«Умереть, чтобы снова жить» – таков основной закон творения, и эти немногие слова заключают в себе огромную программу. Я уверен, что на земле не было бы такого множества самоубийц, если бы мысль их шла далее этого слова «умереть»; если бы можно было бы убедить их словами: «Ты умрешь, но будешь опять жить и променяешь один ад на другой. Поэтому иди до конца намеченному тебе судьбой пути».

Я, некогда Лотарь фон Рабенау, тщательно перебираю это отдаленное прошлое, чтобы удержать это отдаленное прошлое, чтобы удержать неразумных живых, которые вздумали бы порвать цепь, приковывающую их к земле, и за то сильнее почувствовали бы впоследствии тяжесть этой цепи, которую никто не может с себя сбросить произвольно; ибо сколько оставляем мы в этом земном изгнании неоконченных дел, не приведенных в исполнение намерений, различных привязанностей, часто не определившихся по краткости жизненного опыта. И все это связывает нас с землей.

В тот вечер, когда работа всей моей жизни разбилась в моих руках, душа моя страдала и мучилась оскорбленной гордостью, страхом раскрытия моих дел, а особенно тоской, вследствие необходимости уступать место, где я один царствовал. Когда я всходил по ступеням алтаря, с высоты которого распоряжался всем, и тонким глубоким умом читал в сердцах людей, мне подвластных, я понял, что нужен был своего рода гений, чтобы поддерживать и управлять этим огромным предприятием; мысль, что с моей смертью все рушится, служила целительным бальзамом для моего истерзанного сердца.

«Пусть страдают, неблагодарные, возмутившиеся против меня», – думал я.

Страсти разыгрались; мятежная, не знавшая удержу, кровь ударила мне в голову, и кинжал сверкнул перед моим затуманенным злобою взором. Острая боль во всем теле и потом смертельная дрожь, все это потухло в глубоком обмороке.

Придя в себя, я жестоко страдал. Я видел, словно сквозь густую завесу, собравшихся около меня и отдавал последние приказания, назначив себе преемника. Я знал, что Бенедиктусу будет наказанием это бремя, которое он так желал взвалить на свои плечи.

Впрочем, все эти враждебные чувства слабели в ту минуту, так как я чувствовал, что во мне происходило что-то непонятное: точно черная завеса опускалась на мои глаза. Потом страшный толчок оторвал меня как будто от меня самого, и вокруг стало совершенно темно…

Придя в себя, я, как унесенный ветром, витал в сером и облачном пространстве. Я тотчас понял, где очутился и почти в ту же минуту увидал ослепительно светлого духа. Он был хорошо мне известен; мой давний друг, он боролся и нравственно возвышался в течение веков, пока я оставался на том же уровне рабом своих страстей. Он достиг, сравнительно со мной, довольно высокой степени совершенства и теперь стал моим руководителем и покровителем.

Он взглянул на меня с нежной грустью и сказал:

– Опять борьба оказалось тщетной, и ты допустил увлечь себя бурным страстям. Я имею повеление сказать тебе, что ты осужден блуждать пока на земле, и наказание твое будет состоять в том, чтобы наблюдать своим проницательным взглядом и слышать тонким духовным ухом всех тех, кого ты оставил в этом мире. Ты будешь видеть начатые тобой дела, исполнение твоих намерений и испытаешь всю тяжесть разочарования. Я жалею тебя, мой пылкий друг; твоему чувствительному сердцу предстоит тяжелая борьба. Ты не изгнан в одиночестве, ты можешь собирать около себя друзей. Но берегись, чтобы горячность твоя не довела тебя до ненависти; тогда ты был бы вдвойне виновен. Если будешь слабеть, призови меня!

Он блеснул голубоватым светом, который покрыл меня тучей разноцветных искр и успокоил боль моего астрального тела. Затем он исчез.

Я осмотрел себя и ощупал. Да, снова я стал духом, и все было мне здесь знакомо. В продолжение веков я витал в этом призрачном просторе, и мысль моя обратилась к моим друзьям и помощникам. Тотчас несколько духов, освещенных светом, столпились около меня.

– Добро пожаловать, друг.

После краткого обмена впечатлениями, я сказал им:

– Я осужден вернуться к земле и все видеть до того момента, когда члены моей группы умрут и соберутся здесь. Я немедленно спускаюсь в земную атмосферу, ибо вы знаете, что такой дух, как я, не будет ждать принуждения, а знает сам, что ему делать. Хотите ли последовать за мною, мои верные соратники, в зачумленную человеческую сферу, соединиться с каким-нибудь медиумом и помочь мне, когда понадобится. Я чувствую, что увижу многое, что будет мучить мое сердце, и руководитель мой предсказал мне это.

Наш круг сузился, освещенный теперь нежным, розоватым светом; это был отблеск тех чувств верности, которые соединяли нас.

– Ты пойдешь на страдания, а мы оставим тебя одного? – ответили мои друзья. – Когда мы страдали и искупали свои преступления, как люди и духи, разве ты не жертвовал постоянно своим спокойствием, чтобы помочь нам и поддержать нас? Куда пойдешь ты, туда и мы. Только умоляем тебя не поддаваться негодованию, которое повлечет за собой мщение и может повредить тебе.

Мы спустились все вместе в тяжелую, грустную атмосферу земли. Затем я бросил вниз широкую светлую нить, которую материальная смерть вырывает из тела, и она как молния прорезала пространство. Вскоре я почувствовал, что меня потянуло вниз, и увидел свой замок Рабенау.

Там все было облечено в траур, но моя светлая нить влекла меня к моему медиуму, с жизненной нитью которого она слилась, образовав связь, красную, как кровь. Медиумом этим была женщина; она, упав на стул, отчаянно рыдала. Я вздрогнул, узнав Розалинду, которая оплакивала во мне потерю нравившегося ей красивого мужчины, обаятельного и умного человека. Я окутал ее успокоительным флюидом; но сердце влекло меня к сыну, и моя мысль привела в его комнату, куда он удалился, предоставив слугам заботу о моем теле, перенесенном из аббатства.

Этот обожаемый сын, только что оставивший безжизненные останки отца, которого, по его словам, он так любил, стоял у открытого окна. Увы! Он мог обмануть живого слепца; но дух, им не видимый и присутствия которого он не подозревал, понимал суть его мыслей при помощи черного и густого флюида, исходящего из его головы. Он не только не оплакивал отца, но, наоборот, сердце его исполнено было чувства удовлетворенной гордости и удовольствия, что власть им наконец достигнута. Чуть выше над ним отражались передуманные им мысли и перечувствованные перед тем желания: «Если бы я избавился от него? В любви не щадят и отца!»

Дух мой ощутил болезненный толчок, и сердечная артерия, тысячью тонких нитей соединявшаяся с ним, сжалась и почернела.

А я, глупый, думал, что он будет в отчаянии. Он пробовал тонкое лезвие подаренного мной кинжала, чтобы пронзить им сердце, постоянно бившееся только для него одного и уступившее ему даже любимую женщину. Мне было мучительно больно. Всю жизнь я с любовью заботился об этом неблагодарном; он вырос на моих руках и вызывал в моем горячем сердце самые нежные чувства. К чему же тогда послужили любовь, заботы, попечение в течение целой жизни? Мог ли я после этого ненавидеть Бенедиктуса, Санктуса и всю эту предательскую шайку, для которой я был строгим начальником? Чего мог я требовать от них, если здесь поднималась на меня вооруженная кинжалом рука, если он, мой сын, связанный со мною кровью, хотел избавиться от меня; он, для которого билось мое сердце, которого я обожал как единственное наследие, оставленное мне его матерью.

Я хотел бежать, подальше уйти от него, но не мог и почувствовал всю тяжесть наказания, приковывавшего меня к земле. Тщетно говорил я себе: «Ты не первый раз встречаешь этого низкого и подлого духа, это мелкое сердце; во многих жизнях он оскорблял тебя и предавал, и ты все-таки возвращаешься к нему, как скульптор, который хотел бы своей пламенной фантазией оживить свое произведение, а перед ним все только кусок холодного, неблагодарного мрамора. Ты знаешь его и еще огорчаешься. Он не стоит этого. А ведь следить за ним, наблюдать ужасная пытка!» – подумал я, – но, преклоняясь перед неизбежным приговором, овладел собой, глухо ропща на неблагодарного, насмеявшегося над моей любовью.

В эту минуту дверь комнаты отворилась, и вошел высокий, худой человек. Это был отец Бонифаций, капеллан замка, строгий и суровый монах, аскетического вида; по тонким губам и выражению темных, глубоко впалых глаз можно было судить о непоколебимой воле и твердости его характера. Этот человек был мне предан душою и телом. Благодаря своей вере и строгой морали, железной рукой держал он низкую и трусливую душу Курта. Он привык подчинять себе, как духовник, души людей и часто говаривал мне: «Я не променяю свою власть на власть герцога; он повелевает только телом, а я властвую над душой».

Войдя, он благословил Курта и сделал ему знак идти за ним в молельню. Курт повиновался, покорно склонив голову, но я читал его мысль: «Проклятый поп, убирался бы ты ко всем чертям! Из-за твоей неуместной проповеди я не попаду на свидание с хорошенькой служанкой Розалинды».

Отец Бонифаций сел около аналоя с золотым распятием и сказал строго:

– Сын мой, ты понес большую потерю, и сердце твое представляет раскрытую рану. Но, зная твою суетную душу, я подумал, что тебе хорошо будет облегчить ее исповедью, если случайно демон внушил тебе властолюбивые желания, а честолюбие заглушило, может быть, в тебе сожаления об отце, вполне заслуженные покойным. Как верный наставник твоей души, я обязан предписать тебе строжайший пост и воздержание от всяких светских удовольствий. Ты должен пожертвовать значительную сумму нашей святой обители и бедным; затем, по примеру твоей благородной бабки и твоей будущей молодой супруги, в продолжение шести месяцев обязан молиться и оплакивать нашего дорогого усопшего.

Взбешенный таким решением своей невесты, Курт внутренне выругался, но преподобный отец не мог видеть исходивших от его духовного сына черных флюидов, а его телесные глаза видели только, как тот набожно сложил руки на груди и покорно ответил:

– Я готов исполнить все, что вы мне предпишете, отец мой. Сам я не способен думать ни о чем, кроме моей ужасной потери. – Он закрыл лицо руками и прибавил: – Ах, я хотел бы плакать, если бы это не было неприличным для рыцаря!

– Плачь, сын мой, – сказал Бонифаций, возлагая руку на голову лицемера. – Перед духовником своим ты можешь проливать слезы, которые только сделают честь твоему сыновнему сердцу.

– Ах, отец мой, я чувствую себя подавленным огромной ответственностью, выпавшей на мою долю. Мой чудный отец всегда на своих плечах нес бремя жизни, а теперь я, столь недостойный, несовершенный, в сравнении с ним, должен замещать его. Я чувствую себя таким дурным, таким пустым, что молитва не делает меня лучше; а между тем каждый день я читаю Библию и молюсь по четкам, как вы мне предписали, отец мой.

– Сын мой, – с важностью ответил патер, – вставай ночью и читай псалмы царя Давида и, подобно ему, почувствуешь облегчение в тяжелые часы.

– У меня есть план, который я повергаю на ваше одобрение, отец мой, – сказал Курт. – После погребения, когда жена моя и бабка отправятся в монастырь, я желаю пойти на богомолье, в простой одежде и босиком, в часовню святителя Бонифация и там, в пещере доброго отшельника, провести несколько времени в посте, молитве и благочестивых размышлениях.

– Достойный агнец моего стада! – воскликнул Бонифаций, поднимая руки. – Благословляю решение, внушенное тебе благочестием.

Почтенный Бонифаций не знал, что это благочестивое намерение было только предлогом и что по близости часовни находилась уединенная харчевня, где Курт забавлялся тем, что соблазнял прелестную девушку, единственную дочь и опору старого слепого хозяина харчевни.

Бонифаций любовался своим «смиренным агнцем», стоявшим перед ним на коленях, и думал: «Я буду держать тебя в руках. Ты слаб и неспособен; я замешу Рабенау и буду управлять всеми делами, а ты будешь исполнять мои приказания и безропотно повиноваться».

Горделивые надежды совершенно овладели им, и он предвкушал уже удовольствие самовольно распоряжаться обширными владениями графства.

А Курт в то же время размышлял: «Как бы мне отделаться от этого стеснительного и скучного попа, который, как мой отец, все еще видит во мне ребенка и захочет силой своей духовной власти мною распоряжаться. Пятнадцать лет он властвует надо мною и давит меня. Надо придумать что-нибудь, чтобы избавиться от него».

Я не мог удержаться от смеха. О, вы, живые! Если бы вы могли видеть, находясь в мирной компании, какие мысли шевелятся за этими гладкими и бесстрастными лбами, вы бежали бы друг от друга.

* * *

С глубоким отвращением я оставил их, чтобы посетить аббатство, поглотившее часть моей жизни, где я много наслаждался и грешил. При виде мрачного, массивного здания, тысяча воспоминаний охватили меня, и мне ясно вспомнился день, когда я, верный ученик приора Антония, впервые переступил этот порог. Быстро, как мысль, спустился я в столь знакомые подземелья и проник в лабораторию. Там, задумчивый, опустив голову на руки, сидел Бернгард, неутомимый исследователь невидимого мира, пытавшийся вызвать из пространства неуловимую, отлетевшую от тела искру.

Я питал искреннюю дружбу к ученому труженику и очень хотел доказать ему, что он вовсе не блуждает в потемках и то, что он ищет, существует в действительности.

Оглянувшись кругом, я увидел в нескольких шагах молодого и сильного монаха-аптекаря, который молча подбирал для сушки пакетики лекарственных трав. Я метнул в него сноп искр, от которых воздух заволновался; поднявшиеся воздушные волны направлены были на монаха, который побледнел и склонил голову. Опустясь на деревянную скамейку, он заснул, вытянувшись и тяжело дыша. По мере того, как члены его коченели, из тела монаха стали исходить массы красноватого и тяжелого флюида; я подставил под эту струю свою разорванную, похожую на пустой мех, жизненную нить, и мгновенно этот красноватый флюид наполнил мое воздушное тело, у которого было все, кроме телесной плотности. Я двигал материализованными легкими и, направив притягательную силу своей мысли на Бернгарда, заставил его вздрогнуть. Он поднял голову и с ужасом увидел меня. Тогда я сказал ему и написал то, что Санктус передал в своем рассказе. Бернгард упал на колена, и радостные слезы потекли по его тощим, морщинистым щекам.

– Значит, душа переживает разрушение тела и может навещать тех, кто был ей дорог? – спросил он. – Благодарю, благодарю, учитель, что ты дал мне это доказательство бессмертия души.

Он с радостью и тоской прикасался ко мне.

– О, учитель! Ты дал мне доказательство истины здесь, в этой лаборатории, где мы искали ее. Значит, я не заблуждался, работа моя не бесполезна. Господь, Бог мой! Велика милость Твоя! Но будешь ли ты, учитель, иногда приходить и вдохновлять меня?

– Да, – ответил я, пожимая ему руку. – Я приду внушать тебе истины, которых ты ищешь.

Спавший в углу монах заволновался, и я увидел, что он страдает. Я нагнулся к нему и остановил дальнейший приток шедшего еще в меня плотского флюида. Монах успокоился, лицо его приняло свой обыкновенный цвет, и я отстранился. Минуту спустя он проснулся.

Я чувствовал высшее наслаждение в присутствии отца Бернгарда, который оплакивал во мне не покойника, а отсутствующего друга; его сожаления давали теплые и благодатные токи, которые, исходя от его сердца, согревали мое тело, коченевшее от холода, объявшего меня в присутствии моего сына.

«Работай, честный труженик, – думал я, оставляя его и поднимаясь в пространство. – Скоро ты будешь среди нас».

Горячие молитвы моей приемной матери и некоторых друзей снова привлекли меня на землю. Я увидел часовню замка, где совершали последнюю заупокойную службу перед погребением в фамильном склепе видимых останков графа Лотаря фон Рабенау. Церковь была полна народа. На всех лицах видны были глубокая скорбь или грустная сосредоточенность, но поверх этих молитвенно склоненных голов читались их мысли. Один думал о готовившейся охоте, другой о пиршестве, третий о возлюбленной и о том, как лучше обмануть ревнивую жену, и, наконец, четвертый, закрывавший рукою смоченные, надо думать, слезами глаза, занят был мыслью о том, упомянута ли где-нибудь крупная сумма, взятая у покойного взаймы, и не потребует ли ее сын; в противном случае, она может остаться приятным воспоминанием о великодушном графе, который одолжал всегда на слово.

Но я скоро забыл про этих безразличных мне людей и сосредоточил внимание на Курте, который стоял рядом с герцогом, недалеко от катафалка, упиваясь честью, оказываемой ему государем, и нисколько не сожалея обо мне.

Дух мой вздрогнул от гнева. Отчего не мог я сказать ему:

– Низкая, презренная душонка! Ты унижаешься перед герцогом, который по благородству нисколько не выше Рабенау!

Нет, у моего сына не было и тени гордости моей кровью, которая текла в его жилах. Лакейская душа, спина, созданная для того, чтобы гнуться перед всем, что считал выше себя, он слушал каждое слово герцога, как Евангелие, запечатлевая его, как священное воспоминание в своем сердце, столь же пустом и глупом, как и слова, с которыми герцог обращался к нему.

– О! Глупый, – думал я. – Если бы ты знал, что никакое положение, ни происхождение не даст врожденного благородства, возвышенной натуры; безразлично, бьется ли это сердце под сермягой крестьянина, или под рыцарскими латами! Несмотря на имя, могущество и богатство, оставленные тебе, мое тело не успело еще остынуть, как уже твоя душа, зная свое место, стала холопствовать перед герцогом, злым и презренным, как и ты, человеком.

Чего бы я не дал, лишь бы убежать от той низости, на которую беспрестанно наталкивался; но, по воле моих руководителей, я оставался около живых и присутствовал при погребении. Я видел, как уезжали в монастырь Розалинда с моей матерью, и сопровождал Курта, когда он, в грубой рубашке, босой и подпоясанный веревкой, отправлялся на богомолье, получив благословение отца Бонифация, во время пути он развлекался мыслями о хорошенькой дочке старого трактирщика, когда он достиг леса, окружавшего часовню и пещеру отшельника, я опередил его и увидел бенедиктинского монаха, читавшего молитвы на могиле, оказавшейся могилой отшельника, умершего несколько дней тому назад. Я тотчас узнал его; это был молодой еще монах, по имени брат Лука, хитрый и лукавый, и кроткий перед сильными; он знал Курта и при его появлении выказал перед богатым графом собачье смирение, на которое тот ответил не меньшим почтением к представителю Церкви.

Наблюдая за этой достойной, оживленно разговаривавшей парой, я заметил за монахом Лукой черного и безобразного духа, старавшегося, по-видимому, укрыться от меня. Но силой воли высшего, сравнительно с ним, существа, я повелел ему обнаружить свою личность и, узнав его, вздрогнул. Это был смертельный враг Курта, которого он себе нажил еще в одной из предыдущих жизней; не один раз спасал я от него Курта, и вот почему тот боялся моего присутствия.

– Успокойся, – сказал я. – Я здесь, но преграждать тебе дороги к этому неблагодарному, который совсем меня не любит, не стану. Я не стану помогать тебе, но и не помешаю.

Злой дух, очень обрадованный, еще теснее прижался к монаху, и я видел, что по мере того, как они оба разговаривали, их флюиды и мысли соединились между собой; а когда Лука согласился оставить молодую девушку, свою духовную дочь, которой добивался Курт, и когда они пожали друг другу руки (пастух достойный пасомого), их дурные флюиды слились, а недобрый дух овладел сердцем и мышлением Курта. Он почти закрыл его своим черным от ненависти флюидом и торжествовал:

– Ты – мой, грубый эгоист, и я заплачу тебе за мои страдания.

Мысли его замелькали по всем направлениям, и скоро появилась черноватая толпа враждебных духов.

«О! – подумал я. – И в этой жизни, Курт, ты уже приобрел врагов; черствость сердца и эгоизм принесли свои плоды. Несчастные, которых ты мучил или изгонял в мое отсутствие, которые погибли от горя или нищеты, рассчитываются с тобою».

Я опустил печально голову. Да, он не хотел поправиться и бороться со злом, служители которого оцепили его и не давали ему покоя, постоянно изменяя его настроение и вкусы; каждый из этих невидимых преследователей легко мог воздействовать на него, так как его грубая и эгоистичная душа отвечала их собственным инстинктам.

Мне скажут, может быть, что несправедливо отдавать душу во власть невидимых врагов. О, дух воплощается на земле именно «для сопротивления» злу; а когда основы в нем слабы и дурны, когда подлая слабость доставляет ему относительное материальное благосостояние, и он не хочет бороться с самим собой, отказываясь от своих пошлых вкусов, несмотря на внутренний голос, шепчущий: «Делай добро, избегай зла», – дух такого воплощенного недостоин сожаления; он получает то, что желал и что заслужил. Кто сеет грубость и эгоизм, пожинает вражду и мщение.

Немного погодя Курт скрылся, и вскоре на поляне около часовни появилась молоденькая и хорошенькая крестьянка с белокурыми волосами и свежим личиком. По окружавшим флюидам и ее мыслям я узнал ее хорошие качества. Она была добра, но слаба; ее простая и ограниченная вера поддерживала ее до сих пор на пути добродетели; она могла устоять против мужчин своего класса, и нужно было явиться бесчестному и бездушному рыцарю, чтобы обмануть и погубить ее.

Отец Лука утешал бедную Гертруду в смерти старого отшельника, которого она искренно любила и уважала; а потом выслушал ее исповедь. Добрая и простая девушка призналась ему, что сердце ее было угнетено и покой нарушен с тех пор, как она встретила одного незнакомца, который увлекательно говорил ей о своей любви, пожимал ей руки и останавливал ее везде, где бы ни встретил. Незнакомец этот так красив, что совсем очаровал ее; но ее крестная, старая набожная женщина, уверяла, что под этой обольстительной внешностью скрывается диавол и соблазняет ее, и это предположение тем более ей тяжело, что у нее есть жених, честный угольщик – сын ее крестной матери.

Отец Лука покачал головой, слушая исповедь молодой крестьянки, и придумал ответ, который удовлетворил бы и Небо, и Ад.

– Дочь моя, – сказал он, – я совсем не знаю незнакомца, о котором ты говоришь; но ты сама должна понимать силу волнующих твое сердце чувств и лишающих тебя покоя. Любовь, дочь моя, Божественное чувство! Из любви создал Бог мир, из любви же даровал людям все земные блага, и Он вовсе не соразмерял, что, может быть, любовь Его падет на недостойных. Он одинаково любит как злого, так и доброго. Раз любовь овладела сердцем, она не знает границ и наш божественный Спаситель оправдал это чувство священными словами: «Кто много любил, тому много простится».

– О! Благодарю вас, отец мой, за ваши добрые, утешительные слова, – воскликнула молодая крестьянка с радостно блестевшими глазами. – Значит, не грешно любить красивого незнакомца?

– Любить? Нет, дочь моя, – ответил лукавый патер, – особенно, если ты можешь призвать на твою любовь небесное благословение. Но теперь я должен тебя оставить, чтобы молиться на могиле доброго отца Давида. Останься с нами и помолись за него и за себя.

Он исчез, а Гертруда стала на колена перед деревянным распятием, висевшим на стене пещеры. Напрасно ее дух покровитель говорил ей: «Беги!»

Она не слышала его, и через несколько минут Курт приподнял полог, служивший дверью, и вошел. Холодная, чувственная улыбка скользила на его губах, когда он подошел и обнял талию молодой девушки. Она хотела бежать, но он привлек ее к себе, и они сели вместе на скамью. Курт заговорил о своей любви и вдруг отдернул руку при прикосновении к толстому сукну ее корсажа; брови его насупились.

– Прекрасная Труда, ведь я дал тебе бархат на корсаж, а ты должна была доставить мне удовольствие носить его. Эта грубая материя неприятно коробит руку, и, кроме того, от твоего платья пахнет съестным, которое вы подаете посетителям. – Он нагнулся к ней. – Когда ты будешь моей… моей женой, то будешь носить только шелк и бархат, а в душистых волосах жемчуг.

Молодая девушка сидела с опущенной головой, потупив взор перед человеком, который был переодетым рыцарем, потому что говорил о бархате и драгоценностях.

– Ты не веришь мне, – шептал Курт, – и боишься отвечать на мою любовь? А между тем, для того только, чтобы умилостивить небо и соединиться с тобой, я пришел в эту часовню как смиренный богомолец. Но скажи, какой клятвой могу я уверить тебя в своей верности?

– Подождите, – ответила Гертруда и, выйдя из пещеры, через минуту вернулась с отцом Лукой. – Перед этим святым отцом поклянитесь, что женитесь на мне, прекрасный незнакомец. Может быть, вы странствующий рыцарь или миннезингер, иначе вы не могли бы мечтать о любви бедной крестьянки. Но все равно! Сердце не спрашивает имени!

Усмешка мелькнула на губах Курта.

– Отец мой, будьте свидетелем, что я клянусь жениться на этой молодой девушке и вручаю ей это кольцо в залог моего обещания.

– Будьте благословенны, милые дети, – произнес Лука, поднимая руки. – Да благословит Бог вашу любовь и приведет ее к мирной пристани.

– Веришь ли ты мне теперь, глупенькая, – сказал Курт, обнимая Гертруду. – До свидания, моя милая. Жди меня вечером под большим дубом у ручья, потому что теперь я хочу поговорить с преподобным отцом и посоветоваться, как скорее устроить наш брак.

Молодая девушка кивнула головой и скрылась в лесу. Как только ее не стало видно, Курт разразился громким смехом.

– Вот дура! Как она верит моим словам и принимает их серьезно! Она не знает, что очень скоро мне надоест, и тогда я не приду больше сюда. Но с вами, отец мой, мне действительно надо поговорить. Вы мне нравитесь; согласны ли вы сделаться моим капелланом, если бы место освободилось?

Глаза отца Луки радостно блеснули.

– Вы слишком добры, граф, – сказал он, – но я недостоин такой милости.

– Придите ко мне в замок. Может быть, вы пособите отцу Бонифацию в исполнении его духовных обязанностей, так как здоровье его пошатнулось. Я предупрежу его и поговорю о ваших редких качествах.

Истинная мысль Курта была такова: «Я дам ему надежду заместить Бонифация. Если я возьму его в замок, то, кто знает, может быть, этот ловкий малый, который кажется выше всяких предрассудков, избавит меня от моего стеснительного наставника?»

Усталый и опечаленный, я оставил их и поднялся в пространство. Я сам был грешным духом, но подобная низость переворачивала мне сердце.

* * *

Однажды воля моя снова привела меня в аббатство; мне хотелось видеть, что там делается. Легкий и невидимый гость, я беспрепятственно проник в келью нового приора, так как Бенедиктус только что был провозглашен настоятелем тайной и явной общинами. Массивный крест сверкал на его груди, и на лице сияла гордость успеха. Он сидел, опершись головой на руку, а в мозгу волновалась целая туча тщеславных соображений.

«Я достиг своей цели, – думал он, – я отомстил за себя и буду отвечать перед Богом за последствия моих преступлений; но, как пастырь этого стада, я должен также думать о словах Евангелия. Поддерживать братство Мстителей столь же опасно, как и утомительно: всегда думать за всех, быть, так сказать, слугой каждого!.. Ведь по закону братства, приор должен первый следить за интересами мщения каждого брата. Рабенау обладал ловкостью всюду поспевать; но он был вместе с тем рыцарем и имел многочисленные связи, а я?.. Нет, я останусь монахом, суровым и строгим, а братство понемногу умрет. Власть церкви должна простираться всегда и повсюду за этими стенами, на души и земли своей паствы; а я, даже в монастыре, не хочу терпеть власть, которая исходила бы не от одного приора».

Приняв такое решение, он встал с довольной улыбкой и стал ходить по комнате. А моя душа волновалась самыми мрачными мыслями.

Как такое гигантское дело, которое в продолжение целого существования, путем терпения и преступлений, воздвигали два сильных и деятельных ума, мой и Антония, должно рухнуть? За это тайное братство я отдал бы жизнь; я знал, в скольких сердцах пробудилась надежда отмщения! И вдруг этот выскочка считает лишним поддерживать такое чудесное учреждение, хранить подземелья с их драгоценной библиотекой, где на вес золота собрано было все, что до тех пор дала человеческая наука?! Эти сокровища будут служить одному приору, а лаборатория, создавшая такого человека, как Бернгард, должна погибнуть со смертью труженика науки?! Все жертвы, все преступления, весь труд, все было напрасно?

«А! – подумал я, в глубоком унынии и злобе. – Наследники всегда оказываются неблагодарными. Не говорил ли я сто раз Бернгарду, видя, как он истощал силы в поисках золота: «Никогда никто не поблагодарит тебя, если ты найдешь его. Неблагодарные наследники, богатеющие потом тех, кто на них работал, всегда умнее умерших».

Я улетел в облака, и даже друзья не могли утешить меня. Я был огорчен до глубины души.

* * *

Через некоторое время я снова очутился в замке Рабенау. Я нашел уже водворившегося там Луку. Он, как тень, ходил за отцом Бонифацием, слепо повинуясь ему, и говоря только его словами. Как ни был умен и проницателен отец Бонифаций, а самолюбию его льстило необыкновенное почтение, оказываемое Лукой, который закатывал глаза, когда капеллан обращался к нему. Поглощенный стремлением захватить власть и управление текущими делами графства, Бонифаций охотно уступал Луке служение обедни и все менее важные дела, лежавшие на обязанности капеллана. И Лука скоро сумел сделаться необходимым для всех, особенно для Курта, который с каждым днем все более ценил его; их вкусы и принципы совершенно сходились. Должен прибавить, что отец Лука был красивый молодой человек тридцати лет, с кротким, медовым голосом и бледным, тонким лицом, украшенным черной вьющейся бородкой и большими серыми глазами.

Почтенные отцы досаждали Курту молитвами и душеспасительными беседами; капеллан, чтобы утвердить свою власть, а Лука под предлогом избавить его от Бонифация. А Курт – тупой, когда дело касалось великодушия и сердечной доброты, – сумел отлично распознать негодяя. Он сразу понял, что, если ему удастся избавиться от Бонифация, строгого и несговорчивого по части нравственности, то в Луке он приобретет послушного раба. И прошло немного времени, как гибель капеллана была решена достойными союзниками.

Бонифаций впал в состояние слабости и общего изнурения; он таял от какой-то непонятной болезни. Лука, как сын, ухаживал за ним, и Курт выказывал глубокую печаль; а в душе он не мог дождаться минуты, когда болезнь его стеснительного духовника станет несомненно смертельной. И вот, с того дня, как приглашенный врач объявил, что состояние Бонифация безнадежно и смерть близка, Курт сбросил маску и не ходил более в комнату больного. Воздух там был слишком заражен горячим дыханием умиравшего и запахом лекарств; хриплый голос Бонифация раздражал его слух, а прикосновение к его руке, влажной от холодного пота, вызывало отвращение и бросало в дрожь. Да, добрейший Курт от души ненавидел всякое больное существо, забывая, что этот же Бонифаций в мое отсутствие проводил дни и ночи у его постели, когда Курт занемог злокачественной лихорадкой и жизнь его была в опасности; он, как отец, ухаживал тогда за юношей, оказывая ему всякие услуги. Несомненно, Бонифаций был суров, даже жесток и безжалостен, когда считал это нужным; но то был человек своего времени и своей касты. Зато мой сын, которого я слепо любил, оказывался негодяем, и для меня было пыткой видеть, как низко пал тот, кому были посвящены мои лучшие стремления. Меня можно было судить как распущенного человека, плохого рыцаря, дурного хозяина, но хорошим отцом я был всегда.

Я внушал мысль Бернгарду навестить Бонифация и направил его к нему в такую минуту, когда Лука, уже уверенный в успехе, почивал спокойно. Я невидимо присутствовал у изголовья умиравшего, когда вошел Бернгард и молча пожал его морщинистую руку. Внимательно осмотрев больного, он с ужасом воскликнул:

– Несчастный брат, ты пал жертвой отравления смертельным ядом! Но чья рука подлила тебе его? – Одну минуту он стоял в раздумье и прибавил тихо: – Ужасно! Сын покойного графа!

Отец Бонифаций склонил голову.

– Я подозревал это, – сказал он, – а отец Лука был его орудием. Не можешь ли ты дать мне какое-нибудь укрепляющее лекарство, что облегчило бы мне болезненный переход в неведомый мир?

Бернгард протянул ему маленький флакон и, наклоняясь, прошептал:

– Не бойся ничего, Бонифаций! Ведь душа переживает тело. Я знаю это, потому что учитель являлся и сказал мне.

Больной задыхаясь слушал его, и глаза его оживились.

– Ты клянешься в этом?

– Да, – ответил Бернгард, – клянусь своим вечным спасением, что это истинно.

– Господи всемогущий, – прошептал Бонифаций. – Значит, я отомщу за себя там!

Бернгард ушел. Солнце садилось, когда вошел Лука. Умиравший выпрямился, увидя его, и сказал твердо:

– В час наступившей уже агонии, я обвиняю вас двух, тебя и Курта, в моем отравлении. Я проклинаю вас и обрекаю на такую же насильственную смерть; передай это ему. И, как вас соединило преступление, да поразит вас и смерть в один и тот же час. Призываю Христа, нашего Спасителя, в свидетели моих слов!..

Он опустился, коченея, и мы, духи, окружили его сотнями светлых нитей, обрезая все плотские связи. Вскоре дух Бонифация, не совсем еще пришедший в себя, появился среди нас.

Увидав меня, он спросил:

– Учитель, так это правда?

Я печально опустил голову.

– Здесь, Бонифаций, я – не учитель, но дух страдающий, принужденный за грехи свои воплощаться на земле.

* * *

Курт вернулся с охоты веселый и оживленный. Отец Лука объявил ему о смерти Бонифация и предложил удостовериться собственными глазами.

– Фу! Я и так верю вам, – ответил он с гримасой. – Я ненавижу покойников; они внушают мне отвращение. Даже когда умер отец, я только притворился, что поцеловал его.

Вечером того же дня Курт молился, от чего он никогда не отступал. Добросовестно отчитав девять раз «Pater» и девять «Ave», думая при этом совершенно о другом, он сказал Луке:

– В виду великого преступления, которое я совершил, способствуя смерти Бонифация, считаю себя недостойным исповедоваться и причащаться и хочу посвятить время до возвращения жены посту и умерщвлению плоти.

Он надеялся этим наружным покаянием умилостивить небо и загладить свою виновность. В таких случаях он никогда не забывал молиться также за Годливу, которая, к счастью для нее, погибла раньше, чем успела ему наскучить. Иногда он удостаивал просить моих молитв перед Богом святыми и апостолами; но, спохватываясь тотчас же, что я был слишком дурным человеком, чтобы мое заступничество могло принести ему пользу, он забывал про свое собственное преступление и начинал горячо молиться о прощении мне моих грехов. Но он не мог видеть, что его не от сердца исходившие молитвы не привлекали никакого доброго духа, а что его невидимая аудитория насмехалась над ним и своими оглушающими флюидами еще более сбивала его с толку…

* * *

Я очень редко покидал это место наказания, и, когда Розалинда возвратилась, я присутствовал при первом свидании супругов. Они удалились в круглую комнату, которую Розалинда особенно любила; Курт стоял, прислонясь к стене, кусая светлые усы и избегая смотреть на молодую жену, все еще в трауре, сидевшую в кресле, со сложенными на коленях руками. Я видел в его мыслях, что он злился на не особенно теплый прием, оказанный ему Розалиндой, когда он торжественно встречал ее во дворе со всеми слугами. Он всегда хвастался, что возбуждает чувства в женщинах; но Розалинда слишком привыкла к нему, как другу детства, чтобы выказывать что-либо другое, кроме глубокой и искренней дружбы, которую питала к нему, хотя бы даже в мою память. Она несколько раз поглядела на него. Курт утратил много из своей юношеской красоты; женственное лицо огрубело, и его сильно портило выражение пресыщенности и равнодушия; несмотря на богатый костюм, длинное и худое тело его лишено было грации и изящества.

– Милый Курт, – сказала молодая женщина, первая прерывая молчание, – ты, кажется, не в духе? Не было ли у тебя какой неприятности, а то наш приезд помешал тебе отправиться на охоту или какое-нибудь пиршество?

Воспитываясь в доме, Розалинда умела отличать его настроение, когда что-нибудь ему не нравилось; но, сделавшись его женой, ей приходилось основательнее изучать его приятный характер.

На ее слова он порывисто обернулся к ней и сказал тихо (когда он злился, то всегда говорил тихо):

– Странный вопрос! Я должен все объяснять тебе, а ты сама как будто ни о чем не догадываешься. Могу ли я быть в хорошем расположении духа, когда ты оскорбляешь меня возмутительным равнодушием? Я выхожу тебе на встречу, с сердцем, полным любви и нетерпения, счастливый увидеть молодую жену после шестимесячной разлуки; а ты, возвращаясь в дом мужа новобрачной, появляешься в трауре! Это простительно только бабушке. И наконец, какая жена, после такой долгой разлуки, не бросится в объятия мужа и не поцелует его руку? Я не для себя требую этого, а для того, чтобы показать все это, как будто ты не знаешь, что высшее приличие требует со стороны жены рыцаря выражения покорности своему мужу и господину. И мне пришлось выносить изумленные взгляды моих слуг, которые вообразят еще, пожалуй, что твое неуважение ко мне вызвано какими-нибудь скрытыми причинами.

Розалинда раскраснелась и слушала его с изумлением.

– Я совершенно подавлена изобилием моих проступков против тебя, – ответила она. – Позволь напомнить тебе, милый друг, что я ношу траур по твоему отцу, доброму и великодушному человеку, так любившему тебя. Я сочла бы за недостаток уважения к памяти твоего отца, явиться в другом платье в твой наследственный замок, где все оживляли его присутствие, ум и веселость, где каждая вещь напоминает его и заставляет вдвойне чувствовать пустоту после его смерти. Я не могу поверить, чтобы через шесть месяцев ты мог забыть такого доброго отца, и мой траур менее всего может обидеть тебя.

– Хорошо, хорошо, – ответил Курт. – А недостаток внимания ко мне тоже служит доказательством уважения к покойному? Я понимаю, что замок может казаться тебе опустелым после смерти твоего попечителя; но не настолько же он пуст, чтобы ты не замечала в нем даже своего мужа и хозяина.

Молодая женщина встала; глаза ее сверкали:

– Курт, ты говоришь мне незаслуженные вещи. Я вовсе не хотела огорчать тебя; было бы странно и несправедливо стараться обидеть друга, которого я люблю с детства. Я не поцеловала твоей руки, это правда.

Она остановилась на минуту, как бы стесняясь говорить; но затем, гордо подняв голову, прибавила:

– Я целовала руку Лео, но он был моей первой любовью, а ты, ты внушаешь мне совершенное иное чувство, чем он или твой отец. Я не вышла бы за тебя, если бы не любила; но чувство это нечто среднее между моей любовью к твоему отцу и к Виллибальду. Будущее зависит от тебя, Курт.

Она подошла и положила свою руку на его.

– Если ты будешь добр, я буду больше любить тебя и тогда первая покажу уважение к своему мужу и господину, почтительно целуя его руку перед прислугой.

Она кончила свою речь шутливой и кокетливой улыбкой. Лоб Курта расправился; он слишком ценил красоту Розалинды, чтобы вконец испортить ее настроение в первые часы их любви.

Бедный Курт, ему все очень скоро надоедало. Красивейшая женщина, преданнейший друг, самая интересная вещь, все ему надоедало, кроме его капризов, эгоизма, жадности, низости. Это никогда не было лишним: в них он черпал новые силы, чтобы делаться дурным. В данную минуту его интересовала новая игрушка.

Он положил подушку у ног Розалинды и стал нашептывать слова любви, которые знал наизусть, повторяя одно и то же с маленькими вариациями, в будуаре благородной дамы и на ухо крестьянке.

– Ты увидишь, милая Розалинда, что я сумею любить тебя так же, как Левенберг. Я прошу только отдать мне все твое сердце; любовь моя сам огонь, а твоя холодность огорчает меня и может довести до того даже, что я буду избегать тебя. О! Розалинда, если бы ты знала, как я тебя люблю! Я мог бы вечно сидеть у твоих ног, смотреть в твои прекрасные глазки и целовать эти красивые губки!

Он привлек ее к себе, а Розалинда нежно и кротко отвечала на ласки своего друга детства. Всякий, кто бы их увидел, мог принять за самую счастливую парочку. А между тем – увы! – это было просто препровождением времени для бессердечного человека, который, при своей лени и бесполезности, не знал, что ему с собою делать.

* * *

Как-то я встретил в пространстве одного духа, еще темного, но который привлек меня к себе теплотой, исходившей от него ко мне, и вскоре сердце мое узнало того, кто на земле любил меня и которому в свою очередь я отвечал тоже глубоким и искренним чувством. После его смерти, жизнь и бурные страсти отняли у меня достоинства юности; но ничто не могло ослабить соединявшую нас взаимную любовь, и я счастлив возможностью сказать, что даже целые века не изменили наших отношений.

Мы обменялись мыслями, и отец сообщил мне, что он жил в одиночестве, а я поделился с ним подробностями своей жизни, как человека и духа. Я сказал ему под конец, что жена его, моя приемная мать, скоро соединится с ним в мире духов. Он захотел сопровождать меня, чтобы принять ее, и мы опустились вместе в комнату графини, которая металась по постели в жару.

У нее была оспа. Розалинда не отходила от нее, отирая ее потный лоб; монахиня-урсулинка помогала ей ухаживать за больной. Черные флюиды разложения тучами витали над ней.

– Я хочу видеть Курта, – прошептала умирающая, с трудом оборачиваясь. – Поди, позови его, Розалинда; я хочу благословить его перед смертью.

Розалинда встала, и слезы показались на ее глазах, при взгляде на покрытое пузырями лицо больной. Она смочила себе лицо и руки жидкостью, которую Бернгард дал ей во избежание заражения, и потом пошла в комнату мужа.

Курт, сидя в кресле, читал Библию.

– Поди, бабка хочет видеть тебя, – сказала Розалинда, подходя к нему. Курт покачал головой.

– Нет, скажи ей, что я не пойду.

– Но ведь она может умереть и хочет видеть тебя, чтобы благословить, – говорила Розалинда умоляющим голосом. – Пойди, прошу тебя.

Он облокотился на открытую Библию и сказал, смотря в потолок:

– Нет, видишь ты, я не пойду. Бог знает, какая у нее болезнь; а она говорит так тихо, что надо нагибаться к самому лицу, чтобы ее слышать и дышать этим ужасным запахом гниения и пота, который от нее идет… Милая моя, – прибавил он, оборачиваясь к Розалинде и зло смотря на нее, – когда выходят замуж и любят мужа, то не делают из себя сиделки и не подвергают мужа опасности заразиться. Я не могу ни поцеловать тебя, ни дотронутся, не нюхнув ужасной вони, которую ты разносишь.

Она положила свою руку на его, но он оттолкнул ее.

– И это говорит христианин и внук, сидя перед открытой Библией? – изумилась Розалинда, бледнея и отступая от него. – Так-то ты понял притчу о добром самаритянине? Разве всякое чувство привязанности к человеку должно угасать в ту минуту, когда он более всего нуждается в любви и попечении, когда дружба – единственное чувство, которое облегчает ему страдания, причиняемые серьезной болезнью? Когда дело идет о жизни дорогого существа, минуты которого, может быть, сочтены, и, когда следишь за каждым его вздохом, время ли думать о запахе? Я не могу поверить, что ты говоришь серьезно, Курт. Та, которая заменила тебе мать, ухаживала за тобою с самого твоего рождения, на руках которой ты вырос, она хочет видеть тебя, а тебя беспокоит ее пот! Ты боишься прикоснуться ко мне, отталкиваешь руку мою, точно прокаженную, потому что я ухаживаю за ней! Правда, отец Бернгард сказал мне несколько часов тому назад, что обнаружилась оспа, но никто, однако, не заболел в замке, и даже я…

Курт не дал ей кончить. Он вскочил, бледный и растерянный от страха.

– Оспа? – бормотал он. – И ты еще смеешь прикасаться ко мне? О! Я погиб! Подать мне лошадь! – завопил он неузнаваемым голосом. Он пролетел мимо остолбеневшей Розалинды и как ураган выбежал на двор, где ему подали коня.

– Пусть никто не следует за мной из этого зачумленного гнезда, – говорил он, пока несколько конюхов подсаживали его в седло, так как ноги его подгибались, а дрожавшие руки не могли захватить повода.

Но страх придал ему силы и, пришпорив лошадь, он помчался во весь дух по направлению к своему замку Латерзе.

В это время у графини-матери наступала агония, и Розалинда, пораженная случившимся, бледная и задумчивая, появилась снова у ее изголовья.

Витая над умиравшей, отец мой и я, с помощью наших друзей, потянули к себе жизненные нити, которые рвались, медленно поднимаясь в пространство. Мы обрезали их одну за другой и отталкивали тяжелый флюид, мешавший отделению астрального тела от земного.

Народная мудрость гласит: «Как поживешь, так и умрешь»; добродетельный умирает легко, дурной тяжело. Это утверждение не только истинно, но оно имеет глубокое основание. Невидимое сборище из друзей или врагов облегчает или затрудняет это разъединение, смотря потому, что внушает умирающий: любовь или ненависть.

Вскоре дух графини почти отделился от тела, задерживаясь одной только главной артерией. Еще один электрический разряд, светлая нить дрогнула и оборвалась, а освобожденный дух плавно поднялся к невидимым друзьям.

– Графиня умерла, – сказала монахиня, дотрагиваясь до руки Розалинды, стоявшей на коленях у постели и читавшей отходные молитвы.

Розалинда вздрогнула, и крупные слезы полились по ее побледневшим щекам. Она встала и, взяв небольшое серебряное распятие, поцеловала его и положила на грудь умершей.

– Добрая сестра, – сказала она затем, – прикажите подать все, чтобы облачить тело. Надеюсь, что одна из добрых сестер, которая не побоится исполнить священный долг, поможет вам. Я не хотела бы принуждать к этому своих слуг и подвергать их опасности заражения такой болезнью. К тому же, хозяин подал им хороший пример, – горькая усмешка скользнула по ее губам, – и бежал.

Она вышла и потом поднесла к губам маленький золотой свисток, созывавший прислугу; на ее зов со всех сторон сбежались пажи, оруженосцы и служанки.

– Чтобы никто не смел извещать графа ни о кончине графини, ни о дне погребения, – громко сказала Розалинда. – Я за все отвечаю. Никто из вас не обязан прикасаться к телу, потому что это могло бы подвергнуть его опасности заражения; добрые сестры святой Урсулы сделают все необходимое.

– Нет, сударыня, – ответили слуги, – мы всегда пользовались милостями усопшей и желаем оказать ей последние услуги и почести. Божественное милосердие, охранившее вас, графиня, защитит и нас.

– Благодарю вас, добрые люди, за преданность и верность вашу в этот горестный час, – ответила Розалинда, удаляясь в свою комнату.

Она отпустила своих служанок и опустилась перед аналоем, громко рыдая. «Лотарь умер, мать его скончалась, а я совершенно одинока и покинута; покинута на глазах людей человеком, который должен бы быть моей опорой, – думала она. – Мужество его должно бы служить примером для других, а он сам трусливо убежал».

Отчаяние и гнев терзали ее. Она чувствовала, что теперь меньше значила для Курта, чем когда была его другом детства; она знала, что стала для него предметом скрытой ненависти, и он срывал на ней свою досаду за то, что не умел возбудить в ней такую пылкую страсть, какую она питала к Левенбергу. Каждое слово его, каждый жест были рассчитаны на то, чтобы оскорбить ее. Он исчезал на несколько дней под видом дел или охоты; а, на самом деле, он отправлялся ко двору герцога и ухаживал за его племянницей, принцессой Урсулой, открыто нося ее цвета на турнирах и празднествах, которые посещал, несмотря на то, что едва минул год со смерти отца.

Все это передал Розалинде отец Лука, который, под предлогом преданности молодой графине, подробно доносил ей обо всем.

Тогда Розалинда, закрыв лицо руками, плакала горькими слезами. Она не переносила равнодушно все эти оскорбления и вовсе не считала себя призванной исправлять этого человека; она была женщина своего времени, проникнутая горделивым сознанием своего положения и красоты, и начинала смертельно ненавидеть мужа, бесстыдно оскорблявшего ее. Поэтому слезы, ручьями лившиеся из ее глаз, были не слезами ревности, а уязвленной гордости.

Погребение произошло со всей пышностью, подобавшей матери графа Лотаря фон Рабенау, а бедные и больные, которым покойная всегда помогала, искренно оплакивали смерть доброй и сострадательной графини. На грустных лицах прислуги, носившей еще траур по покойном графе, читалось истинное огорчение по случаю смерти добрых господ.

* * *

Более недели прошло, когда явился посланный от молодого графа. По приказанию графини, он не был впущен в замок и уехал, не получив никаких сведений; второго постигла та же участь. Наконец, ровно через месяц после кончины старой графини, Курт явился верхом.

Он начал с того, что отхлестал сторожа у подъемного моста, потом старика, караульщика замка, и хриплый, задыхавшийся от бешенства, голос его раздавался по всему дому:

– Как вы смели, собаки, не давать ответа посланному вашего господина?

– Графиня запретила нам, – был везде один ответ.

Он в гневе топал ногами.

– Болваны! Канальи! Поймите с этого дня, что кто хочет здесь жить, должен исполнять мою волю, если бы даже десять графинь приказывали ему противное.

Он отправился в свою комнату, принял ванну и нарядился к вечернему столу, потому что ему предстояло увидеться с Розалиндой. Но та не вышла и приказала ему сказать, что желает говорить с ним, после ужина, в молельне. Курт от ярости лишился аппетита. Оттолкнув блюдо, он встал и, насупив брови, направился к комнате жены, собираясь устроить ей сцену за холодность, дерзость и насмешки.

Подняв тяжелую завесу, скрывавшую вход в молельню, он увидел Розалинду, стоявшую у узкого готического окна. Длинное платье из белой шерстяной материи, перехваченное золотым шнурком, обрисовывало ее стройную фигуру; густые, черные, как вороново крыло, волосы были распущены; глаза блестели, и щеки раскраснелись от лихорадочного волнения.

При виде красавицы-жены бешенство Курта, внешне, по крайней мере, стихло; он уже утомился своими похождениями и всякого рода оргиями; белобрысые и толстые крестьянки ему опротивели, и эта стройная, соблазнительная брюнетка со сдержанными манерами, мгновенно возбудила его пресыщенные чувства. Я должен при этом сказать, что в сущности он предпочитал Розалинду всем другим, и ее врожденная женственная строгость внушала ему уважение.

Розалинда уловила это впечатление, но когда он подошел и хотел обнять ее, она отступила, нахмурив брови.

– Не прикасайся ко мне. Я хотела тебя видеть вовсе не для того, чтобы передать тебе отвратительную болезнь; но чтобы сказать, что уезжаю в свой замок Левенберг. Я не могу и не хочу жить с таким жестоким, бессердечным человеком, как ты, и дождаться минуты, когда сама могу заболеть, а мой супруг, на посмеяние всей страны, с ужасом сбежит от меня. Ты бросил свою умирающую бабку, а жена, побледневшая и утомленная бессонными ночами, не внушала тебе чувства, вроде тех, какие проснулись при входе сюда. О! Я знаю тебя теперь! Тебе очень приятно играть с нарядной бабочкой; а как только грубые пальцы сотрут блестящие краски с ее крылышек, ты с отвращением бросишь ее. Ты грубее скалы! Что ты велел сделать с бедными обитателями харчевни, по соседству с Лотарзе? Некая Гертруда и ее слепой отец, также пораженные оспой, еще жили там. «Сжечь это зараженное гнездо. Они и так околели бы!» – сказал ты. И не предупреди меня вовремя сестра Анжелика, ходившая за покойной графиней, несчастные погибли бы, заживо сожженные. Теперь они в безопасности во владениях Левенберг, где ты не смеешь распоряжаться, потому что герцог подарил мне замок после кончины Лео. Но, – щеки Розалинды еще более покраснели. – Это не все. Гертруду эту обольстил некий негодяй, который поклялся перед крестом жениться на ней и в залог дал ей кольцо, украшенное рубином и бриллиантами. Курт, – прибавила она дрожавшим от волнения голосом, – где рубиновое кольцо, которые ты носил до смерти твоего отца? Отвечай! Где ты его оставил?

Смущенный многочисленными сыпавшимися на него обвинениями, Курт спешно обдумывал план защиты, чтобы оградить себя от заслуженного презрения и сохранить соблазнительную женщину, которая казалась ему еще красивее и привлекательнее под впечатлением своей горячей речи. А что, если упрямица действительно бросит его? Он знал ее. Если он захочет употребить свою власть мужа, она обратится к герцогу и повергнет его публичному осуждению. А Курт более всего на свете боялся разоблачения своих подлостей и пересудов соседей; он предпочитал тайну и мрак для своих непохвальных проделок и позволял себе говорить о них только притворства ради, разыгрывая роль жертвы.

Все эти размышления потребовали не более минуты, и, в совершенстве зная, чем можно воздействовать на Розалинду в серьезных случаях, он бросился к ее ногам и воскликнул с хорошо разыгранным отчаянием и покорностью:

– Да, ты имеешь право презирать меня и ненавидеть; я низкий, гадкий изменник. Я признаю справедливость твоих обвинений, и я сам себе противен; но, когда я изменил тебе, преследуя Гертруду, ты бросила меня на полгода, и моя пламенная любовь заставила меня искать развлечений, хотя и недостойных. Я признаю это. Та же любовь к тебе возбудила во мне ревность к обожаемому отцу, которого я все-таки любил, как никого в свете; никогда я не встаю и не ложусь без молитвы за него.

Он знал, что такая нежная речь относительно меня непременно произведет действие на сердце Розалинды.

Он продолжал:

– Ты думала только о своем горе и забывала мои чувства; обиженный, несчастный, я хотел возбудить в тебе ревность, и желание это довело меня до недостойного поступка, который ты справедливо осудила. Но, Розалинда, ты не можешь покинуть меня; горе потерять тебя, повлекло бы за собою последствия, о которых я не смею думать. Сжалься, прости меня!

Розалинда тяжело вздохнула.

– Не могу, – глухо выговорила она наконец. – Как простить такое явное бессердечие? Едва похоронили твоего отца, как ты, из мести мне, разбил будущность и жизнь бедной девушки, твоей вассалки, и обладал ею даже не открыто, на что имел власть, а путем постыдного обмана; затем ты бросил свою умиравшую бабку. Несмотря на твои клятвы, я не верю твоей любви; я чувствую, что ничего не значу для тебя, потому что любимую женщину не оставляют на жертву заразе, от которой она могла умереть. Если бы Лео заболел среди чумных, у меня был бы один страх: что он умрет не на моих руках. Нет, Курт, отпусти меня; ты ведь не любишь меня и хочешь удержать при себе только в виде развлечения на несколько недель.

Курт притворялся и разыгрывал отчаяние.

– Если ты оставишь меня, Розалинда, я разобью себе голову об эту стену. А разве, – он нагнулся к ней, – ты не обещала отцу любить меня и никогда не покидать, особенно в такую минуту, когда я обещаю исправиться? Ты изменишь слову, данному моему отцу, который видел во мне свое лучшее сокровище и никогда не был равнодушен к моим огорчениям? Но… он умер и не может напомнить тебе твоего обещания…

Негодяй, когда это ему было полезно, хвастался моей любовью к нему и на этот раз вполне достиг своей цели. В сердце Розалинды воскресло наше последнее тягостное прощание, и она разрыдалась. Момент был удобный; Курт привлек ее в свои объятия и стал нашептывать ей слова любви и извинений.

Глубоко сожалея о том, что по слабости своей так связал Розалинду, я не в силах был переносить это дольше и поднялся в пространство, разыскивая своего руководителя и друга, чтобы отдохнуть и подкрепить свои силы.

* * *

Не могу сказать, сколько времени пробыл я вдали от земли; но вдруг в пространстве послышался звук, возвестивший мне о важных происшествиях в замке Лаунау, где в настоящее время жил Виллибальд, брат Розалинды, некогда Марк, врач Тиберия, друг детства Астартоса.

Расточительный и игрок, он совершенно промотал свое состояние и поддерживал наружную роскошь только путем своей изворотливости. Сохранив былую гибкость характера, он оставался при дворе герцога, где была жизнь дешевле, и стал гибкоспинным придворным, развлекавшим герцога своими остротами, а герцогиню и ее дам недурными стишками – изящными рондо и девизами, сочинявшимися в их честь, одаренный красивой внешностью, прекрасным голосом и с редким искусством владения оружием, он мог победоносно выставлять цвета своей дамы; с другой стороны, ветреный и чувственный, он не мог долго ни на чем останавливаться, любил везде, сегодня воспевал блондинку, завтра изменял ей ради брюнетки; он не пренебрегал даже и знатными старухами, которые могли быть ему полезны и, не имея возможности воспевать их красоту, восхвалял добродетель.

Этот Виллибальд фон Лаунау был бездонным колодцем, и при дворе всем почти были известны его отношения с одной очень богатой старой кокеткой, не желавшей с годами терять заслуженного в молодости прозвища «прекрасной Леоноры». Выданная замуж за старого рыцаря, бездетная и в то время уже 50-ти лет от роду, она носилась по праздникам да турнирам и тут безумно влюбилась в обольстительного Виллибальда, который, будучи тогда без гроша, дорого брал за свою молодость и красоту. Старый барон фон Лаунау назначил меня опекуном своих детей, и, таким образом, маленькая Розалинда, в то время только пяти лет, воспитывалась в замке Рабенау. Брат ее, хотя и любивший сестру по своему, мало беспокоился о ней и только из тщеславия называл себя братом такой красавицы. Он был приятель Курта и Альберта фон Рувен, которыми даже помыкал. При жизни я всегда помогал ему, потому что очень любил этого привлекательного и умного молодого человека; но дружба с Куртом была менее плодоносна, потому что тот был скуп, жаден и неохотно давал в долг. Благодаря своему уму, Виллибальд, никогда не унижаясь, был везде желанным гостем, и я не отрицаю вовсе, что в виду его разорения, он не мог, пожалуй, даже иначе и поступать. Зато вот Курт, не нуждавшийся в этом нисколько, а просто по своей дрянной душонке, так тот изыскивал случаи гнуть спину; унижаться там, где внешность казалась ему величественной и блестящей, было для него величайшей честью.

Еще при моей жизни Курт таскался во дворец, разыгрывая придворного. В свите герцогини находилась молодая и красивая вдовушка по имени Кунигунда; она была единственной наследницей старого, очень богатого отца, горячо желавшего опять выдать ее замуж, и у красивой, пылкой Кунигунды не было недостатка в поклонниках. Курт был также в числе претендентов и добился даже ее взаимности. Но я не одобрял этого брака, понимая, что капризный характер Курта и страсти Кунигунды создадут супружеский ад; но, как всегда слабый относительно желаний моего милого сына, я согласился на помолвку и назначил годовой срок, чтобы испытать их любовь.

Виллибальд с завистью смотрел на любовь Курта и вдовы. Сделавшись другом обоих и пользуясь отсрочкой, он улучил минуту, когда обрученные поссорились, а при их характерах у них всегда доходило до крайностей, и после пламенной любви наступали страшные ссоры; тогда он шепнул вдовушке о некоей Годливе, неизвестно как исчезнувшей, которая будто бы была женой Курта и которую он, может быть, убил в припадке бешеной ревности.

В таких беседах, воспевая черные очи и белокурые волосы Кунигунды, прекрасный миннезингер понемногу разоблачил все слабости Курта; его скупость, тщеславие, грубость со слугами и его любовные похождения; ничто не было забыто. Оправдывая приятеля, он предупреждал невесту.

Старый отец умер, завещав свое состояние будущей графине фон Рабенау. Но молодая вдова начинала уже побаиваться, как бы жизнь ее не подверглась опасности во время одной из ужасных сцен, которые Курт устраивал ей; воспользовавшись как-то случаем, когда тот, ей назло, ухаживал за принцессой Урсулой, она отказала ему, променяв раздражительного жениха на кроткого миннезингера, который меланхолически украсил себя ее цветами.

Уверенный в том, что его не заподозрят в корыстных целях, так как воспевал невесту еще до получения ею наследства, он мог только радоваться тому, что богатая наследница сама заметила и вознаградила его за преданную и скромную любовь.

Курт вернулся ко мне в отчаянии и взбешенный, обвиняя всех в низости и предательстве и не понимая ничего в необъяснимом недоразумении, сделавшем его свободным. Я утешал его, не делая намеков на виновника разрыва, не желая еще дразнить красным лоскутом моего молодого рычащего буйвола. Курт быстро успокоился, начав в четвертый раз ухаживать за Розалиндой, имевшей волшебный дар освежать его оскорбленные чувства.

Брак Виллибальда совершился с большой пышностью, и он заранее предвкушал удовольствие порастрясти прекрасное состояние жены, не стесняя себя при этом верностью. Но, вопреки всем ожиданиям, молодая баронесса наложила veto на поползновения мужа. Она великолепно устроилась, задавала празднества и пиры, которыми Виллибальд мог наслаждаться вдоволь; но девизом ее было: ни измены, ни мотовства. Глубокая скорбь запала в душу молодого мужа при таком открытии, но делать было нечего. Таково было положение, когда я перешел в лучший мир, где ясность духа научила меня еще более презирать людей.

Изложив, таким образом, прошедшее, я возвращаюсь к моменту, когда по призыву из пространства, я попал в замок Лаунау. Я проник в круглую комнату одной башни; посредине стоял стол, уставленный драгоценной посудой и тонкими кушаньями; ожидали только хозяина, чтобы начать ужин. Две восковых свечи освещали обольстительную Кунигунду, которая сидела в украшенном, лепной работы кресле, в белом платье, с распущенными золотистыми волосами. Около нее стоял молодой красавец; черные кудри оттеняли его бледное и энергичное лицо. Он не сводил своих блестящих глаз с молодой женщины, на лице которой можно было прочесть нескрываемую страсть. Этот молодой человек был Гвидо, итальянский алхимик, прибывший сначала ко двору, а затем поселившийся в замке Лаунау.

В эту минуту Гвидо вынул из кармана маленький флакон и поднес к свече, показывая блестевшую в нем жидкость.

– Вот, налейте это в чашу вина, и вы свободны. Поймите, что вы должны это сделать, или я уеду! Я люблю вас, а моя итальянская кровь не переносит дележа.

Ему надоела бродячая жизнь, он хотел пристроиться здесь и прибрать все к рукам, чтобы быть хозяином, а не любовником, едва терпимым.

Пока обсуждалась смерть Виллибальда, он, красный от злобы, прятал за камзол тонкий итальянский стилет. Он шел ужинать к жене и в конце ужина намеревался заколоть наглого авантюриста; он надеялся предупредить его, полагая, что совершенно скрыл сделанное открытие относительно положения его при Кунигунде.

Вовсе не похожий на кроткого и улыбающегося певца любви при дворе герцога, поднимался он по витой лестнице башни; кровь его кипела при мысли, что этот подлый алхимик купается в золоте, в котором ему, мужу, отказывают. Позади его два пажа несли две большие корзины цветов; но на дне, под розами, были спрятаны: в одной – веревки, чтобы связать проходимца, если бы он не был сразу убит, а в другой – кнут, чтобы вразумить неблагодарную Кунигунду.

Кунигунда поблагодарила мужа за поднесенные корзины цветов и дружески похлопала его по щеке своей красивой, белой ручкой. Скрывая злую усмешку, Виллибальд сел, вежливо поклонившись алхимику, который, поднимая бокал, сказал:

– За ваше здоровье, господин барон!

В это время баронесса наполняла чашу и подставила ее мужу, а тот, озабоченный другим, взял ее и молча выпил. Затем, под разными предлогами разослали пажей, и, когда последний вышел, Гвидо встал и запер дверь на задвижку. Виллибальд, разрезавший кусок дичи, с удивлением поднял голову.

– Что вы делаете? Вы с ума сошли! – сказал он, вставая.

Он сделал несколько шагов к двери, но вдруг вскрикнул и руками схватился за грудь; страшный яд подействовал.

Его красивое лицо исказилось и покрылось черными пятнами, кровавая пена выступила на губах и, изнемогая от ужасных страданий, он упал на колена, цепляясь за стол и опрокидывая его с шумом. Кунигунда в испуге забилась в темный угол, а он с проклятиями катался по полу, громко крича, в страшной агонии.

Но вдруг, оживленный обновляющим флюидом черного и отвратительного духа, он одним прыжком вскочил с пола и, схватив алхимика, стоявшего к нему спиной и утешавшего баронессу, поднял его с нечеловеческой силой, отнес на балкон и сбросил вниз.

Ужасный крик прозвенел в воздухе, и затем шум от падения тела в глубокий пруд у подножия башни, возвестил гибель итальянца. Кунигунда упала в обморок, а Виллибальд повалился на балконе, не будучи в состоянии дотащиться до комнаты, срывая с себя платье и корчась в последних конвульсиях. Дух Виллибальда скоро появился среди нас, еще не оправившись от мучений столь насильственной разлуки с телом.

– Посмотри, – сказал я, указывая ему на его обезображенное распростертое тело, – предательство никогда не приносит счастья. Позарившись на ее состояние, ты отнял эту женщину у Курта; за золото продал ты себя и пожал плоды своей жадности. Поверь мне, что до тех пор, пока совершенно бескорыстно тебя не будет привлекать идеал женщины, ты всегда будешь погибать несчастным образом. Видишь, прожитое существование ничего не стоило: двадцать шесть лет ты мотал деньги, изменял, плавал в удовольствиях, и твои расчеты были так же мелки и ничтожны, как и самая твоя жизнь. Ты возвращаешься на родину духа таким же, каким ушел отсюда. Ты не боролся ни за одно доброе дело, ты не поборол ни одной страсти. Дух ленивый, ты не испытал даже ни разу того могучего подъема чувств, который дает мысли энергичное направление к добру или злу, но который всегда является плодом душевной работы.

Я мог говорить с ним так, потому что, несмотря на мои ошибки, был выше его.

Как и при жизни, вихрь скоро умчал из наших глаз смущенный дух Виллибальда.

* * *

Я посетил аббатство. Там царствовал полный застой: не хватало руки, которая вертела колесо, не было советника, помогавшего всем, и Братья Мстители ходили унылые; одни бросили свои планы, другие предавались бессильному бешенству. Иногда, притянув жизненную нить какого-нибудь медиума, я появлялся в коридорах, забавляясь безумным ужасом монахов.

Преемник мой спокойно наслаждался почетом своего нового положения. Честолюбие внушило ему взять на свои плечи гигантское дело; но он скоро бросил его, потому что у него не было бескорыстия для служения чужому делу.

Он углубился в чтение книг, которым он знал цену, но боялся света их для своих подчиненных. Он любит ленивую жизнь, которая была мне невыносима, так как меня влекла лихорадочная деятельность. Меня глубоко возмущало, когда я видел, что Бенедиктус, вместо обдумывания дел братства, сидел, согнувшись над требником, или проводил целые часы, старательно и терпеливо разрисовывая неграциозные, возмутительно мелкие фигуры, столь тонкой отделки, что требовалась неделя, чтобы вырисовать кистью мантию какого-нибудь волхва или святой мученицы. Выведенный из терпения, я покинул монастырь, где не мог уже более распоряжаться.

Я вернулся в замок Рабенау, куда запыхавшийся гонец привез известие о смерти Виллибальда. Курт отсутствовал, а Розалинда, глубоко опечаленная смертью единственного брата, отправилась в его замок и, проливая искренние слезы, сопровождала тело в Бенедиктинское аббатство, для предания его там земле. Я с грустью видел, что там готовилось покушение против нее, и напрасно внушал ей:

– Не оставайся в церкви!

Уши живых глухи, и беспокойство или инстинктивное отвращение, чем-нибудь им внушаемое, они считают постыдной слабостью своего воображения…

Негодный Мауффен бессознательно любил эту Розалинду, некогда Лелию, горсточку сероватого пепла которой он некогда показывал Астартосу, боясь, как бы тот не ожил. И вот, пепел этот воскрес, и Мауффен боролся в своем сердце с тем, чего опасался Тиберий, – с упорной неудовлетворенной страстью.

Я видел, как он пробрался в церковь в своей черной рясе. Этому человеку, с бледным лицом и резкими чертами лица, не доставало лишь тоги для полного сходства с Тиберием. Он схватил Розалинду и унес. Я осыпал тысячами электрических искр Бенедиктуса и Санктуса, чтобы возбудить их слух. Ими овладело беспокойство, и они выбежали в коридор; но, дойдя до кельи Мауффена, догадались, в чем дело.

В это время Розалинда храбро защищалась против безумца, бешенство и страсть которого не знали пределов.

Дверь треснула, и Розалинда сочла себя спасенной; но мое астральное тело мучительно волновалось, потому что я видел, как Мауффен схватил кинжал, брошенный ею. Духи, мои друзья, поспешили на помощь, но было поздно; они могли только смягчить нанесенный удар: под горячей струей разлагающегося флюида острие оружия расплавилось, уклонилось в сторону и нанесло рану ниже того места, куда метила преступная рука.

Вдруг колебание моих флюидических нервов возвестило мне о приближении столь дорогого мне сына.

«О! – подумал я, – если в сердце его еще сохранилось доброе и нежное чувство к Розалинде, я увижу его в ту минуту, когда он испугается за ее жизнь».

Он вошел, но – увы! – ни малейшей любви, сожаления или ужаса не вспыхнуло в этом пустом сердце; лицо его выразило одно отвращение при виде раны.

Из опасения присутствовать при кончине жены, он быстро соображал, нельзя ли возложить на других заботу об умирающей и, под предлогом усталости или отчаяния, избавить себя от этого неприятного зрелища; но он не успел привести свой план в исполнение, как Бернгард объявил ему, что рана не смертельна. Тогда он решился взглянуть на бледное лицо лежавшей в обмороке Розалинды; глаза ее были закрыты, а длинные черные ресницы бросали тень на тонкие черты.

Нужно было редкое обаяние Розалинды и порядочная доза чувственности Курта, чтобы эти два повода могли побороть его отвращение; он подошел к раненой и прикрыл ее своим плащом. Затем, чтобы показать Мауффену, что мог взять эту женщину, на которую тот не имел никакого права, он унес ее.

Розалинду перенесли в монастырь урсулинок, и там духи-целители окутали ее ложе массой голубоватого, прозрачного флюида, который быстро всасывался обессиленным и жаждавшим обновляющих сил телом раненой.

Чтобы избежать ухода за больной, Курт сослался на серьезные дела и уехал, оставив жену на попечение сестер и двух преданных служанок, привезенных из замка.

А сам он пустился в любовные похождения. Две недели он любил молодую вдову, потом посвятил неделю одной деревенской девушке и еще неделю хозяйке подозрительной харчевни; далее он провел две недели при дворе герцога, где возобновил прежние любовные связи. Когда все это ему надоело, то, чтобы уклониться от предательски возбужденной им любви, он снова сделался нужным, преданным мужем и пожелал увидеть и перевезти домой свою молодую жену, начинавшую поправляться.

Итак, проболев более трех месяцев, Розалинда вернулась в замок Рабенау. Но, узнав от отца Луки, как проводил время муж в ее отсутствие и смертельно оскорбленная его поведением, она, воспользовавшись его отъездом на охоту, уехала в сопровождении нескольких женщин и слуг в свой замок Левенберг. Луке она поручила передать Курту, что он может вернуться туда, где так хорошо чувствовал себя во время ее болезни.

Курт пришел в ярость, потому что опять переживал пароксизм любви к Розалинде, и она была ему необходима. Он отправился, чтобы добиться свидания с нею, но это ему не удалось. На возвратном пути, в лесу, он повстречал угольщика; человек этот, бывший жених бедной Гертруды, увидев того, кто разбил его счастье, с бешенством бросился на него и ранил, но не смертельно, потому что час его еще не настал.

Угольщик убежал, а Курт, хотя и ослабевший, тотчас сообразил, что случай этот может быть ему очень полезен. Распустить теперь слух о покушении и напомнить этим Розалинде причину неудовольствия, не только не привело бы ни к чему хорошему, а, напротив, повредило бы ему.

Так как он возвращался после отказа Розалинды принять его и свидетелей покушения не было, он скажет, что от отчаяния покушался на самоубийство, и – как знать? – может быть, угрызения совести и супружеский долг вернут ему жену, и она же будет ухаживать за ним. Поэтому он сошел с седла и пустил коня, а сам растянулся на траве.

Вскоре проходившие крестьяне, увидав безжизненно распростертого рыцаря, с зажатым в руках окровавленным кинжалом, стали громко кричать; потом, узнав графа фон Рабенау, устроили носилки, а один из них тем временем уведомил Луку, который и прибежал перепуганный. Он перевязал рану Курта, притворявшегося в обмороке, и тот, открыв глаза, прошептал на ухо монаху:

– Не ищите преступника, я покушался на самоубийство, в отчаянии, что Розалинда не хочет меня видеть.

Лука распорядился прекратить поиски и перенес в замок раненого, который притворялся сильно страдающим и в бреду говорил только о жене; засим капеллан послал известить графиню.

Как Курт и рассчитывал, она появилась растерянная у постели мнимо умирающего. Слабым голосом он просил прощения, а Розалинда, очень тронутая его отчаянием, обещала никогда не покидать его и ходила за ним день и ночь. В благодарность за это он не отпускал ее от своей постели, пока ей не сделалось дурно от усталости и бессонницы. Курт поправлялся медленно, замучив всех своими капризами; при малейшей боли он считал, что умирает, и два или три раза исповедовался.

* * *

С каждым днем он становился все неприятнее, вымещая свою злость преимущественно на Розалинде и упрекая ее в жестокости, доведшей его до самоубийства; но эти высокие чувства не мешали ему бегать за каждой служанкой или смазливенькой рожицей в замке.

Однажды возмущенная Розалинда вынуждена была отпустить соблазненную им девушку и отправилась прокатиться в свое поместье Левенберг.

Проезжая мимо домика, где жила бедная Гертруда, она зашла туда отдохнуть. Увидав графиню, взволнованная Гертруда бросилась к ее ногам и с трепетом в душе призналась, что жених ее, примирившийся с ней, скрылся в их домике после покушения на жизнь графа и не смеет никуда показаться. Обнимая колени пораженной ужасом графини, она умоляла заступиться за них и помочь им обоим выбраться из этой страны, так как отец ее умер. Розалинда обещала помочь беднякам и, возвратясь домой в полном негодовании, решила разоблачить лицемера, так нагло злоупотребившего ее доверием.

Курт спокойно собирался обедать, когда вошла его жена, раскрасневшаяся и со сверкающими глазами.

– Что-нибудь случилось с тобой, моя милая красавица, что ты так сердита? – спросил Курт.

Краска негодования очень шла Розалинде, и это мгновенно рассеяло равнодушие, охватившее его с тех пор, как он выздоровел, а жена побледнела от усталости.

– Случилось то, – ответила Розалинда, – что вы оказались негодным лжецом, и я узнала, каково было ваше самоубийство.

Она остановилась, вспомнив присутствие слуг.

– Выйдите! – зарычал Курт в бешенстве, видя, что плутня его открыта, и не зная, как вывернуться.

Все вышли, кроме отца Луки.

– Как я глупа, что все еще верю тебе! А ты, притворщик, смеешь еще обвинять меня в жестокосердии? Ранил тебя жених несчастной Гертруды.

– Позволь мне сказать тебе, Розалинда, – сказал Курт с достоинством и кротко, – что непорядочно искать повода к оклеветанию своего мужа. Очевидность против меня, но лишь твое недоверие виною тому, что я не мог давно все сказать тебе. Выслушай серьезные причины, по которым я действовал так. Я чувствую себя виноватым перед Гертрудой; духовник мой может подтвердить, как я в этом раскаиваюсь.

Отец Лука молча склонил голову.

– Так вот, когда жених этой молодой девушки ранил меня, я не хотел пользоваться своим правом повесить негодяя, посягавшего на мою жизнь; чтобы потушить дело, я взял все на себя и, таким образом, спас жизнь моего убийцы. Впрочем, – он горделиво выпрямился, – я слишком христианин, чтобы покушаться на самоубийство; однако, собираясь умереть, имел я право увидать жену?

Розалинда с изумлением слушала это искусное объяснение.

– Правда ли это? По этим ли побуждениям ты солгал? – спросила она, недоверчиво смотря на него.

– А какие другие причины могли быть у меня? Я хотел своими страданиями искупить зло, причиненное Гертруде.

Он подошел к Розалинде и прижал ее руки к своим губам.

– Неужели так оскорбительна моя непоколебимая любовь к тебе? Я никогда не забываю, что ты – дорогое наследие моего обожаемого отца, и желание загладить свой грех – единственное преступление в этом деле.

Розалинда, которая не могла допустить такой бездны лжи, охотно примирилась, и обед, так бурно начавшийся, окончился миролюбиво.

После обеда Курт призвал любимого слугу, некоего Туиско, – чудовище лицемерия и злости – и отдал приказание немедленно послать вооруженных людей схватить угольщика-убийцу, а Гертруду перевести в тюрьму одного отдаленного поместья, повесив предварительно жениха на ее глазах.

Все было исполнено по его приказу, и в продолжение нескольких недель он так искусно занимал Розалинду, что она не могла исполнить данное обещание и помочь укрыться беднякам. Наконец, однажды, когда он был у герцога, она узнала ужасную истину и горько упрекала себя в том, что выдала тайну несчастных, не обеспечив предварительно их безопасность.

В гневе и отчаянии Розалинда удалилась в молельню. Мысль, что она связана с этим гадким человеком, чуть не сводила ее с ума. Розалинда была моей ученицей; я проводил с нею целые часы в разговорах о сверхъестественном, о жизни души, о религии; она знала многое, неизвестное женщинам ее времени, и ее развитой ум был еще чувствительнее к недостаткам и оскорблениям мужа. Во время этой, переживаемой ею нравственной пытки, я увидел, как к ней подбирается злой дух; но, при всем желании у меня не было силы отогнать его, так как сам я был обессилен своими бурными, тяжелыми чувствами.

«Отделайся от него, – внушал ей роковой дух. – Человек этот – ядовитая гадина, которая причиняет каждому зло. Когда ты будешь свободна, сколько добра можешь сделать! Мало ли у тебя доказательств, что он не любит тебя? Если ты не убьешь его, то он убьет тебя; если не железом или ядом, то хоть булавочными уколами. Взгляни на себя: ты побледнела, глаза твои ввалились, уста более не улыбаются, а в тебе ежеминутно кипит негодование».

Таковы были слова злого духа, и такие же мысли забродили в возбужденной головке молодой женщины.

«С тех пор как я связана с ним, – думала она, – я не знаю покоя, всегда в тревоге, в зависимости от его взбалмошного характера. Детей у меня нет; пройдет еще несколько лет, и, если красота моя увянет, этот презренный не задумается бессовестным образом прогнать меня».

При последней мысли холодный пот выступил на лбу Розалинды.

– Пусть он умрет! – прошептали ее синие губы. – Я совершу это отвратительное преступление, но тем спасу немало невинных.

Курт должен был вернуться после полудня. Лихорадочно волнуясь, она приказала накрыть вечерний стол в своей комнате; переоделась в белый шерстяной капот, дрожащими руками открыла ящик, купленный у итальянского гостившего в замке алхимика, и достала из него флакон с зеленоватой жидкостью. Этот яд, как ей сказали, без страданий и следов, отправит человека на тот свет.

С сильно бьющимся сердцем остановилась она у открытого окна, где голуби клевали хлебные крошки; ей хотелось убить одно из этих невинных созданий.

Она отошла от окна, потому что начали накрывать к ужину, и наблюдала за приготовлениями, будто перед ней ставили виселицу, переживая при этом все предшествующие преступлению мучения. Затем она отпустила слуг и, убедившись, что никто ее не видит, вылила содержимое флакона в золотой кубок, приготовленный графу; чаша была так глубока, что на дне ничего не было видно. В изнеможении Розалинда опустилась на стул, как будто преступление уже было совершено.

«Оставь его, он будет наказан кем-нибудь другим, – напрасно внушал я ей. – Подумай, ты хочешь убить сына Лотаря!»

«Нет! – отвечало мне негодующее и оскорбленное самолюбие. – Я не могу более переносить такую жизнь и должна уничтожить этого человека, пагубного для меня и для других».

Шум опускавшегося подъемного моста привлек ее к окну. Стараясь быть спокойной, она приняла равнодушный вид и принялась бросать корм птицам.

Вскоре во дворе появился Курт, верхом, с соколом на руке и в сопровождении оруженосцев. Пока он поднимался на лестницу, Розалинда думала, что сердце ее разорвется.

– А! Ты здесь велела подать ужин? – сказал он, входя, недовольный и усталый. Небрежно кивнув жене головой, он бросился на стул и зевнул, вытягивая длинные ноги.

Лихорадочное волнение охватило меня. Розалинда готовилась осквернить себя ужасным преступлением. Горячая молитва вырвалась из моего истерзанного сердца к моему руководителю, который тотчас явился на мой призыв, светлый и спокойный. Он знал все, и его голубоватый золотистый флюид коснулся сердца молодой женщины, чего не могла сделать моя взволнованная, отяжелевшая мысль. В эту минуту Курт наполнил вином свою чашу и поднес к губам.

«Нехорошо совершать преступление, – внушал дух-руководитель. – Евангелие учит, что пролитая кровь падает на пролившего ее…»

«Нет! Я не могу этого сделать», – подумала Розалинда.

Под влиянием ужаса, волновавшего ее душу, она бросилась к мужу и, ударив по руке его, выбила чашу, из которой при падении вылилась бывшая в ней жидкость.

С меня точно свалилась огромная тяжесть; мой покровитель исчез, оказав мне эту важную услугу.

Пораженный Курт недоумевающе смотрел то на опрокинутую чашу, то на Розалинду, стоявшую перед ним – белую, как ее платье. Изменившееся лицо жены открыло ему часть истины. Бледный, с дрожащими губами, он нагнулся к ней и схватил ее руку.

– Почему ты опрокинула мою чашу, Розалинда? – спросил он, пристально всматриваясь в бледное и прекрасное лицо ее.

– Потому, что ты не стоишь, чтобы я марала свои руки и душу, убивая тебя, – еле внятно ответила она.

Курт вскочил на ноги и пробормотал неуверенно:

– Ты хотела отравить меня? Невозможно! И за что? – прибавил он спокойно.

В тщеславии своем, он не представлял себе, что можно серьезно посягнуть на его обольстительную особу и не понимал, что мог довести до отчаяния женщину, обратить любовь ее в скрытую ненависть и толкнуть на преступление.

– Да, я хотела тебя отравить, – сказала Розалинда, выпрямляясь и сверкая глазами. – Я хотела освободиться от тебя, потому что в тебе нет ни добра, ни чести. Для тебя не существует ни любви, ни верности; ты лжешь и обманываешь; как только рот откроешь; я – игрушка твоей прихоти и не могу положиться на твое лживое слово. Что сделал ты с угольщиком? Негодяй! Ты замарал оставленное тебе отцом незапятнанное имя… Выливая сегодня яд в твою чашу, я выдержала самую ужасную в моей жизни борьбу, испытала мучения и чувства отверженных в аду. А теперь отпусти меня, я уеду, потому что твои обманы довели меня до крайности и ты не можешь быть покоен за свою жизнь. На этот раз мой ангел-хранитель избавил меня от преступления, но сделает ли он это второй раз?

Она опустилась на стул и закрыла лицо руками.

Курт был подавлен, слушая ее. Она узнала все и действовала под влиянием отчаяния; а все-таки ведь она не дала ему умереть. Значит, она любила его; он не был ей безразличен, если она хотела бежать от него, конечно, чтобы не испытывать более ревности. Его тщеславное сердце преисполнилось гордости, и он смотрел на нее довольным взглядом. Как хороша она в белом платье с открытыми рукавами, обнажавшими белые, прекрасные руки; лицо, черные волосы – все нравилось ему в ней. Даже способ, избранный ею для убийства, ласкал его пресыщенные нервы.

Он бросился к ее ногам и оторвал ее руки от лица.

– Розалинда, милая, прости меня. Видишь, я у твоих ног и благодарю, что ты пощадила мою жизнь, чтобы я мог загладить свои ошибки. Никогда я не чувствовал своей вины так, как в эту минуту. Но еще один, последний раз, прости меня.

Он заливался слезами, но не под влиянием раскаяния, а вследствие волнения, вызванного страхом опасности, которой только что избежал.

– Оставь меня, – сказала Розалинда, вырываясь от него. – Я ничего другого не хочу, как только не видеть тебя, не слышать более о твоей лживой любви и твоих обманных обещаний исправиться. Я уеду отсюда, и ничто меня не удержит, а ты живи в разврате и обманывай других, но с меня довольно твоих измен.

Она встала, отталкивая его руки. На этот раз он видел, что жена положительно решила оставить его.

– Ты не веришь моей любви? Ты хотела моей смерти? Так если ты не простишь меня, я брошусь в это окно, – сказал он.

Одним прыжком он очутился в амбразуре, рассчитывая на возбужденные уже раньше нервы Розалинды, которая не ожидала ничего подобного. Она закричала и протянула руки как бы для того, чтобы удержать его. Разумеется, этот трус и не собирался бросаться, но, чтобы придать более веса своей угрозе, занес одну ногу.

– Ну! Желаешь ты, чтобы тебе принесли мое разбитое тело?

– Я остаюсь, – прошептала Розалинда, задыхаясь, и, шатаясь, прислонилась к стулу.

Курт соскочил с окна и, сжимая ее в объятиях, покрывал поцелуями ее лицо, но она была уже без памяти.

* * *

Два часа спустя у ворот аббатства остановился примчавшийся на взмыленной лошади гонец за братом Бернгардом.

Владелец замка, суровый и раздраженный, засел в своей молельне, посылая ежеминутно справляться о больной. Бернгард объявил ему, что положение графини очень серьезно и Курт понял, что на этот раз зашел слишком далеко.

С какими чувствами приближался я к постели больной, не умею высказать; я напряг всю силу воли и молитвы, так как она еще не должна была умереть. Курт навещал ее довольно редко, и любовь его остывала с каждым часом; потому что, как я уже упоминал, он всей душой ненавидел всякое больное существо. К тому же, обсудив все, он злился на Розалинду, за то, что она видела его таким, каким он был на самом деле, и хотела от него отделаться. Обыкновенно он любил избавляться сам от тех, кто слишком хорошо знал его.

Бернгард потребовал для больной лучшего ухода и полного спокойствия; но Курт истолковал этот приказ в виде полного равнодушия и часами беседовал со своим доверенным, негодяем Туиско о всех этих неприятностях. И этот его злой гений посоветовал ему развестись. Чтобы убить время, Курт начал опять часто появляться при дворе, где живал по неделям, ухаживая за принцессой Урсулой, которая многократно, но неудачно, собиралась замуж и теперь надеялась, что со смертью Розалинды сделается, наконец графиней фон Рабенау.

Наконец Розалинда выздоровела, но, уставшая душой и телом, она нисколько не обманывала себя надеждами на исправление мужа, все еще находившегося в отсутствии.

* * *

Однажды утром он явился к ней, стараясь казаться любезным; но один взгляд на его холодные глаза обнаруживал его притворство.

– Милая Розалинда, – сказал он, садясь, – мы еще не поговорили с тобой об обстоятельствах, предшествовавших твоей болезни. Я никогда не поверю, что ты покушалась на мою жизнь потому, что перестала любить меня. И тогда уже ты была под влиянием того возбуждения или бреда, который мог бы перейти в безумие. Ты должна, однако, понять, что при всей искренней моей любви к тебе, я не могу рисковать, чтобы род Рабенау пресекся в лице моем или имел наследника, расположенного к мозговой болезни, называемой безумием либо бесноватостью. Кроме того, брак наш был заключен не по нашему выбору, а явился послушанием воле моего отца, желавшего, из слепой любви к нам, во что бы ни стало нас соединить. Вспомни, что ты отдала мне свою руку в память отца и отчаянно его оплакивала, а я играл тогда довольно глупую для мужа роль. Знай я, что он шел на смерть, я на коленях умолял бы его жениться на тебе.

Розалинда, бледная от негодования, хотела остановить его, но он настойчиво продолжал:

– Ты не любишь меня и хотела оставить меня. Поэтому я решил отправиться с тобою в Рим и получить от Святейшего Отца развод. Так как у нас нет детей, это будет легко, и мы оба будем законным образом свободны. Потому что простое разлучение слишком сильно давало бы мне чувствовать железные цепи не расторгнутого союза и стесняло бы меня в моих привычках. Я хочу жениться вторично, чтобы оставить наследника моего имени.

На лице Курта отразилась вся грубость его души; голубые глаза его злобно светились, когда он следил за смертельной бледностью, покрывшей лицо выздоравливавшей жены.

Не могу описать, что происходило во мне, невидимом, но вынужденном свидетеле этой низости. Мое астральное тело дрожало от бессильного гнева, и я, кажется, задушил бы его.

Я еще слышал, как Розалинда сказала:

– Едем в Рим и как можно скорее.

Жестокая боль исказила затем ее лицо, и, прижав руки к сердцу, она упала в обморок.

В эту минуту словно молния сверкнула около, и электрический удар парализовал меня.

– Не стыдно ли тебе, как духу, – с упреком сказал мне руководитель, – предаваться безумному гневу, болезненные последствия которого падают на твоего медиума?

Я был точно оглушен и не мог прийти в себя.

– Терпение, мой пылкий друг, – продолжал руководитель. – Он может избежать суда человеческого, чваниться безнаказанностью, благодаря своему положению, прикрываться предательством и ложью, но от тебя душа эта не уйдет. Отделившись от тела, она неизбежно предана будет правосудию небесному, строгому и неумолимому, и ты получишь удовлетворение, если, однако, – что уже много раз случалось, – тронутый жалобами этого духа, ты не простишь его и любовь твоя снова не станет для него щитом. Но успокойся, друг, и приди в себя.

Я тотчас успокоился.

Курт нисколько не спешил помочь жене; он взглянул равнодушно на бледную, неподвижную Розалинду и позвал ее служанок.

«Подожди, – подумал я, – придет час, когда ты не уйдешь от меня!»

Я оставался спокойным, чтобы не повредить моему медиуму и удалился размышляя.

Да, руководитель мой прав, ярость моя смешна: никто не избегнет Божественного суда. Телесная броня, придающая смелость людям, разбивается смертью, и безоружный дух не может бежать; он должен дать отчет в своих поступках и в каждой своей мысли.

* * *

Я остался в замке Рабенау и только изредка бывал в монастыре бенедиктинцев. Туда меня теперь ничто не влекло; хотя я и помогал братьям мстить, но этим наделал более зла, чем добра. Жертвы ходили за мною по пятам за такие услуги, оказанные Братьям Мстителям, которые сами в день суда на меня же укажут, говоря: «Он раздувал пламя вражды».

Я мог бы искать случая отмстить Бенедиктусу, захватившему мое место и доведшему меня до самоубийства, но я не хотел этого.

Когда-нибудь все будут здесь, чтобы дать отчет – уверял я себя, успокаивая волнение, кипящее во мне.

Утомившись и наскучив тяжелой жизнью духа, я хотел бы воплотиться, чтобы иметь новую деятельность; но – увы! – приходилось ждать. Время идет не спеша у нас здесь, где начинаешь понимать, что такое «вечность». Я знал только, что смерть Розалинды близка, а смерть неблагодарного должна была наступить много позднее.

– Ты примешь их всех, друзей и врагов, – сказал мне мой покровитель, – и борьба твоей ненависти с прощением будет служить тебе испытанием.

Однажды, когда я бесцельно витал в пространстве, меня коснулся голубоватый отблеск, и в этом подобии лучей я узнал что-то похожее на верного Бернгарда. Но это не был он, а отражение его мысли, носившее его отпечаток, чтобы я мог опознать его.

– Час мой наступает, – говорили эти светлые вибрации. Невидимая для нас мысль, проходя столь чистую духовную атмосферу, производит своим колебанием звук голоса; мысль звучит в наших флюидических ушах, подобно тому, как земное слово в ваших.

Могучий ток воли притянул меня в аббатство. Я спустился в подземную лабораторию; флюидические отложения моих былых мыслей, когда я был воплощенным, еще были видны. Там я работал и искал разгадки жизни по ту сторону могилы; да и теперь я только отчасти знал эту тайну, потому что приподнял всего лишь край завесы, скрывающей сферу совершенства, куда я не мог проникнуть, задержанный своими страстями в области низшей планеты. Но я знал все же то, что было неведомо обитателям несовершенной земли.

Неутомимый ученый сидел в большом кресле у заваленного инструментами стола, перед которым он всегда работал, и погружен был в глубокую дремоту. Он дошел до предела своей жизни; непосильный труд, едкий и удушливый воздух сокрушили его здоровье и понемногу истощили жизненный флюид, восстановляющий организм и дающий ему новые силы.

Астральное тело отрывалось от каждой поры, порывая светлые нити, которые соединяли его с материей.

Мысль умиравшего работала с трудом, но все же он чувствовал странную, совершавшуюся перемену, и беспокойство охватило его. Он звал своих былых друзей, так как всей душой верил в существование жизни за гробом. И мы окружили его, быстро перерезая земные узы. Оставались только нить мозга и сердца.

– Учитель, приди, – прошептали слабевшие уста Бернгарда. Одним электрическим ударом я быстро обрезал мозговую артерию; мысль тотчас остановилась, и страдания прекратились. Это – момент, когда наступает помрачение рассудка и тем облегчает последний и самый трудный разрыв сердечной нити. Таким образом, можно жить некоторое время, когда уже обрезана мозговая нить, но сердечная пока еще функционирует.

Видя, что смутное состояние уже охватило нашего друга Бернгарда и что его астральное тело отделяется с быстротой мысли, мы вознеслись мысленно туда, где витал покровитель нашей группы, один имеющий право перерезать главную артерию, соединяющую дух с материей. Он один имеет на это право, потому что несовершенные духи могли бы употребить эту власть во зло и преждевременно воспользоваться ею ради мести.

Свет, ярче молнии, точно огненный сноп, коснулся этой последней связи с телом и с легким треском перерезал ее. Тело задрожало еще под давлением быстро проникавшего флюида разложения, который, победоносно, точно разлившаяся лава, охватывал все клетки, покинутые жизненным флюидом.

Бернгард ошеломлен был при виде того, что его земные грезы оказались действительностью. Он ощупывал себя, прикасался к нам, говорил с нами языком своей мысли, видел, что его понимают, и трудолюбивая душа его охвачена была счастьем, что она не обращена в ничто и не поглощена бездной. Будущее представляется ему лучезарным, полным бесконечной деятельности и открытий, которых он добивался на земле, но нашел в мире духов, и которые он надеялся сделать в лучших светлых сферах, чуждых страстей.

Вместе с этим верным спутником в течение стольких веков, мы поднялись в пространство.

* * *

– Иди в аббатство, – сказал мне голос моего руководителя. – Будь при земной смерти патера Бенедиктуса.

Невольно спрашивал я себя, почему такой молодой, еще полный сил, должен он покинуть свое дело?

– Уже более десяти лет прошло со дня твоей смерти. Бенедиктусу пошел сорокой год, – ответил мой покровитель.

Я вздрогнул. Уже десять лет я блуждал без отдыха, видя и чувствуя все, но не считая часов!..

Стараясь побороть недружелюбное чувство к нему, я спустился в столь знакомую мне комнату приора. Он сидел у стола, нагнувшись над пергаментом; брови его были нахмурены, и преждевременные морщины бороздили лоб. Он высчитывал монастырские доходы и соображал, нельзя ли сократить значительные пособия, которые находил излишними; тем не менее, он все возвращался к посланию, полученному утром из Рима, от одного из его друзей кардиналов. Кардинал этот сообщал, что папа, находя его аббатство слишком обширным и богатым, предполагал разделить состояние его и общину, образовав два монастыря. Мысль эта собрала глубокие морщины на лбу Бенедиктуса, и его мрачные синие глаза блеснули гневом.

– Никогда, – прошептал он, – я не потерплю этого. Разделить это огромное богатство, на половину обезлюдить обширную обитель, чтобы набить ее нищими и богомольцами? Пока я жив, этого не будет!

Он облокотился на стол, и в голове его созрела решимость ускорить исполнение гигантского, бывшего целью его жизни плана, который должен дать ему тиару и который основывался на смерти папы.

– Пусть он умрет, – шептал он со зловещей улыбкой.

Схватив перо, Бенедиктус набросал ответ сообщнику кардиналу, излагая свой проект. Он не знал, что кардинал этот уже предал его и что присланный документ был его смертельным приговором…

Была уже глубокая ночь, когда он встал, усталый, и, отирая вспотевший лоб, сделал несколько шагов по комнате. Затем он улегся в постель и заснул. Дух его отделялся с той легкостью, какая бывает только во сне, и, в тот момент, когда во мне закипела ярость, при воспоминании о его предательстве, точно завеса упала, и мои просветлевшие глаза в духе Бенедиктуса узнали Велледу, мою подругу из Помпеи.

Воспоминание о цирке, темнице и ее трагической смерти восстали передо мною и мгновенно успокоили меня. Приняв снова вид Астортоса, я сказал:

– Это меня ты предала и заместила?

Изумленный и пристыженный дух отшатнулся; но воспоминания о прошлом, когда мы были друзьями, заслонили нашу вражду, и дух Велледы сказал мне:

– Прости мне, Астартос. Зачем ты стоял во главе? Я не тебя хотела устранить, а я добивалась твоего места. Ты знаешь мою пылкую душу, жаждущую власти. Но ты все тот же, мой добрый Астартос; ты не можешь сердиться на меня, и я готова признать, что гонялась за призраками…

Гнев мой прошел, и мы беседовали, как в прежнее время в Помпее, в лавке, которая вставала перед нами с ее огромными глиняными сосудами, маленькой лестницей и деревянными скамьями. Эти мирные воспоминания произвели действие бальзама на наши сердца, которые волновали столько мятежных чувств, жажда власти, алчность, интриги.

– Ты умрешь, Велледа, потому что не должна была препятствовать решениям папы, который будет еще жить по причинам, безразличным для тебя.

Одну минуту Велледа казалась испуганной, но ее энергичная душа воспрянула.

– Да здравствует свобода, – сказала она. – Келья была слишком тесна для меня. Я жаждала власти, но аббатство оказалось душной тюрьмой, и я стремилась к престолу Святого Петра. Я знаю свою слабость, я ненасытна и мне лучше уйти. Но, бедный Санктус, он останется один!

Дух окончательно отделился от тела, и наш покровитель без всяческих страданий обрезал сердечную нить. Уснувшее тело нечувствительно было предано смерти. Смутное состояние духа продолжалось не более минуты.

– Велледа, – сказал я ей, – если бы ты не была старой знакомой из Помпеи, то поплатилась бы за отнятые у меня жизнь и положение. Поэтому я остаюсь твоим кредитором.

– Я заплачу мой долг, если смогу, – ответила Велледа. – Только прошу тебя, Астартос, не искушай меня на почве власти!

Мы расстались, а я нагнал в открытом море прекрасное судно, которое несло Розалинду по голубым волнам Адриатики, где она и должна была погибнуть. Но, прежде описания обстоятельств ее смерти, я должен рассказать несколько сцен, предшествовавших ее отъезду.

Курт не умел сохранить в тайне свой великий проект и кому попало сообщал под секретом, что едет в Рим для развода. При своей грубости и бесцеремонности, он не стеснился задать большой прощальный пир, на который пригласил не только всю соседнюю знать, но даже герцога и принцессу Урсулу; а это обязывало Розалинду председательствовать на пиру. Как умная женщина, она просто взглянула на это дело.

Жизнь с Куртом стала для нее пыткой; после их последнего разговора, она закрыла ему дверь своей комнаты, и развод представлялся ей освобождением. Извещенная Куртом о дне празднества, она собрала все свои силы. Она хотела явиться опять красивой и, приняв такое решение, успокоилась. Она выкупалась, выспалась, с аппетитом ела и в день приема снова была во всеоружии той свежести и грации, которые придавали ей вид скорее молодой девушки, чем замужней женщины.

Мне было истинное удовольствие видеть, когда ее наряжали ее прислужницы. Горностаевый корсаж обрисовывал стройную талию; юбка была из красной парчи с отделкой из того же меха; на шее было жемчужное ожерелье, а в черных волосах сверкала графская корона.

Когда подъемный мост опустился для проезда герцога, принцессы и их блестящей свиты, Розалинда вышла на парадную лестницу для приема высоких гостей. Курт, не видавший ее несколько недель, вздрогнул, увидав жену по-прежнему красивой, гордой, без малейшего следа печали или сожаления на сиявшем здоровьем лице. Пораженный такой переменой, он не мог оторвать глаз от молодой жены, не удостоившей его даже взглядом и с достоинством игравшей роль хозяйки.

Толки, возбужденные этим прощальным пиром, и цель его привлекли многочисленные взгляды на прекрасную женщину, с которой граф фон Рабенау хотел во что бы ни стало развестись. Яркая краска залила щеки Курта, и, чтобы показать, что отношения его с женой были не особенно дурны, он пытался с ней любезничать; но ледяной взгляд и нескрываемое презрение жены заставили его отказаться от своего намерения.

После блистательно прошедшего пира, появился миннезингер для развлечения гостей. Курт, не терявший жену из вида, заметил, что она стояла у окна с молодым рыцарем, бароном Фейт фон Фейтсбург. Это был красивый человек лет тридцати пяти; он не спускал больших темных глаз с очаровательного лица Розалинды. Вдруг он нагнулся к ней и сказал тихим взволнованным голосом:

– Сударыня, не осудите мою смелость, за которую заранее на коленях прошу прощения; но правда ли то, о чем все говорят, будто цель вашей поездки в Рим сделаться свободной и развестись с графом фон Рабенау, вашим супругом?

Розалинда побледнела: все, значит, знали, что он хочет избавиться от нее. Но, овладев собою, она твердо ответила:

– Да, барон, правда, и я с радостью думаю о предстоящей свободе.

Глаза барона вспыхнули, и, нагибаясь еще ниже к прекрасной собеседнице, он прошептал:

– А вы уже выбрали место вашего пребывания, когда вернетесь сюда свободной и счастливой? Я знаю некий замок, именуемый Фейтсбургом, который пуст и тосклив, потому что очагу его не хватает души, у него нет хозяйки. Позволите ли вы мне, прекрасная графиня, выехать вам навстречу и привезти вас баронессой? Будьте уверены, что в Риме вам не откажут в свободе. У меня там есть тетка, итальянка по происхождению и родственница папы; она поддержит вашу просьбу.

Удовлетворение вспыхнуло в сердце Розалинды. Человек, говоривший ей, был молод, красив, известен своим мужеством, богат и знатен. Она не любила его, но удовлетворенное самолюбие привлекало ее к нему.

– Дайте мне слово, – продолжал барон, – что по возвращении из Рима вы сделаетесь моей женой и, что с этой минуты, будете считать себя моей невестой перед Богом.

– Даю, – ответила она, уверенно смотря на него, – и обещаю верно любить вас, как любила моего неблагодарного мужа. Но скажите мне, барон, ненавидите ли вы всякое больное и страдающее существо, как ненавидит Курт фон Рабенау?

Барон сильно покраснел.

– Избави меня Бог от подобного греха! Мы все живем под десницей Божией; никто не знает, что готовит ему будущее. Я надеюсь, что, если бы я вернулся после какого-нибудь сражения калекой и больным, жена моя будет так же любить меня, как любила за приятную внешность, что она оценит любящее сердце, которое бьется в моей груди для нее. Так и я разделю с ней дни скорби, как и радости. Не бойтесь, Розалинда, любовь моя к вам, прекрасной и свежей, как распустившаяся роза, проводит вас и в могилу.

Тронутая его словами Розалинда протянула ему руку, которую барон поцеловал и потом надел на ее палец бриллиантовый перстень.

– Любовь моя к вам так же искренна, как чист блеск этого камня, – прибавил он.

Курт бесился от ревности, видя, что они заняты, по-видимому, интимной беседой. Впрочем, барон так открыто выражал свое поклонение, что в обществе начали уже перешептываться, называя его преемником Курта. Мой милый сынок охотно вызвал бы барона, но что он мог бы сказать? Не сам ли он распустил везде слух о будущем разводе и усердно ухаживал за принцессой Урсулой, за что пользовался благосклонными улыбками герцога?

По отъезде гостей Розалинда собиралась выйти из залы, когда Курт остановил ее.

– Мне надо поговорить с тобой, – сказал он.

– Я думаю, что мы все сказали друг другу при нашем последнем свидании, – ответила она удивленно. – А последнее слово мы скажем в Риме, расставаясь навсегда.

Курт осмотрелся и, видя, что они одни, быстро подошел и заговорил слащаво:

– Как ты прекрасна! Я счастлив, что вижу тебя здоровой и очаровательнее прежнего.

– В самом деле? – насмешливо спросила Розалинда. – Это радует тебя в ту самую минуту, когда мы почти отделались друг от друга? Ты должен бы обратиться с этим комплиментом к принцессе Урсуле; она также очень похорошела, вероятно, вследствие надежд, которые подает ей наше путешествие в Рим.

– О, оставь это, – сказал он. – Я вижу, что ты злопамятна и не простила мне неосторожных слов, как-то вырвавшихся у меня. Но, чем более я на тебя смотрю, тем больше убеждаюсь, что был глуп, думая о разводе. Прости меня, дорогая! Я слишком люблю тебя, чтобы потерять, и вовсе не поеду.

Розалинда смертельно побледнела и, подойдя ближе, глухо проговорила:

– Ты ошибаешься, граф фон Рабенау! Мы поедем в Рим, и будь уверен, что получим развод. Глупый и грубый человек, неужели ты в самом деле думаешь, что можешь, по своей прихоти, топтать ногами и поднимать? Делай что хочешь со своей свободой; на этот раз ты потерял меня, а чтобы доказать, что я серьезно решила тебя покинуть, заявляю, что обещала барону Фейту сделаться его женой по возвращении из Рима. Понял ты меня наконец? И потому прекрати свои уверения в любви, все это – ложь, которую ты не смеешь более произносить. Бесстыдный человек, ты разглашаешь повсюду о предстоящем разводе, смеешь праздновать такое решение пиром, созываешь всю округу и заставляешь жену являться на нем хозяйкой! Уважающая себя женщина не могла выбрать лучшего случая, чтобы обручиться с другим. Или ты думаешь, я не знаю, что ты объявлял везде, будто разводишься со мною по причине моего бесплодия?! Чтобы поразить тебя единственным оружием, которое может тронуть твое животное сердце, я поправилась, стала опять красивой и выбрала другого мужа. Ты свободен; ступай и делай предложение Урсуле. Вот обручальное кольцо, которое можешь ей поднести.

Она сорвала с пальца обручальное кольцо и, бросив ему в лицо, поспешно вышла. Несколько минут Курт стоял, тупо смотря перед собой; потом затопал ногами, стал рвать на себе волосы, бросился в свою комнату, где упал на постель и, зарывшись в подушки, разразился рыданиями. Нет, это был не сон…

* * *

Продолжаю свой рассказ с той минуты, когда после смерти Бенедиктуса, я последовал за судном, уносившим Розалинду и ее мужа.

Невидимым зрителем я присутствовал при битве двух разбойничьих судов и видел, наконец, как капитан Негро вошел на галеру Курта, также взятую в плен. Стараясь побороть внутренний страх, Курт надменно спросил: какой выкуп желает пират за их освобождение?

– А какой залог оставите вы мне в обеспечение вашего слова, рыцарь? – спросил насмешливо капитан Негро. – Вы и эта прекрасная дама являетесь единственно стоящим залогом. Вы останетесь.

Курт нерешительно огляделся кругом. Злость за ледяную холодность Розалинды и безумная ревность к барону Фейту внушили ему мысль о двойной мести, которая одинаково поразила бы жену и соперника, а последний, может быть, и откажется от женитьбы.

– Оставьте себе даму, если это вас удовлетворяет, – сказал он, – и назначьте цену выкупа, который будет вам исправно выплачен, как только я сойду на землю.

Радость блеснула в глазах пирата, а слуги Курта переглядывались в недоумении, не зная тайного умысла такого неслыханного для рыцаря поступка.

Твердым шагом и не глядя на негодяя, Розалинда подошла к пирату и подала ему руку. Никто не подозревал, а Курт менее других, что сердце ее билось в радостном волнении, и что рука, крепко сжимавшая ее, была рукой Лео фон Левенберга.

Паж и служанка должны были сопровождать молодую графиню и также остаться заложниками.

– Розалинда, – сказал красный от злости Курт, – ты уходишь, не простившись со мною? Разлука наша, надеюсь, будет непродолжительной.

– А я, граф, надеюсь, что она будет вечной, – ответила Розалинда с презрительным взглядом. – То, что вы сделали, равносильно разводу.

Капитан унес ее. Но, прибыв на палубу своего судна, вдали от глаз Курта и его свиты, Негро прижал к сердцу свою обожаемую жену и со слезами на глазах прошептал:

– Здесь, между небом и морем, я могу ожить для тебя, моя Розалинда.

– Я думала, что это сон, – сказала молодая женщина, прижимаясь к нему. – Ты жив, Лео?! Я нахожу тебя и после десятилетней пытки около этого негодяя снова слышу слова искренней любви из твоих уст, которые никогда не лгали! Как мог ты так долго молчать? Разве я не пошла бы всюду за тобой?! Теперь я останусь здесь, около тебя и куда бы ни понесли волны твое судно, оно сохранит также залог, с тем, чтобы никогда не возвращать его.

– Мы никогда больше не расстанемся, моя обожаемая жена, – шептал Лео глухим от волнения голосом. – Одна смерть разлучит нас.

Я видел Мауффена с его ужасными замыслами, Эйленгофа, неблагодарного карлика и предательницу Розу, верную подругу этих чудовищ, но я не мог ничего сделать, потому что для всех пробил час их.

* * *

Вечером того же дня Розалинда с мужем, обнявшись, вышли на палубу и прислонились к борту, любуясь морем, безмолвно счастливые. Розалинда первая прервала молчание.

– Милый мой, – сказала она, – расскажи мне, как ты остался жив? Каким образом сделался пиратом, словом, расскажи мне каждый час твоей жизни после нашей разлуки. Я хочу все знать, все дорого мне в твоей жизни, но, – она откинула голову и пытливым взглядом, с натянутой улыбкой, глядела на него, – ты так красив, Лео, а женщины здесь так обольстительны и страстны… Знай я, что ты жив, я не была бы покойна ни один час.

Откровенный и веселый смех был единственным ответом Левенберга; лицо его просияло от удовольствия, причиненного запоздалой ревностью жены.

Он поцеловал ее и ответил таким голосом, один звук которого доказывал, что он исходит из сердца.

– Нашла ли ты на моем судне хотя бы женскую тень? Нет, сердце мое навсегда осталось верным графине фон Левенберг. А теперь слушай историю моей жизни со времени нашей разлуки.

Когда негодный Мауффен поразил меня, я потерял сознание и пришел в себя в полутемной хижине, где какая-то женщина, которую я сначала не признал, перевязывала мои раны. Позднее я узнал, что это была молодая торговка, по имени Лидивина, которая с братом своим ездила по ярмаркам и турнирам, продавая прохладительные напитки, фрукты, пирожки, а также пластыри и мази. Эта бедная девушка, у которой я иногда кое-что покупал, сжалилась надо мною. Она видела, как меня унесли замертво в мой шатер; воспользовавшись минутой, когда мои перепуганные слуги вышли, она проскользнула внутрь и, заметив, что я еще дышу, упросила брата меня спасти. Так как начинало уже темнеть, то они притащили меня в свою тележку, покрытую холстом, и спрятали под солому, а пока всюду искали мое тело, они благополучно добрались до своей хижины в лесу. Спрятав меня в отдаленной комнатке, добрая Лидивина промыла мои раны и приложила бальзам, который оказался чудодейственным, потому что понемногу я совершенно пришел в себя.

Наконец я совсем поправился и должен был подумать о своей будущности. Оставаться спрятанным в хижине мне было нельзя, но я ни за что не хотел явиться перед тобой и всеми, кто знал меня, обесчещенным и униженным. Пока я находился в таком тяжелом затруднении, случай или провидение привело в хижину твоего крестного отца монаха Бенедиктуса. Он был духовником моей доброй покровительницы, а, может быть, чем-нибудь и более, так как Лидивина была очень хорошенькая.

Узнав о моем присутствии, он выказал мне большую дружбу и расположение. Когда я признался ему, что хочу остаться для всех умершим и покинуть страну, он посоветовал мне сопровождать переодетым одного итальянского монаха, приезжавшего к ним по делам и тоже бенедиктинца, который возвращался в свой монастырь; если бы я не захотел остаться в обители, то все-таки мог отдохнуть там, а затем поискать мою дальнюю родственницу в Венеции. План этот мне понравился, и, снабженный Бенедиктусом порядочной суммой, я уехал с почтенным отцом Франциском.

В монастыре меня хорошо приняли, а приор разрешил жить там, не произнося обета. Я провел там более года и подружился с двоюродным братом одного из монахов, который был пиратом и очень хвалил свое ремесло.

Я продолжал переписываться с Бенедиктусом и узнал от него, что он сделался приором. Позднее он приезжал в Рим, где мы свиделись, и, желая сделать меня своим поверенным, он посвятил меня в свои планы. Он был душой заговора, в котором принимали участие многие подкупленные им кардиналы. Заговорщики хотели избавиться от папы и выбрать на его место старого бенедиктинца, основателя ордена Целестинов, аскета, но совершенно неопытного в делах правления. Бенедиктус желал быть кардиналом и секретарем этого неспособного папы, с тем, чтобы потом свергнуть его и быть избранным на его место.

Я тогда уже занимался морским разбоем, но Бенедиктус дал мне средства купить это великолепное судно; а в другое время, я, как его доверенный, посещаю кардиналов, прелатов и прочих лиц, с которыми он находится в сношениях. Теперь план его близок к осуществлению, так как кандидат его избран, и назначение Бенедиктуса кардиналом не замедлится. При мне в настоящее время находятся драгоценные документы, письма и расписки на разные крупные суммы, выданные нескольким кардиналам. Я должен отправить их в аббатство.

В этом месте рассказа Лео я увидел, что Мауффен подкрадывается к нему с намерением убить. Розалинда заметила его и бросилась между ними; злодей хотел убить ее, но не рассчитал удара и только слегка ранил. Тогда Лео, вне себя, ударом ножа пригвоздил злодея к мачте и унес Розалинду, потерявшую сознание от испуга при виде ужасной смерти Мауффена.

На другой день поднялась страшная буря. Синие волны Адриатики вздымались, как горы, бросая, точно ореховую скорлупу, судно, трещавшее по швам. Пираты, неустрашимые в борьбе с людьми, трепетали перед разъяренными стихиями, где их ножи и крепкие руки были бессильны.

Наконец громадная волна обрушилась на палубу и смыла все на своем пути. Когда судно, уже без оснастки, снова появилось на волнах, все живое, поглощенное морем, исчезло, и на разбитом судне сохранился только зловещий трофей: труп Мауффена, пригвожденный к мачте.

Лео железной рукой обхватил Розалинду, когда их смыла волна. Их оглушенные астральные тела тогда же слегка отделились. Смерть их была ведь предвидена, и вскоре из сероватых вод вынырнули их души.

– Вы свободны, и тела ваши умерли, – сказали им.

* * *

Но скоро я должен был покинуть их, чтобы идти к Курту, который уже сошел на землю и отдыхал в прибрежном селении. В следовавшее за бурей утро море выбросило несколько трупов, а между ними Лео и Розалинду. Спаслись от кораблекрушения только двое, которые прицепились к одному обломку, то были паж и служанка, оставленные вместе с Розалиндой заложниками.

Сначала Курт был очень взволнован, узнав труп жены; но чувство это почти мгновенно сменилось затаенной радостью: теперь никакой барон не имел на нее права. Когда с шеи капитана Негро сняли бывшую всегда на нем металлическую коробочку, и Курт посмотрел ее содержимое, то привскочил от изумления: он нашел не только доказательства того, что пират и граф фон Левенберг были одним и тем же лицом, но еще компрометирующую переписку Бенедиктуса с кардиналами.

Он еще был совершенно поглощен обзором документов, когда крики поселян возвестили ему, что видно разбитое судно, на котором заметен человек.

Так как погода была великолепная, Курт сел в лодку и подошел к затопленному судну, в надежде найти еще что-нибудь, относящееся до Левенберга, но не нашел ничего, кроме трупа Мауффена и на нем плана подземелья, с описанием сокровищ, а также документов, открывших ему тайну моего рождения и моего положения, как главаря тайного общества.

Служанка сняла с окоченевшей руки Розалинды кольцо барона Фейта и хотела его спрятать, но Курт, следивший за всем, отнял его. В ближайшем городе он набальзамировал тело жены и тронулся в обратный путь с тысячью достойных его проектов.

* * *

Курт возвратился в замок Рабенау. Он притворялся, как всегда, очень огорченным и устроил пышные похороны; но слишком злопамятный, чтобы забыть барона, он отправил ему обручальное кольцо, снятое с покойницы. Покончив с этими первыми делами, он решил отправиться в аббатство, чтобы использовать бумаги, найденные на капитане Негро, важность которых ему указал отец Лука.

Новым приором был патер Санктус, человек, хотя преступный и полный слабостей, но, надо отдать ему справедливость, обладавший хорошими качествами и понятиями о чести. До него уже дошел слух о том, что Курт отдал свою жену пирату; поэтому он принял его холодно и с недоверием слушал его рассказ. Странная и несчастная судьба Левенберга его тронула и удивила, так же как и случай, который свел его с женой, словно для того только, чтобы вместе умереть.

Окончив эту часть своего рассказа, Курт сказал, бросая враждебный взгляд на патера Санктуса:

– Здесь, отец мой, у меня несколько очень интересных документов, найденных на Левенберге и касающихся вашего достойного предшественника. Прежде чем передать их герцогу, я хотел показать вам и просить у вас некоторых разъяснений. Вот, например, письмо одного бенедиктинского приора из Италии, который пишет, что проект возвести на папский престол какого-то отшельника, человека совершенно неопытного, близок к осуществлению; затем вот расписки в суммах, уплаченных кардиналам за подачу ими голосов в Ватикане, список главных кандидатов на тиару и другой с перечнем сумм, данных разным лицам за доставление вашему покойному приору красной шапки.

А вот что, я думаю, будет самым интересным. Это письмо самого патера Бенедиктуса к Левенбергу, в котором он говорит: «Вне Божественных дел, пусть он будет самым неопытным во всех мирских делах. Мне нужен не ум, а послушное тело; а раз сделавшись кардиналом и секретарем папы, я поддержу известные вам проекты крестового похода, пожертвовав на расходы 500 000 золотых. Втолкуйте это хорошенько, милый друг, заинтересованным лицам. По счастью, у меня нет недостатка в деньгах, так как я располагаю кассою тайного братства».

Курт остановился.

– Позвольте мне узнать, что это за тайное общество, существующее здесь и главарем которого был мой отец, что доказывают другие документы, не принесенные мною? Там говорится о сокровищах, которыми мой отец владел, как начальник; туда, вероятно, шли и громадные доходы с наших поместий. Я полагаю, что отец мой был несколько сумасшедший, если содержал тайное общество, которое с ним и покончило. Болван! Он расхитил мое наследственное достояние. Я попрошу вас, отец Санктус, объяснить мне все это и немедленно вернуть то, что принадлежит мне, иначе я передам эти бумаги герцогу и разоблачу темные интриги, которые ваш мирный монастырь ведет с Римом.

Приор слушал графа спокойно, а на самом деле очень волновался.

– Покажите-ка мне документы относительно римского дела, – сказал он, – я знаю почерк лиц, о которых вы говорите, и хочу видеть, не введены ли вы в обман какой-нибудь подделкой.

Курт протянул ему всю переписку Бенедиктуса с Левенбергом и кардиналами. Приор, нахмурив брови, сосчитал их и затем бросил в ярко пылавший камин. Увидав это, Курт вскочил с места.

– Что вы делаете? – вскричал он вне себя, готовый вырвать из огня драгоценные документы, но Санктус остановил его руку и многозначительно сказал:

– Сын мой, вы знатны и перед вам подобными представляете из себя «нечто», но перед церковью вы «ничто», понимаете? А ваша дерзость может быть объяснена только невежеством, в котором вы живете. Нападать на Святую Мать и желать скомпрометировать отцов церкви равнозначно смерти. Не было еще закона, который возвращал бы то, что попало в руки церкви, так как все земные блага, собранные ею, служат на пользу человечества и никто не смеет их требовать обратно. Итак, сын мой, вам нечего отсюда получать, если отец ваш, по благочестию своему, и вложил деньги в монастырь. Никто его здесь не убивал и советую вам, вернувшись домой, сидеть спокойно, да постом и молитвой загладить вашу дерзость и заносчивость. Пока я лишаю вас причастия и дам указания брату Луке, который очень мало заботится о вашей душе, не внушив вам должного уважения к церкви и ее представителям.

После этой прочувственной речи приор отпустил Курта; а он, глупый и ленивый, с грехом пополам читавший и вовсе не умевший писать, плохо знал еще содержание других бумаг и хотел, чтобы Лука прочел их ему и объяснил. Ушел он очень недовольный, но не мог ничего возразить.

Вскоре Курт отправился ко двору просить руки племянницы герцога. Тот принял его благосклонно, но на пиру Курт с негодованием заметил, что присутствовавшие там рыцари смотрели на него холодно и избегали говорить с ним. В конце ужина барон Фейт встал и просил позволения говорить, что герцог и разрешил ему. Тогда он обвинил Курта в трусости и предательстве, заявив, что тот, вопреки законам рыцарства, отдал свою жену пирату. Герцог изменился в лице, а принцесса Урсула почувствовала себя очень нехорошо.

– Я вызываю вас, – продолжал барон, – недостойный граф фон Рабенау, опозоривший все наше рыцарство! И если я погибну, вот еще шесть других рыцарей; они, один за другим, вызовут вас за такое гнусное поведение.

Курт встал, позеленев от бешенства, потому что барон бросил ему в лицо перчатку, а другие рыцари вызвали его оскорбительными словами.

– Тише, господа, – сказал герцог, – а вы, граф, объяснитесь.

– Я совершенно невиновен, – заговорил Курт, и глаза его сверкнули злобно. – Я поехал, чтобы получить развод с женою; в Адриатическом море судно наше было взято пиратом, который потребовал залог, а этот морской волк оказался никем иным, как верным вассалом нашего герцога, Лео фон Левенбергом, которого мы считали убитым Мауффеном на судебном поединке. Каким чудом он остался жив и сделался пиратом, я не знаю, но так как он с женой не разводился и один имел законные права на Розалинду, то я отдал ее не пирату, а мужу, который был так любезен, что одолжил мне ее на десять лет. Ведь раз он жив, брак ее со мною не действителен, и вы, барон фон Фейтсбург, менее чем кто-либо имеете право требовать от меня отчета. Вы мне заплатите за незаслуженное оскорбление.

Герцог, казалось, был удовлетворен; принцесса снова оживилась, а присутствовавшие с удивлением переглядывались; но Розалинда и я – мы страдали в пространстве.

– Господа рыцари, – сказал герцог. – Я думаю, что этого объяснения достаточно, чтобы восстановить честь графа фон Рабенау, надеюсь, что вы миролюбиво окончите это неприятное недоразумение.

Шесть рыцарей в нескольких словах извинились перед Куртом, выслушавшим их, нахмурив брови. Один Фейт ничего не сказал и сел, скрестив руки.

– Ну, барон! Почему же вы, первый вызвавший, не говорите ничего? Окончим это недоразумение, смутившее веселье нашего собрания, – произнес герцог.

Курт был трус и не любил вызовов; он охотно принял извинения для восстановления чести. Но Фейт был несговорчив и ответил насмешливо:

– Если моя перчатка не жжет лицо графа фон Рабенау, я готов и примириться.

После таких слов драться было необходимо. День поединка был назначен, и герцог объявил Курту, что он после боя получит руку его племянницы.

Курт уехал, взбешенный, размышляя, нельзя ли каким-нибудь обманом отделаться от Фейта, очень искусного в бою и который мог его и прикончить. Как все трусы, Курт боялся смерти, чувствуя, что с ней – конец его безнаказанности.

Чтобы заслужить помощь неба, он провел несколько дней и ночей с Лукой в молитве, постился, бил себя в грудь и вымаливал у всех святых свою жалкую жизнь; но, вместе с тем, он не пренебрегал для этого и средствами темными. Он послал преданного ему телом и душой Туиско, который подкупил одного из оруженосцев барона и утром, в день поединка, Фейту дали в вине такого же снадобья, какое употребил Вальдек, сражаясь с Эдгаром фон Рувен. При таком обмане Курт одержал легко победу и убил несчастного обессиленного молодого человека.

Если бы он видел тучи, собиравшиеся над ним, если бы знал, что силы добра отвернулись от него, несмотря на его лицемерные молитвы, он ужаснулся бы; но он не видел ничего и считал себя неуязвимым в своей наглости.

Торжественно отпраздновали его женитьбу на принцессе Урсуле, которая не была ни молода, ни красива, ни умна, но пошлая и чувственная натура, как и он. На этом празднике знать не могла отсутствовать из уважения к герцогу, зато на пир, данный Куртом через несколько дней в своем замке, не явился никто из знатных особ. Герцог, вероятно, предупрежденный, под предлогом болезни не приехал, и общество состояло из мелкого дворянства или обжор, слишком слабых и бедных, чтобы открыто обидеть могущественного соседа.

* * *

С течением времени я с удовольствием увидел, что Курт пользовался тем супружеским счастьем, какое заслуживал. Урсула была зла и ревнива и, хоть принцесса, вовсе не стеснялась с ним. Она неотступно следила за мужем и, застав в уборной его обнимающим одну из ее служанок, надавала ему пощечин, а молодую девушку таскала за волосы и била ногами. Он жаловался на холодность Розалинды, которая никогда не подняла бы на него свою тонкую и белую ручку, а теперь плоды пылкой ревности жгли его щеки. Урсула сидела взаперти и злилась; а когда он ради прислуги пришел извиняться, она бранила его, топала ногами, но кончила тем, что бросилась ему на шею. Курт, такой щепетильный ко всякому неудовольствию изящной и скромной Розалинды, терпеливо переносил ссоры и брань этой некрасивой, обжорливой и нечистоплотной женщины только потому, что она принцесса.

Но, так как все надоедает, даже честь считаться племянником герцога, а так же и потому, что упорная ревность жены ужасно стесняла его, Курт кончил тем, что раз ответил на пощечину «высочайшей» ручки. Урсула же, разъяренная, как фурия, схватила тяжелый золотой бокал и с такой силой запустила мужу в лицо, что тот дико закричал. Из открытого рта его выскочило что-то окровавленное. Увы! Это был передний зуб, один из тех белых зубов, которые Курт ценил дороже жемчуга. Теперь черная дыра во рту навсегда лишила его улыбки.

* * *

Моя жизнь, как духа, обязанного видеть все эти низости, была очень тяжела.

Люди, над которыми я хотел властвовать, были лживы и мелки; деятельность их была направлена к удовлетворению грубых инстинктов; никакая возвышенная цель не увлекала их ума. Мой бесплотный глаз видел, что любовь покупается золотом, дружба и уважение основаны на расчете, а, между тем, несмотря на такое убеждение, к стыду своему, я должен сознаться, что земные интересы привлекали и держали железными когтями душу мою. Эта жалкая толпа, которая жила там, точно муравейник, интересовала меня, сердила или возмущала и мне хотелось вмешаться в ее судьбу, чтобы или помочь ей, или уничтожить.

Я спустился в комнату, занимаемую отцом Лукой, верным другом моего Курта. Он сидел, внимательно читая документы, доказывавшие мое происхождение и указывавшие на несметные сокровища в замке Мауффен.

Лицо его, лоснившееся и ожиревшее от лет и хорошей пищи, сияло блаженным довольством. В это время вошел нахмуренный, скучающий Курт и опустился на стул.

– Сын мой, – сказал Лука, поднимая голову. – Документы, данные вами мне для прочтения, заключают в себе очень важные вещи, слушайте.

Он прочел ему то, что касалось меня и давало указания на сокровища.

– А! – воскликнул Курт, и щеки его разгорелись. – Невозможно так оставлять этих сокровищ. Ясно, что они принадлежат мне, раз отец мой был из Мауффенов. Я под секретом передам все это герцогу, и мы поделимся; потому что один я не могу добраться до старого замка, не оскорбляя бенедиктинцев. Но герцогу, конечно, они согласятся его продать, потому что им он совершенно бесполезен. При случае я открою герцогу, что отец мой был главарем этого тайного общества. По счастью, у меня осталось несколько документов, которые я не брал тогда в аббатство, и нынешний приор не мог отобрать их. Отец Лука, приведите в порядок документы и приготовьте описание, которое все ясно должно объяснить герцогу.

* * *

Безумный гнев почти совершенно парализовал мое астральное тело. Неблагодарный сын собирался разоблачить преступное прошлое своего отца, забывая в своей тупой алчности, что если я был Мауффен, то он перестает быть Рабенау. Он собирался разоблачить мое положение главы общества Братьев Мстителей, запятнать мою память, выставить меня каким-то авантюристом, сорвать имя с моей могилы, а золото, которое найдет, употребить на преступления или разгул.

Чем мог я помешать осуществлению этих планов? Я чувствовал себя бессильным перед этим «живым» нахалом, для которого не было ничего святого, который пренебрегал мною, которого не могло остановить сыновнее чувство. Отчаянным усилием воли я призвал своего руководителя и покровителя, пояснив ему свое желание уничтожить этого негодяя.

Он появился с тем спокойствием, которое могло привести в отчаяние несовершенный дух.

– Ты знаешь, – ответил он мне, – что жизнь человека, как бы преступен он ни был, не зависит никогда от духа. Там, где распоряжаются жизнью, распоряжаются и смертью, и жизнь должна быть очень неудачна, очень бесполезна для того, чтобы раньше срока разбить телесные узы. Никому не избежать разрушения физического тела, а торопливость – доказательство несовершенства.

– Ну, – возразил я в своей горячности, – веди меня на судилище, где решаются судьбы людей, и я сам буду защищать свое дело против этого неблагодарного.

Горячность моя поставила меня перед лицом высших руководителей, перед существами совершенными, беспристрастными, как к добру, так и злу, пред чьим могуществом я преклонился.

– О чем просишь ты, дух, и с какой целью? – передалась мне их мысль. – Ты знаешь, что телесная смерть неизбежно ведет к правосудию. Ты просишь уничтожения тела, душа которого злоупотребляет своим пребыванием на земле; но какое право имеешь ты выражать такое желание? Ты дрожишь от стыда, что преступное прошлое запятнает твою память, ты краснеешь от унижения быть разоблаченным перед людьми, которые считали тебя лучше, чем ты был на самом деле? А ведь ты не боялся, когда совершал все эти предосудительные поступки. Не стыдно ли тебе, дух разумный, быть рабом этой толпы, которую ты презираешь и против которой восстаешь. Из-за тщеславия ты с пеной у рта выпрашиваешь жизнь твоего сына, потому только, что он раб предрассудков и грубых инстинктов, которые рассчитывает удовлетворить золотом. Просьба твоя, дух, не трогает нас. Жизнь твоя была такова, что вовсе не заслуживает уважения. Тебе жаль золота, которое твой сын расхитит, но, если не он, так другой найдет его и употребит на зло. Потому вовсе не чувствуется необходимости в немедленной смерти Курта.

Я был смущен. Правда, просьба моя не была обоснована. Но я сосредоточился, чтобы найти достаточную причину, и вскоре нашел путь, по которому следовало идти.

– В этой своей жизни Курт ничего не сделал ни для добра, ни для милосердия, ни для общества, ни для души; он – холодный эгоист: никого не любит и сам не любим никем. Он не приютил ни одного бедняка, золото его не осушило ни одной слезы. Это совершенно бесполезный человек, паразит, питающийся потом своих вассалов, и пот этот обилен, вследствие его алчности и грубости. Так, вот, взамен бесполезной жизни, которую прошу сократить, я предлагаю воплотить меня, когда мои руководители найдут возможным, и дать мне скромную жизнь богомольца-странника. И, если мне разрешат разыскать сокровища, я сделаю из замка Мауффен убежище для больных и убогих и буду сам ухаживать за ними. Если же найденное золото соблазнит меня и я забуду свой настоящий обет, пусть судьи мои поразят меня тою же смертью, какую я испрашиваю для неблагодарного.

Мысль моя лилась чисто, ясно и твердо, как и решимость моя выполнить избранное дело. Трепещущий золотистый свет окутал меня.

– Только полезная жизнь, посвященная добру, самоотречению и покорности, может искупить бесполезную жизнь. Пусть просимое тобою для этой цели золото останется неприкосновенным и пусть ничтожный и неблагодарный человек понесет преждевременное разрушение его земного тела. Тебе даруется смерть твоего сына Курта, глубокий дух которого расплачивается, беря на себя бремя ради достижения избранной цели. Исполни же честное дело милосердия, взамен даруемой тебе жизни.

Счастливый получением просимого разрешения, хотя бы и такой ценой, я снова опустился к моим спутникам.

– Теперь, – сказал я, – негодный сын не избежит моего справедливого гнева.

* * *

Было лето. Уже несколько недель солнце палило своими горячими лучами иссохшую землю; печален был вид деревьев с поблекшей листвой, травы пожелтелой, увядшей, и сожженных полей. Белая тонкая пыль вихрем крутилась в воздухе, удушая людей, по необходимости выходивших на большую дорогу. Природа точно истомилась, и раскаленный воздух был насыщен электричеством. По всем церквам и часовням собирался народ, вознося к Богу горячие молитвы о ниспослании освежающего дождя, который бы спас посев и виноград. Но небо было глухо к мольбам; на голубом своде не являлось ни облачка и палящее солнце собиралось пожрать землю своими огневыми лучами.

Однажды, Курт встал довольно поздно и завтракал с женой и Лукою; оба они располнели и изнемогали от жары.

– О! – сказал Лука, отирая потный лоб. – Неужели вы хотите, граф, пуститься сегодня в путь? Я задыхаюсь и здесь, а ехать верхом, да по большой дороге, где пыль ослепляет глаза и нечем дышать, это свыше моих сил.

Курт, никогда ни для кого не стеснявшийся, нисколько не тронулся этими доводами и равнодушно сказал:

– Я решил быть сегодня у герцога. Надо покончить с этим делом, а потому мы поедем, отец Лука.

– Но что это за упорство ехать по такой жаре, – заметила графиня, вмешиваясь в разговор и подозрительно смотря на мужа. – Какое это важное дело может у тебя быть с дядей? Я поеду с тобой, – прибавила она вызывающе.

Курт покраснел от злости и, ударив по столу кулаком так, что задрожала вся посуда, закричал:

– Ты останешься дома, глупая! Своими сценами ты вынудишь меня окончательно бросить тебя. Ревность твоя невыносима. О! Розалинда, – прибавил он, вздыхая, – никогда при тебе я не переживал таких сцен. О! Как я тебя люблю! Никогда я тебя не забуду!

– А! Дерзость твоя доходит до того, что ты говоришь о любви к Розалинде, – вскричала Урсула. – Кто, как не ты, говорил мне, что тебе не нравились ее бледность, ее томный вид? А теперь ты оскорбляешь меня, притворяясь, что сожалеешь о ней! Ничто не удержит меня ехать с тобою и поглядеть, кого-то собираешься ты обмануть ложными уверениями в любви.

Курт вскочил и, оттолкнув стул, вышел.

– Дочь моя, – сказал отец Лука, скромно скрестив руки на своем пухленьком животе, – не поддавайтесь внушениям демона, именуемого ревностью; успокойтесь и останьтесь дома. Даю вам слово, что у мужа вашего важные дела, и я еду с ним, а это достаточная гарантия против суетных мирских предположений.

Он встал, благословил ее и вышел; графиня, почтительно поцеловав руку святого мужа, успокоилась и села продолжать прерванный ссорою завтрак.

В это время Курт оделся, с удовольствием забрал документы и спрятал их за камзол. Он не чуял, что ему не суждено было вынуть их оттуда. Затем, прицепив меч, поданный пажом, он вышел во двор, где два конюха держали его лошадь и мула для отца Луки.

– Добрый мой господин, – заметил старый сторож замка, – вам лучше не ехать сегодня. Посмотрите. Черные тучи собираются на горизонте, и поднимается ветерок. Может быть, разразится гроза.

– Ба! – возразил Курт, садясь в седло. – Пока разразится гроза, мы будем в безопасности, в герцогском дворце.

С помощью двух конюхов Лука взобрался на мула, и они уехали.

– О! Какая жара, – говорил Лука, задыхаясь. – Граф, не скачите. Вы поднимаете пыль, которая залепляет мне глаза. Того гляди, я выпущу поводья.

Курт перешил на шаг; он не хотел явиться без духовника, который должен прочесть и объяснить герцогу документы.

– О! Проклятое животное, – вопил в это время Лука. – В такую погоду еще собирается завтракать!

Мул его также изнемогал от жары и, остановившись около куста чертополоха, не хотел идти, несмотря на удары и окрики своего всадника.

– Да кончайте же, наконец, с этой проклятой скотиной. Мы изжаримся на солнце из-за нее, – закричал Курт в нетерпении и бешенстве.

Подъехав ближе, он сильно стегнул хлыстом по спине мула.

Мул мгновенно излечился от своего упрямства и поскакал галопом, выбив из седла отца Луку, который и растянулся на дороге, страшно крича.

Увидев своего духовника лежавшим на животе, с лицом, покрытым слоем песка, прилипшего к потному лбу его, Курт покатился со смеху. Два оруженосца сошли с коней, посадили опять почтенного отца на мула, и шествие тронулось.

Я также присутствовал тут и тысячами электрических нитей выкачивал всю влажность из тела Курта, приготовляя его к сильному удару, который должен был его убить (развоплотить). Бонифаций так же работал над отцом Лукой. Неопределенная тревога охватила их обоих.

– Может быть я действительно напрасно выбрал такой день для путешествия к герцогу, – проговорил Курт, – я никогда еще не чувствовал такой жары.

Он не знал, чему приписать беспокойство и смутную тоску, давившую его, но он испытывал что-то странное, лоб его горел. Он поднял голову: черные тучи начали затягивать все небо, и задул сильный ветер, поднимая пыль столбом.

– Поспешим, – сказал Курт, пришпоривая лошадь.

Но буря настигала их с головокружительной быстротой; поднявшаяся пыль ослепляла людей и животных, задерживая их движение. Наступила темнота; деревья гнулись от ветра, за свистом которого слышались отдаленные раскаты грома.

– Поспешим. Мы уже недалеко от замка! – повторял Курт.

Но лошади становились на дыбы с взъерошенной гривой, они чуяли опасность. Каждое живое существо искало, где приютиться.

Я стал против Курта, отрывая нити, связывающие меня с ним и приспособляя те, по которым должна была пройти молния, то есть с двумя тяжелыми и насыщенными электричеством тучами. Вдруг сверкнул ослепительный свет, который точно зажег небо. Я видел, как все озарилось, словно пожаром, и астральные нити сгорели с треском, как волос на огне. Молния пронзила тело Курта и сожгла на нем компрометирующие документы, а астральное тело в мгновение ока вырвалось из земной оболочки на свободу, и я крепко схватил его. Отца Луку постигла та же участь, и Бонифаций увлек его грешную душу.

При виде хозяина, распростертого на земле, пораженные оруженосцы шептали «Ave Maria»; они хотели поднять его, думая, что он только оглушен, но увидели, что от гордого и дерзкого рыцаря остался труп, покрытый полуистлевшей одеждой.

В ту же минуту над истощенной землей хлынул проливной дождь. Во время этого страшного урагана, о котором долго вспоминали в округе, молния ударила также в замок Мауффен; часть старой башни обрушилась, похоронив под своими развалинами сокровища, предназначенные для моей искупительной жизни.

* * *

Курт, оглушенный и не сознававший происходящий с ним внезапной перемены, пришел в себя и в испуге отшатнулся, узнав меня и Бонифация.

– Ты умер, неблагодарный; ты покинул на земле тело, под защитой которого считал себя неуязвимым. Ты оплатил изменой и клеветой за мою любовь, теперь ты не избежишь моего справедливого гнева. Я не хочу мстить за себя, налагая на тебя нравственную пытку, негодный; но я расстаюсь с тобою на три века. Я разрываю соединявшие нас узы и оставляю тебя своре врагов, которых ты приобрел путем своих преступлений. Неблагодарный паразит, которого я защищал и окружал любовью! Ищи другого покровителя, или пожинай то, что посеял.

Я откинулся назад, обрезая нити, связывавшие еще меня с презренным. Я видел, как его астральное тело корчилось от отчаяния и ужаса при виде черной тучи враждебных духов, которые хотели схватить его, чтобы обречь на муки, описанные духом Мауффена, и только мое присутствие сдерживало их.

– Отец! – Это слово болезненным воплем вырвалось из сердца негодного, всегда трусившего перед страданием и очередной опасностью. Мое астральное тело ощутило болезненный толчок: звук этот прозвучавший в воздухе, в прежнее время сделал меня рабом этого неблагодарного.

Я оставил его грудным младенцем, а когда вернулся из продолжительного путешествия, ребенок трех лет, белокурый и красивый, как херувим, протянул мне свои маленькие ручонки и произнес это слово, приковавшее меня к нему. Мне некого было больше любить, кроме наследника моего имени, надежду моей страсти. Всегда слово «отец», сказанное им, когда он страшился чего-нибудь или тосковал, делало меня слабым до ослепления; а в эту минуту, когда я хотел бросить его беззащитным на произвол его врагов, это слово потрясло меня и пробудило все воспоминания прошлого.

Как и тогда я был силен, а он слаб; как в детстве я охранял его своим любящим отцовским сердцем, так и теперь его слабый трусливый и несовершенный дух ничего не значил без поддержки моей железной воли, укрощавшей его врагов. Но, боясь собственной слабости и мгновенно припомнив все оскорбления и всю неблагодарность, вынесенные мной, я собрал всю свою энергию и, не внимая отчаянным жалобам духа, поднялся в пространство, пока друзья мои уничтожали последнюю соединявшую нас связь.

Как черная, густая завеса, враждебные духи накинулись на неблагодарного, оглушая его своими обвинениями, издеваясь над его слабостью, а потом увлекли его в пространство, чтобы он полюбовался на мучения, виновником которых был.

* * *

– Могу ли я работать в пространстве? – обратился я к своему руководителю. – Я слишком страдаю.

– Ступай! – был ответ.

И я бросился в бесконечность, подальше от атмосферы земли, чтобы погрузиться в вихрь вечного вращения, где мог работать без устали, не имея более времени думать о себе.

* * *

Наконец меня остановила посторонняя сила и притянула к себе; тяжесть охватила мое астральное тело, и послышался голос моего руководителя:

– Все умерли. Пойдем на суд.

Я двинулся, волнуемый тяжелым сознанием, что приближался важный момент…

В сероватом, окружавшем меня пространстве, со всех сторон надвигались бесчисленные тени, и каждая была осенена светлым кругом, знаком Божественного, более или менее очищенного огня. Плыли духи, облеченные во флюидическое подобие рясы, с тонзурой на прозрачной голове и четками в скрещенных руках. Я дрожал и волновался.

Но, чу! – религиозное пение донеслось до меня… Да, в атмосфере звучало пение, и это были стройные звучные голоса монахов, хотя я и не видел, чтобы открылись их уста. Я понял, что это был отзвук их мыслей, потому что в духовном мире каждое сотрясение воздуха производит гармонический звук. Видя себя собранными в тесные ряды, братья бенедиктинцы, как и при жизни, вспомнили свое пение. Во главе их виднелись тени: Эйленгофа, Бенедиктуса и Санктуса.

Безмолвно облаченная масса духов собралась позади меня. Я поник головой. Да, я командовал этим братством преступных теней, был главарем банды мстителей. И в эту минуту около меня появилась тень, которая доставила мне искреннюю радость; отнюдь не радостное чувство разделить мою ответственность с другим, а просто радость увидеть старого друга. То был Антоний, вдохновитель интриг, увлекший меня на преступный путь.

С другой стороны безмолвно собиралось второе шествие: там парили Мауффен, Розалинда, Курт, карлик и другие. Их вели светлые руководители, парившие над ними.

Преступные духи приближались к светлому кругу, где провозглашен незыблемый закон возмездия: «страдание за страдание», и где руководит истинная сущность Божественного правосудия: «Не делай другому того, чего не хочешь, чтобы делали тебе. Милосердие Божие дарует тебе возможность исправить твои ошибки в новой жизни»…