепленный.

Я очутился в довольно большой зале, ярко освещенной факелами и восковыми свечами; посредине возвышался род престола, покрытого красным бархатом, на котором стояло золотое распятие, а под ним было большое сердце, пронзенное стрелами, и открытая книга. В зале находилось около ста человек в колпаках, какие были у нас, а на табурете позади престола сидел кто-то, в ком, мне казалось, я узнал приора.

– Слушай условия клятвы, – сказал он. – Ты должен поклясться не Богом, а своей совестью, и если станешь изменником, умрешь от руки одного из здесь присутствующих братьев, слышащих твою клятву. Если между ними ты найдешь смертельного врага, имеешь право казнить его и драться при нас, до тех пор, пока один из сражающихся не умрет, но никогда ты не будешь иметь право употребить против него средства светской мести, которые община наша предоставит тебе. Теперь на колена и слушай формулу.

Я без возражения стал на колени, и он сказал:

– Каждый из клянущихся здесь над этим пронзенным сердцем должен, смотря на него, думать о своем собственном, доведенном до отчаяния и истерзанном тысячью нравственных стрел. Каждый, вспоминая свои собственные страдания до того времени, когда он был вынужден надеть рясу, поймет чувства других. Так подними руку и повторяй следующее: «Клянусь своим истерзанным сердцем и своими прошедшими страданиями, что желаю отмстить тем, кто меня мучил: герцогу, матери моей и аббатисе урсулинок. Клянусь, что с этой минуты телом и душой принадлежу мщению, но так как один я бессилен, то прошу помощи моих, здесь собравшихся, братьев. Пусть каждый из вас будет в моем распоряжении телом и душою, если я могу воспользоваться ими для достижения моей цели. Взамен отдаю в распоряжение каждого из братьев себя и свои способности. Права нашего братства освобождают меня от обета целомудрия, налагаемого на священника и монаха и, для достижения цели, мне разрешается возобновить отношения с женщинами. С полуночи до первого петуха я могу покидать аббатство и носить светское платье, но, клянусь, во все остальное время подчиняться законам монастырской жизни, смотреть на приора как на господина и владыку, исполняя всякое его приказание, даже с опасностью жизни».

Каждое слово повторил я громко и внятно.

– Хорошо, – сказал приор. – Прими теперь знаки нашего братства.

В тот же момент я почувствовал острую боль в плече и глухо вскрикнул. Два монаха подошли ко мне сзади, отогнули рукав моей рясы и коснулись моего тела раскаленным железом.

Я не хотел показаться трусом, закусил губы, дал приложить к обожженному месту мазь, принесенную третьим монахом, и устоял на ногах.

Братья окружили меня, пожимали руку и повторяли:

– Услуга за услугу.

Приор также подошел ко мне и сказал, подавая маленький ключ на тонкой золотой цепочке:

– Я должен сказать тебе следующее: монастырская касса всегда для тебя открыта; ты можешь брать из нее сколько потребуется, подземелья в распоряжении братьев для их работ и развлечений. Теперь идем ужинать.

Бенедиктус повел меня, и мы вошли за другими в длинное смежное с первым подземелье, слабо освещенное факелами, прикрепленными к стене. Посредине стоял стол с серебряной посудой, за которым прислуживали восемь монахов.

– Как! Здесь есть слуги? – удивился я.

– Да, – ответил, смеясь, Бенедиктус. – Но измены с их стороны нельзя опасаться, потому что это болваны из народа, приговоренные за грубые преступления к одиночному пожизненному заключению. Вместо того чтобы сгнить в тюрьме, они живут здесь, никогда не выходя на воздух и не видя дневного света, но они пьют и едят вволю и очень счастливы.

Я поместился около Бенедиктуса. Все пили и ели не стесняясь, но не снимая колпаков. Очевидно братство так же мало соблюдало пост, как и целомудрие, так как в изобилии подавались наилучшая дичь, вино и сласти.

По окончании ужина монахи поспешно разошлись, а приор подошел к Эдгару и сказал ему:

– Покажи подземелья новому брату, чтобы он понял всю важность своего положения.

Дружески пожав мне руку, он удалился.

Эдгар взял факел и весело сказал:

– Пойдем, Энгельберт. Ты увидишь, что мы не беднее светских вельмож, но много могущественнее их.

Он провел меня в сводчатый коридор, по одной стороне которого было несколько небольших дверей. Эдгар отворил одну из них и сказал:

– Взгляни.

Я увидал гадкую каморку с каменным полом и удушливым воздухом, слабо освещенную белесоватым светом из маленького решетчатого окна. Какие-то удары слышались там в наружную стену.

– Что это означает? – спросил я.

– Войди и увидишь.

Он вошел в темницу, отворил вторую дверь и поднялся на несколько ступенек, я следовал за ним. Тогда Эдгар отворил последнюю дверь, еще тяжелее первых, и я отступил, вскрикнув от удивления.

Я увидал гладь воды, голубоватая поверхность которой была залита серебристым светом луны. Волны ударялись о ступени.

Я понял, что стоял на берегу озера, омывавшего с одной стороны скалу, на которой возвышалось аббатство.

Эдгар скрестил руки и казался погруженным в свои мысли.

– Сюда, – сказал он с улыбкой жестокого удовлетворения, – я завлеку когда-нибудь труп Ульриха и брошу его в эти тихие воды; волны смоют следы крови. Можно также открыть решетку, и впустить через нее воду в темницу. Каждый поступает сообразно своему желанию, но отсюда сплавляем мы свои жертвы. Эту часть подземелья мы зовем кладбищем. У нас четыре таких кельи, как я тебе показал; все с выходом на озеро. Когда-то это были гроты или выбоины, которые заделали стеной так искусно, что она сливается с самой скалой. Вообще эти подземные сооружения чрезвычайно любопытны по искусству, с каким использовали каждую естественную выбоину, чтоб устроить этот лабиринт зал и коридоров.

Мы вышли. Он затворил дверь и ввел меня в подземелье, освещенное несколькими факелами. По стенам были приделаны полки, и на них лежали связки бумаг; вокруг стояли письменные столы, каждый со своим номером. За каждым столом работали или писали монахи в нахлобученных колпаках.

– Это рабочая зала братства, – объяснил Эдгар. – Здесь делают изыскания, ведут корреспонденцию, подделывают документы. Словом, делают все необходимое, так как в верхних кельях не должно быть никакого следа запрещенной деятельности. Там, в углу, направо, мой стол; а твой рядом, прямо под факелом. Видишь ли ты свой номер?

Если ты понадобишься одному из братьев, он положит на твой стол род открытого письма, на которое ты обязан ответить, дать совет или высказать свое мнение. Я сношусь с № 52. Это человек большого ума; он подает превосходные советы, и меня он также выбрал своим помощником. Наконец, в этом сундуке сохраняются выдержки из биографий всех братьев, с именами их врагов и списком лиц, которых они знали в мире. Твоя история также будет здесь. Если ты найдешь, что кто-нибудь из нас может быть тебе полезен, ты напишешь ему и получишь в ответ все нужные указания. Старик, которого ты видел в первой пещере, и те, что спрашивали у нас пароль, члены братства, утолившие уже свое мщение, и теперь служат обществу с безусловной преданностью и скромностью. Итак, здесь мы будем работать над планом нашего мщения, но не сегодня. Теперь пойдем. Я проведу тебя в самый рай твоих желаний, в лабораторию, и представлю отцу Бернгарду. Это прекрасная личность; он изобретает способ делать золото и верит в привидения, которые умеет даже вызывать.

Мы вошли в круглую пещеру, издававшую едкий запах и наполненную дымом. Там была большая печь, кубы, банки странной формы, словом, все принадлежности лаборатории.

Перед письменным столом сидел монах спиною к нам и казался совершенно поглощенным чтением огромной старой книги.

– Здравствуй, отец Бернгард, – сказал Эдгар. – Простите, что обеспокоил вас, но я хочу представить вам друга, о котором говорил.

Монах обернулся и, подняв ночник, осветил мое лицо. Я вскрикнул от изумления. Это был тот самый, что предсказал мне мою судьбу.

– А, – произнес монах, улыбаясь, – так это вы? Слова мои очень скоро сбылись. Добро пожаловать, брат. Чем могу служить вам? Только не будем вопрошать судьбу; лучше не знать будущее.

И указал нам два стула.

Я с любопытством смотрел на него; я любил все таинственное, и алхимия давно привлекла меня.

– Отец мой, – сказал я, – я жажду науки, я желал бы сделаться вашим учеником и помогать вам в ваших трудах. С самого детства я всегда любил все таинственное.

Монах скрестил руки и вздохнул.

– Сын мой, жизнь человеческая слишком коротка для того, чтобы постичь эти вещи; это опьяняющая и фатальная наука, потому что ум беспрестанно наталкивается на непреодолимые препятствия. Мы догадываемся о чудесах, скрытых за завесой, но нас ослепляет уже едва приподнятый маленький уголок ее. Мозг наш узок, чувства мало развиты; единственно, что можно знать, это – что непрерываемая нить ведет к истине, что одно открытие служит основанием другому. Если желаешь, сын мой, будем работать вместе. Враг мой умер, прежде чем я успел отмстить ему; теперь я посвятил свою жизнь на то, чтобы найти способ вызвать из пространства душу виновного, дабы я мог видеть его, осязать и терзать упреками. Я уже вижу много блуждающих духов, но то все незнакомые, не тот, которого жаждет мое мщение. А между тем должен же я достигнуть цели. В писаниях и в книгах по астрологии отмечены случаи, что мертвые приходили и их осязали, надо только найти средство заставить его явиться.

Он остановился в задумчивости, устремив глаза в пустое пространство; Эдгар сделал мне знак, говоривший:

– Оставь, на этом пункте он немного тронут.

Но я был слишком заинтригован, чтобы уступить.

– Отец мой, – заговорил я, – удавалось ли вам вызвать кого бы ни было, если не врага вашего?

– Сын мой, я достиг только того, что вызвал тени животных.

– Не покажите ли вы мне? – спросил я, заинтересованный в высокой степени.

– Охотно и даже сейчас, – ответил монах с сверкающим взором.

Эдгар хотел остановить меня, но я увлек его, и мы вошли в смежную пещеру с закрытым кожаной завесой входом.

Как и первая комната, эта была наполнена различными принадлежностями для занятий алхимией, а в большой жаровне горели угли.

– Посмотрите, – сказал Бернгард. – Вот три черные курицы; они живые, можете в этом убедиться. На ваших глазах я посажу их на этот стол.

Он взял горящих углей, положил их перед птицами, у которых ноги и крылья были связаны, и бросил на огонь щепотку белого порошка; он воспламенился и дал до того яркий свет, что трудно было смотреть. Затем он поднял руки над курами со словами:

– Низшие создания, данные Создателем для нашей потребности, приказываю вам вызвать тень существа вашей породы.

Яркий свет потух, Бернгард приблизил светильник, и мы увидели, что все три курицы находились в состоянии полной неподвижности, точно во сне. Испытатель отступил и пристально смотрел на них, нахмурив брови.

Мы не спускали глаз с трех куриц, когда к нашему изумлению, на столе появилась четвертая. Она была совершенно белая и точно живая.

– Видите, – сказал отец Бернгард, – это – тень курицы, которую я убил сегодня утром, – и указал пальцем табурет, на котором находилась курица, совершенно сходная с бывшей на столе.

Курица забила крыльями, потом, не поднимаясь вверх, расплылась в пар и исчезла. Я отступил, а Эдгар перекрестился.

– Вы великий чародей, – прошептал он.

– Увы! Это только азбука всего, что есть великого, – отвечал монах, вздыхая. – Я работаю день и ночь, но не могу достигнуть своей цели, мне удался еще опыт с кошками, но что мне из этого. Душу врага моего мне надо. Ты, сын мой, если хочешь, всегда, когда будешь свободен, приходи заняться серьезной работой. Ты найдешь здесь все необходимые книги. Знаешь ли ты латинский язык?

– Да, – отвечал я.

– Тем лучше, это облегчит тебе занятия, а теперь, братья, покойной ночи, мне надо работать до первого петуха; это наилучший час, чтобы вызвать обитателей невидимого мира.

Пожав ему руку, мы вышли.

– Странный человек, – сказал Эдгар, – и великий маг. Знаешь, что он мне предсказал?

– Что? Отмстишь ли ты? – спросил я с любопытством.

– Да, отмщу, – ответил Эдгар, и на губах его появилась злая усмешка. – Все, погубившие меня, будут уничтожены: Вальдек погибнет от моей собственной руки; владения графов Рувенов перейдут к монастырю, и, – он горделиво выпрямился, глаза его метали искры, – наступит день, когда на груди моей будет блистать золотой крест приора. Энгельберт! Понимаешь ли ты всю силу этих слов? Ведь это та же корона и невидимый скипетр; это значит иметь в руках почти безграничную власть. Быть приором и начальником нашего тайного общества – всем управлять, помогать другим в отмщении и в то же время при первом желании пользоваться полной свободой, правда, ночью, и деньгами сколько угодно. Это называется жить. Нет, я не сожалею больше о мире; рыцарь фон Рувен, при всем богатстве и могуществе, очень мало значит между другими вельможами, такими же богатыми и могущественными, как он. Я только выиграл при обмене. Есть, впрочем, одна непонятная мне вещь; он сказал: «Ты сразишься с великаном и победишь его изменой твоего предшественника». Кто может быть этот великан?

Мы поднялись тем же путем, как и спускались, и когда четверть часа спустя, вытянувшись на своей постели, я думал обо всем виденном, мне казалось, что это был волшебный сон, и я боялся, что с пробуждением моим он исчезнет.

На другой день я вовсе не видел Эдгара, но сошел к Бернгарду и работал у него несколько часов. Колокол сверху извещал, что настало время присоединиться к братьям.

* * *

Должно признаться, мои ученые занятия так поглощали меня, что временно я забыл о планах мщения; притом я не знал, каким путем и с чего начать, чтобы попасть к герцогу.

Я внимательно перелистывал биографии братьев, но одного только нашел для себя полезным. Это был старый доверенный герцога, очевидно, знавший многие его тайны и вследствие предательства заключенный в монастырь. Я написал ему, но вместо ответа, он сам однажды вечером появился у моего стола.

– Я знаю тебя, – сказал он. – То есть, знал тебя только что родившимся. Я был в то время пажом герцога и знаю очень многое. Матери твоей, во время ее бегства, было двадцать пять лет; очень молоденькой она сделалась графиней фон Рабенау. Когда произошел скандал, тебе было семь лет, теперь тебе двадцать два года; значит, если твоя мать жива, ей около сорока.

Кроме герцога, графиня в то время имела еще связь с одним бароном Эйленгоф, который за какое-то плутовство был исключен из рыцарства и скрылся. Один Бог знает, что с ним сталось! Однажды он снова появился, сошелся с твоей матерью, и они вместе скрылись. Их никогда более не видели. Но ты должен быть очень осторожен и молчать об этой истории, так как наш приор – брат-близнец этого Эйленгофа. Так говорят, по крайней мере. Еще могу тебе сказать, что герцога вовсе не так трудно достать, как ты думаешь; ты можешь встретить его во всякого сорта гадких притонах, где он бывает по ночам. Советую тебе оставить пока в покое аббатису урсулинок, ибо я не вижу средства напасть на нее, не возбуждая подозрения. Постарайся только узнать, знает ли она о своей приятельнице графине Розе.

Я поблагодарил его и отправился к Эдгару рассказать все; мы обещали не иметь секретов один от другого.

– Слушай, – сказал Эдгар, подумав минуту, – когда ты рассказывал мне подробности освобождения Марии, мне кажется, ты упоминал имя какого-то Эйленгофа.

Я ударил себя по лбу.

– Правда. Как мог я забыть? Завтра же ночью отправлюсь в гостиницу.

В ту минуту один, раньше забытый, случай пришел мне на память: как хозяйка гостиницы вскрикнула от изумления, увидав на моем пальце герцогский перстень; я давал этой женщине лет тридцать пять, но она могла иметь сорок. Я вспомнил также влияние ее на того проходимца. Не был ли у меня в руках ключ к тайне? Голова моя кружилась, и мысли мешались.

День этот казался мне бесконечным, но после полудня следующего дня я отправился к приору и заявил, что в первый раз хочу воспользоваться своим правом выхода.

– Зачем? – спросил он. – Приор должен все знать, хотя в то же время он связан клятвой безусловного молчания.

Я в нескольких словах высказал ему свои предположения, избегая из деликатности упоминать имя Эйленгофа и сказав только, что хочу видеть хозяйку гостиницы. При этих словах моих приор сделал резкое движение и опустил голову. После минутного раздумья он произнес:

– Хорошо, сын мой, отправляйся после вечерней службы, спроси у № 13 ключ от гардероба. Только не забудь вернуться в положенный час.

С наступлением ночи я оделся в платье горожанина, привязал фальшивую бороду и, завернувшись в широкий плащ, вышел через подземелье, выход из которого был неподалеку от дороги, ведшей к гостинице.

Я проворно шел, и скоро у разветвления дороги показалась развалившаяся лачуга, цель путешествия. Слабый свет в одном из окон показывал, что «Вечерняя Звезда» готова открыть гостеприимную дверь запоздалым путникам.

На мой стук дверь отворила старуха и ввела в зал, в то время пустой. Женщина в красном шерстяном платье, которую я принял было за хозяйку, подошла ко мне и спросила, что мне надо. Я увидел, что ошибся. Это была очень красивая девушка лет шестнадцати, полненькая, в одно лицо с Бертой. Под моим пристальным взглядом она опустила свои черные глаза, а на вопрос о хозяйке ответила с грустью:

– Это вы говорите о моей матери? Увы! Она умерла месяц тому назад, и я здесь одна. – Утерев несколько слезинок, она прибавила: – Дядя взял все, что у нас было лучшего, и ушел. С остатками вина и провизии я начала торговлю; кормилица помогает мне, и мы живем довольно спокойно.

– Давно ли твоя кормилица знает твою мать? – спросил я. – И где эта женщина!

– Гильда! Гильда! Поди сюда, – позвала молодая девушка.

Почти немедленно появилась грязная и неряшливая старуха, противная, с косыми глазами и неприятными чертами лица. Она и отворяла мне.

– Чем могу служить вам? – спросила она, подозрительно глядя на меня. Я бросил ей золотой, который она с жадностью схватила.

– Скажи, знала ли ты мать этой девушки до ее рождения, и вообще, что знаешь о ее прошлом?

– Конечно, знаю всю ее историю, – отвечала старуха. – Мне пятьдесят лет, а Берте было всего тридцать один год; я знала и ее отца, содержателя гостиницы. Совсем молоденькой она убежала со странствующим миннезингером, а когда вернулась, то поручила мне маленькую Годливу. Самой ей некогда было, так как она только гуляла. Купила она эту гостиницу еще прежде, но почему не жила в ней – это ее тайна. Теперь бедная душенька ее погибла, Бог знает как; мир ее праху!

– Скажи мне еще, кто был этот Эйленгоф, ее помощник и правая рука?

При этом имени лицо старухи исказилось от ярости.

– Ах, этот мерзавец, вор и забияка, – заворчала она. – Еще бы мне не знать его, который ограбил, обокрал нас и еще смеет называть себя бароном фон Эйленгоф. И имя-то у него краденое, как все остальное! Ре был конюхом у одного Эйленгофа, который исчез после целого ряда обрушившихся на него несчастий; а этот пьяный плут никогда не был благородным. Простите мою горячность, – прибавила она. – Но мне кровь ударяет в голову при одном имени его.

Старуха говорила без остановки таким правдивым голосом и убедительным тоном, что я никак не мог подозревать обмана; несомненно, я ошибался, и безумием было в трактирщице подозревать мою мать, изящную, высокорожденную женщину.

Во время этого разговора Годлива не сводила с меня глаз.

– Сударь, – сказала она, краснея, – позвольте мне предложить вам закусить. Вы, вероятно, устали с дороги.

Я не решался, но прекрасные глаза, устремленные на меня, приковали меня к месту. Недаром мне было двадцать два года. Я остался, а Годлива, с сияющей улыбкой, прислуживала мне и следила, чтобы чаша моя не пустовала.

Несмотря на переодевание, у меня был красивый вид, что доказывали восхищенные взоры девушки. Склонившись над столом, Годлива не сводила с меня пылающего взгляда; в слабо освещенной комнате бледное лицо Годливы и вся ее страстная красота опьяняюще действовали на меня. За третьей налитой ею чашей, я пожимал ее ручку; она ответила на мой порыв и несколько глухим голосом прошептала:

– Придешь ли ты опять, прекрасный незнакомец? К чему иначе любоваться тобою и угощать тебя, если ты уйдешь и в моем сердце останутся только сожаления…

Я пристально смотрел на нее с некоторым удивлением. Она торопилась со своими чувствами, но мое тщеславие, польщенное столь быстрой победой, подсказывало мне: может быть, эта красавица в уединении своем мечтает о ком-нибудь, кто выше того грубого народа, что посещает эту гостиницу. Очевидно, что-то нравилось ей во мне, а к этому мужчина никогда не остается равнодушен. К тому же клятва снимала с меня обет целомудрия до первых петухов.

Я встал и взял ее руку.

– Прекрасная Годлива, – сказал я, наклоняясь к ней, – ты говоришь загадками. Ты спрашиваешь, приду ли я опять? Ну, а если приду, примешь ли и полюбишь ли меня, прекрасная хозяйка? Если скажешь «да», мы увидимся опять.

Она подняла на меня свои влажные глаза.

– Приходи же и люби меня так, как я тебя, ради тебя самого. Кто бы ты ни был, тебе всегда будут рады.

Я обнял ее гибкую талию и поцеловал в пылавшие губы.

Нельда, монастырь, все было забыто. В те минуты я совершал одну из безумнейших глупостей молодости.

Я вышел из гостиницы, обещая придти опять, и не изменил своему слову. Связь наша продолжалась довольно долго: потом я пресытился, перестал ходить в гостиницу и потерял Годливу из вида.

* * *

Дело с моим мщением совсем не подвигалось. Мать моя не находилась, а до аббатисы урсулинок я не мог добраться; хитрость ее делала ее неуязвимой. Эдгар и я в неудачах этих утешались сознанием, что в делах подобной важности необходимо терпение, и кто умеет ждать, всегда достигнет своего. Самыми счастливыми для меня часами были проводимые в лаборатории отца Бернгарда; я работал с жаром, забывая весь мир.

* * *

Более трех лет прошло без особенно важных событий, когда я узнал, что старый граф фон Рувен умер и оставил все свое состояние младшему сыну. Эдгар был глубоко огорчен смертью отца, а меня удивляло, что граф не завещал ничего в монастырь из части Эдгара.

Несколько месяцев спустя после кончины графа, Эдгар однажды вечером вошел в мою келью; он был очень возбужден.

– Энгельберт, – сказал он, – час моей мести наконец наступает, и ты будешь орудием ее.

Он рассказал мне, что скончался капеллан замка Рувен и что вдова его прислала к приору гонца с просьбой назначить ей нового духовника.

Эдгар уже говорил с приором, и тот согласился послать меня, чтобы все высмотреть, проверить и, может быть, напасть на след того ужасного предательства, в котором друг мой подозревал свою мачеху. В качестве исповедника, мне предстояло искусно выпытать все ее тайны и узнать, где находится ее племянник Ульрих фон Вальдек.

Около четырех лет графиня Матильда меня не видала, а с тех пор я очень изменился. Я не был уже прежним веселым, полным надежд юношей, богато разодетым; лицо мое носило следы сильного душевного переворота. Я отрастил черную бороду, да и вообще патер Санктус, монах с резкими чертами, суровым выражением, с угловатыми движениями, был совершенно другим лицом и таковым должен был сделаться интимным советником графини.

В конце разговора Эдгар сказал мне, сжимая мою руку:

– Энгельберт, будь мужественен на своем посту, а я, в свою очередь, буду здесь работать для тебя, и не буду лениться. Ты же наблюдай за всеми, потому что у приора на этот счет есть свои особые планы.

* * *

Накануне отъезда в замок Рувен меня призвали к приору. В комнате, освещенной одним камином, было полутемно; в глубине, на кресле с высокой спинкой, вырисовывалась внушительная фигура главы нашей братии.

– Брат Санктус, – заговорил он глубоким голосом, – вам доверяется большое дело; именья фон Рувенов очень велики, и желательно, чтобы никто не унаследовал их. Мне известно из верного источника о предположении выдать младшую дочь герцога за молодого графа; а граф Альберт слабый и болезненный; он может умереть, не оставив потомства, и герцог пламенно желает, чтобы это огромное богатство перешло в его род. Ваше дело, чтобы этот план не удался.

Я понял его.

– Будьте уверены, отец мой, герцогу ничего не достанется, – отвечал я.

– Хорошо, сын мой! Расстройте его планы, но действуйте осторожно и не увлекайтесь. Нарушить монашеский обет вы можете тогда, когда будете безусловным хозяином положения и когда уже не останется желать большего. Помните, что ваш долг держать в железной руке графиню, что ни один изгиб ее души не должен укрыться от вас, что ни одно приказание не должно исходить от нее, помимо вас. Чтобы достигнуть этого, вы кавалер с полночи до первых петухов, не забывайте этого, сын мой.

Благословив, он отпустил меня.

* * *

На следующий день я отправился в замок и был принят своей новой духовной дочерью в ее молельне. Как я и ожидал, она не узнала меня и набожно поцеловала мою руку. Ввиду предстоявшей мне роли, я внимательно осмотрел благородную даму.

Она мало изменилась и была все еще красива, но жестокое выражение лица портило впечатление; в глазах ее вспыхивал иногда страстный огонек, который показывал, что ею можно управлять, действуя на ее чувственную сторону. Значит, почва была благоприятна.

Мы беседовали, но с обоюдной сдержанностью. Разговор вертелся вокруг святости и покорности, которую должна вселить в сердце человека большая нравственная утрата. При воспоминании о смерти мужа, графиня закрыла глаза рукой, но когда опустила ее, я не заметил ни малейших следов слез.

Я скоро простился и ушел к себе. Около капеллы были назначены для капеллана две хорошенькие комнаты, с роскошной обстановкой; потайная лестница и маленький коридор соединяли их с молельней.

Вскоре я почувствовал себя очень хорошо в замке: я работал медленно, но верно, для достижения намеченной цели и, чтобы ориентироваться во всех направлениях, я пристально наблюдал за графиней, ее сыном и посетителями замка.

Альберт фон Рувен был тогда молодой человек восемнадцати лет, очень красивый, но слабого сложения; в характере его замечалась смесь слабости и лукавой злобы. Он был очень дружен, по-видимому, с бароном Виллибальдом фон Лаунау и ухаживал за его сестрой Розалиндой, четырнадцатилетней восхитительной красавицей.

Брат и сестра, в сопровождении Курта фон Рабенау, часто приезжали к нам и проводили целые недели в замке Рувен. В это время я подружился с Розалиндой, которая, будучи набожной и наивной, была со мной очень мила и выказывала безграничное доверие. Она чрезвычайно любила своего брата; впрочем, он был единственным близким ей существом, так как они в детстве еще осиротели.

* * *

Однажды Курт, также оказавший мне доверие, вошел в мою комнату. Он казался встревоженным и стеснялся говорить, но после некоторого вступления, признался, что пришел просить у меня огромной услуги, за которую отплатит мне вечной признательностью. Я расспросил его, и он открылся, что дело идет о тайном браке его с одной очаровательной женщиной, от любви к которой он умирает.

– Я боюсь, что отец не согласится, так как мне только двадцать лет, – прибавил он. – Но этот отказ будет моим смертным приговором.

– Послушайте, милый граф, – отвечал я, – не пускайтесь вы в такие приключения; отец, вероятно, женит вас сообразно со своими видами. Из того, что вы боитесь назвать ему вашу избранницу, надо полагать, что она ниже вас, а такое пятно на вашем гербе было бы обидой для вашего отца, которую он никогда не простит. Что касается меня, я не могу и не хочу вмешиваться в такое серьезное дело.

Курт был в отчаянии от моего отказа; он плакал, ломал руки и, наконец, вышел очень возбужденный; я не слышал более об этом деле и думал, что он бросил свое намерение.

Через несколько недель, как-то после обеда, к нам приехал граф фон Рабенау и сказал мне:

– Я желал бы женить Курта на Розалинде. Она красива, умна, и, я полагаю, это было бы хорошее средство образумить его; он такой горячий!.. Конечно, в настоящее время, Розалинда еще молода, но, чтобы избавиться от претендентов, я помолвлю их, и Курт будет связан. Последнее время он часто пропадает, это не нравится мне.

На другой день Курт пришел ко мне бледный и расстроенный.

– Отец Санктус, – сказал он, – посоветуйте мне, спасите меня! Я не знаю, как признаться отцу, что я женат.

– Вы женаты? – воскликнул я, пораженный.

– Ну да, я ведь говорил вам, что влюблен до безумия и хочу жениться. Это такая запутанная история!.. Видите ли, жена моя – дочь барона Эйленгофа, который, вследствие одной гадкой интриги, потерял и положение свое, и состояние. Жена его, редкая, превосходная женщина, помогала мне в этом деле. Их преследуют обоих, но я помогу восстановить подобающее им положение.

Я слушал совершенно изумленный, как вдруг, подняв голову, вздрогнул; граф фон Рабенау вошел неслышно и стоял в дверях. Лицо его было мертвенно бледно, а глаза метали искры.

– Эйленгоф женил тебя на своей дочери? А! Я понимаю все, но ты, – он бросился на Курта и. схватив за платье, тряс его с такой силой, точно хотел сломать, – как смел ты втайне опозорить так мое имя? Отвечай, низкий обманщик, трусливый и глупый мальчишка!

Я стоял точно заколдованный. В гневе своем граф намеревался собственными руками уничтожить этого страстно любимого сына.

Но где и когда слышал я этот же глубокий и захватывающий металлический голос?

– Где эта женщина, эта графиня фон Рабенау? – продолжал граф. – Как назвал Эйленгоф эту тварь?

– Годлива, – ответил Курт, охваченный внезапным страхом.

– Годлива?! – глухо повторил я.

– Вы ее знаете? – спросил граф.

– Да, и она, очевидно, обманула меня, отрицая знатное происхождение барона Эйленгофа.

Мертвенная бледность покрыла лицо Курта, и отеческое чувство проснулось в графе к обожаемому сыну. Рука его разжалась. Он отер пену, выступившую на губах, и сказал спокойнее.

– Ты пленником последуешь за мною в замок Рабенау и не так скоро выйдешь оттуда, понимаешь?

– О, отец! – вскричал Курт, сжимая руки. – Позволь мне только увидать мою жену, она совсем одинока.

Граф выпрямился; на него страшно было смотреть, и голос его с каким-то глухим свистом вырвался из стиснутых зубов.

– Молчи, если дорожишь жизнью! Чтобы никогда имя это не выходило из твоих уст. Не рассчитывай на мою любовь в этом деле и берегись ослушаться меня!

Курт без памяти повалился в кресло.

– Глупый мальчишка, которого одурачили! – произнес граф, смотря на него с любовью и жалостью. – До свидания, отец Санктус! Я с вами также должен поговорить, но теперь я пошлю своих людей за Куртом. – Он жестом простился со мною и вышел твердой поступью.

* * *

В тот же день я испросил у графини отпуск на два дня и отправился в аббатство.

Я с нетерпением спешил переговорить с Эдгаром. Прежде всего, он пожелал узнать, как идут его дела с мачехой, и я мог по совести ответить ему, что время наших религиозных бесед не пропало даром; мой взгляд подчинял мне Матильду, и я надеялся вскоре довести ее до полного признания.

Эдгар, в свою очередь, рассказал мне под секретом, что получил от настоятеля приказ быть наготове в одну из ближайших ночей. Кроме того, он подслушал странный разговор в кабинете приора, проходя потайной лестницей около его покоев. Незнакомый ему голос говорил: «Негодяй, страшись моего гнева и помни, что ты всем обязан мне. Я возвысил тебя, дал тебе громадную власть при полном моем доверии, а ты что сделал, предатель?!»

Конца Эдгар не мог слышать, так как боялся быть пойманным и спустился вниз.

* * *

На другой день я простился с Эдгаром и вернулся в замок Рувен. Вскоре по моему прибытии одна из служанок графини доложила мне, что меня ожидают в молельне. Я взглянул в маленькое металлическое зеркало, расчесал свою черную шелковистую бороду и, в уверенности, что могу понравиться, пошел к своей духовной дочери.

Я отворил дверь небольшой, хорошо знакомой мне комнаты и на минуту остановился на пороге. На дворе наступали сумерки, но в молельню проникало очень мало света через узкое окно в толстой стене и потому было совершенно темно. Пара желтых восковых свечей на аналое озаряла красноватым светом графиню, стоявшую на коленях, закрыв лицо руками, и совершенно погруженную в молитву.

На ней было широкое шерстяное платье белого цвета, стянутое в талии шелковым шнурком, а открытые до плеч распашные рукава обнажали прекрасные руки; густые волосы распустились и волнами рассыпались по платью.

Я смотрел на нее и в душе смеялся: я очень хорошо понимал выразительные взгляды, которые она бросала на меня последнее время. Моя суровая, почтительная сдержанность дразнила ее; потому она сняла тяжелые закрытые платья, предписываемые модой и красиво обрисовывавшие ее стройную фигуру, но закрывавшие белые руки, так же, как убор, покрывавший волосы. Впервые она приняла меня в этом соблазнительном наряде, силу которого тридцативосьмилетняя красавица Матильда очень хорошо сознавала.

Я не трогался с места, соображая мысленно всю важность услуги, которую мог оказать Эдгару, вызвав столь драгоценные для него признания, и вместе с тем, предвкушая наслаждение от связи с такой еще красивой женщиной. Должен признаться, что я сделался орудием вполне достойным общества, членом которого состоял; ни малейшее угрызение не тревожило мою душу, ни малейшее влечение сердца не стесняло меня; я собирался лгать без стыда, разыгрывать страстного любовника и в то же время соразмерять силу своих чувств с важностью тайн, которые хотел исторгнуть. Увы! Юношеская невинность прошла, и я упал до той душевной низости, которая вела к преступлению…

Все эти размышления, длинные на письме, пронеслись в несколько секунд. Я с шумом отворил дверь и вошел. Графиня вздрогнула и подняла голову.

– Ах! Отец мой, это вы, – проговорила она и опустила голову, как будто смутившись!

– Да, дочь моя, – ответил я, подходя к ней и благословляя ее.

Придвинув к аналою табурет, на котором я сидел всегда во время исповеди и молитвенных размышлений, я устроился на нем. Видя, что она не поднимает головы, я нагнулся к ней.

– Дочь моя, – сказал я сдержанно, – я замечаю смущение в ваших глазах и печаль на лице вашем. Имейте больше доверия к своему духовнику; все то, что тяготит вас, излейте в мое сердце, которое живая могила. Кто из смертных без греха? У каждого есть соблазны, увлекающие его, но помните, дочь моя, что исповедь установлена для облегчения совести, чтобы раскаянием исправить прежние ошибки. Мы раздаем щедроты, завещанные нашим Спасителем потомству. Мы отказываемся от мира, с его страстями и слабостями, мы даем обет покорности и полного отречения, чтобы стать достойными Господнего стада и вести его в селения вечные. Подумайте о правах, которые Иисус даровал нам своими божественными словами: «Что разрешите на земле, то будет разрешено и на небе». Говорите без страха, дочь моя, потому что давно я подозреваю, что вы скрываете что-то от меня, бедная овечка, может быть, уклонившаяся с прямого пути к спасению!

Окончив свою чудесную речь, я ласково посмотрел на нее, чтобы из-под суровой оболочки духовника чуть выглянуло восхищение мужчины.

– Ах, отец мой, – прошептала она, закрывая лицо руками. – Я очень грешна! Скажите, могут ли проститься тяжкие преступления после искреннего признания, и не оттолкнете ли вы меня с ужасом и негодованием, так как я совершила страшные грехи, терзающие меня и не дающие мне покоя. Но я готова отдать себя на ваш суд, открыть вам свою душу, потому что моему доверию и уважению к вам нет границ.

Она подняла пылавшее лицо; на щеках виднелись несколько слезинок, а из больших голубых глаз струилась явная страсть. Она сложила свои прекрасные белые с тонкими пальцами руки и положила их мне на колени.

– Говорите, отец мой, – повторяла она. – От вас зависит погубить или спасти мою душу.

Я с любопытством следил за ее изящными грациозными движениями, с удовольствием отмечая, насколько эта женщина была выше моих прежних пошлых любовниц.

Я сжал ее руки и, жгучим взглядом смотря на нее, прошептал:

– Милая дочь моя, чтобы излечить рану, врач должен видеть ее. Так говорите же, сознайтесь в своих ошибках, как бы велики и ужасны они ни были, и если вы ослабеете под тяжестью своих признаний, то я – с вами, и мои объятия поддержат вас, а принадлежащее вам всецело отеческое сердце – утешит. Говорите же скорее, дабы мои слова утешения и прощения, которое я вам дам именем нашего божественного Учителя, осушили скорее ваши слезы и разогнали тучи с вашего прекрасного чела.

Я крепко сжал ее горячие руки и почти к самым губам приложил любопытное, жадное ухо.

– Отец мой, я совершила гнусное и противоестественное преступление, но меня увлек страх, что Альберт потеряет значительную часть своего наследства. Муж мой намеревался завещать большие поместья вашему монастырю, как часть старшего сына, принявшего монашество, и тогда…

Она остановилась и совсем опустила голову; я слушал, затаив дыхание; теперь наступало признание.

– Ну! Что же вы сделали? Говорите!

– Чтобы помешать этому, я отравила его, – прошептала она упавшим голосом.

Я подозревал это, но дело было в том, чтобы достойно провести свою роль и узнать остальное. Потому я оттолкнул ее, вскочил на ноги и отступил к двери.

– Несчастная. Вы совершили такое страшное преступление, чтобы лишить монастырь принадлежавшего ему по праву имущества! О, дочь моя, я считал вас менее преступной! Вы воспрепятствовали тому, чтобы земное богатство поступило в церковь, в святое место, единственное могущее дать вам мир и спасение. Если бы вы еще совершили это злодеяние из личного расчета, страсти, незаконной любви, это было бы простительно, но обокрасть церковь!.. – Я провел рукою по лбу. – Я не могу оставаться здесь; ваше признание меня подавило…

Я сделал вид, что ухожу. Она слушала меня с ужасом и бросилась к моим ногам.

– Отец мой, не покидайте меня; я хочу открыть вам всю душу, все побуждение моего поступка; только ради Бога, останьтесь, простите меня.

– Дочь моя, – сказал я, притворяясь, будто несколько успокоился, – только полное признание может заставить меня вернуть вам мое расположение; скажу более, сохранить чисто земную любовь, которую вы мне внушили, мне, бедному изгнаннику, лишенному права на наслаждения жизнью. Я монах и слишком крепко связан клятвой для того, чтобы осмелиться извинять столь вредное для интересов общины вмешательство. Лишь когда вы примиритесь с церковью, тогда только я могу сказать вам; не отталкивайте меня, позвольте мне быть вашим другом, вашим доверенным и помочь вам получить прощение неба.

По мере того как я говорил, все более и более увлекаясь, отчаяние, застывшее на лице графини, сменялось выражением бесконечного счастья. Она встала и схватила мою руку.

– Что я слышу? Ад вы обращаете мне в рай… Я люблю вас страстно, как никогда еще не любила, и хочу оправдаться перед вами своей материнской любовью.

Она потащила меня к аналою.

– Слушайте же, отец мой, друг и поверенный.

Она стала на колени, а я снова сел на табурет.

Тогда она высказала мне свою ненависть к Эдгару, от которого всегда мечтала избавиться; сказала, что Ульрих фон Вальдек, алчный до последней степени, согласился за деньги завязать так хорошо удавшуюся интригу, и она указала ему Марию фон Фалькенштейн как яблоко раздора. Наконец, опасаясь ловкости и искусства Эдгара во время поединка, она купила через Герту у цыганки-колдуньи один напиток, который должен был кружить ему голову и лишить сил и гибкости. Ему подали этот напиток в вине, утром перед турниром.

Я спросил, почему она выбрала соучастницей Герту. Она призналась, что подкупила эту девушку обещанием устроить ее брак с одним авантюристом Энгельбертом, жившим тогда в замке, которого Герта любила безумно.

– Я ненавидела этого человека, – прибавила она, – которого Эдгар, не знаю откуда, достал, за то, что он имел влияние на моего пасынка и они взаимно поддерживали друг друга. Вальдек скрылся из страны, и я ничего не знала более о нем. Я же достигла своей цели: муж мой умер без завещания. Но не думайте, отец мой, что я у монастыря отняла эти поместья; нет, у Эдгара, которого ненавижу, но… – жгучий взгляд ее впился в мои глаза, – если я могу получить прощение от брата-бенедиктинца путем дарования этой земли, то я готова сделать это. Ответьте, отец, прощаете ли вы меня?

Вместо ответа я сжал ее в объятиях и прошептал:

– Да, дочь моя, драгоценная овечка моего стада, которую я надеюсь вернуть в овчарню.

Почти не отдавая себе отчета, побуждаемый желанием обладать этой женщиной, я прижал мои уста к ее и говорил ей языком страстной любви…

* * *

Когда я покинул графиню и вернулся к себе, первые солнечные лучи уже озаряли небо; я привел в порядок волосы и бороду и, облокотившись о подоконник открытого окна, подставил пылавшее лицо под свежий душистый утренний ветер.

Разнообразные мысли волновали меня: подавляющее презрение к графине, уверенность в полном господстве над ее волей… Но как лучше воспользоваться? Как поступить? Чего требовать? Была минута, когда мне явилась честолюбивая мысль захватить для общины все богатство Рувенов, и в голове моей мелькнули уже все сложные комбинации, но внезапно я опомнился. Если я обогащу монастырь, что приобрету я лично этой победой? Дам миру два, три новых трупа, а сам останусь по-прежнему в той же черной рясе, живой ложью перед людьми, ничтожеством, с бесцельным существованием в будущем?..

Я подпер голову руками. Я хотел жить, пользоваться свободой, а не быть вынужденным постоянно лгать, притворяться, обманывать, выманивать у людей их тайны для того, чтобы их же предать. Такая жизнь была ненавистна, и вера, которой меня учил рыцарь Теобальд, была совсем не та.

Все эти злодеяния я совершаю во имя Иисуса, который умер, молясь за своих палачей. Мы же общество мерзавцев, прикрывавшихся именем сынов церкви. Все, что еще было хорошего в моем сердце, боролось в ту минуту; смутный инстинкт говорил мне: «Ты слабеешь в своем испытании; вернись к добру, удержись!»

Но цепь, сковавшая меня с окружающим, была уже слишком сильна: она влекла меня, несмотря на протесты моего сердца; совесть моя померкла, и глубокий мрак воцарялся в душе.

Я поднял тогда свою буйную голову и сказал себе:

– Жизнь моя разбита; будущность погибла, и сам я безумец. Я мучаюсь и придумываю угрызения. Так нет! Я хочу отомстить за себя и помочь другим в том же. Ведь Бог тоже сказал: око за око, зуб за зуб, и я последую этим разумным словам в самых неумолимых подробностях.

Совершенно успокоившись, я затворил окно и, вытянувшись в постели, заснул крепким сном.

* * *

На другой день после обеда я сел на мула и отправился в монастырь. Графине я сказал о необходимости навестить больного брата. Я ехал, опустив капюшон, не из смирения, как, может быть, предполагали встречные глупые крестьяне, а для того, чтобы свободнее размышлять об отмщении и наслаждаться обаянием сознания, что удалось сделать послушной рабой гордую графиню фон Рувен.

Вскоре я уже звонил у дверей монастыря, но теперь неприятно резкий скрипучий звук колокола меня не поразил; ко всему привыкаешь.

Очень скоро я воспользовался случаем пробраться в один из темных коридоров и спустился в подземелье. В библиотеке я застал нескольких работавших монахов и спросил № 85 (Эдгара), но так как никто не знал, где он находится, я прошел к Бернгарду.

Я застал его за плавкой металлов, которые издавали едкий и неприятный запах; при моем появлении он поднял голову.

– Ты оставляешь меня, Санктус, и мне приходится работать одному. Если я сделаю великое открытие, слава перед потомством падет на меня одного.

Я сел и скрестил руки.

– Добрый вечер, братья, – раздался за нами голос приора. Я встал и увидал высокую, внушительную фигуру нашего главы с опущенным капюшоном, прислонившегося к косяку двери.

– Сидите, сидите, братья. Как идут ваши работы? Скоро ли мы будем иметь золото, брат Бернгард?

– Надеюсь, – с важностью отвечал алхимик, – я приближаюсь к разрешению задачи и должен достичь того, что буду делать золото.

Из-под капюшона приора послышался легкий смех, и он мне показался знакомым.

– Знаете ли, что я думаю, отец Бернгард? Если существуют разумные силы, направляющие нашу жизнь и наши поступки, вы никогда не найдете способа делать золото, потому что жизнь потеряла бы тогда свою цель. Золото, отец мой, есть возбудитель каждого поступка; чтобы иметь его, торгуют собою. Когда найдут бесконечное богатство, все разрушится. Ни дьяволы, чтобы нас губить, ни ангелы, чтобы спасать, не найдут больше двигателя; с этим металлом связаны все удовольствия и наслаждения в жизни, и для приобретения его ум человеческий пускается на самые глубокие ухищрения; все мозговые функции работают, чтобы добыть золото и вырвать его у ближнего. Разумы трутся между собой при этой работе, может быть, недостойной, но необходимой для умственного развития человечества. Итак, если бы, отец мой, вы нашли секрет делать без труда этот волшебный металл, если бы он сделался общим достоянием, он потерял бы цену и людям оставалось бы только подбирать его и тратить; вы, отец Бернгард, оказались бы основателем бездеятельности, лени и систематического оглупления мысли. Человек сделался бы животным, пожирающим свою пищу, не задумываясь над тем, откуда она взялась; мозг атрофируется, если он не работает, и я не могу думать, отец мой, что вам удастся остановить прогресс народный! Нужда делает открытия, дает известность и творит героев, а изобилие – никогда!

Я слушал с глубоким интересом эту захватывающую по своей правдивости речь. Какое широкое мышление у этого человека! Как он справедлив! И я должен сознаться, что он один способен поддержать организацию нашего тайного общества.

Отец Бернгард тяжело опустил голову на грудь.

– Не приходите в отчаяние от моих слов, брат, – продолжал приор. – Продолжайте искать, а пока будете искать, может быть, найдете что-нибудь более полезное для человечества, чем избавление его от всякой работы. Но я пришел вовсе не для того, чтобы смущать вас; я зашел случайно; вдруг мне вздумалось зайти к вам. Брат Санктус, если вы желаете видеть своего друга, то найдете его в пещере № 4 подземелья, прилегающего к озеру; возможно даже, что вы нужны ему.

Я понял, что приор хотел остаться один с отцом Бернгардом, потому встал и, поклонившись ему, направился в указанное место.

Это была часть подземелья, которую Эдгар называл кладбищем. На одной двери мне показался № 4, и я постучал в нее.

– Кто там? – раздался голос Эдгара.

– Я, Санктус.

Открылась внутренняя задвижка, и при свете факела в первом отделении пещеры я увидел стоявшего Эдгара, бледнее обыкновенного и с бумагой в руках.

– Что ты здесь делаешь? – прежде всего спросил я.

– Жду, – ответил он. – Но почему ты явился сюда и как нашел меня?

– Приор послал меня; однако, так как ты один, я могу рассказать тебе очень важные вещи: графиня исповедалась… с полным раскаянием.

Эдгар вздрогнул.

– Ну, и что же? – спросил он, сверкая глазами.

– Все идет превосходно; она связана по рукам и по ногам.

– Черт возьми, – произнес Эдгар, улыбаясь, – ты колдун.

Он усадил меня на сырую каменную скамью, и я должен был все рассказать ему. При известии об отравлении он вскочил с места и воскликнул:

– Бедный отец! Я отомщу и за тебя. Теперь надо только составить план. Благодарю, Энгельберт, благодарю за все, что ты для меня сделал, но я думаю. Пора… – прервал он сам себя.

– Что пора? – спросил я с удивлением.

– Увидишь.

Он отворил дверь, бывшую на задвижке и, взяв деревянный брусок вроде ручки от колодца, стал ворочать его.

– Помоги мне, – сказал он, останавливаясь и вытирая лоб. Я молча повиновался. Послышался шум воды, которая бурлила, изливаясь куда-то.

– Я уже говорил тебе, что можно по частям наполнять водою эти пещеры, – объяснил мне Эдгар. – Там, за этой дверью, есть пустое пространство, в настоящую минуту затопленное, надо выкачать воду.

После двадцати минут работы шум воды прекратился. Эдгар снял со стены факел и отворил указанную мне дверь, мы поднялись на несколько ступеней, совершенно сырых и местами покрытых лужами…

Я вздрогнул и отступил: на маленькой площадке было распростерто тело женщины, с которого струилась вода.

– Что это? Что это значит? – воскликнул я.

– Приказ приора, – ответил Эдгар, пожимая плечами. – Успокойся, Энгельберт, мы ведь не дрожим перед нашими уничтоженными врагами, так не будем выказывать отвращения и к чужим.

Он опустил факел и осветил бледное, искаженное лицо, обрамленное массою черных волос.

– Годлива! – с ужасом произнес я.

– Ты знаешь ее? – спросил удивленный Эдгар. – Но мы после поговорим об этом, а теперь помоги мне скрыть ее.

Мы приподняли труп и с трудом донесли его по каменным ступеням до двери, выходившей на озеро. Потом к ногам мертвой мы привязали груз и опустили в воду; тело мгновенно исчезло. Для глаза человеческого не осталось ни малейшего следа преступления; серебристая гладь озера была спокойна и светла, как зеркало.

Я прислонился к стене и сжимал руками тяжело дышавшую грудь. Я думал о Годливе, о нашей первой встрече в гостинице и вздрогнул. Рабенау хотел избавиться от этой женщины, и существо, стеснявшее его, погибло здесь. Значит, он знаком с нашим обществом. Подозрение это ужасным образом поражало меня… но нет, это невозможно. Погруженный в свои мысли, я оставил Эдгара одного приводить все в порядок и опомнился только, когда он сказал мне:

– Пойдем же, все кончено.

Мы вышли молча. Эдгар был озабочен своим планом мщения, а в моем мозгу вертелись самые разнородные мысли. Рабенау знал тайны подземелья; он избавился от законной жены своего сына; так неужели он член общества? Но ведь одни братья только могли участвовать в нем; я терялся в догадках. Наконец я обратился к Эдгару:

– Какой план мести придумал ты для своей мачехи? – спросил я. – Мне надо знать, как действовать.

Эдгар остановился, смертельная ненависть светилась в глазах его.

– Все взять на монастырь, – сказал он, – уничтожить графиню, как она поступила со мной. Любимец ее сын должен сделаться моим братом по святому Бенедикту, и тогда-то, когда они все будут уничтожены и лишены наследства, я, – брат, так обогативший общину, буду первый иметь право на золотой крест приора, как только место это будет свободным. Таков мой план в общих чертах. Но прежде я должен подумать. Ты понимаешь, Энгельберт, теперь я еще слишком потрясен твоими разоблачениями. Я забыл сообщить тебе новости, касающиеся тебя. Я узнал недавно, что прекрасная трактирщица Берта жива и здорова; она близкий друг аббатисы урсулинок, и тебе налгали про ее смерть. Надо только найти ее. Барон Эйленгоф также жив, но скрывается.

В эту минуту от стены отделился худой монах с опущенным капюшоном и сделал Эдгару знак. Тот немедленно подошел к нему и, простившись со мною, сказал:

– До свидания, друг мой. Мне надо поговорить с этим братом.

Я ушел очень заинтересованный. Кто мог быть этот монах, которого, я уверен, никогда раньше не видал? Скоро, однако, меня отвлекли собственные заботы. Слова Эдгара, что Берта жива, вернули меня к мысли, что она может быть моя мать. Но при этом предположении сердце мое замерло: значит, Годлива была моя сестра, а я имел с нею любовную связь и сейчас помогал спустить в озеро ее труп. Это было ужасно! И Берта допустила мою связь с Годливой, чтобы устранить подозрения. Мною овладел такой страшный взрыв негодования, что я убил бы это подлое создание, если бы оно попалось мне в эту минуту.

* * *

На другой день я покинул монастырь и, конечно, при виде почтенного отца, никто не заподозрил бы, что он вышел из места, где, не моргнув глазом, совершают самые ужасные преступления. Я медленным шагом направлялся в замок Рувен; спешить было ни к чему; я мог отдохнуть душою и телом, и если будущее не являлось особенно радостным, все-таки не представляло и больших забот.

* * *

Через несколько дней после этих событий, в замке появился рыцарь по имени граф Лео фон Левенберг. Это был очень красивый молодой человек с аристократическими манерами; он хотел лично уладить недоразумения, возникшие по поводу одного из его имений, смежных с землей Рувенов. Я присутствовал при свидании Альберта и графини с молодым рыцарем, когда вошла Розалинда; она возвратилась с прогулки верхом, с соколом на руке.

Она была восхитительна, оживлена ездой, и глаза рыцаря с нескрываемым восторгом остановились на ней. Графиня фон Рувен познакомила их, и завязался общий разговор об охоте, прогулках и погоде. Розалинде было пятнадцать лет, она знала, что красива; но в первый раз я заметил, что она желала нравиться и граф Лео неотразимо привлекает ее.

После этого первого визита граф фон Левенберг несколько раз приезжал к нам, но как-то граф Рабенау увез Розалинду, и я не видел ее несколько месяцев.

* * *

С каждым днем я все более утверждался в доме Рувенов, графиня слепо повиновалась мне, и граф Альберт, которым я также руководил, относился ко мне с большим расположением. Этот злой, угрюмый человек был большой ханжа, часто исповедовался и целые часы проводил в молитве.

Но собственные мои дела совсем не подвигались; мне не удавалось найти хозяйку гостиницы, Берту, чтоб выманить у нее нужные мне признания и тем иметь доступ к герцогу, которого я больше, чем когда-либо, ненавидел; рушились и мои старания установить отношения графа Рабенау с монастырем. Незаметно прошел год в этих интригах и размышлениях.

* * *

Однажды я читал, сидя у окна, и услышал топот нескольких лошадей. Графиня уехала к старой больной родственнице, и мы с Альбертом должны были через несколько дней отправиться туда же. Я думал, что приехал какой-нибудь сосед к молодому графу и почти забыл об этом, как вдруг отворилась дверь, и вошел Альберт, очень взволнованный.

– Отец мой, – сказал он, – я пришел к вам за советом. Приехала Розалинда; она убежала от своего опекуна, который помолвил ее за Курта; а она любит графа фон Левенберга, хочет тайно повенчаться с ним и умоляет вас благословить их брак. Но я не хочу допустить этого: прежде всего, – он нахмурил брови, – потому, что она мне самому нравится, а затем, я ненавижу тайные браки и нахожу, что она поступает нечестно, нарушая данное слово. Потому прошу вас, отец мой, не вмешиваться в это дело.

– Но, милый сын, – возразил я, – если Розалинда любит графа, чрезвычайно симпатичного человека, зачем препятствовать их браку?

Я невольно подумал, что было бы жаль мешать счастью этих двух молодых прекрасных существ; судьба так редко посылает счастье взаимной любви! Одну минуту у меня явилось опасение повредить им слишком большим усердием, и я подумал об Эдгаре, крестном отце Розалинды, но требовалось время, чтобы предупредить его, и Рабенау мог испортить дело.

Я быстро решился и, выпрямившись, уверенным голосом, гордо подняв голову, сказал:

– Сын мой, вы не имеете права разрешать или запрещать мне исполнение моих священных обязанностей. Вы и ваша мать хозяева в этом доме, а в капелле распорядитель – священник. Я благословлю любовь Розалинды и сам отвечу за свои поступки; а вам, сын мой, остается только покориться воле вашего духовника.

Альберт был не из смелых; он знал власть мою над его матерью и не чинил более препятствий.

Исполняя мое желание, он провел меня в апартаменты графини, где вся в слезах находилась Розалинда. Увидя меня, она подбежала ко мне и схватила мои руки:

– Отец Санктус, будьте добры благословить брак мой с Лео; он приедет сюда, – сказала она умоляющим голосом. – Сделавшись его женой, я буду в безопасности в замке. Вы не можете себе представить, как я боюсь, чтобы этот негодяй Мауффен не пристал ко мне, он преследует меня своей любовью с невероятной настойчивостью, хотя опекун мой три раза отказывал ему. Курта бояться нечего; он любит меня, но терпелив.

– Успокойся, дочь моя, – сказал я дружески. – Как только приедет рыцарь фон Левенберг, брак ваш состоится.

Спустя час на парадном дворе остановились два рыцаря, сопровождаемые несколькими вооруженными людьми и конюхами.

Это были Лео и Виллибальд. Увидав брата, Розалинда вскрикнула от радости и побежала навстречу молодым людям. Свидание было трогательное; глубоко взволнованный граф фон Левенберг пожал мне руку.

– Не нахожу слов, отец мой, для выражения вам своей благодарности; вы оказываете мне огромную услугу и, если я когда-либо могу быть вам полезен, располагайте мною.

Наскоро сделали последние приготовления, осветили капеллу и, по моему желанию, Альберт подписался свидетелем на брачном договоре, который поспешно составил замковый писарь. Затем я облачился в церковные одежды и поднялся на ступени алтаря. Через минуту появились жених и невеста.

Розалинда была прелестна в привезенном ею свадебном наряде – женщина всегда остается женщиной. Красивая пара набожно встала на колени, а я, странным образом взволнованный мыслью, что, будучи сам лишен личного счастья, могу дать его другим, произносил священные слова, которые связывали между собою два существа.

По окончании церемонии я поздравил молодую графиню фон Левенберг с мужем, и мы все отправились в залу выпить чашу вина за их здоровье. В эту минуту во дворе раздался лошадиный топот.

Альберт, подойдя к окну, недовольным голосом воскликнул:

– Граф фон Рабенау!

Розалинда побледнела и прижалась к мужу; Виллибальд горделиво выпрямился и стал около сестры.

Трусливый и лукавый Альберт проговорил со злой усмешкой:

– Я не виноват и умываю руки. Я исполнял только приказания духовника моей матери, который открыто хвастается своим влиянием на нее. В таком случае, я совершенно бессилен.

При последних словах он враждебно взглянул на меня. Подозревал ли он о моих отношениях с его матерью? Подозревал ли о моих намерениях присвоить часть его состояния в пользу монастыря?

Появление графа фон Рабенау помешало мне ответить ему должным образом. Граф был взволнован быстрой ездой; с гордо поднятой головой, со сверкающим взором, он остановился перед нами, и я вдруг ощутил нечто вроде страха за свой поступок против воли этого человека, могучая личность которого странным образом точно околдовала меня. Вместо всеми нами ожидаемого справедливого гнева, на губах графа появилась презрительная усмешка, и он насмешливо сказал, пристально смотря на меня:

– Отец Санктус, вы вероятно думали, что сделали мне неприятность поспешным заключением брака этой молодой парочки и лишением меня прав над опекаемой? Примем это к сведению; но и простоваты же вы, Санктус! Ваша поспешность дает моему сыну возможность заключить союз более блестящий, нежели с Розалиндой. Мне известно, что герцог желает выдать свою племянницу, принцессу Урсулу, за Курта и закрепить за своим родом состояние Рабенау, если тот умрет, не оставив потомства. Таким образом вы оказываете услугу нашему обожаемому сюзерену и мне, за что я вас и благодарю. Услуга за услугу, – прибавил он тише.

Я отшатнулся, точно громом пораженный: то были слова священной клятвы. Я не ошибался, Рабенау был сообщник и знал все.

– Мне было известно о твоем плане побега, – говорил в ту минуту граф Розалинде, – и я дал тебе убежать, потому, что никогда не стал бы принуждать тебя к ненавистному браку; но за твою скрытность и принятие решения, не посоветовавшись за мною, я сердит и не хочу больше тебя знать. У тебя теперь есть муж и защитник, пусть он охраняет тебя, мои же попечения кончены.

Розалинда подбежала к нему, протягивая свои маленькие ручки.

– Прости меня! Могла ли я знать твои мысли?

– Поди! Я не хочу говорить с тобою, – ответил он, отходя от нее и завертываясь в плащ.

На минуту он остановился перед новобрачным, закусил ус и произнес:

– Поздравляю вас, граф фон Левенберг, и нисколько не сержусь на вас. Женщины с сотворения мира составляют нашу погибель, пример – Адам!

Он хотел спешно уехать, но Альберт бросился к нему и удержал его:

– Граф! Что касается меня, я невиновен; я отказал в своем согласии, но принужден был повиноваться духовнику моей матери.

Граф остановился и с нескрываемым презрением с ног до головы оглядел молодого человека.

– Вы должны были повиноваться! – повторил он с лукавой усмешкой. – Это странно! Я понимаю еще, что ваша мать должна повиноваться; но вы, здешний хозяин?! Еще если бы вашей «духовницей» была монахиня из урсулинок, это было бы понятно, объяснимо, но в настоящих условиях это очень странно. Впрочем, граф Альберт, позвольте мне сказать вам, мне – рыцарю, известному своей прямотою, – что с вашей стороны признание, что вы обязаны были повиноваться, есть трусость. Ваша обязанность не изменять своим гостям, а охранять их и с оружием в руках преграждать мне вход в ваш замок, если бы я хотел силою ворваться в него. Поняли вы меня? Жаль, что потомок Рувенов так мало знаком с обязанностями рыцаря.

Он вышел, а Альберт остался точно прикованный к земле и бледный от бешенства.

Молодые супруги и Виллибальд еще раз выразили мне благодарность и, холодно поклонившись хозяину замка, уехали.

Я вернулся в свою комнату совсем расстроенный. Какую оплошность я сделал! Меня преследовала мысль, что я, может быть, способствовал герцогу приобрести огромное состояние Рабенау.

* * *

Я отправился в монастырь посоветоваться с Эдгаром.

Воспользовавшись минутой, когда мы были вдвоем, я рассказал все моему другу; он выслушал меня внимательно и покачал головой.

– Очень странно, – заметил он. – Я никогда не видел здесь графа фон Рабенау. Как же он знает все эти секреты? Одно лицо, которое я видел приходившим сюда и довольно долго беседовавшим с приором, это – рыцарь фон Мауффен; и мне крайне интересно, какие дела могут быть у этого противного графа с нашим аббатом.

– Мауффен? – удивился я. – Я слышал это имя. Граф был в сношениях с Эйленгофом и был любовником Берты. Прошу тебя, Эдгар, наблюдай за этой личностью. Может быть, тебе удастся подслушать один из их разговоров с приором. Я хочу знать, о чем они совещаются, и, может быть, нападу на след этой подлой графини, которую вовсе не признаю своей матерью. Я не могу отделаться от мысли, что она и трактирщица Берта одно лицо.

Эдгар обещал мне сделать все возможное, чтобы проследить за Мауффеном и приором; затем мы перешли к его собственным делам, и он сообщил мне составленный им план, как погубить мачеху.

– Ты знаешь, – сказал он, – что я хочу дать графине вкусить прелести монашеской жизни, которыми она так великодушно наградила меня, но только сын может заставить ее постричься. Ему надоело ее опекунство, и он желает быть единственным хозяином. Это чувство его окажет нам услугу. Ты останешься в стороне, а он заставит ее в монастыре замаливать убийство мужа. Чтобы привести молодого графа к желанной цели, ты должен выразить ему свое негодование за его грубую выходку и каким-нибудь путем заставить его приехать сюда для исповеди и молитвы. Остальное я беру на себя; он вернется к тебе готовым для намеченной ему роли. Матильда сделается урсулинкой и будет твоим орудием мщения в отношении бесчестной аббатисы, до который ты до сих пор не мог добраться. Графиня останется верной тебе. Поступив в монастырь, она может видеться с тобою и передать в твои руки твоего врага, особенно если ей пообещать место матери Варвары. Так постарайся, Энгельберт, как можно скорее прислать ко мне Альберта. Я буду следить за ходом этого дела и, в свою очередь, надеюсь в скором времени доставить тебе радость, большую и неожиданную. Только не допрашивай меня, я должен быть нем.

Я знал проницательный ум Эдгара и потому вполне доверился его словам и, напомнив ему только о наблюдении над Мауффеном, простился с ним. Мне надо было спешить с возвращением в замок, чтобы начать свои действия против Альберта. Надежда отомстить наконец аббатисе урсулинок немало способствовала моему удовольствию.

* * *

Я начал с того, что с ледяной сдержанностью относился к Альберту и сухо отказался сопровождать его, когда он поехал за матерью. По возвращении хозяйки замка, я ожидал, пока она останется одна с сыном, чтобы поздороваться с нею.

Притворяясь, будто не замечаю ее страстных взглядов, я высказал ей в строгих словах, что молодой граф вызвал мое серьезное неудовольствие; я передал ей подробности заключенного мною в ее отсутствие брака и прибавил:

– В присутствии посторонних лиц граф Альберт позволил себе отзываться о вас и обо мне оскорбительным образом, могущим возбудить самые непристойные подозрения. Чем заслужили мы это? Объявляю вам, что с этого дня я не состою более его духовником и не желаю ничего иметь с человеком, обещающим сделаться нечестивым, если в таких молодых летах он дерзает так грубо оскорблять своего духовного отца.

Заливаясь слезами, негодующая графиня осыпала сына упреками и приказала извиниться передо мною, так как, при всей ее слабости к Альберту, я был для нее еще дороже. Сначала молодой человек отказался, но напуганный гневом матери, согласился просить прощения.

В свою очередь, я уже не хотел ничего слушать и только после продолжительных переговоров, уступая слезам и настояниям графини, принял его извинения, но в виде наказания назначил ему провести в монастыре две недели в посте и молитве и три раза исповедаться. Я был уверен в послушании его, потому что графиня потребовала бы этого от сына для моего успокоения.

На другой день Альберт отправился в монастырь, и мне неизвестно, как провел он там время, но возвратился он худой, изменившийся и в высшей степени раздраженный. Растерянный, странный взгляд его на мать показал мне, что Эдгар достиг своей цели. А я воздержался посещать монастырь в течение этих двух недель, чтобы не возбуждать подозрения.

После первых приветствий, молодой граф объявил, что очень устал, но просил мать разрешить ему вечером увидеться с ней в моем присутствии, чтобы переговорить о делах громадной важности.

В назначенный час я отправился в молельню графини, а через минуту вошел к нам Альберт, бледный и со следами сильного огорчения на лице. Он сел, сдвинул брови и, собравшись с мыслями, сказал:

– Позволь мне, матушка, рассказать вам важные события, которые до такой степени тревожат меня, что совершенно лишили покоя. Находясь в монастыре, я счел своим долгом посетить могилу отца и помолиться об успокоении его души. После всенощной я отправился один в часовню, где покоятся наши предки, и на коленях перед могилой погрузился в молитву. Наступала ночь, и святое место освещалось одной лампадой, горящей день и ночь за упокой души умерших. Как вдруг явственно раздался под могильным камнем голос: «Альберт, сын мой!» То, что доверил мне отец, так как это был, несомненно, его голос, я передам вам в конце рассказа, который, насколько я замечаю, волнует и вас; вы дрожите и бледнеете, матушка? – Он бросил на мать испытующий взгляд и продолжал: – Вы можете себе представить, как я был потрясен? То, что голос из могилы поведал мне – ужасно. Я был один, волосы на голове моей стали дыбом, и я бежал.

Графиня, мертвенно бледная, несколько раз провела рукою по покрытому потом лбу. Я был спокоен, но притворялся глубоко заинтересованным.

– На другой день я поверил учителю моему, почтенному ученому монаху, – продолжал Альберт, – что со мною на могиле отца случились странные вещи, но не сообщил подробностей.

«Сын мой, – сказал мне святой отец, по некоторому размышлению, – отправься туда еще два раза. Если то же повторится снова, мы должны будем признать это знамением свыше и тогда я сведу вас к одному благочестивому отшельнику, которому Господь за его примерную жизнь даровал ясновидение, он объяснит нам все».

Убежденный в глубоком смысле этого совета, с замирающим сердцем два раза ходил я на могилу, и дважды голос моего отца и господина повторил те же слова. Я умолял духовника исполнить его обещание, и он отвел меня к отшельнику, почтенному старцу с белой бородой и с черными пронзительными глазами.

«Ага! – подумал я. – Отец Бернгард!»

– Я молил Бога убедить меня, что в действительности вовсе не были произнесены слышанные мною слова, – продолжал молодой граф, – но, увы, молитва моя не была услышана. Добрый отшельник спросил, что мне надо, но на первых же словах остановил меня: «Ваш умерший отец говорил с вами? В таком случае, он сам и скажет вам, что ему надо. Мне же ничего не следует знать».

Он бросил горящих углей в большую жаровню и стал молиться. Сначала замелькали разноцветные огоньки, потом поднялся густой дым и вдруг – клянусь вам, матушка, что меня не обманывали мои чувства, – я увидел призрак отца, протягивавший мне лист белого пергамента. При этом ужасном видении, я упал в обморок; когда же пришел в себя, святой отшельник передал мне пергамент со словами: «Вот лист, принесенный призраком вашего отца. Поднесите его к жаровне, и он сам напишет вам то, что желает сообщить».

Я встал совершенно разбитый и осмотрел со всех сторон пергамент; на нем не было положительно ничего, ни знака, ни письма. Не спуская с него глаз, я приблизил его к жаровне и увидел, как сначала буквы, а потом целые слова появлялись на белом фоне пергамента, и слова были те самые, что говорил голос из склепа. – Графиня, чуть живая, еле сидела. Альберт с силой схватил ее руку. – Будешь ли ты теперь отрицать, что отравила моего отца? Вот уже целый час я читаю на лице твоем твою вину.

Матильда упала на колени.

– Суд Божий наступил для меня. Мертвые встают, чтобы обвинять меня. Да, я виновна, но не осуждай меня, сын мой, ради тебя, из материнской любви, совершила я грех.

Она протянула к нему руки, но граф с ужасом оттолкнул ее.

– Ради меня? Так ты хочешь сделать меня своим сообщником? Никакого земного богатства не хотел бы я купить ценою подобного преступления.

Графиня вскрикнула, задыхаясь, и упала без чувств. Альберт повернулся ко мне и с упреком сказал:

– Вы знали это, отец мой, и молчали? По ее взглядам я видел, что она во всем призналась вам.

– Вы правы, сын мой, – печально ответил я, – я знал все. Но разве вам неизвестно, что признание на исповеди проникает в ухо священника, как в живую могилу? Вы видите, что, если клятва обязывала меня молчать, то Провидение нашло другое средство открыть истину. Неужели вы еще допускаете преступные отношения между мною, служителем Бога, и этой несчастной преступницей, которую я мог только жалеть, – я вздохнул. – А смирение ее и покорность происходили от уверенности, что мне известен ее гнусный поступок.

– Простите меня, отец мой, и не откажите в благословении, – сказал молодой граф и, набожно поцеловав мою руку, поспешно вышел.

Я остался с лежавшей в обмороке графиней, но, нимало не занимаясь ею, погрузился в свои думы. Я достиг своей цели и избавился от положения, начинавшего тяготить меня. Надо было только повидать Эдгара и узнать его последние намерения, ибо от первого свидания с графиней должна была зависеть ее окончательная участь: я предпишу ей то, что пожелаю. Потому я позвал одну из ее служанок и, предоставив ей позаботиться о госпоже, не теряя времени, приказал оседлать мула и отправился в монастырь.

* * *

Эдгар встретил меня с распростертыми объятиями и горячо благодарил, а затем со смехом рассказал, как обманули глупого Альберта.

– Наконец я приближаюсь к одной половине моей мести, – сказал он, и зловещий огонек удовлетворения сверкнул в его глазах. – Когда она будет там, в монастыре, потеряв имя, положение, свободу и волю, тогда приду я к ней и с глазу на глаз скажу: «Я заплатил тебе око за око, зуб за зуб».

Я вздохнул и прижал руки к сердцу. Я завидовал наслаждению Эдгара местью, которое он заранее предвкушал.

– Когда-то настанет мой час? – глухо шептал я. – Ты говоришь, вероятно, о свидании с мачехой, но как ты получишь его?

Эдгар пристально посмотрел на меня спокойным и уверенным взглядом.

– Я говорю только то, в чем уверен. Имей терпение, Энгельберт; обещаю тебе полную месть. Я еще должен пока молчать, но в тот день, когда пойду говорить с мачехой, открою тебе все.

Подкрепленный новой надеждой, возвратился я в замок.

* * *

Графиня три дня никому не показывалась; на четвертый день утром паж пригласил меня к ней.

Меня поразили ее бледность и перемена в лице. Увидя меня, она закрыла лицо руками и произнесла скорбным голосом:

– О, отец мой, как я несчастна! Посоветуйте мне, спасите меня!

Я нагнулся к ней и мягко сказал:

– Милая моя дочь, вы найдете во мне обещанного советника и поддержку. Говорите, облегчите свое сердце; я духовный врач и найду бальзам, который успокоит вашу совесть.

Она схватила мою руку и прижала к губам.

– Отец мой, вы – моя надежда, мое спасение на земле; вы милосердны так же, как Тот, Кому служите.

Сердце мое невольно сжалось. Женщина эта была большая грешница, но в ту минуту она говорила с убеждением; а я – служитель Бога и Иисуса – выдал тайну исповеди и играл в любовь, чтобы погубить ее. Я опустил голову. Бывали минуты, когда что-то похожее на голос совести шевелилось во мне и говорило: «Ты – подл, ты – предатель и клятвопреступник. Как, недостойный священник, предстанешь ты пред судом Господним?»

Графиня не знала моих мыслей, а сам я отогнал это доброе движение, как недостойную слабость. И я начал расспрашивать ее, что она намерена делать.

– Я не знаю, – ответила она. – Сын мой вне себя от негодования и требует моего пострижения в монастырь; сама я уничтожена таким видимым гневом Божиим и все готова сделать, чтобы искупить свое преступление. Меня страшит монастырь; но вы, отец мой, решайте: могу ли я загладить свое преступление, оставаясь в миру, посвятив свое время, покой и состояние на то, чтобы облегчить участь больных и слабых, или должна проводить жизнь в молитве и сделаться монахиней?

Не задумываясь ни минуты, я ответил:

– Дочь моя, без всякого сомнения, сын ваш отдаст на церковь вашу часть, которая и пойдет на помощь бедным. А кто лучше служителей Божиих знает их нужды? Если вы поручите мне это святое дело, я исполню его с радостью во спасение вашей преступной души. Сами вы должны отказаться от мира, постричься и покорной слугой Господа смыть тяжкое преступление, совершенное вами. Только за монастырскими стенами можно снова обрести душевный мир.

Я подло лгал, потому что там-то человек и утрачивал всякий покой и сердце его обращалось в ад. Но я обещал заключить ее туда и бессовестно добивался своей цели.

Графиня склонила голову и произнесла устало:

– Я преклоняюсь перед вашим решением, отец мой, и приму пострижение.

Я вскочил и, возложив руки на ее голову, громко произнес:

– Будьте благословенны, дочь моя, и Бог с ангелами своими да поддержат вас в вашем спасительном намерении. Непрестанные молитвы мои будут всегда с вами. Однако не забудьте устроить свои мирские дела; вы – как путешественница, отправляющаяся в далекую страну, – обязаны позаботиться о своем состоянии, во избежание недоразумения и раздоров после вашего ухода из мира.

– Да, отец мой, – отвечала она, – с вашей помощью свои светские дела я покончу, обещаете ли вы помочь мне?

– Без сомнения, дочь моя, – отвечал я.

В последующие дни мы занялись этим важным вопросом. Все золото и драгоценности графиня передала мне для раздачи бедным; большое земельное владение ее переходило в монастырь урсулинок, куда она вступала; наконец, аббатство наше получало большую сумму золотом и виноградник, наследственную часть Эдгара. Это было приблизительно то, что хотел завещать ему покойный граф, и графиня, желавшая искупить совершенное зло, настояла на исполнении воли умершего; таким образом, вследствие открывшегося преступления матери, состояние молодого графа значительно уменьшилось.

Когда я прочел Альберту решение его матери, он хотел возражать и поставить свое veto, но я заметил ему:

– Сын мой, вы требовали, чтобы мать ваша поступила в монастырь; а она посягнула на жизнь вашего отца именно в целях воспрепятствовать этому дару. Таким образом, ее желание исполнить волю покойного, дабы загладить свое преступление, совершенно справедливо. Что касается ее личного состояния, она вправе раздать его бедным, потому не мешайте ей. Еще достаточно золота, земель и замков останется на долю графа фон Рувен; у вас в распоряжении свобода, могущество, богатство, словом, все земные блага. Подобно орлу с распущенными крыльями, вы будете парить над двумя скалами, из которых на одной будет жить отшельник-граф, а на другой – графиня фон Рувен. Удовольствуйтесь этим, сын мой, и не будьте алчны.

* * *

Недели через две после этих событий, в мрачное, туманное утро мы приготовились в путь. Я отказался от должности капеллана и объявил молодому графу, что, проводив его мать, окончательно удалюсь в аббатство.

Графиня вышла вся в черном и, последний раз простившись с сыном и слугами, которых накануне щедро одарила, сошла, опираясь о мою руку, по большой парадной лестнице, той самой, по которой, в первый раз вступая в этот замок, я поднимался вместе с Эдгаром, и оба мы были счастливы и полны надежд.

Мы выехали в сопровождении только нескольких пажей и вооруженных слуг; в тот день стоял такой густой туман, что замок очень скоро скрылся из вида. В глубокой задумчивости, с поникшей головой, спутница моя не произнесла ни слова. После трех часов пути, мы подъехали к монастырю урсулинок. Чтобы выказать свое смирение, графиня вышла из носилок, и мы пешком продолжали путь. Позвонив у входной двери, я вспомнил свой первый визит туда.

Нас ввели, и мне пришлось поддерживать графиню, совершенно разбитую. Аббатиса приняла ее с распростертыми объятиями и прижала к сердцу, называя сестрой.

Мать Варвара была та же; с кротким, набожным лицом и живым взглядом; она пристально посмотрела на меня, но не узнала, и дружески поклонилась. Я назвался ей духовником графини и просил милости остаться ее руководителем, тем более что состоял исполнителем ее последних светских распоряжений, в которых должен отдать ей отчет.

Когда я сообщил о богатом пожертвовании графини на общину, членом которой она делалась, добрая пасторша церкви горячо пожала мою руку и сказала медовым голосом.

– Приходите, приходите, отец мой, утешать нашу бедную сестру; вам всегда будут рады.

* * *

Простившись и не имея более никакого дела в замке Рувенов, я направился к аббатству, где дал во всем отчет Эдгару. Он слушал меня, сияющий; но когда первый порыв прошел, он сообщил мне, что подслушал разговор между приором и рыцарем Мауффеном, такой странный, что не знает, что о нем думать. Аббат говорил как проходимец, а не как человек его положения и звания. Говорили также о главе общества, но не называя его имени. Кроме того он убедился, что Берта и графиня Роза – одно лицо и что Мауффен обдумывал месть Лео фон Левенбергу и высказывал угрозы против него.

Это все были новые сведения. С терпением я также достигну моей цели, и дорого заплатят за мою разбитую жизнь и аббатиса, и моя мать.

Через несколько дней я отправился в монастырь урсулинок и увидел графиню уже в одежде послушницы; она покорилась своей участи, но высказала, что в любви ко мне ее единственная радость и поддержка.

Чтобы развлечься и убить время томительного ожидания, я принялся за занятия с Бернгардом, этим неутомимым ученым, всегда в поисках открытий, до того поглощенным неземными вещами, что забывал за ними все, даже планы мщения.

Он стремился особенно проникнуть в две тайны природы: достичь средства делать золото и вызывать из пространства души людей, когда-то обитавших на земле. Он непрестанно учился, и мы проводили много ночей, согнувшись над древними рукописями, заключавшими странные опыты и рассказы египетских и халдейских колдунов.

Бернгард вел жизнь аскета, принимая только самую необходимую пищу и, по-видимому, ни в чем не нуждался. Он до такой степени жил духовной жизнью, что, казалось, забывал тело. Иногда приор также приходил в лабораторию. Он говорил мало, большею частью читая и делая заметки на пергаменте; но, если ему приходилось делать какое-нибудь замечание, оно всегда поражало своей правдивостью и глубиной.

Однажды мы с Бернгардом были заняты взвешиванием разных снадобий, которые хотели расплавить, все добиваясь смеси, которая могла бы производить золото. Приор присутствовал при этом. Сидя за маленьким столом, он читал старую книгу, казалось, всецело поглотившую его.

– Братья, – внезапно сказал он своим глубоким, металлическим голосом, – как мы еще слепы и мало ушли вперед! Послушайте, я прочту вам чудесный рассказ одного халдейского ясновидца, часть которого я перевел из этой старой книги. Он говорит:

«Отучив, насколько возможно, тело свое от всяких материальных потребностей и особенно пиши, отягчающей мозг, – а я много раз испытал, что после сытного обеда тело становится вялым и дух бездеятельным, – после правильного поста и сосредоточения мысли на отвлеченных вопросах, я достиг такого результата, что душа моя может отделяться от тела и являться снова на мой призыв. Чтобы достигнуть этого, я должен был стать на месте, ярко освещенном солнцем, и пристально смотреть на него. Первые мои опыты были бесплодны, но я не поддавался, ибо лучи солнца, этого светила, к которому тяготеет наша земля, должны были очистить меня. Когда я достиг способности непрерывно смотреть в центр света, я уже не мог оторвать от него своего взора и, стал видеть, как яркий золотистый свет проникал в мое тело и наполнял его облачными массами, похожими на освещенную солнцем, падающую с высоты скалы из ручья воду. Я был совершенно убежден, что это душа моя отделялась, потому что эта облачная масса была отражением моего тела, но более прозрачным, более красивым, как и подобает быть, когда душа получает возможность покинуть свою земную оболочку. Только одна, очень крепкая светлая нить связывала дух с телом, давая возможность душе витать сколько ей угодно на свободе, не позволяя совершенно отлетать. Таким образом я мог отлично различать все окружающие предметы. Я видел высокую скалу около себя и в то же время видел ее внутренность; тот же солнечный луч проникал в нее и, входя туда, казалось, превращался в тысячи разноцветных капель. Затем душа моя посетила недра земли; туда также проникали лучи животворящего светила, и я заметил, что всегда из-за разноцветного пламени появлялось нечто, напоминающее дым. В нескольких местах все кипело, как вода на огне, рассыпаясь понемногу искрами; потом появлялся черный дым, и, когда он проходил, я видел точно линии кристаллов: одни из золота и иных металлов, другие из драгоценных камней. Это я присутствовал при их образовании». – Приор остановился. – Я только до этого места перевел речь халдея, – сказал он. – Рукопись очень неразборчива, и многие слова незнакомы мне, однако, общий смысл таков, как я вам прочел, и, по моему мнению, вывод из всего этого, братья мои, тот, что следует изучить невидимую работу производства золота в природе, а не смешивать, как мы делаем, сухие и уже совершенно сформированные тела. Но, чтобы дойти до этого открытия, следовало бы наблюдать и уметь производить такие газообразные вещества, как описывает халдей; а этого мы, может быть, никогда не достигнем, так как, очевидно, это такая же малоуловимая материя, как та, из которой образуются наши души.

Мы слушали с понятным вниманием чтение приора и последовавшее объяснение. В словах его была истина, наводившая на многие мысли и вызвавшая тысячи вопросов. Если бы нашелся только, кто мог бы разрешить их!

Да, мы боролись с гигантскими силами природы, не будучи в силах постичь тайн природы, которые кишат на каждом шагу, при всяком взгляде на прошедшее, настоящее и будущее.

Сам человек – неразрешимая загадка. Каким образом соединяется и как отделяется от тела это невидимое «я», которое думает, страдает, учится, и может ли оно испытывать любовь, ненависть и гнев, когда от него остается одна безжизненная масса, подобно телу Годливы, которое чувствовало, любило, говорило? Тайна!

Все это таится в прозрачном пространстве, называемом воздухом, которым мы дышим.

Невольно и я сам, и мои интересы, и мои планы мщения, все показалось мне жалким и ничтожным.

Река времени поглотила целые поколения, великих людей и глубоких мыслителей; имена их и деяния исчезли, провалились, как в пропасть, в это невидимое, где очевидно всегда достаточно для всех места.

Я обхватил руками голову, удрученный, подавленный бесчисленными вопросами, мучившими меня, но которых я не мог разрешить; мозг мой показался мне слишком узким, и я ощущал физическую боль при возникновении мысли, которая, я чувствовал это, наталкивалась на непреодолимую стену.

«Боже мой! – думалось мне. – Если бы я в состоянии был когда-нибудь постичь, приподнять одну из завес невидимого, я отдал бы жизнь, чтобы достичь этой цели».

– Брат Санктус, – сказал в тот момент приор, – не мучайте себя. Бедный мозг наш так создан, что не может работать, как бы нам хотелось, но… – он подошел, положил руки на мое плечо и прибавил дрогнувшим, убежденным голосом – мы созданы для работы, а не для мечтаний. Так остерегайтесь предаваться таким прекрасным мечтам, которые кажутся вам, что полны плодотворных открытий. Это предательское болото, кошмар, которые проходят только, когда там, – он указал на лоб, – все кончается, все останавливается. Жизнь же дана, чтобы жить, так и будем жить!

Он рукою послал нам прощальное приветствие и исчез.

– Да, – прошептал отец Бернгард, – ему, с его гигантской душой, с неутомимым разумом, это возможно, а мы – пигмеи, я, по крайней мере.

Я встал… Все, казалось, поблекло во мне и вокруг меня; будущее казалось бесцельным, мои проекты мщения мелочными и смешными, и мысль моя обратилась к тому времени, когда все пройдет, все будет достигнуто, тело мое состарится, душа утомится и передо мною встанет безотрадный результат: возвращение в неизвестное ничто, родину моей души. Не будучи в состоянии продолжать работу, я простился с отцом Бернгардом и поднялся в свою келью.

В продолжение нескольких дней я был в состоянии полного изнеможения и непригодным ни к какому делу, но понемногу молодость преодолела этот упадок, ослабила пережитые впечатления, и скука монастырской жизни загнала меня снова в лабораторию отца Бернгарда.

* * *

Все пошло по-прежнему. Недели и месяцы проходили, не принося ничего нового. Однажды утром вошел в мою келью Эдгар и сказал, странно улыбаясь:

– Энгельберт, сегодня графиня Матильда принимает постриг, и я после обеда пойду к ней. Ты же по окончании вечерней службы жди меня в старом подвале; по возвращении от мачехи, я сообщу тебе давно обещанную большую радость.

Я хотел расспросить его, но он ушел под предлогом занятий.

Весь день меня преследовало неприятное чувство. Я никогда не любил Матильду, и, конечно, эта гордая преступная женщина заслужила свою участь, но я не мог отделаться от мысли, что высший судья для нее – Бог, а не Эдгар, и что сегодняшний тяжелый день, как и предстоящее ужасное свидание, которое должно добить ее, были делом моих рук…

Я с нетерпением ждал назначенного часа и с наступлением его, взяв светильник, отправился на место свидания.

Старый подвал был обширным склепом, уже совершенно заполненный гробницами. Никто туда не ходил, и я был уверен, что в этом уединенном месте ничто не потревожит меня. Я вставил факел в железную скобу и сел на край одной старой гробницы.

Со всех сторон, куда только мог проникнуть глаз, стояли надгробные памятники; сами стены были покрыты плитами из камня или бронзы. При дрожащем свете факела из мрака выступала то фигура молитвенно коленопреклоненного рыцаря, то женщины со сложенными руками, то какой-нибудь герб – последний знак ребяческого тщеславия людского.

Я предался печальному раздумью. Все эти лица, оставившие свои следы на камне, уже целые века как умерли; они поглощены неведомым и разрешили его тайну. И в моем мозгу снова зашевелился так живо интересовавший меня вопрос о смерти.

Не знаю, сколько времени я мечтал таким образом, как вдруг вздрогнул от звука полнощного колокола. Эдгар запоздал; не замешкался ли он в рабочей зале братства? Но в ту же минуту из темной глубины подвала раздались шаги, и передо мной неизвестно откуда появился Эдгар. На возбужденном лице его было выражение удовлетворенной ненависти.

– Благодарю, Энгельберт, – сказал он, сильно пожимая мою руку. – Мщение, выпавшее мне сегодня, успокоило и укрепило меня.

– Ты видел ее? – спросил я, снова испытывая то же неприятное чувство, что и днем.

– Да, – ответил Эдгар дрожащим голосом. – Я видел ту, от которой осталась одна тень великолепной графини фон Рувен; она задрожала, узнав меня и услышав насмешливые слова, в которых я открыл ей тайну моей мести, твое настоящее имя и твое предательство. Я уверен, она переживает теперь такие же страдания, как я, когда стал жертвою низкой интриги и потерял все: имя, честь, свободу. Пусть и она переживет те же страшные минуты, когда ряса казалась мне свинцовой, когда сама будет игрушкой в руках такой женщины, как мать Варвара, рабой – после того, как всю жизнь распоряжалась другими. У меня есть новости насчет твоего друга аббатисы, но оставим это до другого раза. Теперь посмотри, Энгельберт, на этот видимый знак моей признательности и пользуйся остатками того, что есть живого в твоем сердце.

В эту минуту от стены отделились две незамеченные мною раньше тени, и на свет появились два очень худых монаха в черных клобуках. Один подошел ко мне и откинул капюшон; сердце мое замерло, громадное счастье, чувство любви и благодарности наполнили мою душу. Я сжимал в объятиях Нельду, сестру мою и вместе с тем страстно любимую женщину. Глаза мои затуманились.

– Ты, ты, здесь? Каким чудом?

Я отступил на один шаг, не выпуская ее рук, и рассматривал ее. Да, это была Нельда: прекрасное лицо ее побледнело, изменилось его выражение, но оно не подурнело.

Только некоторое время спустя я стал сознавать действительность и осмотрелся кругом. Я увидел Эдгара, прислонившегося к стене, и около него, с откинутым капюшоном, другого монаха, в котором узнал Марию фон Фалькенштейн; на лице ее были следы нравственных страданий, на губах образовались жесткая и горькая складка, и мрачный блеск, едва смягчаемый присутствием любимого человека, светился в ее глазах.

– Сядем и поговорим о делах, – сказал Эдгар, подавая пример.

Словно во сне, сел я около Нельды на краю гробницы и проговорил:

– Объясни мне все эти тайны.

– У нас завтра будет достаточно времени для объяснений, – возразил Эдгар. – А теперь слушай важные новости, которые я хочу тебе сообщить. Подобно тебе, Энгельберт, я не ленился; ты будешь отмщен, и у нас в руках уже все нити интриги. Так как Нельда и Мария стали монахинями в монастыре урсулинок, то ничто не может укрыться от них. Всем надоела власть матери Варвары, угрюмой и злобной; Мария надеется занять ее место и имеет на то основание. Тогда она будет управлять всем; потайное подземелье будет служить нам местом сборищ. Не мы одни имеем там привязанности; несколько членов нашего братства также состоят в сношениях с монахинями. Графиня Роза скрылась у своей приятельницы; значит, легко будет завладеть ею. Но, прежде всего, надо обеспечить захват аббатисы; у тебя будут тогда две жертвы, над которыми ты можешь утолить жажду мщения. Я же жду еще двух: Вальдека и моего брата. Уничтожив их, я позабочусь о себе самом и, как знать?.. Может быть, и достигну своей цели! Уже становится поздно, – сказал он, вставая. – Сестры должны вернуться к себе. До свидания! До скорого свидания! Потому что теперь, Энгельберт, ты можешь видеть Нельду, когда пожелаешь.

Мы простились, а два мнимых монаха исчезли. Когда мы остались вдвоем, Эдгар выпрямился и проговорил, сверкая глазами:

– Знаешь ли, Энгельберт, на что я рассчитываю? Что лишает меня покоя и сна?

– Нет, – ответил я. – Я считал тебя довольным, так как дело твое с отмщением очень подвинулось.

– Это дело второстепенное, – с живостью произнес он. – Но я напал на след неслыханной интриги… – он нагнулся к моему уху. – Приор просто игрушка в чьей-то искусной руке, а мы только орудия этой воли. Я убедился, что у приора два голоса, два лица и что тот, кто распоряжается, держит второго в полной от себя зависимости. Всей восхитительной системой нашего братства, его успехами, богатством, обязаны мы заслугам этого неизвестного, его воле и уму; а в сущности, он не значил бы ничего, если бы не имел помощников, подобных нам, то есть работников для скучной работы тайных преступлений, для исполнения приказаний, в которых не хочет марать рук. Это возмущает меня, и я признаюсь тебе, что привык сам распоряжаться, а не подчиняться. Я уверен, что, имея его власть, извлек бы из нее гораздо больше пользы. Бернгард посулил мне золотой приорский крест прежде, нежели я сам подумаю о нем; а теперь меня гложет и не дает покоя мысль: заместить приора, как заместят мать Варвару. Тогда мы будем полными хозяевами; теперь же мы рабы какого-то, может быть, проходимца.

– Кто он может быть? – поинтересовался я. – Мне уже давно приходила мысль, что приор «двоится».

Эдгар покачал головой.

– Как я могу знать? Надо допытаться. Я тщательно изучал каждого брата, рассматривал лицо, наблюдал походку, вслушивался в звук голоса, но нет; между братьями нет его. Он всегда как будто появляется из комнаты аббата, но я еще не додумался, как добраться мне до этого лже-пророка.

Меня в высшей степени интересовало это дело, но я не мог не сказать:

– Эдгар, ты играешь в опасную игру. Лицо, управляющее нами, много выше нас в умственном отношении, и, хотя я отдаю полную справедливость твоей энергии и большому уму, я боюсь, что ты не в состоянии бороться с приором.

Яркая краска покрыла лицо Эдгара, и он взглянул на меня враждебно и насмешливо.

– Ты думаешь, что у меня недостанет ума и энергии, чтобы раскрыть эту интригу и достигнуть цели? Только я возьму с тебя клятву.

– Какую? – спросил я.

– Поклянись мне, – ответил с важностью Эдгар, – что, если благодаря моим усилиям освободится место приора, ты не будешь стараться завоевать его. Клянись мне твоей честью.

– Клянусь тебе, – ответил я, кладя свою руку в его.

– Благодарю. А теперь несколько слов, чтобы ты мог спокойно спать. Я явился к мачехе открыто, совершенно просто, через большие ворота, назвавшись твоим посланным. Опасно было бы, – он иронически усмехнулся, – дать ей знать, что есть более короткий и благоразумный путь к патеру Санктусу. Путь этот я давно открыл, выслеживая приора, который пользуется им для свиданий; но я увидел Марию только через посредство главы и от него получил разрешение для тебя и Нельды. Вообще, члены братства, имеющие подобно нам старые привязанности в монастыре урсулинок, одни пользуются этим способом свиданий; новые знакомства запрещены. Теперь ты знаешь все; покойной ночи.

* * *

Прошло еще некоторое время без перемен.

Однажды ко мне неожиданно явился барон Виллибальд фон Лаунау; он был бледен, очень изменился и был утомлен душой и телом.

– Я не хотел проехать мимо аббатства, не воспользовавшись случаем повидаться с вами, патер Санктус, – сказал он.

Потом он в нескольких словах сообщил мне, что женился, но не счастлив и что поразило его несчастье сестры.

– Что же с ней случилось? – спросил я, потому что искренно интересовался прелестной Розалиндой, брак которой я благословил.

– Боже мой, – сказал Виллибальд, – разве вы не знаете ужасную историю, о которой все говорят?

– Положительно ничего не знаю.

Тогда он рассказал мне, что граф фон Мауффен, давно влюбленный в Розалинду, совершал относительно ее всякого рода низости. Наконец в одном обществе он обвинил Левенберга в том, что тот предательски убил его двоюродного брата, молодого рыцаря Зигфрида, когда тот приезжал по делам в замок Левенберга, прибавив, что позднее нашли тело рыцаря на его земле. Лео был в негодовании и протестовал; Мауффен поддерживал свои обвинения, инсинуируя, что Лео наследовал часть имений покойного, мать которого, тетка Левенберга, ненавидела Гуго фон Мауффена и завещала свое состояние племяннику, в случае, если сын умрет бездетным.

Ссора перешла в скандал и кончилась взаимным вызовом. Решено было отдать дело на Божий суд, чтобы узнать, убил Лео или нет рыцаря Зигфрида. При этом известии отчаянию Розалинды не было границ, и она хотела непременно присутствовать при поединке, который был неудачен для Левенберга.

Увидя своего мужа падающим, Розалинда так вскрикнула от горя, что все были потрясены; к тому же все симпатии были на стороне Лео, потому что графа фон Мауффена все ненавидели. Герцог, взволнованный, не мог в присутствии жены отдать приказ его прикончить, всем известна была горячая любовь молодых супругов. «Желаете вы, чтобы он остался жив?» – обратился к ней герцог.

В первую минуту, – продолжал Виллибальд, – Розалинда простерла руки к герцогу, но при этих словах его она задрожала, выпрямилась и прерывающимся голосом сказала: «Нет, государь! Если бы я стала выпрашивать моему мужу опозоренную жизнь, я была бы худшим его врагом, нежели этот предатель убийца». И опустила голову на руки. Я тогда совершенно потерял голову. Было ужасно видеть такую смерть нашего доброго, симпатичного Лео и не иметь возможности защитить его. Но опекун наш, Рабенау, из нашей ложи следивший за поединком, схватил Розалинду на руки и унес ее от страшного зрелища.

Рассказ этот поразил меня, точно это было мое личное горе. Я всегда чувствовал большую симпатию к прекрасному благородному Лео.

– Где теперь Розалинда? – спросил я.

– Она у Рабенау, – отвечал Виллибальд. – Он окружает ее всякими заботами; ее геройское поведение заставило графа забыть недоверие к нему Розалинды в день ее замужества. Но представьте себе, патер Санктус, этот подлый Мауффен не удовольствовался убийством Левенберга и украл его тело. Труп был положен в палатку, а когда пришли за ним, его там не могли найти. Мы скрыли это от Розалинды, впавшей в горячку; по счастью, она не могла сама ни за чем следить, но, надеюсь, наступит день, когда я отомщу этому Гуго фон Мауффену, которого смертельно ненавижу.

Вскоре он простился со мною и уехал.

* * *

Вечером я спустился в подземелье и застал Эдгара с Марией; вскоре пришла Нельда, и мы стали говорить о делах.

Обе наши гостьи с удовольствием сообщили нам, что им удалось возбудить глухой ропот против аббатисы, утонченная злобность которой давно стала ненавистна всем сестрам. Все, таким образом, было готово и для того, чтобы начать действовать, ожидали только благоприятного случая. Кроме того, Нельда подслушала разговор приора с графиней Розой, которая, наверно, одно лицо с трактирщицей Бертой. К большому удивлению Нельды, говорили о каком-то главе, и приор высказался, что жизнь здесь ему в тягость и что, если бы только ему удалось завладеть кассой, он повернул бы оглобли и бросил бы все дело дьяволу.

Слушая этот рассказ, Эдгар подскочил от изумления и начал в волнении ходить; затем, сказав, что уже поздно, отправил молодых женщин, приказав им следить за Розой и ее отношениями с приором.

Как только мы остались одни, Эдгар встал во весь рост, и глаза его засверкали:

– Видишь, приор самозванец и не имеет ничего, а между тем, когда нужно, у него всегда находятся деньги. Знаешь, Энгельберт, что я намерен сделать? У меня порядочная сумма, ты тоже должен дать часть золота, полученного от моей мачехи, и я попробую подкупить этого человека, который, должно быть, не важный господин. Когда он уйдет, место станет свободно, и я буду хозяином. О, если бы только я знал, кто глава?

* * *

В то время трудно было исполнить желание Эдгара, но случай помог ему. Однажды вечером, когда мы спускались в подземелье, проходя близ комнат приора, в том месте, где мой друг уже подслушал один подозрительный разговор, до наших ушей донесся явственно шепот двух людей. Мы застыли на месте. В эту минуту раздался звучный голос, и мы услышали отчетливые слова:

– Неблагодарная собака! Ты опять ослушался меня? Твоя небрежность погубит нас всех. Ты злоупотребляешь данным мною тебе независимым положением. Подай отчет в суммах, которые я тебе доверил; ты промотал их!.. Берегись выводить меня из терпения. Не воображай, что ты можешь пренебрегать мною; я разобью тебя, как кусок стекла. Ты знаешь меня!

– Это глава, – прошептал Эдгар.

В эту минуту приор отвечал приниженным тоном:

– Но я невиновен, граф. Что могу я сделать? Служа вам столько лет, я стараюсь не иметь другой воли, кроме вашей, а вы все недовольны. Бог свидетель, как я благодарен вам, но вы слишком дурно относитесь ко мне.

– Хорошо, хорошо, я знаю твою щепетильность, – возразил глава. – А теперь слушай: приказываю тебе хорошенько присматривать за братом Бенедиктусом. Он наблюдает за мною; я подметил его подозрительные взгляды. Человек этот не нравится мне. Кажется, я дал ему средство мстить за себя, так чего же ему еще надо? Подозревать и шпионить?

Эдгар увел меня.

– Это хорошо, что мы узнали о его недоверии ко мне, – прошептал он, спускаясь. – Я удвою осторожность при наблюдении за тобой и все-таки узнаю, кто ты, умный человек, который слышит, как трава растет. Ведь, в самом деле, это чудо, если он подметил шпионство с моей стороны.

– Да, – ответил я, – и повторяю тебе, Бенедиктус, мы играем в опасную игру, борясь с этим человеком с его проникающим взором.

– Увидим: кто не рискует, ничего и не получает. К тому же, – Бенедиктус горделиво улыбнулся, – я не люблю борьбы со слабым врагом. Ты слышал, он «граф», это крайне важное указание для меня.

Мы расстались, и я пошел к Бернгарду, но должен признаться, что и работы в лаборатории, и проекты мщения отошли на задний план из-за тайных свиданий с Нельдой.

Любовь моя разгоралась сильнее прежнего, и она отвечала на нее.

Вырвавшаяся наружу, ни чем не обуздываемая страсть заглушила всякий стыд и угрызения совести; запретная любовь чудесным образом расцветала за толстыми стенами двух строгих монастырей.

* * *

Несколько недель спустя, однажды вечером, Бенедиктус сообщил мне, что наконец представляется так давно ожидаемый случай погубить аббатису урсулинок.

В монастыре появилась оспа, и несколько сестер умерли, а другие, уже пораженные болезнью, были в очень тяжелом состоянии.

При помощи лекарства, приготовленного Бернгардом, мать Варвара захворала; Мария и Нельда, ухаживавшие за нею, объявили, что у нее оспа и, во избежание заражения, к ней никого не допускали. В следующую ночь все было приготовлено и удалось как нельзя лучше.

Мать Варвара, крепко усыпленная наркотиком, была перенесена мною и Бенедиктусом в наши подземелья и помещена в одну из секретных тюрем. Теперь я мог на свободе заняться местью и принудить ее дать мне все сведения относительно моего рождения и имени матери.

Пока мы устраивали ее, Мария и Нельда, при помощи нескольких монахинь, из которых аббатиса по злобе своей создала себе непримиримых врагов, подменили ее тело другой умершей монахиней, совершенно обезображенной болезнью. На следующий день утром заговорщицы объявили о ее кончине, а опасность заразы помешала какому-либо осмотру трупа, и мать Варвара, действительно умершая для света и общины, была спешно и без помпы погребена.

Так как Мария фон Фалькенштейн была всеми любима за кротость и доброту и, кроме того, пожертвовала все свое состояние монастырю, то ее и выбрали аббатисой.

Эдгар приобрел громадное преимущество, он сделался полновластным хозяином монастырской кассы, потому что Мария всегда была готова все отдать и пожертвовать для любимого человека, и благодаря тому, что Нельда была назначена сестрой-казначейшей, все шло как нельзя лучше. Эдгару требовалось много золота для его проектов, но, на его счастье, в те отдаленные времена не было такого нескромного контроля, как теперь.

Изложив эти события для ясности рассказа, я возвращаюсь теперь к матери Варваре, запертой тремя задвижками и которой я дал две недели срока для размышления и сознания своего бессилия.

Наконец, однажды ночью, с факелом и хорошей плетью, захватив принадлежности для письма, я спустился к ней. Я хотел записать признание и прежде всего ее биографию, вероятно, очень интересную.

Итак, я вошел в ее темницу: это была небольшая, круглая келья, окруженная крепкими стенами и освещенная привешенным к потолку ночником, горевшим день и ночь; охапка соломы, каменная скамья и стол составляли все убранство.

Когда я входил, бледная и сильно изменившаяся мать Варвара сидела на соломе. Она закрыла лицо руками и разразилась рыданиями; я подошел и в строгих, сухих выражениях потребовал от нее полной во всем исповеди, без утайки, если она не желает подвергнуться унизительным последствиям и многозначительно показал ей плеть. Она в ужасе отшатнулась с криком:

– Я все скажу! В чем дело?

Я не назвал себя, чтобы не повлиять на ее признания, и еще мне хотелось проверить ее слова. Мария передала мне всю ее переписку, и из нее я узнал, что добрая аббатиса в прежнее время страстно любила рыцаря Теобальда и с горя приняла пострижение. Затем она покровительствовала любви графини Розы к герцогу, а в одной записке тот благодарил ее за предупреждение о покушении Теобальда, графа Бруно фон Рабенау. Вообще, в этих бумагах говорилось о множестве фактов, смысл которых ускользал от меня вследствие того, что, очевидно, часть писем была уничтожена.

Итак, я уселся, приготовил свои записные книжки и повесил факел так, чтобы хорошо освещалось ее лицо; мне хотелось наблюдать за ее впечатлениями во время рассказа. Я предложил ей начать, прибавив, что намереваюсь произвести дознание относительно старой любви герцога и Розы и о судьбе ребенка, родившегося от их связи.

Тихим, прерывающимся голосом, аббатиса рассказала следующее:

– Очень молоденькой осталась я сиротой и воспитывалась у тетки, которая была в большой дружбе с графиней Рабенау, матерью Бруно. Часто видела я последнего, сначала юношей, а позднее молодым человеком. Так как я была очень богата и высокого рода, то нас хотели поженить, и я жаждала этого союза всей душой. Бруно был красив, и я любила его со страстью, какой более никогда ни к кому не питала; но с его стороны я встретила полное равнодушие, и когда он узнал о проекте матери, то наотрез отказался от меня.

Во избежание просьб и увещаний двух очень любивших меня и желавших этого брака дам, граф отправился в продолжительное путешествие, никого не предупредив. Отъезд этот привел меня в такую ярость, что я поступила в монастырь, пожертвовала на него все свое состояние, но к любви моей примешалась ненависть, и мысль о мщении преследовала меня день и ночь.

Случай представился скорее, нежели я могла надеяться. У графа Бруно был младший, уже женатый брат, свояченица которого жила с ними. Роза была красавица, и, хотя моложе меня на два или три года, мы были с нею очень дружны. Когда я постриглась, она часто посещала меня, но вдруг прекратила свои визиты, и я узнала, что она сделалась графиней фон Рабенау, женой так безумно любимого мною человека. Один Бог и я знаем, что произошло тогда в моей душе; а когда Роза снова стала посещать меня, я решила отравить ее, чтобы отнять радость у обожавшего ее мужа и поразить его сердце. Но случай заставил меня изменить решение.

Графиня фон Рабенау, ветреная и чувственная, нисколько не ценила любовь этого столь же доброго, сколь и красивого человека и в беседах со мной только и говорила о внимании к ней герцога, тогда молодого и очень красивого. Адская мысль вошла в мою голову. Наведя разговор на этот предмет, я спросила ее шутя: «А хотела бы ты быть любимой красавцем герцогом?»

«Разумеется», – не колеблясь, отвечала Роза.

Ответ этот успокоил меня, я знала, как действовать.

При посредстве одного друга я сохранила отношения с двором, сумела увидеть герцога и, не компрометируя себя, дала ему понять о расположении к нему молодой графини. Тот сразу воспылал страстью, и все вышло по-моему. Я устраивала им свидания, и Роза, очень легко влюблявшаяся, особенно в герцога, скоро увлеклась им. Любовь герцога дошла до апогея, когда Роза стала горько жаловаться, что не знает, как избегнуть наблюдательности мужа.

«Переменимся ролями, – предложила я ей. – Разыгрывай здесь аббатису и принимай своего прекрасного герцога, а тем временем я буду играть роль супруги графа Бруно».

Чтобы объяснить возможность такого проекта, надо сказать, что граф в то время болел глазами. Днем он видел плохо, а с наступлением ночи до зари совершенно терял зрение. В виде лечения ему приказали купаться в озере, и для этого он поселился в своем замке Лотарзе, расположенном, как вам известно, очень близко от моего монастыря. Слишком долго было бы рассказывать, какой случай открыл мне, что был подземный путь от монастыря к замку. Где кончался этот путь? Я никогда не решалась узнать это.

Роза расхохоталась, но с восторгом приняла мой проект. Она сама побывала в подземелье и узнала, что выход был в молельне, рядом со спальней. Все устроилось, как я предполагала. Обхожу подробности, но в конце года у Розы родился сын, и почти в то же время и у меня появился сын.

Ребенок Розы, спрятанный в монастыре, умер; желая держать в руках герцога и его любовницу путем этой тайны, я скрыла его кончину и заменила своим сыном, сделав ему на руке знак. Позднее Роза открылась сестре, графине фон Рабенау, и та взяла ребенка и тайно воспитала его в одном старом замке. С тех пор я один раз видела его, уже молодым человеком, но не могла ему признаться, какая связь была между нами, и…

При этих словах все закружилось около меня, я задыхался.

– Ты лжешь! – кричал я. – Я не сын тебе!

Она в ужасе отшатнулась.

– Вы? Так кто же вы?

Я приподнял широкий рукав своей рясы и показал ей совершенно ясный герб.

– Энгельберт! – прошептала она.

– Доказательства, доказательства! – проговорил я свистящим шепотом, тряся ее.

Она поднялась и из-под платья достала довольно большую ладанку на тонкой золотой цепочке, отвинтила дно, вынула две тоненькие связки пергамента и протянула их мне.

Я лихорадочно развернул их и прочел вполголоса:

– «Ребенок погребен в надежном месте. Женщина, которую вы желаете для себя, придет в назначенный час. Я без особого труда добыл перстень, чтобы отметить ребенка, и являюсь за ним, когда вам угодно. Эйленгоф».

На второй бумаге были начертаны почти совершенно неразборчивые слова.

– «Я получила обещанную сумму. Аббатиса родила сына. Гильда».

– Это последнее письмо я купила у Эйленгофа на вес золота, – сказала мать Варвара.

Но я не отвечал ничего. Разбитый, уничтоженный, я сжимал руками голову; сомнения не могло быть; я – сын этой женщины и того великодушного человека, который занимался моим образованием с чисто отеческой добротой. А мать свою я помог погубить. Она была не так виновна!.. Что делать теперь? Убить ее? Невозможно! Эта мысль приводила меня в ужас.

– Кто этот Эйленгоф? Где он? – вдруг закричал я. – Всюду я наталкиваюсь на это имя! Мауффен упоминает его, Годлива также, теперь говорите вы! Я хочу все знать.

Мать Варвара, точно пришибленная, опустила голову.

– Он… – начала она. – Но ты должен сохранить мою тайну! Он – приор вашего аббатства, только он…

Она смолкла, а за противоположной стеной послышался легкий шорох. Я обернулся, и в ту же минуту дверь, о существовании которой я не подозревал, отворилась, а на пороге появилась высокая фигура самого приора.

– Как вы сказали, мать Варвара? – сказал он насмешливо, притворяя дверь. – Мне послышалось, что вы говорите о бароне Эйленгофе, состоящем будто бы приором аббатства? Вы рассказываете какие-то чудеса, и я полагаю, что одиночество помутило ваш разум. С чего вы взяли, что барон Эйленгоф приор? Я припоминаю, что аббатом этого монастыря состоит его брат, уважаемый человек, а не такой проходимец, как он. Итак, брат Санктус, вы нашли мать? Очень удачно вышло, что пылкое сердце матери Варвары внушило ей в молодости такие остроумные мысли!

Я слушал его, онемев от удивления; неужели у этого человека было двойное зрение, что он появлялся всегда там, где это было ему полезно?

– Пойдемте, мать Варвара, – продолжал приор. – Встаньте и следуйте за мной, это место недостойно вас.

Он отворил дверь, в которую вошел.

– Идите наверх, сударыня, – сказал он колебавшейся аббатисе, показывая ей узкую витую лестницу. – Мы идем за вами. Идем, Санктус.

Мы молча поднимались по бесконечной лестнице. Наконец приор остановился, нажал пружину, отворилась маленькая дверь, и мы вступили в коридор, в конце которого виднелся слабый свет. Я узнал один из коридоров аббатства. Лестница кончилась в нише, где стояла статуя Святой Девы.

– Идите, сударыня, вы свободны.

Мать Варвара, бросилась вперед, даже не поблагодарив его.

– Что вы сделали? – спросил я в изумлении. – Вы вернули свободу, ее выпустят, но что скажут братья?

Приор, запиравший потайную дверь, повернулся ко мне; под капюшоном глаза его блестели, как у кошки.

– Милый мой, вы слишком просты. У этой женщины чересчур опасный язык, но я не допущу убить аббатису, помазанницу Божию! Там, – он указал, посмеиваясь, на коридоры, – ее очень хорошо примут. Сегодня – ночь святого Франциска, и женщина, попадающая в эту ночь и даже во всякую другую в среду нескольких сот братьев, не выходит живою из их рук. Поняли ли вы меня?

Я вздрогнул, отшатнулся и закрыл лицо рукою. Да, я понял, человек этот – сам дьявол.

Когда я открыл лицо, приора уже не было. Я прислонился к стене, стараясь привести в порядок мысли. Она, мать Варвара – моя мать. Но это открытие доказывало, что у меня нет более врагов; я не имел никакого права мстить герцогу и трактирщице Берте, а отец мой рыцарь Теобальд. При этой мысли в сердце моем промелькнуло чувство радости и сыновней любви. Но она, моя мать, какие страшные тайны должна она знать для того, чтобы приор, этот человек-сфинкс, обрек ее на такую отвратительную смерть.

Я знал, что такое эта ночь Франциска, когда братья предавались самым ужасным оргиям, не отдавая никому отчета; в такое время они были совершенно свободны в своих действиях.

Сердце мое сильно стучало. Не отдавая себе отчета и словно пьяный, я опять спустился в подземелье и бросился в пустую темницу, еще освещенную факелом. Точно сам приговоренный к казни, я опустился на скамью и, склонясь пылавшей головой на холодный каменный стол, впал в оцепенение, подобное обмороку.

Не знаю, сколько времени пробыл я в таком состоянии, но сильный удар в дверь привел меня в чувство. Я машинально поднялся и отворил.

Стремительно вошел ко мне Эдгар и взглянул на меня с удивлением и тревогой.

– Энгельберт, – проговорил он, потрясая мою руку, – ради Бога, скажи, что случилось и где аббатиса? – прибавил он, окинув взором пустую тюрьму.

– Терпение, друг, – ответил я, садясь. – Я все расскажу тебе; дай мне только немного придти в себя.

Бенедиктус сел около меня, и, собравшись с мыслями, я рассказал ему все.

– Ах, – воскликнул он, – но ведь это ужасно! Кто же эта таинственная личность, которая, кажется, все знает, везде присутствует и всем управляет?

Я ничего не ответил, слишком утомленный, чтобы разговаривать дальше. Бенедиктус заметил это и проводил меня в мою келью, где заставил выпить чашу вина и съесть кусок дичи. Поужинав, я лег и заснул укрепляющим сном.

На другой день Бенедиктус сообщил мне о смерти аббатисы, но не передал никаких подробностей.

Мрачный и взволнованный, спустился я в лабораторию, намереваясь непрерывной работой восстановить нарушенное душевное равновесие.

* * *

Несколько недель спустя после описанных событий, Бенедиктус известил меня о бывшем у него с приором разговоре величайшей важности. Осторожно, понемножку, он прозондировал его; не встретив, однако, ни малейшего негодования, он стал смелее и открыто попытался подкупить его. Приор, хотя, по-видимому, и поддавался соблазну, все-таки еще колебался, но Бенедиктус считал себя близким к цели.

В это время я часто встречал в аббатстве отвратительного монаха, с жестоким выражением в глазах; он много беседовал с Бенедиктусом и казался очень близким приору, рекомендовавшему его моему другу. Как будто, даже я видел уже где-то эту гадкую личность, но где, не мог вспомнить.

Однажды вечером Бенедиктус сказал мне:

– Пойдем со мной к приору. Надеюсь, что разговор будет решительный.

Он спрятал под рясой тяжелую шкатулку с золотом, и мы направились в ту комнату, где происходило мое первое свидание с приором, когда я объявил ему о реабилитации Эдгара.

На этот раз наш достойный приор сидел перед столом, заваленном листами пергамента, которые он рассматривал при свете стоявшей около него лампы; на скамейке сидел на корточках карлик, подпирая обеими руками заостренный подбородок. Эдгар поставил шкатулку на стол и открыл ее.

– Это для вас, – заговорил он, – если будете говорить, и вторую, такую же, я дам в тот день, когда вы исчезнете. А теперь решайтесь: имя главы, его имя! Имя его! – взволнованно повторял Эдгар.

Приор вперил алчный взор в золото, из которого, при свете лампы, искрился красноватый отблеск.

– Имя его… – он остановился, а мы сидели, затаив дыхание, – имя его граф Лотарь фон Рабенау, – тихо проговорил приор.

– А! – воскликнул я, ударив себя по лбу. Теперь я узнал, где видел этот огненный взор, слышал этот чарующий голос.

– Он… он! – повторял Бенедиктус, с горящими глазами. – Светский человек, не имеющий никаких монашеских прав. Увидим, останется ли он здесь приором.

В эту минуту раздался крикливый, неприятный, как у попугая, голос карлика.

– Я хочу погубить его, – пищал он. – Я ненавижу его; он прибил меня за то, что я хотел поцеловать руку графини Розалинды, которая меня боялась. Ее я люблю и прощаю ей, а ему никогда! Он сам влюблен в Розалинду, и я хочу его смерти.

Мы уселись, и Бенедиктус заключил с Эйленгофом (я буду с этих пор так называть его) договор. Потом, мы разговорились, как добрые союзники.

Карлик рассказал, что, шпионя за графом, застал его работавшим по ночам и тщательно прятавшим свои бумаги в шкатулку, которую хранил в потайном шкафе, скрытом за деревянными украшениями в его комнате.

Эйленгоф знал еще более:

– Я знаю, – сказал он, – что граф отдает приказания не иначе, как заглянув в эти бумаги, которые должны заключать заметки на все его планы в будущем и на все, касающееся организации братства.

Услышав это, Бенедиктус прошептал:

– Я хочу иметь эти документы, – и обещал карлику, если он сумеет украсть шкатулку, щедро заплатит ему.

Когда мы вышли, победа была в наших руках. Мы знали, кто был наводивший страх глава, этот приор великого ума. Лицо Бенедиктуса сияло; он вспомнил, что между Братьями Мстителями было несколько серьезно недовольных графом фон Рабенау и ожидавших возможности отмстить ему; но, конечно, они не могли достать его.

* * *

С этого дня Бенедиктус проявил лихорадочную деятельность, но не посвящал меня в подробности своих планов. Однажды ночью он сказал, взяв меня за руку:

– Окажи мне большую услугу, Санктус. Через несколько дней торжественно празднуется день рождения графа Лотаря; отправься в светском платье в замок Рабенау – тебя не заметят среди множества гостей – и наблюдай внимательно за всем. Может быть, карлик передаст тебе шкатулку.

Я не мог отказать в такой услуге другу, подобному Бенедиктусу, и в назначенный день, с тяжелым сердцем, облачился в простое, но богатое платье странствующего дворянина, надел седую бороду и направился к замку Рабенау. В первом селении я добыл лошадь, под предлогом, что моя сломала ногу, и я оставил ее на дороге и с наступлением вечера был в замке. Подъемный мост был опущен, и толпа поселян стояла вдоль дороги. Я попросил принять меня на ночь.

– Войдите, сударь, – ответил старый воин, охранявший подъемный мост. – Сегодня наш благородный и могущественный рыцарь празднует день своего рождения, и тот, кого Бог посылает под его кров, будет охотно принят.

Я вошел. Конюх взял мою лошадь и указал мне парадную лестницу.

Замок ликовал и кишел народом. Казалось, здесь собралась вся окрестная знать. Все двери были отворены, и я свободно расхаживал никем не замеченный.

В столовой приготовляли ужин; столы ломились под тяжестью драгоценной посуды и серебряных блюд, на которых были жареные павлины, фазаны и целый кабан. В зале сгруппировалось большинство дам и мужчин около трубадура, который рассказывал, что он прибыл из Прованса, пел новые песни и последние постановления «судов любви».

Всюду царило веселье и радость. Меня удивило только, что хозяина дома нигде не было. Под конец я вышел в сад и стал прогуливаться в густой тени деревьев. Была чудная летняя ночь, теплая, душистая; полная луна серебристым светом заливала все вокруг.

Вдруг внимание мое привлек звук голосов. Я беззвучно проскользнул в рощицу, где увидел небольшую усыпанную песком площадку с каменной скамьей; вокруг цвели громадные розовые кусты. Рощица эта была у подножия одной из башен; на площадку выходила дверь, отворенная в то время, и за ней была лестница, освещенная факелами. Граф Лотарь спускался с лестницы под руку с Розалиндой. Я прижался к кустарнику и впился глазами в красивую парочку.

Розалинда в белом парчовом платье казалась задумчивой и шла с опущенными глазами; на графе был серый бархатный камзол, украшенный шитьем, а на груди сверкал вышитый драгоценными камнями фамильный герб. Роскошный костюм того времени восхитительно обрисовывал его стройную фигуру, сохранившую изящество и гибкость молодости. Я должен признаться, что человек этот в сорок пять лет был замечательно красив и смело мог соперничать с любым двадцатипятилетним обожателем.

– Розалинда, – говорил он в ту минуту тихим вкрадчивым голосом, в котором я узнал, однако, голос приора, – ты избегаешь общества и скрываешься здесь. Разве твой траур будет вечным? Неужели тебя не может утешить ничья преданность?

Но молодая женщина молчала, и он нагнулся к ней, страстно глядя на нее.

– Ты не можешь ничего ответить на слова друга?

Розалинда со вздохом подняла голову.

– Если бы я изменила памяти Лео, разве я получила бы взамен то, чего жаждет мое сердце? Или мне осталось восхищаться орлом, который в своем смелом полете едва замечает то, что происходит на земле и который любуется на своем пути цветами, потому что они красивы, но скоро бросает их как ненужные. Нет, не будем говорить об этом, граф. Я постараюсь остаться верной памяти моего мужа, жившего только для любви, и не буду мечтать об орлах, для которых земные привязанности – мимолетные наслаждения.

Она отдернула руку и села на скамью. Граф слушал ее с видимым удовольствием; он бросил на землю свой ток, украшенный перьями, и, скрестив руки, пристально глядел на собеседницу, лицо которой выдавало волнение.

– А если я отвечу тебе, что орел останавливает свой полет, утомленный, может быть, своим одиночеством на высоте, где он парит; если он хочет опуститься на землю и сорвать цветок не для того, чтобы бросить его, но любить неизменно? Что, если он скажет мужественной женщине, бывшей в силах произнести такие слова: «Умри лучше, чем вымаливать бесчестную жизнь», – если он скажет ей: «Прийди к моему сердцу и поднимемся вместе в облака!»?

Голос его постепенно слабел и перешел, наконец, в сладкий шепот. При последних словах он протянул к ней руки, и Розалинда в восторге бросилась в его объятия; наш почтенный приор страстно прижал ее к своей груди.

В эту минуту на лестнице показался красивый молодой блондин. Увидев пару, не замечавшую и не слышавшую ничего, кроме самих себя, он остановился как громом пораженный. Один из факелов освещал его тонкое лицо с красивыми, но женственными чертами. Он смертельно побледнел, закрыл лицо руками, задыхаясь, вскрикнул: «Ах!» – и стремительно убежал, но я узнал его: это был Курт фон Рабенау.

Я остолбенел от всего виденного и стоял не шевелясь, опасаясь зацепиться за какую-нибудь сухую ветку. Я дрожал при мысли, что могу быть разоблачен приором, ибо, благодаря его могучей воле, человек этот был и оставался нашим главой. Волей-неволей я продолжал слушать.

Страшный глава Братьев Мстителей говорил совершенно новым для меня языком, казалось, вовсе не шедшим ему; звучный голос его звучал нежно и ласкающе, иногда тихо и страстно. Он говорил о любви, о счастье, о блестящем будущем, и если бы я не знал так хорошо, какие гигантские замыслы таятся под этим белым и гладким, как слоновая кость, лбом, никогда не счел бы его вдохновителем стольких интриг.

Но вскоре граф поднялся со скамьи, на которой сидел со своей прелестной невестой. Должно быть, его деятельному и мятежному уму надоел разговор о любви, и он думал уже о другом.

– Дорогая моя красавица, – сказал он, целуя руку Розалинды, – поди к гостям; а я останусь здесь на минуту. Я жду кое-кого, чтобы переговорить о делах, но скоро приду к тебе.

Розалинда дала поцеловать себя, затем быстро поднялась по лестнице и скрылась.

Граф, оставшись один, вздохнул, провел рукой по лбу и стал нетерпеливо ходить взад и вперед, очевидно ожидая кого-то.

Наконец появился паж и сказал ему несколько слов, которых я не расслышал. Граф жестом выразил удивление.

– Пусть придет, – произнес он.

Паж ушел, а через несколько минут я видел, как с лестницы поспешно спустился странник, который затем бросился к Рабенау и упал к его ногам. Граф отступил.

– Кто вы? – спросил он. – Что это значит?

Странник откинул капюшон, и я увидел с изумлением женщину, в которой узнал Герту, мою подругу детства, прежнюю служанку Нельды. Она очень изменилась и побледнела, но была все еще восхитительно хороша.

– Герта! Ты здесь, – воскликнул граф, поднимая ее. – Почему оставила ты монастырь? Что случилось?

– О, Боже мой, – рыдала Герта. – Ради всех святых, не ходите больше в аббатство, дорогой мой господин, все открыто, Эйленгоф скрылся, братья возмутились, и, если вы пойдете туда, вас убьют, я знаю.

Она в отчаянии обнимала его колени. При словах: «Все открыто», граф вздрогнул и смертельно побледнел, но вдруг схватил Герту за руку.

– Говори, вместо того чтобы выть, – хрипло сказал он. – Я должен все знать.

Он заставил ее сесть на скамью, и Герта слабым и прерывающимся голосом, но ничего не пропуская, передала всю нашу интригу и заговор против Рабенау.

Во время этого рассказа страшно было смотреть на лицо графа; бешенство искажало его; на губах появилась пена, но когда он узнал о проекте похитить его шкатулку, он почти потерял самообладание и схватился руками за голову:

– Ах, проклятый монастырь! Дьявольское змеиное гнездо, – вскричал он.

Мне было очень не по себе; ноги одеревенели, но я не смел пошевельнуться. «Если он увидит меня в эту минуту, я погиб», – говорил я себе.

Вдруг, не знаю, как это случилось, ветка хрустнула подо мною. Граф повернул искаженное лицо к кустарникам, и мне показалось, что горящий взор его открыл меня в густой зелени. Он выхватил из-за пояса свисток и пронзительно свистнул; явилось несколько оруженосцев.

– Охранять эту дверь и рощу, – приказал он. – Если что зашевелится в этих кустах и вы узнаете живое существо, убейте его как собаку!

Он увел Герту, опустившую капюшон, и оба скрылись по лестнице.

Я остался один, но точно в мышеловке. Я слышал мерные шаги стражей, охранявших рощу, и, вероятно, чтобы воспрепятствовать похищению шкатулки, все выходы тоже охранялись.

Как выйти, как предупредить Бенедиктуса? Земля горела под ногами, а приходилось стоять неподвижно. Тысяча мыслей сменялись в моем мозгу. Как узнала Герта о нашем заговоре? По какому случаю очутилась она в монастыре урсулинок и почему принимала такое участие в графе фон Рабенау?.. Давно потерял я ее из виду, и вопросы эти считал неразрешимыми. Разъяснение пришло только через несколько недель.

Более часа прошло в невыносимом ожидании, когда я увидел графа, появившегося на лестнице и медленным шагом вышедшего на площадку. Он опустил стражей и несколько минут стоял, скрестив руки.

Я заметил теперь, как он изменился; выражение мрачного, горького отчаяния искажало его черты; он точно постарел, но ничто не могло испортить эту восхитительную голову.

– Погиб, – шептал он. – О! Бренность человеческая! На краю пропасти надеяться на будущее, полное любви. Один час погубил работу целой жизни! И Курт любит ее! Это он вскрикнул так горестно. Пусть хоть он будет счастлив!

Он опустился на скамью и рукою закрыл глаза.

Шелест шелкового платья заставил его поднять голову; это Розалинда прибежала, бледная и взволнованная.

– Что случилось? Курт сказал, что ты меня зовешь, а лицо у него такое страшное!..

Граф страстным движением привлек ее к себе:

– Розалинда, сохранила ли ты то мужество, за которое я полюбил тебя, которое внушило мне такое глубокое и страстное чувство к тебе? Достанет ли у тебя мужества повторить: «Умри, если тебя ждет бесчестная жизнь!»?

Из груди Розалинды вырвался крик:

– Лотарь, не спрашивай! Второй раз я не пережила бы такой минуты.

Граф печально улыбнулся.

– Бедное дитя! Выживают и после смертельных ран, а умирают иногда и от булавочного укола. Слушай меня, я буду говорить с тобой не как с женщиной, а как с другом. Я обесчещен; все мои бумаги похищены, и, может быть, через несколько часов я буду изобличен, как изменник перед герцогом и лже-приор бенедиктинского аббатства. Бесчестие это неизбежно. Хочешь ты видеть меня живым, но покрытым позором и осужденным на лишение, как изменника рыцарскому званию, или предпочтешь молиться на могиле умершего, уважаемого и оплакиваемого всеми?

Розалинда скрыла лицо на груди графа; рыдания душили ее.

– Да, я знаю, ты скажешь мне так же, как сказала Лео: «Умри!», потому что любишь меня не менее чем его, и честь моя так же дорога тебе. Итак, дочь моя, дорогая моя невеста, завещаю тебе все, что у меня останется на земле: мое имя, состояние и сына моего Курта. Прими это наследство, сделайся графиней фон Рабенау, люби Курта и дай ему счастье из любви ко мне. Поклянись мне, как бы рука твоя лежала на бездыханном уже теле.

Розалинда встала, не помня себя.

– Лотарь, что ты делаешь? По какому праву уходишь ты после того, как сказал, что любишь меня. Оставайся, я не клянусь ни в чем. Я люблю тебя и не хочу любить никого другого.

Граф встал.

– Это твое последнее слово?

– Да, – ответила она решительно.

– Увы! – произнес Рабенау с грустью. – Я более рассчитывал на тебя. Прощай! Я уезжаю, не получив твоего обещания, но смерть будет мне вдвое тяжелее.

Он хотел подняться на лестницу, но Розалинда вскрикнула и протянула к нему руки:

– Останься, Лотарь, я обещаю все.

Граф одним прыжком очутился около нее и привлек ее к себе, но молодая женщина была уже в обмороке. Тогда он отнес ее на скамью, стал на колени и с минуту, казалось, собирался с мыслями; потом, порывисто вскочив, бросился к лестнице и скрылся.

Не теряя ни минуты, я вышел из своей засады и направился ко двору. Я спешил вернуться в монастырь и переговорить с Бенедиктусом до прибытия графа, который, вероятно, приедет туда, чтобы принять смерть. Этот человек, погибели которого я способствовал, вдруг сделался мне симпатичным. Странное очарование, распространяемое на всех, с кем он соприкасался, охватило меня, и я надеялся спасти его против его желания.

Я беспрепятственно дошел до конюшни, взял первую попавшуюся лошадь и выехал. Выбравшись из замка, я помчался во весь дух.

Прибыв в монастырь, я прошел знакомым потайным ходом и, сбросив светское платье, надел рясу. Я поспешно направился к той части подземелья, где собирались братья, зная от Бенедиктуса, что в тот день было собрание.

Когда я подходил к зале, где произносил обет, до меня донесся неясный шум раздраженных голосов, крики и вопли; иногда звучный и сильный голос Бенедиктуса покрывал шум. Задыхаясь от волнения, я прошел в залу; все братья были в неописуемом волнении. Не знаю, что происходило раньше, но, входя, я увидел приора, нашего главу, стоявшим на ступеньках; на нем была ряса, но так небрежно накинутая, что через полуоткрытые полы ее виднелся наряд рыцаря и герб Рабенау, сверкавший на его груди. Прекрасная голова его с бледным лицом была открыта и горделиво откинута назад; он смелым и гордым взглядом смотрел на шумное собрание. Несколько впереди других монахов стоял Бенедиктус, бледный от волнения и с пылающим взором.

Он являлся его обвинителем, говорил о захвате власти, о присутствии графа среди братьев без произнесения монашеской клятвы. Одобрительные и враждебные возгласы часто прерывали оратора: из-под откинутых капюшонов виднелись свирепые лица, а в поднятых руках сверкали кинжалы.

Граф слушал спокойно, скрестив на груди руки. Наконец, дрожавшим от сдержанного волнения, но звучным голосом он произнес:

– Ах вы, простаки! Да прежде чем придти сюда, я был обо всем предупрежден; и если я все-таки среди вас, то потому только, что сам пожелал этого. Ты, ты и другие, – он указал несколько братьев, – смертельные враги мои; да, я погубил вас и вы посягаете на мою жизнь? Пусть так! Вы будете отомщены, но не воображайте, что убьете меня по своему желанию. – Он сорвал с шеи золотой крест и бросил его на землю, потом, гордо выпрямившись, продолжал: – Попробуйте-ка носить его с большим достоинством, чем я! Я не хочу больше жить по многим причинам, но глава должен умереть не иначе, как от своей руки. Я умираю по доброй воле, мстя моим личным врагам.

Прежде чем кто-нибудь успел его предупредить, он схватил с престола символический меч и вонзил его себе в грудь по рукоятку.

Страшный шум поднялся после этого: раздались крики удивления и отчаяния, поднятые вверх кинжалы полетели на пол, и десятки рук приподняли графа, упавшего на ступени и истекавшего кровью. Его поддержали и подложили под голову красную подушку, на которой мы произносили клятву.

Одни кричали:

– Помогите!

Другие:

– Врача!

Я с удивлением заметил глубокое, неподдельное отчаяние братьев перед смертью того, кто так долго руководил ими, думал и действовал за них. Все, казалось, поняли, что теряют преданного покровителя, своего настоящего главу.

Бенедиктус стоял, как ошеломленный; он тяжело опирался о престол, и глаза его, казалось, впились в лицо умирающего.

Я был глубоко огорчен. В продолжение нескольких часов я все узнал об этом человеке, наблюдал его интимную жизнь, понял его доброе и чувствительное сердце; он был рыцарствен и горд до конца, он избавил нас от убийства и покончил с собой сам на наших глазах, не обвиняя никого.

В эту минуту граф сделал движение и попробовал поднять голову; его тотчас приподняли, и он произнес слабым голосом, стараясь придать ему уверенность:

– Я никого не обвиняю и прощаю вам. Это предопределение, которое было предсказано мне.

Бенедиктус поднял цепь с прикрепленным к ней крестом приора и, подойдя к раненому, положил на его окровавленную грудь.

– Пока ты жив, ты – глава, а главе принадлежит этот крест.

Большие, уже подернутые покровом смерти, глаза графа открылись и с изумлением остановились на Бенедиктусе, потом на губах его появилась слабая улыбка.

– Ты уверен, что я не сохраню его. Единственная моя месть в том, чтобы передать его тебе, и ты познаешь его тяжесть. Я носил его, этот великолепный крест с его ответственностью и преступлениями, и он раздавил меня. – Затем он поднял руку. – Братья! – произнес он, в последний раз взглянув на нас своим властным взором. – Глава назначает себе преемника: вот тот, кого вы изберете себе приором. Это моя последняя воля…

– Она будет священна для нас, – ответили братья.

Голос графа резко оборвался; кровавая пена выступила на губах, глаза уставились в одну точку. Он вытянулся в последней судороге и тяжело упал: все было кончено!

Несколько минут длилось мертвое молчание.

Я был поражен, как громом. Бенедиктус, бледный, закрыл своей рукой его глаза; некоторые братья приблизились и молча поцеловали вытянутую на ступенях руку умершего. Он умер на своем посту.

Затем раздались громкие, хриплые голоса собрания и крики.

– Да здравствует глава! Да здравствует патер Бенедиктус! – загремело под сводами.

При этом шуме Бенедиктус вздрогнул и поднял голову. Мгновенно краска прилила к его бледному лицу, и, горделиво выпрямившись, он поднял руку и провозгласил:

– Да здравствует братство!

После этого братья принялись за обсуждение самых неотложных вопросов: решили перенести тело графа из подземелья и положить на дороге, как можно дальше от аббатства; лошадь его, которую нашли привязанной к дереву, отвязали и пустили на свободу; все решили приписать смерть графа случаю и разбою.

Исполнив все приказания нового избранного нами приора, мы вернулись обратно.

Разбитый, вошел я в свою келью; душа моя была расстроена, лицо и голос покойного всюду преследовали меня, и совесть кричала мне: «Ты способствовал его гибели».

Впрочем, мне некогда было отдыхать, предстояла необходимая поездка; следовало предупредить скрывшегося Эйленгофа, что он может вернуться.

По уговору с Бенедиктусом, он официально оставался приором до тех пор, пока устроит, где жить по выходе из монастыря; а с того момента он должен считаться умершим и освободить место для своего преемника.

Поэтому я отправился в его убежище и сообщил о смерти Рабенау. Это известие очень обрадовало его, и я невольно сравнил его с собакой, которая видит, что сломан хлыст. Он признался мне, что теперь совершенно счастлив, так как не мог бы пользоваться свободой, пока был жив этот черт – граф; зная желание патера Бенедиктуса сделаться приором, он поспешит устроить свои дела и оставить тяготившее его место. Мы вместе вернулись в аббатство, и я мог, наконец, часок отдохнуть.

На другой день утром один из непосвященных братьев с озабоченным видом подошел ко мне и сообщил большую новость: кто-то из монахов, вышедших на заре навестить больного, нашел на опушке леса тело убитого рыцаря. Сначала он хотел помочь ему; но так как старания его оказались бесплодными, он бегом вернулся, призвал нескольких братьев; но все они засвидетельствовали, что рыцарь уже мертв, даже окоченел, а убитый – граф Лотарь фон Рабенау, столь любимый и известный в стране своей добротой, веселым нравом и любовными похождениями.

– Иди скорее, – прибавил брат Бавон. – Сейчас принесут тело в аббатство.

Я сошел вниз. Монахи собрались во дворе, с любопытством окружая труп, который временно должны были перенести в церковь.

Эйленгоф, ставший опять набожным и внушающим почтение приором, распорядился отправить в замок Рабенау известие о смерти графа. Любопытствуя видеть, какой эффект произведет эта весть, я предложил себя и отправился немедленно.

По прибытии в замок я узнал, что все гости были еще в сборе, но всюду замечалась смутная тревога; страх и беспокойство читались на лицах слуг. Паж провел меня в большую залу, полную гостей; пел трубадур, аккомпанируя на лютне, но я сразу заметил, что его плохо слушали. Образовалось несколько групп, где оживленно шептались; у одного из окон сидела старая графиня фон Рабенау, озабоченная и взволнованная, а около нее – бледная Розалинда. При малейшем шуме она вздрагивала, и глаза ее с жадностью устремлялись на дверь, ожидая, конечно, того, кому не суждено было появиться. Курт находился среди дам, и только его лицо не выражало никакого волнения.

Паж, введший меня, подошел к молодому графу и шепотом сказал ему что-то, но тонкий слух Розалинды поймал, вероятно, его слова, потому что она быстро обернулась и громко спросила:

– Где преподобный отец?

Я подошел к сгруппировавшимся у двери гостям. Увидев мою рясу, все почтительно расступились, давая мне дорогу; все глаза устремились на меня, явившегося послом горя в это общество, собравшееся повеселиться. Я поспешно подошел к хозяйке замка и сказал, кланяясь ей:

– Сударыня, я вестник несчастья; но преклонитесь перед десницею Господа и подумайте об Иове, которого несчастие поразило так же во время блестящего пира. Сын ваш, славный и могущественный граф Лотарь фон Рабенау пал жертвою гнусного убийства. Сегодня утром один из наших братьев нашел его лежащим на дороге, и его смертные останки перенесены в аббатство.

При первых словах моих графиня встала, придерживаясь дрожащей рукой за ручку кресла, потом разразилась целым потоком слез и снова тяжело опустилась на свое место. Розалинда вскрикнула и упала без чувств, а Курт, сам бледный как призрак, бросился к ней. Я не видел, что было дальше, потому что толпой меня унесло из залы.

Там, меня окружили, закидали вопросами и оглушали криками.

– Граф умер?..

– Может быть, только ранен?

– Злодейски убит?

– Где? Как? Кем?

– Я подозревал кое-что; очень странно было его исчезновение.

Наконец все успокоились настолько, что смогли выслушать мой рассказ и обсудить причины нападения. Общее мнение было таково, что граф, пускаясь всегда в любовные, часто более чем смелые приключения, мог пасть жертвою оскорбленного отца или мужа.

Я простился и вернулся в монастырь и, как только представился случай, отправился к Бенедиктусу, который перелистывал в то время документы, найденные в знаменитой похищенной шкатулке.

– Ну, – спросил я, – нашел ли ты что-нибудь интересное?

– Да, – отвечал Бенедиктус, улыбаясь. – Прежде всего я узнал, каким путем Рабенау занял отнятую нами у него должность. Здесь есть указания, что настоящий отец Антоний, брат негодяя Эйленгофа, был основателем нашего тайного братства; он был также другом отца Лотаря и воспользовался этой дружбой, чтобы сделать его сына главой братства, находя, вероятно, в этом деятельном и мятежном уме все качества, необходимые для своего преемника. И в самом деле, этот Рабенау был гением интриги. Что за планы! Что за глубина взглядов! В шкатулке этой настоящие сокровища, и наш почтенный герцог много выиграл бы, заглянув в нее.

Не поясняя ничего, он запер шкатулку и повесил на шею ключ; это обидело меня. Точно он не доверял мне. Я расстался с ним и пошел в лабораторию.

Я нашел Бернгарда у стола перед большой открытой книгой; но он не читал. С устремленными на светильник глазами, он казался совершенно погруженным в мысли; лицо его выражало почти сверхчеловеческое блаженство.

– Отец Бернгард, – обратился я к нему, беря его за руку, – о чем вы думаете?

Он поднял голову.

– Это ты, Санктус! Хорошо ты сделал, что пришел, – проговорил он важным, почти торжественным голосом. – Я хочу все рассказать тебе, потому что сердце мое переполнено. Знаешь ли ты, я имею доказательства того, что душа переживает смерть!

Я смотрел на него в полном недоумении; он очевидно стал оговариваться: у нас только и разговору было, что про смерть графа, и самому мне лаборатория напомнила эту любопытную личность и его знаменитые слова: «Золото есть рычаг, посредством которого все делается».

– Дорогой брат, я пришел говорить не об изысканиях наших, но побеседовать о смерти главы.

– Боже милосердный, – воскликнул Бернгард, с сверкающими глазами, – о ком же я и говорю, как не о нем, этом несравненном человеке, который помогал мне в моих работах, глубокий ум которого угадывал тайны природы; с его смертью я потерял половину своего разума. И теперь ему я обязан торжеством открытия: он доказал бессмертие души. Ты думаешь, что я видел во сне? Нет, я не спал, а работал здесь с братом Рохом, как вдруг увидел его, стоящим передо мною, как живой, и он сказал мне своим прочувственным голосом: «Все – правда, отец Бернгард! Душа переживает все и оживляет всякую плоть; она неразрушима. Без перерыва и отдыха, дух блуждает на земле или в пространстве, не имея полного представления о цели, которой должен достигнуть». А когда я упал на колени, протирая глаза и думая, что сатана искушает меня, он засмеялся своим серебристым смехом и, взяв со стола мое перо, сказал: «Нет другого дьявола, чем мы сами», и начертал на пергаменте слова, сказанные им раньше. Затем он скрылся из моих глаз, растаял в воздухе, а я упал лицом на землю, славословя Бога и Его могущество, Его неслыханное для нас величие.

Дрожа, точно ослепленный, склонился я над пергаментом. Да, там были начертаны столь знакомым почерком слова, переданные мне Бернгардом. А между тем в душу мою закралось сомнение: если этот восторженный человек видел видение во сне и вообразил потом, что все это действительность?

– А брат Рох видел? – прошептал я.

– Нет, он утомился и спал в том углу, что я заметил только, когда хотел заговорить с ним.

В эту минуту я почувствовал на плече прикосновение руки и увидел, как отец Бернгард упал на колени с криком:

– Боже милосердный! Ему тоже он дает доказательство!

Я повернул голову и, оцепенел, пораженный, не будучи в состоянии оторвать глаз от бледного лица и сверкающих глаз фон Рабенау.

За мной стоял, прикасаясь ко мне, наш покойный глава; тонкая рука его лежала на моем плече, на губах была насмешливая улыбка, и я слышал явственно произнесенные слова:

– Все правда, Санктус! Мы беспрестанно возвращаемся на землю, чтобы бороться с нашими страстями. Смерть здесь есть новое рождение там.

Я не слышал ничего более; страшные глаза призрака заколдовывали меня и точно жгли; в ушах моих зашумело, все закружилось вокруг меня, и я упал.

Вероятно, прошло очень много времени, пока я открыл глаза в полном сознании. Я лежал в смежной с лазаретом келье, предназначенной для серьезных больных; в комнате был полумрак, и у моего изголовья сидел старый монах, знакомый мне. Это был добрый отец Феофил, ухаживающий за больными братьями.

Я ощущал невыразимую слабость и усталость, не в состоянии был шевельнуться и слабым, невнятным голосом спрашивал полудремавшего монаха, перебиравшего пальцами свои четки:

– Брат Феофил, что такое делается? Почему я здесь и такой слабый?

Услышав мой голос, старик встрепенулся, на широком лице его появилась добродушная улыбка, и, пожимая мою руку, он радостно воскликнул:

– Слава Богу, брат Санктус, наконец вы очнулись; а сколько хлопот вы нам задали! Милосердный Бог! Пять недель между жизнью и смертью в непрерывном бреду… Но теперь молчите. Молчите, спите и кушайте; это восстановляет силы. А прежде всего выпейте это лекарство, приготовленное отцом Бернгардом.

Он приподнял мою голову и, взяв со стола чашку с бурой жидкостью, заставил проглотить ее. Я почувствовал, как по всему моему телу распространилась приятная свежесть, и уснул.

С той минуты я проводил дни и ночи во сне, просыпаясь только для принятия пищи. Молодое тело мое, истощенное ужасными волнениями последнего времени, как будто хотело наверстать потерянное и набраться сил. Мало-помалу прошел этот период сонливости, и я почувствовал всю полноту моих способностей и энергии. В последние дни моего выздоровления отец Феофил подолгу оставлял меня, а когда возвращался, то отказывался говорить со мною о монастыре или о мире, ссылаясь на полученное запрещение.

Как-то утром я почувствовал себя таким свежим и бодрым, что решился встать; я уже хотел привести свое намерение в исполнение, как отворилась дверь, и на пороге показался Бенедиктус в сопровождении моего верного Феофила. На шее его блестел золотой крест, стоивший жизни Рабенау, и, при виде этого креста, все прошедшее и страшное видение встали передо мною; но Бенедиктус не дал мне времени отдаться воспоминаниям; он быстро подошел ко мне и пожал мою руку.

– Слава Богу, милый друг, наконец, ты поправился, по словам брата Феофила, и я смог навестить тебя. До сих пор наш добрый Бернгард обрекал тебя на одиночество.

– Конечно, всякая опасность миновала, и наш преподобный отец может быть совершенно покоен, – сказал Феофил своим веселым голосом, почтительно кланяясь приору.

– Хорошо, милый брат Феофил, все мы благодарны вам за заботы и вашу христианскую доброту, которая зачтется вам перед Богом; а теперь идите отдохнуть. После я позову вас, а мне сейчас надо поговорить с Санктусом.

Брат Феофил понял, что был лишний, и, поцеловав край рясы приора и получив благословение, вышел с расплывшейся на широком лице самой любезной улыбкой.

Когда мы остались вдвоем, Бенедиктус сел около моей кровати и сказал весело:

– Поговорим теперь. Тебе, должно быть, интересно многое узнать.

– Прежде всего, – сказал я, пожимая его руку, – поздравляю тебя, друг, с новыми обязанностями. Как вижу, Эйленгоф скоро устроил свои дела.

Бенедиктус улыбнулся.

– Сам по себе он не устроил бы их так скоро. Мошенник этот надеялся, ни более ни менее, как навязать мне ту роль, которую он сам играл перед Рабенау, то есть сделать из меня покорное орудие; а перед уходом он обчистил бы монастырскую кассу. К его несчастью, он заболел вскоре после смерти Рабенау; болезнь эта отняла его у нас, и мы похоронили его со всякими почестями. Из осторожности следовало бы оставить его в гробу; но мне была отвратительна подобная жестокость. Поэтому, когда он очнулся, я объяснил ему положение дел, дал порядочную сумму денег и посоветовал ему скрыться, что он и сделал. Он исчез, и я остался один хозяином, а назначение мое состоялось очень легко, и вот я теперь царю в моих церковных владениях.

– Да, – заметил я, – власть твоя велика. Но, милый друг, скажи мне о Нельде.

– Она была в отчаянии от твоей болезни, но ты поймешь, что нельзя же было допустить ее сюда. Каждый день я уведомлял ее о тебе и обещал, что, как только ты будешь в силах, увидишься с нею в подземелье.

– Еще один вопрос, Бенедиктус: каким образом Герта узнала о нашем заговоре и какой интерес у нее был открыть его Рабенау?

– Это очень просто, – ответил он. – Герта очень красива, а граф, несмотря на глубокий и серьезный ум, был человек развратный, ненасытный в отношении женщин и сделал ее своей любовницей; он скоро пресытился ею, но, пользуясь своей чарующей властью над людьми, убедил ее поступить в монастырь, где она служила ему шпионом. Она подслушала разговор Марии с Нельдой, из которого узнала не только о заговоре, но также, что Рабенау был главой и лже-приором. Остальное тебе известно.

– Да, – заметил я, – Рабенау был необыкновенным человеком.

Я рассказал своему другу о страшном видении, вызвавшем мою болезнь. Бенедиктус побледнел при моем рассказе и пробовал уверить меня, что я был уже болен и принял за действительность видение, созданное бредом. Я был уверен, что видел покойника не в бреду; но, не желая спорить, замолчал. Я знал, что нет ничего хуже, как убеждать неверующего, а может быть, новому главе была неприятна мысль, что его предшественник посещает места, при жизни подвластные ему.

Я быстро оправился, чувствовал себя словно помолодевшим и, как только силы позволили мне, пошел к Бернгарду поблагодарить за заботы. Я избегал говорить о видении; между тем дрожь пробежала по моему телу, когда я увидел место, где показался мне граф. Отец Бернгард также не сказал ничего. Видя мою бледность, он опасался, вероятно, заводить такой тревожный для меня разговор. От него я отправился на свидание с Нельдой, и громадная радость ее при встрече со мною еще раз доказала мне, как искренна и глубока ее любовь ко мне.

* * *

Совершенно оправившись, я получил важную должность брата-казначея и вступил снова в обязанность доверенного и секретаря Бенедиктуса. В свободные от дел часы мы читали или переводили что-нибудь интересное, так как Бенедиктус постоянно жаждал знаний; искусство также интересовало его. Часто он сам пел своим прекрасным звучным голосом на Божественной службе или, склонившись над листами требника, терпеливо украшал их теми изящными, тонкими миниатюрами, которыми и теперь еще восхищаются антикварии.

Но эти занятия не отрывали его от других работ; он твердой рукой держал завоеванную наконец власть. Гордый и сдержанный, он господствовал над своими монахами, бдительно наблюдая за монастырской собственностью, из которой не уступал никому ни одной нити. Окрестное дворянство, не исключая герцога, преклонялось перед ним, потому что он был Князь Церкви, а в те отдаленные времена одно это имело большое значение.

Я должен рассказать, что в это время произошло одно событие, которое могло дурно окончиться для моего друга. Однажды вечером Бенедиктус работал один в маленькой келье, рядом со спальней, где я занимался переводом, как вдруг меня поразил страшный шум, раздавшийся из его комнаты. Охваченный тяжелым предчувствием, я бросился туда и, к великому изумлению, увидел, что Бенедиктус борется с каким-то субъектом, который, с кинжалом в руке, старается повалить его. Одним прыжком я бросился на неизвестного и, схватив его сзади, со страшной силой ударил кулаком по голове. Он пошатнулся и упал на пол. Мы связали его, и тогда только с ужасом узнал я рыцаря фон Мауффена.

– Что это означает? – спросил я Бенедиктуса, отиравшего лоб.

– А вот сейчас узнаешь. Негодяй хотел убить меня; он выскочил неизвестно откуда и преуспел бы в своем намерении, не заскрипи пол под его ногами. Тогда я обернулся, как раз вовремя, чтобы удержать его руку.

Когда Мауффен пришел в себя, Бенедиктус стал допрашивать его.

Сначала он молчал, но затем с надменным видом объявил, что ему известны все тайны аббатства, что Эйленгоф продал их ему, и, если мы немедленно не отпустим его, то старый приятель его донесет герцогу о тайнах подземелья; но если Бенедиктус желает разделить с ним власть и даст ему права второго главы тайного общества, то оба будут молчать. При столь дерзком предложении глаза приора метали искры.

– Граф фон Мауффен, – сказал он с насмешкой, – день на день не приходится: я не Эйленгоф, а вам многого не хватает, чтобы изображать Рабенау. Впрочем, я не отказываю вам пользоваться правами Брата Мстителя, только в качестве монаха. Дерзкий, неужели ты думаешь, что я отпущу на свободу человека, который может быть мне опасен. Но я не люблю убийства, когда можно его избежать и предлагаю на выбор: или добровольно принять обет, или умереть и унести наши тайны на дно озера. Никто не знает, где вы, и никто не будет искать вас. Я не боюсь пустых угроз Эйленгофа; он знает по себе, что у братства длинные руки и тонкий слух, и, прежде чем успеет открыть рот перед герцогом, он будет нем навсегда. А теперь, разбойник, даю тебе две минуты на размышление.

Он взял со стола кинжал Мауффена и приставил к его груди. Лицо графа, безоружного, бессильного, менялось как у хамелеона. Мрачная решимость на лице приора ясно говорила ему, что жизнь его на волоске.

– Да или нет? – спросил Бенедиктус, нажимая на кинжал, острие которого вонзилось в тело рыцаря.

– Да… – произнес Мауффен хриплым голосом, и сдерживаемое бешенство вызвало пену на его губах.

– Хорошо! Санктус, позови Конрадина и Себастиана, – приказал Бенедиктус.

Я побежал за этими братьями, исполнявшими обязанности тюремщиков и на которых можно было положиться. Люди геркулесовой силы, мрачные и молчаливые, они повиновались всегда беспрекословно.

Они вскоре явились, со смирением на лице, и поцеловали рясу приора, испросив его благословение.

– Вот новый брат, – сказал Бенедиктус, указывая на Мауффена. – Возьмите его и стерегите, как зеницу ока. Чтобы через четверть часа он был облачен в одежду послушника. Вы будете его тенями, а при ослушании вам известны средства, усмиряющие бунтовщиков, и вы без милосердия примените их. Поняли вы меня?

Братья поклонились, скрестив руки на груди, потом развязали Мауффена, который не смел сопротивляться двум гигантам в рясе, и все трое исчезли.

– Что ты задумал, – спросил я, когда мы остались вдвоем. – Разве можно оставить жить столь опасного негодяя?

Бенедиктус, ходивший взад и вперед, остановился передо мною, скрестив руки.

– Он не выйдет отсюда и не может нам повредить. Я не люблю бесполезных убийств, надо соблюдать в этом экономию. При том в настоящее время жизнь его положительно имеет цену, потому что у него есть поместья, которые он должен добровольно пожертвовать монастырю, становясь его членом. Только бы он сделался монахом, и я думаю, что при таких двух сторожах он скоро будет рад надеть рясу. Он почувствует дисциплину, установленную приором этого монастыря; а он еще не знает, что у меня есть иное оружие против него. У него есть враги между братьями, и от них я знаю, что в своем замке он совершал противоестественные, неслыханные преступления, которые, будучи обнаружены, будут стоить ему головы. Так успокойся, Санктус. Конечно, обоим нам надо остерегаться, потому что человек этот, как змея, будет ползать, чтобы ужалить нас. Он подчинится неизбежному, но всегда будет думать о мщении; я узнал это по взгляду, который он бросил на меня, когда уходил. Но… – на губах Бенедиктуса появилась саркастическая усмешка, – если после того, как сделает свой дар, ехидна покажет свои ядовитые зубы, то я их ему вырву, и тогда это может стоить ему жизни.

Я успокоился, и последующее время проходило мирно. Иногда думал об отце, благородном и добром Бруно фон Рабенау, и пламенно желал его видеть, но обстоятельства препятствовали этому; а сердце мое, очерствевшее вследствие интриг и преступлений, становилось равнодушным, и я скоро забывал свои добрые побуждения.

* * *

Потом у нас стали ходить слухи о призраках. Часто по коридору бежал монах, крича и крестясь, и рассказывал, что видел покойного графа Лотаря фон Рабенау, убитого неподалеку от аббатства; говорили, что он ходит по кельям, гасит лампады, дергает монахов за рясу и опрокидывает вещи. Когда рассказы эти дошли до Бенедиктуса, он строго запретил распускать такие сказки, выдуманные какими-нибудь трусами, чтобы пугать других. Так как приора очень боялись, никто не смел более кричать, и говорили только потихоньку; а несколько старых монахов клялись мне своим спасением, что видели призрак так же ясно, как видят меня. Я не мог сомневаться, вспоминая, как воочию видел его сам в лаборатории, и крестился, моля Бога, чтобы никогда больше не видеть. Отец Бернгард, не разделявший моего страха, с удовольствием рассказывал мне, что «великий человек» иногда посещает его и что, отправившись однажды помолиться на его могиле, он видел, как из памятника вылетали огоньки.

* * *

После самого короткого послушничества, Мауффен беспрекословно произнес обет. Это обращение наделало много шума в стране; но так как репутация графа была не из лучших, то оставалось предположить, что он раскаялся и захотел загладить грехи молодости, посвятив Богу остаток жизни и отдав свое состояние. Подобные случаи были не редкость.

Приор и я были худшего мнения о нашем новом брате и предполагали, что под смирением скрывался план примерной мести. Потому Бенедиктус искал только случая отделаться от него и бдительно следил за ним, но не было возможности застать его врасплох; он был мрачен и молчалив, но не позволял себе решительно ничего подозрительного.

Один неожиданный случай помог приору и выдал негодяя. Много знаменитых в стране фамилий имели в нашем аббатстве склепы и между прочими бароны фон Лаунау. Однажды утром до нас дошло поразительное известие, что прелестный и обворожительный Виллибальд, молодой человек в расцвете сил, умер внезапным и странным образом. Старый его оруженосец, прибывший вместе с другими служителями сообщить о событии и сделать нужные приготовления к принятию тела, передал приору, что произошла ужасная сцена между Виллибальдом, женой его и одним молодым итальянцем-алхимиком, тело которого нашли в пруду у подножия башни. В ту же ночь Виллибальд внезапно умер, а на трупе были следы отравления.

Через два дня с наступлением ночи Бенедиктус во главе братии направился к вратам аббатства для встречи погребального поезда, освещенного факелами. Я не мог отделаться от тягостного чувства при виде гроба с преждевременно упокоившимся в нем молодым человеком, которого знал таким веселым и полным надежд. Он также был поглощен этим неведомым, таинственным «ничто», убежищем нашей души.

В кортеже участвовали молодая графиня Розалинда фон Рабенау в сопровождении старой служанки; она была очень огорчена и сообщила нам, что муж ее еще не знает о постигшем ее несчастии. Он уехал в отдаленное поместье на охоту за кабаном; к нему послали гонца, и он должен встретиться с нею в монастыре на похоронах. О жене покойного она не сказала ни слова (она исчезла, как нам передавали) и попросила у Бенедиктуса разрешения провести ночь в церкви со своей служанкой, чтобы молиться у тела брата, что приор ей и разрешил. Увидя меня, молодая женщина заплакала, и мы беседовали о графе Лотаре и Лео фон Левенберге, который, по-видимому, снова занял первое место в ее сердце.

Когда тело было поставлено и окончилась заупокойная служба, все удалились, а я пошел за Бенедиктусом в его кабинет. Я застал его рассматривающим прекрасный итальянский ларец, наполненный золотом, – дар Розалинды.

Мы глядели и хвалили красоту и тонкость работы и считали золото. Вдруг во время разговора о смерти Виллибальда, до нас донесся слабый, подавленный крик, по-видимому, женский. Я должен прибавить, что в акустическом отношении этот кабинет приора был устроен так, что в него проникали явственно даже самые отдаленные звуки.

– Что это значит? – воскликнул Бенедиктус, с пылающим взором. – Крик этот доносится из нашего коридора, а не из подземелья. Кто мог силой завести сюда женщину? Пойдем.

Он повел меня, и мы тихонько пошли коридором, прислушиваясь у каждой двери, но не слышно было ничего, кроме спокойного и сильного дыхания спящей братии. Вдруг послышался более явственный крик.

– А! – закричал Бенедиктус. – Это здесь.

Мы отчетливо услыхали женский голос, прерывистый, вследствие сильного волнения:

– Негодяй! Чудовище, не подходи ко мне, или я убью себя…

– Это Розалинда, – сказал пораженный Бенедиктус. – Мауффен, подлец, имел дерзость увлечь ее из церкви. Это она кричала. – Он попробовал отворить дверь, но она не подавалась. – Он заперся изнутри, – прошептал приор и, ударив в дверь кулаком, закричал: – Отвори, брат Бруно, это я – приор. Приказываю тебе!

Услышав голос Бенедиктуса, Розалинда радостно закричала:

– О! Отец крестный, спасите меня!

Но почти в ту же минуту в комнате поднялся шум, как будто происходила какая-то борьба. Мы пробовали опять отворить дверь, но на шум уже явилось подкрепление; двери келий отворялись, и со всех сторон подходили встревоженные и перепуганные монахи.

Одним из первых появился брат Себастьян. Он понял, что питомец его готовится совершить какое-нибудь злодеяние, и плечом вышиб дверь, опрокинув тяжелый дубовый сундук и массивный аналой, заграждавшие вход.

Следующая картина представилась нам. Розалинда, бледная, как тень, стояла, прижавшись к стене, и защищалась маленьким кинжалом от Мауффена, который, позеленев от бешенства, старался схватить ее. Увидев приора, Розалинда, изнуренная, выпустила из рук кинжал и протянула к нему руки; в ту же минуту Мауффен, прежде чем кто-нибудь успел помешать ему, схватил оружие и со словами:

– Умри и не доставайся ни мне и никому, – вонзил кинжал в грудь молодой женщины, испустившей глухой крик и упавшей, обливаясь кровью.

Бенедиктус железной рукой схватил Мауффена за шиворот, но слишком поздно. Преступление уже свершилось. С минуту все мы стояли, пораженные, неподвижно. В двери толпились бледные, испуганные монахи, поднимая факелы и ночники, которые освещали Розалинду, распростертую, с печатью смерти на лице, и Мауффена, с кровавым оружием в руках. Бенедиктус держал злодея; как вдруг тот обернулся и хотел ударить приора, но прорвал только рясу, потому что брат Себастьян схватил его и повалил на землю.

– Веревок! Связать его так, чтобы он не мог шевелиться, – закричал Бенедиктус неузнаваемым голосом и с гневом, странным образом противоречащим его обыкновенной сдержанности и хладнокровию.

В одно мгновение скрутили злодея, дерзнувшего поднять руку на самого приора и нарушившего монастырский закон, завлекши в свою келью с низкими намерениями женщину и притом высокорожденную, супругу одного из богатейших вельмож страны.

Пока связывали Мауффена, уже прибежал Бернгард, наш ученый врач. При моей помощи он поднял Розалинду, положил на кушетку и, не теряя времени, сорвал окровавленный корсаж, чтобы осмотреть рану. Никогда еще в нашем строгом монастыре не было подобного случая, и, подняв голову, я увидел не один горящий взор, устремленный на молодую женщину, неподвижно распростертую, точно великолепная статуя, и окруженную массой черных волос, которые не в состоянии был сдержать маленький чепчик. Бенедиктус также заметил волнение братьев и жестом приказал очистить келью, но в дверях и в коридоре стояла толпа и высовывались головы.

– Воды и бинтов, – крикнул в эту минуту отец Бернгард. – Рана серьезна, но вовсе не смертельна.

– Но что мы будем делать с молодой графиней? – проговорил Бенедиктус, нахмурив брови. – Невозможно оставить ее здесь, а куда перенести в таком состоянии?

В это время в коридоре раздался шум и послышалось имя графа фон Рабенау. Тесные ряды монахов расступились, и на пороге появился Курт. Я тотчас узнал его, хотя он очень похорошел; белокурая шелковистая бородка обрамляла его лицо и придавала мужественный вид женственным чертам.

Он узнал, вероятно, о смерти зятя и поехал к жене, а один из перепуганных братьев привел его к нам. Увидев неподвижно лежавшую и окровавленную Розалинду, он побледнел.

– Умерла? – воскликнул он, окидывая келью страшным взглядом, как бы ища злодея.

– Не отчаивайтесь, граф, – возразил Бернгард. – Рука Господа отстранила оружие, и благородная дама может быть спасена!

Курт бросился к Розалинде, и взгляд его сверкнул гневом при виде беспорядка в ее туалете. Он снял свой плащ и прикрыл жену; потом, повернувшись к Бенедиктусу, сказал ему грозно:

– Преподобный отец, вы дадите мне отчет в случившемся и объясните, как противно всяким законам, общественным и человеческим, подобное покушение могло произойти в вашем монастыре? Теперь место для моей жены не здесь; за ней должны ухаживать женщины, а не монахи.

Не дав Бернгарду времени окончить первую перевязку, он осторожно поднял тело Розалинды, завернул в свой плащ и, повернув к нам искаженное злобой и отчаянием лицо, проговорил:

– Укажите мне ближайшую дорогу в монастырь урсулинок!

Один из братьев предложил сопровождать его, другие монахи расступились перед ним, и Курт вышел со своей окровавленной ношей.

– Теперь отправляйтесь все к себе, – сказал Бенедиктус, делая монахам знак разойтись.

Мы вернулись вдвоем в его помещение, где вымыли руки.

– Что сделаешь ты с негодяем? – спросил я.

– Сгною в тюрьме, и, таким образом, мы от него избавимся. Но мне искренне жаль Розалинду и ее мужа, совершенно неповинных, сделавшихся жертвою этого исчадия ада, который вполне заслужил свое наказание. Помнишь, Санктус, распространившиеся одно время слухи о безумной любви Мауффена к графине Рабенау. Это он убил бедного Лео фон Левенберга. Многие принимали даже его благочестивое пострижение за шаг отчаяния, сделанный из-за брака молодой женщины с Куртом фон Рабенау.

* * *

На другой день утром молодой граф явился в монастырь и имел продолжительный разговор с приором, в котором они объяснились по поводу ужасного события. Он сообщил нам, что положение Розалинды хотя и очень серьезно, но не безнадежно; отец Бернгард, посетивший больную, подал большие надежды.

Мауффена даже не судили. Преступление его было до того очевидно, что пожизненная тюрьма являлась ему естественным наказанием; его поместили в одну из подземных темниц, предназначенных для этой цели.

После этого, жизнь наша пошла прежним порядком, но через несколько месяцев спокойствие было снова нарушено важными событиями.

Прежде всего, Мауффен исчез из тюрьмы; побег этот, совершенно непонятный, сначала серьезно обеспокоил нас, но так как этот негодяй не появлялся нигде и не подавал признаков жизни, мы успокоились, а одна неожиданная встреча заставила забыть о нем.

* * *

Однажды вечером, когда мы с Бенедиктусом заняты были проверкой счетов монастырской кассы, в дверь постучали, и брат сообщил нам, что два монаха, возвращавшиеся в монастырь, нашли на дворе человека, еле живого от голода, в рубище, но по языку и манерам принадлежавшего не к простому классу; из сострадания братья привели его в аббатство и просят распоряжений приора. Бенедиктус приказал позаботиться о незнакомце, дать ему все необходимое, а через несколько дней, когда несчастный отдохнет и оправится, он сам переговорит с ним и увидит, что можно для него сделать.

Несколько дней спустя, когда мы проходили перед ужином в столовую, я увидел сидящего у двери человека, показавшегося мне знакомым; он был средних лет и широкоплеч, лицо его, изнуренное нищетой и развратной жизнью, имело выражение гадкое и жестокое; борода и волосы, ярко рыжие, окаймляли некрасивое лицо. Я повернулся к Бенедиктусу, чтобы поделиться с ним своими впечатлениями, когда увидел, что он провел рукою по мгновенно побледневшему лицу. Поборов волнение, он прошел, благословив незнакомца, склонившегося до земли при его приближении. Только в одном из коридоров он остановился и, порывисто сжимая мою руку, проговорил глухо:

– Узнал ты его? Он сам пришел предать себя в мои руки и не избегнет теперь моего мщения.

– Возможно ли, – сказал я, – это…

– Вальдек, – докончил Бенедиктус, и в глазах его сверкнула молнией радость удовлетворенной мести.

С этой минуты друг мой совершенно погрузился в мысль о мести, которой хотел вдоволь насладиться. Прежде всего, Вальдек исчез, и я узнал, что он находится в одной из темниц, где жизнь хуже смерти. Часто Бенедиктус сам спускался в это ужасное место, и, когда возвращался оттуда, на лице его ясно выражалось чувство удовлетворенной жестокости.

– Скажи мне, – спросил я его однажды, – каким образом Вальдек вернулся сюда и в таком бедственном состоянии.

– Очень просто. Сам он признался мне, надеясь, вероятно, тронуть меня рассказом о своих несчастиях. Когда жизнь здесь стала для него невыносимой, он отправился в чужие страны, получая богатые пособия от добрейшей Матильды, которой он так преданно служил; но, когда моя милая мачеха вступила в монастырь, источник этот иссяк, и он не знал, по какой причине. Игрок и развратник, он промотал все, что имел; тогда, собрав всякие остатки, пришел сюда потребовать от графини награду за измену. Но все уже изменилось, никто не мог помочь ему. В отчаянии он блуждал, не зная, что делать, когда братья наши встретили его и привели к тому, чью жизнь он разбил.

* * *

Прошло несколько недель, когда однажды вечером, когда я работал в подземелье, вошел Бенедиктус и сделал мне знак выйти за ним в коридор. Там только я увидел, что он казался утомленным и что ряса его была разорвана в нескольких местах.

– Что с тобой? Что случилось? – спрашивал я в тревоге.

– Ничего особенного, – ответил он. – Только я попрошу у тебя услуги. Я насытился местью, и враг мой стесняет меня; я не хочу более спускаться к нему, помоги мне покончить с ним. Я обрекаю его на смерть, достойную его происхождения; но один не могу исполнить свой план; когда я связывал его, он, как видишь, разорвал мне рясу и пытался задушить меня.

– Можешь рассчитывать на меня; я готов помочь тебе. Сегодня?

– Нет, в одну из ближайших ночей. Я скажу тебе.

И в одну ночь, когда, за исключением нескольких Братьев Мстителей, склонившихся над работой, весь монастырь спал крепким сном, мы с Бенедиктусом спустились в подземную темницу Вальдека, страшное место, недостаточно высокое, чтобы стоять на ногах, недостаточно длинное, чтобы лежать, с сырым полом и липкими стенами, по которым кишели жабы, крысы и насекомые. При свете факела я увидел на корточках в этой отвратительной дыре человеческое существо, связанное, покрытое ранами, страшное на вид и издающее жалобные стоны.

– Помоги мне вытащить его отсюда, – сказал Бенедиктус.

Мы с усилием приподняли человеческую массу и потащили через коридоры и лестницы к небольшой двери, которую приор отворил. Выход этот вел к подножию стены с видом на пустынное поле. К тонкому стволу высохшего дерева была привязана великолепная дикая лошадь, с золотистой гривой; она ржала от нетерпения и била копытом по скале.

Я понял план Бенедиктуса. С этой стороны скала, на которой стояло аббатство, спускалась покато к глубокой пропасти, носившей название Чертова Баня из-за бурного потока, шумевшего на дне и впадавшего в озеро.

Жертву привязали к спине лошади. Мы глазом не моргнули, но ветер, свистевший и развевавший наши рясы, не раз заставлял нас вздрагивать во время нашей гнусной работы. Факел, привязанный к маленькой двери, мелькая, освещал минутами массивный крест на шее приора; иногда, при движениях, он как-то странно звонил, словно звоном хотел напомнить нам, что Тот, чьими служителями мы были, умер на кресте, прощая своим врагам, и что мы, давшие клятву милосердия и прощения, попирали ногами всякий закон человеколюбия. Но что мог значить этот слабый голос перед зачерствелыми сердцами, в которых давно заглохли и совесть, и чувство долга!

Когда жертва была крепко привязана, Бенедиктус взял два жгута зажженной пакли и сунул их в ноздри лошади, пока я перерезывал удерживающую ее веревку; обезумевшее животное встало на дыбы, сделало несколько беспорядочных скачков, потом бросилось вперед и, как ураган, спустилось по склону. Лошадь и жертва скрылись из наших глаз; но через несколько минут крик, заглушенный падением тела и летевшими камнями, возвестил нам, что оба были погребены на дне пропасти, в бурных водах потока.

С минуту простояли мы, устремив глаза в туманную даль, откуда раздался крик, затем молча ушли. Тени наши причудливыми фигурами вырисовывались на стене, в то время как мы пробирались в монастырь, как два злодея; мы, которым было дано право отпускать грехи и держать священный сосуд и которые только что совершили самое отвратительное преступление.

Мне было нехорошо, и Бенедиктус шел рядом со мною, молча и с поникшей головой. Был ли он удовлетворен или чувствовал угрызения совести? Я не знал этого, потому что он не делился со мною своими чувствами. Мы простились, молча пожав руки; но часто, много лет спустя, событие это воскресало в моей памяти. Крестьяне рассказывали, что один раз в год, ночью, около Чертовой Бани показывалась, как в тумане, лошадь, с сидящим на ней связанным, отвратительного вида призраком, который исчезал с адским смехом в пропасти, и что кто видел это дьявольское привидение, умирал насильственной смертью.

На другой день, вечером, я пошел в старый подвал на свидание с Нельдой, которую не видел несколько дней. Я ожидал ее довольно долго, как, наконец, раздались поспешные шаги и передо мной появилась монахиня; не поднимая вуаля, она протянула мне продолговатый пакет, перевязанный темной шерстяной ниткой.

– Возьмите это и уничтожьте. Дело идет о спасении Нельды, – произнесла она заметно изменившимся голосом. – Кроме того, предупредите Бенедиктуса, что до епископа дошли подозрительные слухи и у нас производится обстоятельная ревизия. Потом он придет и в ваше аббатство, так позаботьтесь скрыть подземелья.

После этих немногих слов, Мария фон Фалькенштейн – я узнал ее – исчезла, как тень, и я остался, взволнованный и встревоженный, со свертком в руках, заключавшем в себе, по моему предположению, компрометирующие документы.

Не теряя ни минуты, я поспешил предупредить Бенедиктуса и сговориться с ним на счет мер предосторожности, вызываемых посещением епископа. Я бегом проходил длинный пустынный коридор, как вдруг остановился при раздавшемся неожиданном звуке. Из свертка, который я небрежно держал, раздался слабый крик ребенка. Похолодев, с дрожащими руками, я прислонился к стене, не зная, что делать с ребенком, продолжавшим плакать и крик которого звучно раздавался под сводами. В ту же минуту я услышал приближавшиеся шаги. Если это были братья, не принадлежащие к братству, и если бы они увидели меня с новорожденным ребенком, я погиб.

Ледяной пот выступил на лбу; почти не отдавая себе отчета, я конвульсивно нажал рукой голову ребенка; он перестал кричать, и я чуть не задавил его, прижимая к себе. В это мгновение шаги раздались около меня, и я поднял испуганные глаза на подошедшего. Вздох облегчения вырвался у меня: это был Бенедиктус, с ночником в руке. Его пронзительный взгляд устремился на меня.

– Что ты делаешь здесь? – спросил он.

Он увидел, что я не в состоянии отвечать, и, взяв меня за руку, увлек в свою комнату.

– Что с тобой? Что значит твой расстроенный вид?

Он взял мой пакет, положил на стол и развязал шнурок. Моим испуганным глазам представилось посиневшее тело новорожденного ребенка.

– А! – прошептал Бенедиктус. – Еще один и на этот раз твой. Ты говорил мне о положении Нельды, остальное мне понятно. Но ты втройне глуп, что принес сюда этого ребенка; можно ли поступать так неосторожно.

Я был совершенно убит; я задушил своего собственного ребенка, ребенка моей обожаемой Нельды. Я бросился к столу, чтобы оказать ему помощь, но было поздно, он уже коченел. В минуту такой нравственной пытки я взглянул на Бенедиктуса; угнетенная душа моя искала помощи и поддержки у приора, моего друга, поверенного и соучастника; но он, вероятно, давно уже победил всякие чувства и угрызения совести, которые я еще испытывал в то время; на его красивом, бесстрастном лице не было ни малейших следов волнения. Твердой, спокойной рукой он закрыл бельем маленький труп; очевидно, подобный случай не был для него новостью, так как я слышал, что у Марии бывали дети.

Взгляд мой, устремленный в спокойные, глубокие глаза Бенедиктуса, тотчас отрезвил меня; не смотря на свою нервную и впечатлительную натуру, я уже слишком очерствел в преступлениях для того, чтобы предаваться отчаянию, которое сделало бы меня смешным в глазах моего друга. Если он был преступен, то умел владеть собою и приобрел силу не тревожить себя воспоминаниями о непоправимом.

Итак, я выпрямился и сказал, вытирая покрытый потом лоб:

– Ты прав, я сумасшедший: но узнай, как все это произошло. Прежде всего Мария велела сказать тебе, что епископ в монастыре урсулинок и скоро будет у тебя и чтобы ты принял меры скрыть подземелья от его инквизиторского взора, так как ходят слухи о сообщениях между двумя монастырями. Мария передала мне и пакет, не сказав о его содержимом; а так как ребенок должен был родиться только через несколько недель, я думал, что тут какие-нибудь компрометирующие документы. Намереваясь как можно скорее предупредить тебя, я поднимался сюда, как вдруг, в коридоре, ребенок заплакал. В ту же минуту я услышал шаги, оказавшиеся твоими; остальное произошло совершенно необдуманно, из опасения, что все тотчас будет открыто.

Я остановился в изнеможении и упал в кресло. Бенедиктус молча слушал меня и, не отвечая, начал ходить взад и вперед в глубокой задумчивости.

Я первый прервал молчание.

– Послушай, – проговорил я. – Что мы будем делать с этим неудобным свидетелем? Надо бы бросить его в озеро.

– Ты не в своем уме сегодня, Санктус, – возразил Бенедиктус, пожимая плечами. – Можно ли бросать такого свидетеля вблизи двух монастырей? Если бы, по какому дьявольскому случаю, вода выбросила его или он прицепился бы к тростнику, поднялись бы еще сильные разные неблаговидные предположения и когда же? Накануне посещения епископа. А! – он ударил себя по лбу. – Я лучше придумал.

Он отворил дверь в кабинет, который я описывал во время нападения Мауффена; в глубине его возвышался большой камин со сверкавшим огоньком.

– Огонь пожирает все, – сказал он.

И, схватив пакет, даже не спросив моего разрешения, Бенедиктус бросил его в пламя, прибавил дров, потом затворил дверь и уселся около меня.

– Легко предвидеть, в чем будет состоять ревизия епископа. Надо удалить все подозрительное.

Он открыл свой письменный стол и вынул бумаги и различные предметы.

– Я спущусь в подземелье отдать приказание, – сказал он, – а ты, Санктус, не забудь, что ты брат-секретарь и казначей бенедиктинского аббатства, и, когда епископ сунет нос в твои счета, все должно быть в порядке. Займись же спокойно своим долом. Я скоро вернусь и присмотрю за тем, чтобы огонь не оставил ничего подозрительного.

Я понял справедливость слов Бенедиктуса и встал исполнить его приказание. Четверть часа спустя я сидел в своей келье, совершенно поглощенный ревизией огромных книг со счетами прихода и расхода.

* * *

На другой день утром большой колокол известил нас о неожиданном прибытии епископа. Братья побежали навстречу ему, а Бенедиктус со мной и другими монастырскими должностными лицами принял его в церковных вратах. Встреча была с обеих сторон полна фальши. Проницательные глаза епископа останавливались на каждом предмете, на каждой стене; он расхваливал и прикасался ко всему, любуясь массивными аббатскими постройками и их исправностью. Бенедиктус спокойно и с достоинством сам показывал все, останавливаясь преимущественно на опасных мостах, которые именно поэтому мало интересовали епископа. Он, напротив, особенно обращал внимание на то, что приор небрежно обходил. Оба были довольны: Бенедиктус тем, что укрывал от епископа именно то, что тот искал; а епископ с минуты на минуту ожидая на чем-нибудь поймать приора. Наконец, наскучив нам в продолжение целых двух дней, он должен был уехать, расхвалив все виденное, а мы, проводив его, облегченно вздохнули.

* * *

Понятно, что в эти два дня я не мог видеть Нельду, а между тем, после совершенного мною преступления, меня тянуло к ней. Поэтому, по отъезде епископа, вечером, оставшись наедине с Бенедиктусом, я сказал, что пойду к своей подруге. Он пробовал удержать меня, и пока он говорил со мною, на лице его появилась поразившая меня жалость; но я приписал это выражение сожалению по поводу трагической смерти ребенка.

Не желая откладывать, я спустился в подземелье и быстро прошел бесконечные коридоры, ведущие к монастырю урсулинок. Дойдя до потайного входа, я постучал три раза, что означало приход своего. Монахиня молча отворила мне и сделала знак идти за нею; но, вместо того, чтобы вести меня к маленьким кельям, месту наших свиданий, она провела меня множеством совершенно незнакомых коридоров и остановилась, наконец, перед железной дверью. Тяжелое предчувствие сжало мне сердце.

«Неужели она в тюрьме?» – подумал я.

Монахиня вынула из кармана ключ, осторожно отперла и впустила меня в низкий, сводчатый подвал. Меня поразил там холодный и сырой воздух; светильник у стены освещал это страшное место. В испуге и ничего не понимая, я остановился на пороге, и глаза мои впились в длинный каменный стол, на котором лежало что-то длинное, покрытое белой простыней; монахиня прошла вперед и сказала, откинув простыню:

– Подойдите, брат Санктус, и не пугайтесь.

У меня закружилась голова; я думал, что в гадком кошмаре вижу распростертую на столе мертвую Нельду. Но, увы! Это был не сон… Огромная тяжесть опустилась на мое сердце, горло мое сжалось, и с глухим хрипом я упал на колени перед телом; у меня была только одна мысль: «Нельда умерла!»

От прикосновения лбом к холодному камню я пришел, наконец, в себя, поднял голову и смотрел на кроткое, прекрасное лицо умершей. Я не в состоянии был ни плакать, ни произнести слово, хотя бы для выражения скорби, раздиравшей мою душу. Перед глазами моими все мелькал маленький синий трупик задушенного мною ребенка, и, как бы в наказание за это убийство, обожаемая женщина ушла из этого мира, не услышав лжи, которую я приготовился сказать ей. Теперь она знает все; она там, в том неуловимом мире, который создает пропасть между нами и теми, кого мы любим. Поглощенные этим неведомым океаном, вырвавшиеся из этой телесной темницы, они отрекаются от нас, даже забывают нас и безжалостно обрекают на отчаяние, которое мы испытываем, потеряв их. Глухой ропот против Бога и судьбы поднялся во мне, и опять прижимал я свой пылавший лоб и сухие губы к безжизненной ледяной руке покойницы.

В эту минуту на плечо мое опустилась рука, и дрожащий, полный сострадания голос произнес мое имя:

– Энгельберт!

Я вздрогнул. Неужели это покойница сжалилась над моим отчаянием и назвала меня этим нежным именем, как всегда обращалась ко мне; но, нет, подняв голову, я увидел склонившееся надо мной бледное, прелестное лицо монахини. Из глаз ее текли слезы, и она продолжала тихим голосом:

– Энгельберт, ты не узнаешь меня, а между тем я всегда была твоим верным другом и в настоящую минуту страдаю с тобой. Выслушай слова утешения твоей подруги детских игр. Я – Герта, маленькая Герта тех старичков, которые берегли тебя в детстве. Вспомни Рабенест.

Слова эти вызвали у меня целый мир воспоминаний. Я, как во сне, увидел это отдаленное прошлое, старую полуразвалившуюся башню мрачного замка, где ветер свистал и выл в руинах в ту памятную ночь, когда группа всадников остановилась у башни… Мне показалось даже, что я слышу голос старика: «Кто идет?» Потом я увидел большую залу, где маленькая Нельда, уснувшая на коленях рыцаря Теобальда, явилась мне, как небесное видение. Теперь эта самая Нельда – друг моего детства, идеал моего сердца, лежит мертвая. Там начало, здесь конец.

Я порывисто встал; опечаленная душа моя, казалось, хотела вырваться из своих пут, и я ударился головою о стену, стараясь разбить вместилище этих воспоминаний. Герта бросилась ко мне и, цепляясь за мою рясу, умоляла меня опомниться и переносить мою потерю с мужеством мужчины. Мольбы ее и убеждения, наконец, несколько успокоили меня. Нежное сострадание и дружба, которыми эта подруга детства старалась облегчить мое горе, помогли моей больной душе. Видя, что я пришел в себя, она поднялась со скамьи, на которой мы сидели, и сказала:

– Пойдем, Энгельберт. Уйдем из этого места скорби и печали; тебе нужен отдых, а вид трупа растравляет рану твоего сердца.

После продолжительного прощания с покойницей мы вышли. Герта тщательно заперла дверь и довела меня до потайного выхода. Расставаясь с ней, я почувствовал потребность поблагодарить ее за дружбу.

– Добрая моя Герта, – сказал я, привлекая ее к себе. – Позволь мне поцеловать тебя, как брат, и помни, дорогая подруга детства, я никогда не забуду, что ты была мне поддержкой и сестрой в самый тяжелый час моей жизни.

Герта ответила мне поцелуем и сказала:

– Слова твои, Энгельберт, вознаграждают меня свыше моих заслуг. Но не откажи мне в одной радости: позволь видеться с тобой. Я так же оторвана от света и одинока. Когда тебе будет грустно, приходи иногда в наши подземелья; мы будем говорить о прошедшем и о той, которой не стало.

– Будь уверена, я приду. Для меня будет потребность видеть тебя, – отвечал я, прощаясь.

Потайным путем я отправился к Бенедиктусу. Мне хотелось поговорить с ним, если он не спит, и я застал его за письменным столом.

– Я ждал тебя, – сказал он, пристально смотря на меня и, заметив перемену в лице моем, встал и крепко пожал мне руку. – Успокойся, друг, и преклонись перед этим непреложным законом разрушения, которому подвергнемся когда-нибудь и мы. Смерть сильнее нас, и никакое чувство, самое устойчивое, не помешает ей вырвать свою жертву; часто приходилось мне уже испытывать, как мы мелки, ничтожны, низки перед этой неведомой силой.

Я поник головой и опустился на стул. Он прав: для нас также пробьет час отхода; придет день, когда, как Нельда, и мы будем лежать окоченелые, неподвижные, равнодушные ко всему, что было дорого и интересовало нас. А что будет после этого перехода? Я вздрогнул. В эту минуту Бенедиктус нагнулся ко мне.

– Энгельберт, – проговорил он дрожащим и убежденным голосом. – Поверь моей опытности: умственная работа – лучшее средство прогнать щемящие и горестные думы. Она одна восстанавливает и поддерживает душевное равновесие. Брат Бернгард – самый лучший спутник, которого ты можешь найти на этой узкой тропинке, которую он называет путь к вечности. Займись вместе с ним серьезной работой, и, может быть, он вызовет из пространства тень Нельды, так как это единственная цель, к которой он стремится.

Я встал, но Бенедиктус остановил меня.

– Только не сегодня. Ты слишком утомлен для работы. Выпей чашу старого вина и отдохни несколько часов; завтра ты будешь сопровождать меня в одну предполагаемую поездку, а вечером отправишься к нашему другу Бернгарду.

* * *

На следующий день, вечером, печальный и с тяжестью на сердце, спустился я в лабораторию Бернгарда. Я застал его сидящим за рабочим столом; он взвешивал разные снадобья. Я сел возле него и со слезами передал ему постигшее меня несчастье.

– Брат мой, – спокойно ответил он. – Если бы ты был в состоянии глубже запечатлеть в твоем уме ту великую истину, что смерть есть не что иное, как разрушение тела, что мы переживаем это тело и живем вечно, то ты не предавался бы такому безумному отчаянию. Все доказывает нам, что мы переживаем смерть с воздушным телом, но достаточно плотным, чтобы сделаться осязаемым при известных благоприятных условиях, и воля наша способна вызвать к нам эти тени прошлого.

– Но ведь это – очень неопределенное утешение, – возразил я, – и притом я совсем не имею доказательств…

– Ты просто неблагодарный, – произнес Бернгард. – Неужели ты забыл кур и столько других фактов, наконец, появление Рабенау, этого, гения, который теперь помогает мне. О! Я открыл очень многое и надеюсь осязать смерть. Но и в эту уже минуту я думаю, что могу показать тебе очень интересный опыт. Пойдем!

Он встал, взял ночник, и я в волнении, с любопытством последовал за ним. Мы прошли комнату с печами, потом Бернгард приподнял кожаную завесу и впустил меня в келью, уже освещенную ночником. На диване лежал человек, вероятно, больной, судя по тяжелому, свистящему дыханию и тяжелым вздохам.

– Кто этот человек? – спросил я, неприятно изумленный.

– Это один бедный странник, который скоро соединится со своими предками, – отвечал Бернгард. – Я нашел его изнуренным, умирающим на дороге и потайным ходом привел сюда. Я уже делал это со многими несчастными, чтобы иметь случай наблюдать чудесное общее оцепенение живых частей.

Он поставил на стол ночник, нагнулся к умирающему и внимательно рассматривал его.

– Конец приближается, грудь едва дышит, – сказал он, откидывая плащ, покрывавший совершенно обнаженное тело умирающего.

Потом он принес из другой комнаты жаровню с горящими углями и бросил в них порошок, от которого при горении исходил яркий свет.

– Смотри, – говорил он, подводя меня к телу. – Ноги уже приняли желтоватый оттенок, как при полном оцепенении. Холод смерти подходит понемногу; здесь еще живая часть, – сердце бьется, но, подожди, я покажу тебе еще больше.

Он взял из шкафа склянку и открыл ее.

– Жидкость, находящаяся в этом сосуде, покажет тебе чудесные вещи, – сказал он. – Нагнись к жаровне и вдыхай сильнее.

Он вылил в жаровню часть содержимого склянки; с треском стал подниматься тогда едкий, но ароматичный пар, и, по мере того, как я его вдыхал, все мое существо наполнялось каким-то странным и незнакомым ощущением. Члены мои становились тяжелее и как будто коченели; жизнь точно поднималась к голове и сосредоточивалась в ней; глаза сделались жгучими и функционировали каким-то странным образом. Я не спал, как мне показалось в первую минуту; нет, я вполне сознавал все и отлично слышал приказание Бернгарда:

– Садись и не спускай глаз с умирающего.

Я повиновался и вдруг ясно увидел, как одна за другой, от тела его отделялись светлые искры и затем, сливаясь, образовывали беловатый пар, колебавшийся над телом; пар этот собирался, медленно поднимаясь к голове, и, по мере того как сгущался, он принимал образ человека, лежавшего на постели. Под конец искры сосредоточились у головы и образовали светлую нить, которая, точно огненная лента, шла от сердца и соединяла одну с другой обе эти совершенно одинаковые формы – телесную и духовную. Затем нить вдруг задрожала, покачнулась и лопнула. Воздушный образ человека еще с минуту покачивался над изголовьем и, странно расширяясь, поднялся зигзагами вверх. Два беспокойных глаза с минуту смотрели на нас, потом все расплылось в туманное облако и исчезло в темной глубине свода.

Я протер глаза. Это не был сон; нет, я совершенно наяву видел это чудесное зрелище, и в голове моей складывалось непоколебимое убеждение.

– Да, это истина; не все умирает с телом, и сам ты пойдешь когда-нибудь по этому пути.

Я еще ощущал такую тяжесть, что не мог шевельнуться, и повернул голову к Бернгарду. Он был на ногах, подняв, неподвижный, руку к своду. Наконец он пришел в себя и, подойдя ко мне, вытер мне лицо мокрым полотном. Я вздохнул свободно, и мое первое слово было:

– О! Какое чудесное зрелище!

– Веришь ты теперь? – спросил Бернгард, вытирая себе лицо и руки.

– Да! Нельда и все другие за могилой – такие же, как тот, который сейчас сбросил свое земное тело. Благодарю, Бернгард, – ты меня утешил.

Утомленный духом и телом, я вернулся к себе и уснул.

* * *

Проснулся я спокойным и способным по-прежнему работать. Смерть Нельды не тяготила меня более. Это была разлука, а не вечная потеря; я любил представлять ее себе воздушной тенью, охранявшей меня, которую я снова встречу после неизбежного перехода.

Для меня началась эра спокойствия. Согласно обещанию, я часто навещал Герту, и мне доставляла удовольствие шумная, но искренняя радость ее, когда я приходил. Конечно, ум у нее был простой и ограниченный, но она так умела кстати вызвать воспоминание о прошедшем, напомнить тысячу случаев из счастливого детства или ранней юности, что этими интересными разговорами удерживала меня целыми часами.

Мало-помалу воспоминание о Нельде побледнело, стерлось, и я стал замечать, что Герта, с ее бледным лицом и черными блестящими глазами, очень хороша и привлекательна. Вскоре мне пришлось сознаться, что чувство, внушаемое ею мне, могло быть опасным; тем более что Герта не способна была скрывать любовь свою. Мне следовало бы бежать, но, к несчастью, монастырские нравы того времени были крайне распущены, а возможность безнаказанно видеться в подземелье соблазнительна, и потому ничто не мешало мне быть счастливым.

Пока жизнь моя протекала так мирно, влияние Бенедиктуса в стране все усиливалось. Он сумел расположить к себе герцога, и тот часто приезжал говеть в аббатство. Постепенно он совершенно подчинил его себе.

Духовник герцога, не одобренный Бенедиктусом, был заменен одним из его ставленников, и вскоре я заметил, что и внутренние, и внешние дела страны устраивались согласно намерениям Бенедиктуса. Герцог ценил его сильный ум и часто советовался с ним; потому, когда он появлялся при дворе, гордый и строгий, во всей роскоши, которой любило себя окружать духовенство того времени, самые горделивые головы очень низко склонялись перед ним.

В часы интимных бесед мы часто говорили о прошедшем, о наших работах и о политике; последняя тема ему нравилась, и, хотя меня она мало интересовала, я наводил на нее разговор, чтобы доставить ему удовольствие. В эти редкие минуты откровенности, я, ученый алхимик, с удивлением заглядывал в бездну этой души, снедаемой тщеславием, ненасытной во власти.

Всем завладеть, все поглотить, согнуть весь мир под властью единого скипетра, таков был идеал его мечтаний, и, когда он развертывал свои гигантские планы, складки на бледном лбу молодого монаха расправлялись, голос оживлялся, глаза сверкали огнем, а затем он резко обрывал и менял разговор. Я часто спрашивал себя: при его характере и таких мечтах удовольствует ли он ролью приора, и сомневался, но в этом пункте он был непроницаем.

Если эти великие планы и существовали у Бенедиктуса, то они не мешали ему заниматься частными делами. Так, одновременно он старательно обдумывал двойную интригу, очень сложную, против младшего брата Альберта, чтобы заставить его отречься от мира. Слишком долго было бы рассказывать подробности этого дела и притом они не были вполне известны мне; скажу только несколько слов для ясности рассказа.

В одном из окрестных замков жила молодая и красивая женщина, вдова старого рыцаря и мачеха шестнадцатилетней скромной и ограниченной, но восхитительно красивой девушки. Граф Альберт фон Рувен бывал в этом доме, потому что старый рыцарь был брат по оружию графа Гильдебранда и, умирая, поручил свою молодую жену и дочь покровительству могущественного дома Рувенов. Граф Альберт был красив и одинаково нравился обеим дамам, но, к великому неудовольствию мачехи, он влюбился в молоденькую Изабеллу и решил жениться на ней. Все это стало известно Бенедиктусу через молодую вдову, духовником которой он состоял.

Не знаю, как он действовал или наставил даму, но дело в том, что пока Альберт воевал с герцогом, что продолжалось несколько месяцев, вдруг распространился слух о его смерти, и отчаянием его невесты сумели так хорошо воспользоваться, что она поступила в монастырь урсулинок и постриглась. Когда Альберт возвратился и слух о его смерти был опровергнут (виновник не был открыт), Изабелла была уже монахиней. Отчаяние графа было ужасно, и он часто искал утешения у своего брата, приора. А тот подействовал ли на религиозные чувства брата, чтобы развить его романтическую любовь, или открыл ему тайну подземелья, где он мог видеть предмет своей страсти, не знаю; но все-таки граф Альберт вступил членом нашей общины и принес в дар аббатству все свое состояние.

С того дня Бенедиктус еще выше поднял голову: месть его и гордость были одинаково удовлетворены: ни он и никто другой не носил в мире имени Рувенов. Его же деятельный ум, твердость, неустанная забота так значительно увеличили богатства монастыря, что управление Бенедиктуса составило эпоху в летописях обители.

* * *

В этот спокойный период я послал рыцарю Теобальду письмо, в котором открыл тайну моего рождения и выразил горячее желание, хотя бы один раз еще увидеть великодушного человека, внушавшего мне всегда чисто сыновние чувства.

Через несколько недель я получил ответ от доброго рыцаря, который посылал мне свое благословение и сообщал о решимости вступить в аббатство, чтобы окончить там жизнь со мною и Бенедиктусом, «потому что я очень одинок и утомлен жизнью», заключил он письмо.

В ожидании приезда отца я жил спокойно, разделяя время между занятиями и свиданиями с Гертой, но вдруг один случай нарушил мой покой.

Однажды, когда я расхаживал взад и вперед по коридору позади лаборатории Бернгарда, поджидая Герту, к моему удивлению, явилась другая монахиня.

– Преподобный отец, – сказала она, – я считаю себя обязанной отвлечь вас от любви к женщине недостойной. Та, которая утешила вас в потери доброй и милосердной Нельды, была умышленной виновницей ее смерти. Еще в то время, когда вы жили в замке Рувенов, она чувствовала к вам страстную любовь и ненавидела прекрасную Нельду. Из ревности она шпионила за вами обоими и доносила графине Рувен и матери Варваре; она же погубила бедную сестру Нельду. Не смотрите на меня удивленно; все это правда, и я знаю многое еще. Господи прости! – продолжала она так торопливо, что я не успевал вставить ни одного слова. – Эта низкая женщина, не имеющая ни звания, ни рода, точно так же, как и я, служившая в замке, сделалась еще хуже, поступив в монастырь. Узнав, не знаю, каким образом, что вы духовник графини Матильды, и, вероятно, чтобы иметь связи вне монастыря, она состояла в связи со знаменитым графом фон Рабенау, о котором ходили такие странные слухи, что называли его даже дьяволом, воплотившимся в красавца рыцаря. Люди, видевшие его, уверяли, что когда он посещал Герту во время своего пребывания на земле (то есть пока милосердие Божие допускало это нам в назидание), у него были копыта и хвост. – Монахиня на минуту остановилась перевести дух, но я продолжал молчать, понимая, что не узнаю ничего, если перебью ее. – Итак, – продолжала она, – эта полоумная тварь была в связи с самим чертом. Но, когда Божественному терпению настал конец и граф фон Рабенау – то есть черт – хотел доказать вашему приору, что он не демон – Господь да благословит святого человека! – тот велел собрать самых святых, почтенных братьев и потребовал, чтобы граф принял при них причастие; Герта, пронюхав, что это дело может дурно кончится для ее дьявольского любовника, предупредила его. Несмотря на предупреждение, тот был настолько дерзок, что явился, рассыпав по всей своей дороге лошадиные волосы, но когда он хотел принять причастие, его взорвало, как бочку, и он исчез среди молнии и грома, оставив только черную кожу с копытами, хвост и рога. Чтобы отмстить, дьявол задушил приора дона Антония, уступившего ему по договору свою душу, а Герта долго выла, но наконец утешилась. Когда у Нельды был ребенок, Герта проскользнула к ней и рассказала ей что-то на ухо; при этом рассказе у больной сделались конвульсии, а утром она была уже мертва. Думая, что никого не было, кроме нее, злая девка воскликнула: «Слава Богу! Наконец я займу ее место!» – Я зашатался, точно громом пораженный, и прислонился к стене; но сестра, не обращая внимания на мое волнение, продолжала: – Никогда я не открыла бы вам всего этого, если бы негодная не обидела меня жестоко. Не довольствуясь любовью к вам, она кокетничает с почтенным отцом Филиппом, который поклялся мне в верности, и все для того, чтобы он угощал ее вином, которое она очень любит, чему, вероятно, ее научил дьявол. По крайней мере, никто не скажет, что сестра Кордула не отомстила за отнятого друга.

Конец тирады я едва слышал. Бешенство, которому нет названия, кипело в душе моей. Нельда жила бы еще, если бы не эта гадкая тварь, которая изменила мне, после того как хитростью завоевала мою любовь?

Я не видел, когда скрылась сестра Кордула. Вне себя, с горячей головой, я шагал по коридору, ожидая злодейку, чтобы расплатиться с нею. Наконец раздались легкие шаги, и Герта появилась, очень взволнованная.

– Куда же ты бежишь? – крикнула она, – разве ты не знаешь новости?

– Да, – ответил я глухим голосом, – я знаю одну новость, за которую ты мне дорого заплатишь, лживая низкая тварь. Ты до времени заставила Нельду умереть? Умри же и ты злой смертью.

Ослепленный бешенством, не сознавая своих действий, я схватил ее за горло и, вырвав из-под рясы всегда бывший при мне маленький кинжал, вонзил его в ее грудь. Брызнуло что-то теплое, омочило лицо мое и руки; Герта опустилась со слабым хрипением.

Едва дыша, я прислонился к стене и почти в ту же минуту услышал шум голосов и шагов. В оцепенении стоял я, неподвижно и неопределенно смотря на приближавшихся ко мне людей, из которых один держал в руках светильник. Хороший знакомый голос моего друга и поверенного, Бенедиктуса, привел меня в чувство.

– Ах! Что это значит? Что ты наделал, несчастный? – воскликнул он, приподнимая лампаду, чтобы разглядеть лежавшее у моих ног тело, которое трудно было видеть в коридоре, слабо освещенном кое-где светильниками.

Я поднял голову и вскрикнул: за приором стоял человек высокого роста, весь в черном. Почтенная белая борода окаймляла его лицо и спускалась на грудь.

– Я хотел приятно удивить тебя и вел графа Бруно в лабораторию, – прошептал Бенедиктус.

Я хотел броситься в объятия рыцаря, но он отшатнулся и закрыл лицо руками.

– А! Несчастный! – проговорил он. – В такую минуту пришлось мне найти тебя.

Он был прав, я был убийца, священник-клятвопреступник, и простирал окровавленные руки к тому, кто увидел меня в первый раз после того, как узнал, что он мой отец. Что-то зашевелилось во мне: смесь отчаяния, ярости и тоски взволновали мою душу, и, наверно, что-нибудь из этих чувств отразилось на моем лице, когда я закричал:

– Бог немилосердно осудит меня, но ты не проклинай и прости меня.

В то же мгновение я почувствовал, что объятия отца сжали меня и губы его прикасались к моему лбу.

– Ты прав, сын мой! Бог осудит, а земной отец твой должен только любить и поддержать тебя.

Не могу описать, что перечувствовал я в ту минуту, я, дитя случая, сирота, брошенный с самого рождения. При звуке этого голоса, при этой отеческой ласке, мне показалось, что грубая кора, покрывавшая мою очерствевшую в преступлении душу, таяла в чувстве кротости и горечи; потом натянутые нервы прорвались слезами, и я разрыдался.

Меня отвели в лабораторию, чтобы успокоить и, тем временем, скрыть видимые следы моего преступления. Но мне было дурно, голова горела; минутами все кружилось вокруг меня, и, войдя в свою келью, я упал без чувств.

Когда я в первый раз открыл глаза в полном сознании, прошло много недель. У меня была нервная горячка, едва не стоившая мне жизни. Отец сидел у моего изголовья; он ухаживал за мною с самой нежной заботливостью, и его одинокое сердце привязалось к единственному, оставшемуся в живых близкому существу.

Во время моего выздоровления мы подолгу беседовали, говорили о прошлом, и я открыл ему свое сердце. Не один раз бледнел он при моем рассказе; но, как всегда снисходительный, не упрекал меня, а только просил не посещать более подземелья монастыря урсулинок. Когда я говорил о Рабенау, он плакал.

– Никто, лучше меня, не знал его, – заметил он. – При всех его недостатках это было золотое сердце, и я его очень любил.

Я быстро поправился и был счастлив, что отец окончательно поселился в аббатстве; здоровье его пошатнулось, и он желал умереть при мне и Бенедиктусе, который окружал его заботой и любовью.

* * *

После этого последнего события, несколько лет прошло без перемен в моей жизни, и я коснусь только фактов, прямо относящихся к интересу моего рассказа.

Влияние нашего приора с каждым днем увеличивалось. Бенедиктус, более гордый и сдержанный, нежели когда-либо, пользовался большим влиянием. Что же касается внутреннего управления монастырем, то он не обладал способностями Рабенау, или, лучше сказать, ум его был направлен в другую сторону.

Тайное общество редело и понемногу распадалось. Бенедиктус в глубине души ненавидел подземелья, где погиб Рабенау, считал их опасными и компрометирующими, потому что совсем не желал быть в руках братьев союза. Он опасался измены или открытия подземелий и потому, не уничтожая существующего, не допускал более новых членов; затем возникла эпидемия, захватившая многих Братьев Мстителей, умерших большею частью один вслед за другим. Потайные выходы закрывались, и вскоре сохранился один для нескольких остававшихся в живых членов братства.

Бенедиктус достиг цели, к которой стремилась его тщеславная душа, то есть царствовать, не опасаясь какого-нибудь компрометирующего открытия и быть безусловным начальником, а не соучастником своих подчиненных.

Но для этого ненасытного, властолюбивого человека все было мало; он наделся на другое; а особенно после одного путешествия в Рим я знал, что он затеял колоссальную интригу. Он был в сношениях с кардиналами, тратил огромные суммы и получал известия через одного агента, которого я так и не узнал. Ему хотелось пробраться в Рим и занять высокий пост при Святейшем Отце. Но я не сомневался, что этот пост был бы для него только переходной ступенью, а конечной его целью была сама тиара. Я очень желал бы знать, мучила ли его когда-нибудь совесть за жалкую гибель брата и за множество других темных дел; но лоб его всегда был ясен, спокойные и глубокие глаза никогда не выдавали волнения, и эта сторона его души оставалась для меня тайной.

Пока Бенедиктус медленно, но настойчиво пролагал себе таким образом дорогу к власти, силы графа Бруно падали. Он слег, наконец, в постель, и не оставалось сомнений относительно его скорой кончины. По целым часам просиживал я у его изголовья, читая ему Евангелие или другие благочестивые книги; а он последние свои дни употреблял на то, чтобы воздействовать на мою преступную душу, потихоньку привести ее к сознанию ужаса ее ошибок и внушить мне лучшее понимание моих обязанностей как человека и священника.

Слова, исходившие из дорогих мне уст, потрясали мое сердце; я чувствовал все свое ничтожество; и меня глубоко печалила близкая разлука с этим другом и моей опорой.

Однажды вечером, когда я сидел у его постели, не сводя глаз с дорогого лица, которое ореолом озарял падавший на него через узенькое окошко луч заходящего солнца, он вдруг открыл глаза и твердым голосом проговорил:

– Сын мой! Я чувствую, что пришла моя последняя минута! Я хочу благословить тебя, но прежде обещай мне помнить мои советы и читать Евангелие, чтобы им укреплять свою душу. Моя же душа будет непрестанно молить Бога и Иисуса, чтобы Их бесконечное милосердие простило твои великие прегрешения.

Я бросился на колени у постели, будучи не в состоянии говорить; рыдания душили меня. Он положил руку на мою голову и продолжал:

– Что касается меня лично, милое дитя, то благодарю тебя за любовь, за заботы, которыми ты окружал мои старые дни и за проливаемые теперь слезы. Они утешают меня!

Он приподнялся немного, как бы желая поцеловать меня, и я нагнулся к нему, но он уже опускался на подушку, и выражение небесного спокойствия разлилось по его чертам. Все было кончено. Он приобрел заслуженный покой, заплатив за него целой жизнью смирения, милосердия и добродетели.

Подавленный потерей, я поднял глаза: надо мною должна была парить душа моего отца, облеченная в свою воздушную оболочку, как то было с бедным странником. Не знаю, было ли это действие моей воли или той веры, о которой говорил Христос, что она может двигать горами, но я ясно увидел тень отца, и на резко очерченном, прекрасном, помолодевшем его лице, окруженном голубоватой дымкой, блуждала радостная улыбка.

Я протянул руки, чтобы схватись видение и убедиться, что не сплю, но оно, колеблясь, поднималось кверху, будто прощаясь со мною в последний раз. Затем все вдруг померкло, солнце скрылось за горами, и видение исчезло. Я сложил руки, и из сердца моего полилась горячая молитва за того, кого уже не стало.

Я отправился к Бенедиктусу сообщить ему о кончине его друга. Несмотря на то, что эту смерть предвидели и ожидали, волнение его было глубоко, а сожаление искренне. Он распорядился похоронить моего отца на кладбище аббатства, в том месте, откуда открывался восхитительный вид и которое очень любил граф Бруно.

* * *

Время проходило печально и тихо, и я едва начал оправлять от горя, причиненного кончиной отца, как нас поразил новый удар: добрый наш Бернгард, сраженный не летами, а нечеловеческой работой, умер, и занятия в лаборатории почти потеряли для меня всякую прелесть.

Одно существо оставалось у меня, и судьба не замедлила похитить и его. Как-то утром ко мне прибежал один брат и просил разбудить приора, спавшего удивительным сном и не отвечавшего, когда его два раза будили.

Встревоженный, я пошел в комнату Бенедиктуса; я знал, что накануне он получил важные известия из Рима и очень волновался. Дрожащей рукой я откинул завесу и нагнулся к нему: одного взгляда было достаточно, чтобы узнать истину.

Бенедиктус умер спокойно и без видимой борьбы перешел в царство теней. Единственный последний мой друг и соучастник покинул меня; это прекрасное, бесстрастное лицо не оживится более при рассказах о моих печалях, его холодная рука не сожмет сочувственно мою руку. Я стал совершенно одинок на земле.

Долго и искренно оплакивал я потерю Бенедиктуса и чувствовал себя совершенно несчастным. Выбор братьев пал на меня, и я был избран приором на его место. Таким образом, мне также выпала слава носить на груди настоятельский крест, хотя я ничего не сделал, чтобы им завладеть. Я вовсе не желал господствовать: я был одинок и устал от всего, потому я старался только исполнять свою обязанность и быть добрым приором.

* * *

В первые месяцы после моего избрания, я сидел однажды вечером в своей комнате, когда один брат доложил мне, что граф Курт фон Рабенау желает наедине переговорить со мною. При этом имени я вспомнил, что Бенедиктус с негодованием рассказывал мне, будто молодой граф отправился с женою в Рим с намерением развестись и что ходили самые неблагоприятные слухи насчет горькой супружеской жизни Розалинды.

Я приказал пригласить графа фон Рабенау, который сообщил, что возвратился из Италии с телом своей жены и просил отслужить заупокойную обедню в аббатстве, прежде чем гроб будет помещен в их фамильном склепе. Видя мое волнение и грусть по поводу столь преждевременной кончины, Курт передал мне печальный и потрясающий рассказ о том, как на Адриатическом море на корабль их напали два морских разбойника, вероятно, узнавшие как-нибудь, что он вез богатые дары Святому Отцу.

Наметив одну и ту же добычу, пираты начали между собой драться, и битва была не продолжительна: большое судно победило и застигло затем корабль графа, который пытался ускользнуть во время ссоры врагов. Настигнув тяжелую генуэзскую галеру, после короткой битвы, капитан пиратов вскочил на мостик.

Увидев его, Розалинда пронзительно вскрикнула; корсар вначале изумился и вслед затем бросился на Курта, чтобы убить его; но графиня упала к его ногам с криком: «Возьмите меня заложницей и оставьте ему жизнь и свободу».

Видя, что корсар упорно отказывается от выкупа золотом и драгоценностями, граф Рабенау согласился и ценою жены спас свою жизнь и свободу. Морской разбойник ушел, унося на руках Розалинду.

Курт сошел на землю в ближайшем месте. Ему надо было спешить собрать огромную сумму, которую в виде выкупа требовал пират, и по приказу последнего следовало выслать ее в Венецию. Два дня спустя после этих событий, когда он в одном селении отдыхал на берегу, поднялась сильная буря, и на следующее утро море выбросило множество обломков и трупов, а между ними двух человек, соединенных в объятиях. В них Курт, к великому своему изумлению, узнал Розалинду и капитана пиратов.

– Я проклинаю себя, – прибавил молодой граф. – Мне не следовало давать жены в виде залога, и только в ту минуту я понял, почему она так охотно пожертвовала собой. Представьте себе, преподобный отец, что этот морской разбойник был никто иной как Лео фон Левенберг, которого все мы считали умершим, тогда как он спасся и сделался пиратом.

Он много говорил еще об этой печальной истории, но с замечательным хладнокровием и напускал на себя покорность судьбе, словно желал уверить меня, что все это был рок, независимый от него и перед которым он преклоняется как перед волей свыше.

«Подлец, – подумал я. – Что сказал бы твой отец, если бы мог видеть, что эта Розалинда, столь любимая им и отданная, как наследие сердца, обожаемому сыну, Розалинда, свободу которой он защищал бы до последней капли крови, была отдана как выкуп за этого же сына, вопреки всякому закону рыцарства?»

Потом я вспомнил доброго и прекрасного Лео фон Левенберга. Как грустно, что ему пришлось в качестве пирата зарабатывать средства к жизни!

Невольно рассматривал я бледное лицо Курта. На нем заметны были следы распутной жизни: рот с опущенными углами имел капризное и женственное выражение.

«Бедная Розалинда, ты была, наверно, очень несчастна с этим дрянным человеком, после того как любила двух героев».

Я почувствовал внутренне отвращение к Курту и холодно простился с ним, отдав приказание перенести гроб в церковь, и всю ночь читал молитвы. На другой день предстояло совершить большое заупокойное богослужение и затем перенести тело для погребения в замок Рабенау.

Во время ночи я отправился в церковь помолиться за умершую. Вдруг меня охватило странное любопытство. Курт говорил мне, что приказал набальзамировать тело жены, и мне хотелось увидеть ее еще раз. Два брата, по моему приказу, приподняли крышку гроба; я приблизился и осторожно поднял край савана.

Дрожащий свет восковых свечей упал на прекрасное неподвижное лицо, словно выточенное из слоновой кости. С минуту я стоял облокотясь о край гроба и созерцал покойницу, и в эту минуту пережил все прошлое; женщину эту я знал ребенком, потом совершал ее брак, а теперь я же буду ее хоронить. Все вокруг меня умерло.

Я велел закрыть гроб и, крестясь, шептал молитву. Не знаю, исходила ли она из сердца; уста мои так привыкли произносить слова, в которых сердце вовсе не принимало участия!.. По привычке я стал набожен. Усталый и печальный, вернулся я к себе.

* * *

После этого последнего события я начал прежнюю жизнь, машинально исполняя свои обязанности, без увлечения, без удовольствия. Я был утомлен, ленив. В сердце моем и в мыслях была большая пустота. Мой друг, мой соучастник, тот, с кем я перебирал старые воспоминания, даже преступления, умер; теперь я был одинок и боялся этих кровавых воспоминаний.

Часто вечером, сидя в большом кресле, с опущенной на руки головой, при слабом свете ночника, я погружался в думы и картины, вызванные воспоминаниями, воскрешая перед моими глазами Годливу, ребенка, Вальдека, Герту и столько других жертв; сердце мое сжималось по мере того, как передо мною проходили мстительные тени, с искаженными лицами; малейший шум, треск огня в камине заставлял меня вздрагивать, и тревожный глаз мой боялся тесных углов. После того, как монастырские часы давно уже пробивали час отдохновения, непобедимый страх приковывал меня к месту. Альков, где помещалась моя постель, казался мне наполненным подозрительными тенями, а золотой крест, качавшийся на моей шее, казалось, глумился надо мной и шептал мне: «Ни тебе, ни твоему предшественнику я не давал покоя».

Мрачный, дрожа всем телом, ложился я в постель, и вздох облегчения вырывался из моей груди, когда солнечный луч проникал в узкое окно; потому что день был гораздо менее страшен, нежели ночь.

Подобные вечера и ночи без перерыва сменяли друг друга. Прошли многие годы и волосы мои, и борода побелели, а я все влачил свою постылую жизнь.

С некоторого времени меня стало преследовать какое-то беспокойство и странное недомогание. Чувствуя себя больным, я лег в постель. Доктор объявил простуду и предписал лекарства. К вечеру мне стало хуже, я с трудом дышал и внутри появились мучительные боли.

Внезапно все потемнело вокруг меня и казалось расплывшимся в сероватый туман.

Этот полумрак вселял в меня невыразимую тоску. Я почувствовал острые боли во всем теле; каждый фибр его как будто вытягивался из него и отрывался. За этими ощущениями появился палящий жар; около меня стоял точно костер с горящими угольями; я хотел встать, вырваться из этого огня, из которого дождем вылетали искры, падали на меня и жгли. «Пожар! Горим!» – хотел я крикнуть. Но в ту же минуту на меня как будто упала огромная струя огня. Одна мысль: «Убежать» – вертелась в моем мозгу. Я сделал усилие, чтобы выйти из костра, который трещал вокруг меня; все во мне и вокруг, казалось, трещало и разлеталось в клочья. Я потерял сознание.

Опомнившись, я чувствовал себя совершенно здоровым. Я стоял и был в своем обычном платье; только, не знаю почему, я неудержимо понесся к одной из темниц в подземелья, и по дороге я встретил Бенедиктуса. «А ведь я считал его умершим!» – подумал я. Он был сумрачен, глаза его были опущены, и он мне ничего не сказал.

Молча пошли мы в затопляемую келью; там был распростерт отвратительно обезображенный труп Годливы. Движимые посторонней волей, мы подняли его с трудом, задыхаясь от вызывавшего тошноту трупного запаха, потащили к озеру, куда его и бросили.

После этого Бенедиктус исчез, а я остался один в коридоре с маленьким ребенком на руках. Снова увлекаемый волей сильнее собственной, я душил его. Покрытый потом и задыхаясь, я бежал затем по длинным галереям, не зная, где спрятать этот труп, точно приклеенный ко мне; благодетельное головокружение избавило меня от этой пытки…

Опомнившись, я увидел себя у подножия монастырской стены, где помогал Бенедиктусу привязывать к лошади Вальдека, в ужасе отбивавшегося от нас; а потом мы пустили животное. Как и в тот раз, ветер свистел и выл, а стихия разбушевалась. Но теперь мы следовали за перепуганным животным, летели около него. Мы достигли пропасти с головокружительной быстротой, и все вместе покатились в нее. Лошадь и всадник представились нашим глазам отвратительной, не поддающейся описанию массой, и вдруг, к невыразимому моему ужасу, я увидел, что перед нами встала кровавая обличительная тень.

Затем начался день, и я очутился в монастыре. Без цели и нехотя пробирался я по залам и коридорам, входил в библиотеку, перелистывал там книги; часто встречал Бенедиктуса, но никогда мы не говорили с ним и снова совместно начинали нашу страшную работу, становясь опять действующими лицами всех содеянных нами преступлений.

Измученный, разбитый, я обратился с горячей молитвой к Творцу, умоляя Его избавить меня от мучений, вечно совершать отвратительные преступления.

В ту же минуту, блуждающий, голубоватый свет осенил меня, из пространства мелькнули белые пятна и приняли человеческие образы. В этих воздушных, прозрачных существах, я узнал Теобальда и протектора нашей группы. Мысль того блеснула на меня, точно огненная струя и выразила следующее:

– Ты смирился в молитве, преступление внушает тебе ужас, и вот тебе даровано избавление от ремесла палача. Но все же, в наказание, тебе суждено блуждать по местам твоих преступлений, пока новое поколение не заселит монастырь. Ты будешь видеть своих соучастников и не будешь сноситься с ними, чтобы, видя друг друга, вам было стыдно. Иногда и живым будет дано вас видеть. Они прозовут вас страждущими душами и содрогнутся перед столь страшным, примерным наказанием виновных.

– Молись! Кайся, – сказал мне Теобальд.

Потом все исчезло. Я остался один и начал мои бесконечные и бесцельные скитания. Я не видел более своих жертв, но места преступления будили мои о них воспоминания. То один, то с Бенедиктусом и другими сообщниками, молчаливо бродил я, погруженный в свои мысли, по залам и коридорам. Иногда кто-нибудь из живых видел нас и с криком убегал.

Понемногу все изменилось; новые люди поселились в обители, наши имена и деяния забылись, и одни появления наши запечатлелись в памяти. Сидя перед огоньком, старики, крестясь, рассказывали легенду о «призраках двух приоров».

* * *

Такова моя исповедь. Да послужит она на пользу моим воплощенным братьям.

Mea culpa [1]Моя вина (лат.)
.