I
Рауль вернулся домой в самом неприятном расположении духа. Он испытывал стыд и досаду за неосторожную связь, в нем все кипело. Он едва владел собой настолько, чтобы посидеть за обедом, после чего ушел в свою комнату, сказав, что чувствует себя не совсем хорошо, и запретив беспокоить себя под каким бы то ни было предлогом.
Ночь его несколько успокоила. Так как утро было чудесное, князь велел накрыть стол для завтрака на большом балконе, убранном цветами и защищенном тенью вековых деревьев сада. Рауль делал вид, что перелистывает журнал, украдкой поглядывая на жену. Валерия была красива, но глубокая грусть и полная апатия отражались на ее прелестном лице.
– О ком она думает? Не обо мне, конечно, так как не обратила вчера внимания на мое волнение, а теперь не замечает моего пристального взгляда, – с досадой и горечью спрашивал себя Рауль.
Молчаливое тет-а-тет молодых супругов было нарушено приходом бонны с ребенком.
– Здравствуй, дитя мое! – сказал Рауль, сажая мальчика к себе на колени. – Мадемуазель Генриета, вы можете уйти, – обратился он к бонне, – я приведу к вам ребенка.
При появлении сына Валерия несколько оживилась.
Маленький Амедей был очень красивым ребенком, но в нем не было ни малейшего сходства с родителями. Цвет его лица матово-бледный, густые черные, с синеватым отливом кудри окаймляли его широкий выпуклый лоб, и в больших черных глазах, сумрачных и огненных, не было ничего похожего на чарующую мягкость бархатных глаз Рауля.
Долго любовался им отец, улыбаясь, но вдруг вздрогнул. Дьявольская мысль мелькнула в его уме: ведь вчера еще он видел те же самые черты. Разве это не были глаза и лоб Самуила Мейера? А этот алый страстный ротик, этот носик с горбинкой и подвижными ноздрями разве не напоминали ему губы и нос Джеммы, его любовницы-еврейки? Сердце Рауля сжалось: что значит это странное сходство? Его отказ от дуэли и трогательная заботливость о спокойствии княгини были следствием чего-то иного, а не просто великодушием. А если Валерия увлеклась так же, как Джемма, – факт, подтверждавшийся слухами о ее любви к Самуилу, то судьба, как бы в насмешку, заставила их подарить друг другу по незаконному ребенку, и таким образом Рауль платил тем же!
Глаза его вспыхнули, и едва потухшее бешенство поднялось снова. Он так оттолкнул от себя ребенка, что тот с криком упал, и Валерия бросилась его поднимать.
– В уме ли ты, Рауль, что так обращаешься с ребенком? – сказала она, успокаивая Амедея и покрывая его поцелуями.
Раздражение, которое князь с таким трудом сдерживал, вырвалось наконец наружу.
– Мне противно, – сухо сказал он, – вместо сходства с тобой или со мной в лице моего сына видеть черты еврея Мейера. Может быть, тебе более, чем мне, известны причины этой возмутительной случайности, которая дает повод к очень странным предположениям.
Валерия на минуту онемела, затем встала, бледная, как ее батистовый пеньюар, и большие синие глаза ее мгновенно потемнели от гнева.
– Какие у тебя доказательства, – проговорила она дрожащим голосом, – чтобы оправдать такое подлое оскорбление?
При виде этого страшного негодования доброе великодушное сердце Рауля взяло верх; он тотчас же раскаялся в том, что позволил себе так незаслуженно, быть может, обидеть жену.
– Прости меня, Валерия, – вымолвил он, поспешно подходя к ней, – моя…
Он не мог продолжать, так как в соседней комнате послышался голос Антуанетты и графиня Маркош вошла на балкон со своим старшим сыном.
– Здравствуй, Антуанетта, что так рано? – сказал Рауль.
Валерия стояла неподвижно, молча глотая слезы.
Графиня тотчас же заметила, что между ними произошло что-то, но не показала этого и спокойно ответила:
– Я пришла посоветоваться с Валерией, я хочу похитить ее у тебя на полчаса.
Но не успели молодые женщины уйти с балкона, как вошел лакей и, подавая Раулю несколько писем, сказал:
– Какой-то неизвестный покорнейше просит вашу светлость принять его по важному делу.
– Кто это может быть? И что ему от меня надо? – спросил с нетерпением Рауль.
– Он назвал себя Гильбертом. Я думаю, что один из погорельцев сегодняшнего пожара пришел, должно быть, просить помощи, так как всем известна благотворительность вашей милости.
При имени Гильберта князь несколько покраснел.
– Проведите этого человека ко мне в кабинет, я сейчас приду. Что за пожар, о котором вы говорили?
– Сегодня ночью, ваша милость, загорелся дом банкира Мейера, барона Вельдена. Страшный, говорят, был пожар, сам владелец и его жена погибли в пламени.
Пораженный Рауль отпустил лакея, но в то же мгновение услышал за собой восклицание Антуанетты и, бросившись к ней, увидел жену, лежащую в кресле.
– Вероятно, смерть Мейера так сильно подействовала на Валерию, – сказал Рауль, вспыхнув. – Скажи ей, Антуанетта, когда она придет в себя, что теперешний обморок при известии о несчастье, постигшем ее бывшего жениха, есть одно из доказательств, которых она у меня требовала.
– Рауль, – поднимая голову, поспешно сказала графиня, старавшаяся привести в чувство подругу, – твои слова доставляют мне наконец случай, которого я давно ждала, – поговорить с тобой откровенно. Я не узнаю тебя с некоторых пор. Ты, такой добрый и великодушный, так жесток относительно Валерии. Сегодня у вас произошла какая-то семейная сцена, которая могла быть причиной ее обморока. Ну скажи откровенно, что вооружило тебя до такой степени против той, которую ты так любил?
– Я бы очень желал, чтобы ты была права, – ответил Рауль, кусая губы и стараясь подавить слезы, готовые выступить на глазах. – Однако же ты осталась спокойна при известии, которое должно было произвести на тебя такое же впечатление, как и на Валерию. Ты должна согласиться с тем, что чувствует каждый муж, находя в чертах своего ребенка живой портрет человека, игравшего таинственную роль в жизни его жены, и увидев, что она падает в обморок при известии о его смерти.
– Рауль, тебя увлекает ревность, – строго проговорила Антуанетта. – Можешь ли ты действительно предполагать, что эта чистая душа способна на такую гнусную против тебя измену? Стыдись! Валерия была взволнована, когда я вошла. Если ты ей сказал нечто подобное тому, что я сейчас слышала, то, полагаю, это достаточная причина лишиться чувств.
Глубокое убеждение, которое слышалось в голосе и светилось в глазах графини, произвело благотворное впечатление на Рауля. Ничего не отвечая на ее слова, он прижал к своим губам руку невестки и ушел.
Беседа с Гильбертом не успокоила его. Жестокость Самуила относительно жены ужаснула его. Узнав, что молодая женщина спасена, он вручил этому проходимцу крупную сумму денег, прося его позаботиться о Руфи и ее ребенке и всегда, когда нужно, обращаться к нему.
Он остался один, и неодолимое желание высказаться, вылить свое горе испытанному, преданному другу заставило его подумать о матери.
Старая княгиня занимала в одном из предместий небольшой дом, окруженный садом. Ей было предписано жить вне города, так как последние четыре года ее здоровье очень пострадало. Она перестала владеть ногами, и изнурительная лихорадка подорвала ее силы. Прекрасное утро несколько оживило ее, и она велела вывезти свое кресло в сад, под тень сирени.
Когда вошел Рауль, она тотчас заметила, что он расстроен.
– Милая моя, – обратилась она к лектрисе, – пойдите отдохните, пока Рауль со мной. Вы много читали сегодня.
Едва высокая худощавая фигура скрылась в конце аллеи, она взяла руку сына и привлекла его к себе.
– Сядь здесь, у моих ног, – нежно сказала она, – и поговорим откровенно, как было, когда ты был ребенком и приходил поверять мне, своему единственному другу, все свои радости и печали.
Рауль прижал к губам худую, прозрачную руку матери.
– Да, дорогая моя, я пришел, чтобы открыть тебе мою душу, поведать тебе о моих заблуждениях и моей печали. Я очень изменился с тех пор, как женат, и уже не тот добрый, невинный мальчик, каким ты меня воспитала. Я наделал много дурного, я так несчастлив.
Голос его оборвался, и он опустил голову на колени матери. Она ласково откинула рукой его шелковистые волосы и, целуя его лоб, со вздохом сказала:
– Я давно заметила, что глаза твои не светятся счастьем. Я боюсь, что, может, в слепом увлечении, желая во что бы то ни стало составить твое счастье, я утешила печаль и тем лишила тебя возможности быть счастливым в зрелом возрасте.
– Дорогая матушка, не упрекай себя ни в чем! Я знаю, что у тебя была одна цель – мое счастье. Но теперь ты должна сказать мне правду, знала ли ты, что Валерия меня не любит и что сердце ее принадлежало другому. Мне необходимо знать истину, мне необходимы твои советы, чтобы привести в порядок хаос, господствующий в моей душе и не дающий мне покоя.
– Да, теперь я сознаю, какая дерзость со стороны человека воображать, что при его слепоте, при всей ограниченности он может подчинить себе обстоятельства своим истинным желанием. Твоя болезнь тогда, дорогой мой, и страх потерять тебя сводили меня с ума. Доктор объявил, что реакция, вызванная радостью, только и может тебя спасти. Поэтому-то я и добилась привести невесту к твоему изголовью.
В коротких словах, но ничего не пропуская, сообщила она ему все предшествующие его женитьбе события, но когда она в своем рассказе дошла до случая в день свадьбы, когда Рудольф едва успел спасти свою сестру от смерти, вытащив ее из пруда (в чем ей повинилась Антуанетта), Рауль вспыхнул.
– О! – воскликнул он, дрожа от негодования. – Если бы я знал, что она становилась рядом со мной перед алтарем, только что вырвавшись из объятий своего возлюбленного, я оттолкнул бы ее руку. Ничто не остановило бы меня! Она побоялась огласки, но у нее достаточно смелости обмануть мое доверие и посрамить мою честь.
– Ты увлекаешься, друг мой! Романтическая натура Валерии толкнула ее на этот роковой шаг. Она хотела оправдаться перед человеком, которого она покинула и считала погибшим из-за любви к ней, но никогда не могла она дойти до того, чтобы изменить тебе. Я считаю ее неспособной унизиться до такой степени, чтобы завести любовника.
– Ошибаешься ты, матушка, если веришь всему этому, – сказал Рауль, и слезы гнева выступили у него на глазах. – Надо быть очень интимной с человеком, чтобы бежать в дом ею же отвергнутого жениха в подвенечном платье. Я не поймал ее с поличным, но убежден, что мое счастье поругано, ибо явное доказательство ее измены существует. Теперь выслушай, в свою очередь, меня, и ты согласишься со мной.
Он с волнением рассказал матери подробности своей супружеской жизни, признался во всех увлечениях, в злополучной связи с женой Мейера и ее последствиях. Затем сообщил ей об отказе Самуила драться с ним ради спокойствия Валерии, о поразившем его сходстве с его ребенком и об обмороке Валерии при известии о смерти барона.
– Потому что, – прибавил он, – не падают же в обморок, узнав о смерти человека, которого когда-то любили, а затем не видели четыре года.
Затем он в нескольких словах передал разговор с Гильбертом и меры, чтобы обеспечить, по возможности, будущее Руфи и ее ребенка.
– Видишь ли, матушка, он выгнал из дому свою преступную жену, – заключил он, стиснув зубы. – Мало того, он счел себя вправе убить ее, чтобы уничтожить вместе с ней незаконного ребенка. А я? Неужели я должен безропотно отдавать мое незапятнанное имя и мой титул чужому ребенку, да еще ребенку еврея? Да есть ли достаточное наказание изменнице?
– Рауль, дитя мое, ты преувеличиваешь. Внутренний голос говорит мне, что Валерия невинна. При ее чуткой, впечатлительной натуре могло случиться, что, думая часто о бывшем женихе, она невольно передала ему злополучное сходство с Мейером. Можно ли по такому шаткому подозрению обвинять жену? Мейер после шестимесячного отсутствия уличил жену в неверности. Будь у тебя такие же доказательства против Валерии, я бы первая сказала тебе – разведись. А потому, прошу тебя, Рауль, отбрось всякие сомнения и не отталкивай от себя ребенка, который все же твой сын. Амедей любит тебя еще больше, чем свою мать. Он весь оживляется, едва заслышит твои шаги. Лишь голос крови может так сильно привлекать ребенка к тебе.
– Ах, как бы я хотел тебе верить, – проговорил Рауль, глубоко вздыхая. – Хорошо, последую твоему совету и буду молчать, но счастье ко мне тем не менее не вернется, оно разрушено. Неодолимая преграда стала между мной и моей женой, всегда рассеянной и равнодушной. А так как я знаю, о ком она задумывается, то и я избегаю ее, ища любви вне супружества и чувствуя себя везде лучше, чем дома.
– Нет-нет, Рауль! Обещай мне бросить любовные похождения, которые могут погубить тебя. Старайся, напротив, примириться с женой и привлечь ее к себе, невзирая на неудовлетворенную любовь, ища спокойствия в честной мирной жизни и в исполнении своего долга. Затем навещай меня как можно чаще. Видеть тебя теперь – мое единственное счастье, и я чувствую, что недолго буду им пользоваться. Твой отец зовет меня к себе, силы мои слабеют с каждым днем, и я знаю, что дни мои сочтены.
– Матушка, не говорите о разлуке. Что станется со мной, одиноким, покинутым, никем не любимым, – воскликнул вне себя Рауль. – Нет, нет, ты не можешь, ты не должна умирать, а я не в силах перенести потери всего разом.
Испуганная отчаянием сына, княгиня откинулась, бледная, на подушки, а Рауль бросился к ней:
– Тебе худо?
– Нет, дитя мое, но горе твое при мысли о разлуке сильно взволновало меня. Если бы от меня зависело, разве я покинула бы тебя? Успокойся, дитя мое, мы должны покориться воле Создателя. Впрочем, смерть не есть разлука навеки; душа, отделившись от тела, начинает жить иной жизнью, и моя любовь переживет мое бренное тело. Я буду с тобой, буду видеть тебя, и, может быть, ты будешь это знать и чувствовать.
Рауль слушал молча. Он снова сел на табурет и спрятал голову в колени матери. При последних словах он выпрямился и горько сказал:
– Чтобы утешить меня, ты хочешь заставить меня верить невозможному. Никогда никто из отошедших не возвращался на землю, чтобы словом ласки смягчить скорбь покинутых или дать им добрый совет.
Княгиня выпрямилась, и выражение торжественной важности озарило ее лицо.
– Я непоколебимо уверена в том, что тебе сказала. Теперь настал момент сообщить тебе о случае, доказавшем мне, что наши дорогие отошедшие находятся близ нас и могут иногда входить с нами в контакт.
Помолчав с минуту, она продолжала:
– Ты знаешь, как я любила твоего отца. Его смерть едва не свела меня с ума. В отчаянии я отреклась от жизни и света, забыла тебя в моей эгоистической скорби. Я проводила целые дни в молельне, обтянутой черным сукном. Там, сидя в кресле, я не сводила глаз с портрета твоего отца, на котором он снят во весь рост. Так сидела я однажды вечером. Висячая лампа освещала молельню. Я более чем когда-либо чувствовала себя одинокой, несчастной, слезы душили меня, и я закрыла лицо руками. Глухой, но ясный треск заставил меня вздрогнуть и поднять голову. Я с удивлением заметила, что беловатое блестящее облачко расстилается перед портретом. Минуту спустя оно рассеялось и твой отец, словно выйдя из рамы, приблизился ко мне. Я оцепенела и не могла шевельнуться. Но глаза мои не обманывали меня: то был живой Амедей. Его прекрасные оживленные глаза с любовью и грустью смотрели на меня. Протянув ко мне руки и наклонясь ко мне, он сказал: «Дорогая Одилия, смерть есть лишь переход от одной жизни к другой. Тело разрушено, но любовь не умирает, как не умирает и душа. Я близ тебя, и твои слезы, твое непомерное отчаяние заставляют меня страдать. Я оставил тебе Рауля, посвяти ему себя, живи для него, и ты воскреснешь, если не для счастья, то для святого исполнения долга матери!»
Дрожа от счастья, я ловила каждый звук милого голоса, которого не слышала уже несколько месяцев. Но вдруг видение стало бледнеть, расплываться и как бы исчезло в раме. Вскочив, как безумная, я с криком отчаяния бросилась к твоему отцу, чтобы удержать его, но мои руки уперлись в полотно. В отчаянии я еле дотащилась до аналоя и упала перед ним на колени. Но каково было мое удивление, когда у подножия креста я увидела раскрытый листок бумаги, в котором почерком твоего отца были написаны те самые слова, которые он только что произнес. Я не могла сомневаться в том, что милосердие Божье приподняло меня над завесой, скрывающей от нас невидимый мир, и слышала одно из тех живых существ, которых не может видеть наше грубое зрение. Я пала ниц и благодарила Бога. Никогда никому я не говорила об этом случае. Мне казалось, что сомнение, недоверчивая улыбка осквернят эту тайну. А теперь я покажу тебе эту записку, которую ношу уже девятнадцать лет.
Княгиня вынула медальон, висевший на золотой цепочке и спрятанный на груди, и достала из него сложенную бумажку, пожелтевшую от времени, на которой карандашом были написаны приведенные выше слова. Рауль с благоговением рассматривал записку.
– Я верю тебе, матушка, – сказал он, целуя руку матери, – и постараюсь найти в этом убеждении некоторое утешение в скорби, которая меня ожидает. Согласно твоему желанию, я готов верить в невиновность Валерии и искать сближения с ней. Я прощаю ей оскорбление, которое она нанесла моей любви, произнося ложную клятву у алтаря.
Князь вернулся домой, самым искренним образом расположенный к примирению. Но зло, раз допущенное, трудно исправить.
Когда Валерия пришла в себя, первой ее мыслью было уехать от мужа, и только просьба Антуанетты ради чести семьи не прибегать к огласке заставила ее отказаться от своего намерения. Но оскорбленная до глубины души, она была холодно-сдержанна с Раулем, удалилась от ребенка и, замкнувшись в самой себе, казалось, не замечала ничего окружающего. Лишь старушке княгине она выказала самую нежную дочернюю привязанность – окружала ее заботами и предупредительностью. И княгиня часто спрашивала себя, всматриваясь в ее бледное лицо, в ее ясные глаза, как зеркало отражавшие чистую душу, возможно ли, чтобы это все служило маской?
Видя, что его попытка к примирению отвергнута, Рауль ограничился тем, что всматривался в Валерию, и порой ее дивная красота снова приобретала над ним свою силу. В такие минуты он упрекал себя, что поддался подозрению, но при взгляде на Амедея в нем воскресали подозрения и злоба. В охлаждении жены к своему ребенку он видел доказательство сознания позора и угрызений совести. Впрочем, все эти чувства утихали перед скорбью, которую он ощущал при мысли о близкой разлуке с матерью. Целые дни проводил он возле нее, ласками и заботами своими стараясь продлить ее жизнь.
Тяжелое предчувствие волновало между тем больную. Что будет с Раулем, если до смерти матери не произойдет благоприятной перемены в натянутых отношениях семьи? Что будет с Амедеем, если отвращение или равнодушие поселятся в сердце молодого отца? Куда мог увлечь князя его впечатлительный страстный характер, когда ее не будет, чтобы нежной рукой сдержать его порывы? В надежде предупредить всякие нежелательные случаи княгиня старалась сблизить молодых супругов, удерживая при себе Валерию и Амедея. Она думала, что таким образом, при явном и совершенно искреннем проявлении привязанности, она охранит мальчика от заброшенности в будущем, сохранит за ним одновременно привязанность Рауля, для которого было священно все, что любила его мать.
Так прошло лето. Но силы княгини явно убывали, и не было никаких надежд на продолжение жизни.
В одно прекрасное утро, в августе месяце, Рауль печальный и озабоченный гулял по саду в ожидании кареты, чтобы ехать к княгине. Он машинально сел на скамейку у фонтана и рассеянно взглянул на блестящую струю воды, падающую из пасти тритона, как вдруг внимание его было привлечено каким-то золотым предметом, видневшимся меж камней и ярко сверкавшим под лучами солнца. Рауль позвал садовника. Тот, не долго думая, прыгнул в бассейн и с большим трудом вытащил цепочку с медальоном, застрявшим между камней.
– Это золотая цепочка, ваша светлость, и на ней висит что-то, – удивленно сказал садовник и достал медальон.
Рауль очень обрадовался, увидев медальон Валерии, таинственно исчезнувший два года назад. Каким чудом эта вещь, которую он считал украденной лакеем, за что тот был прогнан, каким чудом она оказалась здесь? Князь пошел к себе в кабинет и заперся. Если действительно в медальоне не было ничего подозрительного, то он готов был поверить в правоту своей жены и сделать все, чтобы исправить свою ошибку и примириться с Валерией. Он готов был поверить, что лишь случай придал его сыну сходство с ненавистным евреем. Сидя у стола, он взглянул на стоявший перед ним и недавно снятый портрет Амедея. В этом личике ничто не напоминало его или Валерию, но это еще ничего не значит…
С лихорадочным волнением принялся он разглядывать медальон, потемневший от долгого пребывания в воде, слегка побледневший и несколько попорченный. Он продолжал ощупывать его со всех сторон, но не находил ничего. Медальон казался целым. Однако его подозрительность была возбуждена. Он взял перочинный нож и стал так сильно нажимать обратную сторону медальона, что коснулся, вероятно, потайной пружины. Открылось дно медальона, и в нем оказалась с одной стороны прядь волос, с другой стороны миниатюрный портрет. Глухой стон вырвался из груди Рауля: он увидел энергичное красивое лицо и большие черные глаза Самуила Мейера. Не оставалось никакого сомнения: он был гнусным образом обманут и обесчещен. Сравнение портрета Амедея с портретом медальона уничтожило всякие иллюзии. Оба лица были схожи черта в черту. Ребенок, которого он считал своим, оказался сыном еврея, и он был не властен отречься от него, лишить его похищенного имени. В душе Рауля поднималась буря, а безумная жажда мщения внушала ему мысль требовать себе право отвергнуть жену и ребенка на основании предательского сходства.
– Что надо? – спросил он лакея, который появился в дверях кабинета.
– Княгиня чувствует себя очень худо и просит вашу светлость пожаловать как можно скорей. Сейчас приехал посланный от вашей матушки.
Рауль спрятал медальон в карман и как безумный бросился в карету.
Несмотря на всю свою слабость, княгиня по лицу вошедшего сына заметила, что в жизни его произошло нечто важное и что при всем старании сохранить внешнее спокойствие в нем проглядывала душевная мука.
Сердечная материнская тревога мгновенно возбудила силы умирающей, и движением руки она удалила всех из комнаты.
– Дитя мое дорогое, я вижу по твоему лицу, что ты только что вынес сильное потрясение, – сказала она слабым голосом, пожимая руку сына. – Пока я еще могу слышать тебя и давать тебе советы, скажи мне все, что гнетет твое сердце.
Эти слова рассеяли мнимое спокойствие Рауля, и, спрятав лицо в подушках ее постели, он разразился судорожными рыданиями, но через несколько минут после этого припадка отчаяния, сделав над собой усилие, он поднял голову и дрожащим, задыхающимся голосом сообщил о своем открытии и показал матери обличительный медальон. Со слезами на глазах смотрела княгиня на это неоспоримое доказательство измены.
– Что ты намерен теперь делать? – спросила она после минутного молчания.
– Что мне остается делать, если я желаю сберечь уважение к себе, как не привлечь ее к суду, – горько ответил он. – С помощью этого медальона я сумею лишить эту бесчестную женщину права носить мое имя.
Княгиня выпрямилась.
– Рауль, если ты меня любишь, если не хочешь отравить мне последние минуты, ты этого не сделаешь! – с лихорадочным беспокойством сказала княгиня. – Душа моя не будет иметь покоя в могиле, если вся эта грязь ляжет на наше незапятнанное имя. Да и захочешь ли ты запятнать честь старого графа Маркош, Антуанетты и ее мужа? Конечно, ты не можешь жить с Валерией, так разойдись с ней без огласки, не бесславя перед светом ни ее, ни ребенка, неповинного в преступлении. Дитя мое дорогое! Я понимаю твои мучения, но тем не менее умоляю тебя, предоставь месть Богу, прости, как Христос простил врагам своим, и милосердие Господне дарует тебе спокойствие и забвение.
Бледное прозрачное лицо больной слегка оживилось, ее большие глаза горели лихорадочным блеском, были с мольбой устремлены на Рауля. Сняв со своей шеи крест и медальон с таинственной записью, она произнесла нежным, слабеющим голосом:
– Можешь ли ты на этом кресте поклясться умирающей матери, что никогда не сделаешь подобного скандала?
Растроганный, побежденный ее взглядом и голосом, Рауль опустился на колени и прижал к губам крест и холодеющие руки, которые держали его.
– Как ни тяжело мне это требование, но твоя последняя воля для меня священна. Из любви к тебе я клянусь этим крестом и памятью моего отца, что буду молча нести мой позор, никогда не разведусь с Валерией и не отвергну ребенка.
Луч радости озарил лицо княгини.
– Да благословит тебя Бог, как я благословляю тебя, сын мой, за твою любовь и повиновение, а внутренний голос шепчет мне, что все выяснится и ты снова будешь счастлив. Теперь… – Она вдруг замолчала, силы ее внезапно ослабели, и она упала на подушки.
На крик князя в комнату вбежали старая лектриса и горничная, а вслед за ними вошел священник, приехавший по желанию больной. Взглянув на княгиню, священник опустился на колени и стал читать отходную. Припав головой к постели умирающей, Рауль, казалось, ничего не видел и не слышал.
Прикосновение руки к его плечу вывело его из оцепенения.
– Встаньте, сын мой, мать ваша избавилась от земных страданий, и ее праведная душа обрела вечный покой в селениях праведных.
Князь встал, он был так же бледен, как покойница, но глаза его были сухи.
Он наклонился над застывшим лицом той, которая беспредельно его любила, и, взглянув на крест в костенеющих руках усопшей, осторожно вынул его и надел на себя.
«Ты будешь напоминать мне мою клятву», – подумал он, благоговейно поцеловав холодные уста княгини.
Затем с удивительным спокойствием Рауль сделал все необходимые распоряжения.
Все знали, что он боготворил свою мать, и ожидали взрыва горя, а потому это наружное спокойствие, бледное бесстрастное лицо и воспаленные сухие глаза возбудили общее удивление и некоторые опасения. Заметили также, что Рауль тщательно избегал жены и во все время погребальной церемонии не обмолвился с нею ни единым словом.
С момента смерти матери князь не ступил ногой в свой дом и все время находился возле гроба, а на то время, когда родные и знакомые приходили поклониться праху покойной, он запирался в комнате матери. Лишь после погребения подошел он к Антуанетте, прося ее передать графу Маркош, а также Рудольфу и Валерии, что ему нужно переговорить с ними о важном деле и что он просит их собраться завтра в час пополудни в кабинете, куда и он прибудет, так как до той поры, весь этот день и всю ночь, он желает провести в комнате усопшей.
На следующий день Валерия и Антуанетта пришли первые в указанную комнату. Княгиня чувствовала себя нехорошо, имела расстроенный вид, и траур еще резче оттенял ее бледность.
– Я предчувствую горе, – говорила она. – Рауль такой странный, он так изменился.
Антуанетта ничего не ответила и с глубокой нежностью обняла ее. Тяжелое предчувствие сжимало ей сердце, но она старалась дать этому предчувствию определенную форму. Вскоре вошли Рудольф со своим отцом. Молодой человек был бледен. Молча и с недоверием глядел он на сестру. Один старый граф был спокоен, как всегда.
– Не знаю, какая муха укусила Рауля, – говорил он, садясь. – Что значат все его странности и его трагический вид? Это для меня тайна. Отчаяние его естественно, он так любил свою мать, но тем не менее покидать из-за этого свой дом, жену, ребенка… Это преувеличение. И что это за таинственное совещание, на которое он нас всех созвал? Ничего не понимаю.
– Сейчас все узнаем, – ответил Рудольф, прислушиваясь, – вот подъехала его карета.
Минуту спустя вошел бледный Рауль.
– Успокойся, друг мой, – сказал старый граф, дружески пожимая ему руку. – Мы бессильны перед законом природы. Но скажи, зачем ты нас собрал?
Князь оперся о стол и с минуту молчал.
– Я собрал вас, – начал он наконец, – чтобы вы были судьями оскорбления, нанесенного мне Валерией. Я ставлю ее перед семейным судом, так как клятва, данная мною покойной матери, не позволяет мне публично отвергнуть преступную жену, которая дерзнула прикрыть моим честным именем ребенка, прижитого с евреем.
Глухое восклицание вырвалось из груди Валерии. Рудольф побледнел и отшатнулся, а старый граф вскочил с места.
– Это клевета! Где доказательства такого невероятного обвинения?
– Взгляните на вашу дочь. Разве виновность не написана на ее лице? – сказал Рауль, дерзко смеясь и рукой указывая на бледное как смерть лицо Валерии, которая, чтобы не упасть, ухватилась за спинку кресла. – Впрочем, я имею доказательства более существенные. От меня скрыли многие обстоятельства, предшествовавшие моему супружеству, но вам, отец, я не ставлю это в упрек. Я вас понимаю и нахожу естественным, что такой кровный аристократ, как вы, предпочел иметь зятя дворянина, а не еврея. Но для Валерии нет извинений, она обманула меня, выходя за меня замуж. До ее отъезда в Италию я откровенно спросил ее, не жалеет ли она своего прежнего жениха. Она сказала мне «нет»! И несмотря на это не постыдилась, едва вытащенная из пруда, вырвавшись только что из объятий своего любовника, протянуть мне свою руку, принести ложную клятву перед алтарем и выдать ребенка банкира за моего сына.
– Рауль! – воскликнула Валерия вне себя. – Клянусь тебе спасением души моей, что я невиновна, что я никогда не принадлежала банкиру.
В этом крике прозвучала такая правда, что князь на минуту поколебался.
– Невиновна! – насмешливо сказал он. – Ты, которая, позабыв чувство стыда и собственного достоинства, в подвенечном платье бегала в дом молодого человека, который был тебе уже чужим? Невиновна ты, которая через год после свадьбы носила медальон, где с одной стороны был портрет мужа, а с другой волосы и портрет любовника?
Он вынул из кармана злополучный медальон, открыл его и, положив возле портрета маленького Амедея, сказал:
– Судите сами об этом. Сличите эти два портрета, и у вас не останется никакого сомнения насчет происхождения маленького князя Орохай.
Старый граф побагровел, глаза его налились кровью, он бросился на дочь и так схватил ее за руку, что она упала на колени.
– Признайся в своей вине, негодная, опозорившая наше имя! – крикнул он, продолжая с ожесточением ее дергать.
– Не троньте ее! – сказал Рауль, бросаясь к жене, и оттолкнул руку графа, помогая Валерии встать. – Я один бы имел право мстить, но отказался от этого права. Моя дорогая мать, умирая, просила меня пощадить жену и ребенка. Из уважения к этой предсмертной просьбе, а также для ограждения чести моего и вашего имени я буду молчать, не разойдусь с Валерией. Но я не могу жить с ней, между нами разверзлась пропасть; мир и доверие убиты навсегда. Сегодня я был у командира и подал в отставку. Через неделю, думаю, мне можно будет уехать под предлогом путешествия, ребенок же останется при матери, и…
Валерия, бледная, чуть живая, безмолвно слушала его; но при последних словах она схватила руку князя и голосом, проникнутым глубоким чувством правоты, проговорила:
– Ах, Рауль, если бы ты знал, как несправедлив ко мне. Вся моя вина в том, что я носила этот медальон, но я полагала, что Мейер умер, когда дала в Неаполе вставить его портрет в медальон, который ты мне подарил, а потом не знала, как его вынуть. Давно уже сердце мое не принадлежит ему и воспоминание о нем для меня – тяжелый сон. Сходство ребенка с ним – непонятная злая случайность, так как я всегда была верна тебе. И если есть правда у Бога, то невиновность моя будет доказана, и тогда ты поймешь, что совершил преступление, не признав ребенка за своего сына. Клянусь тебе еще… – Она не договорила, порывисто прижала к сердцу руку, голова ее запрокинулась. Она упала бы на пол, если бы Рауль не подхватил ее.
С помощью Антуанетты Рудольф отнес сестру в ее комнату, а Рауль подошел к расстроенному графу, который бессильно опустился в кресло.
– Успокойтесь, отец, – сказал ему князь, – я сделаю все, чтобы наш разрыв не подвергся огласке. Валерия останется здесь полновластной госпожой, она будет пользоваться всеми доходами, какими пользовалась до сих пор. Моему нотариусу, равно как и моим управляющим, будет дано распоряжение доставлять ей необходимые суммы для поддержания дома на обычной ноге, а я отправляюсь путешествовать, чтобы рассеять мою скорбь, и злым языкам не будет никакой пищи для сплетен.
– Ах, я бы желал лучше видеть ее мертвой, – прошептал граф, пожимая руку зятя, и слезы отчаяния и угрызения совести скатились по его щеке.
Валерия не приходила в себя, у нее открылась горячка, и доктора нашли болезнь весьма опасной. В течение недели жизнь ее была на волоске, но молодость взяла свое. Верный своему намерению избегать всего, что только может дать повод к сплетням, князь остался в городе, и только через две недели, когда доктора признали Валерию выздоравливающей, он решился уехать.
Трудно описать его чувства в течение этого времени. Слова его жены и тон ее голоса трогали его; воспоминание о душевной муке, отразившейся на прелестном лице Валерии, преследовали его, будя в нем прежнюю страстную любовь, но при мысли о подавляющих доказательствах ее виновности в сердце его снова поднималась буря и кипела решимость расстаться с ней навсегда. Тем не менее накануне отъезда им овладело непобедимое желание взглянуть последний раз на больную. Уехать, даже не взглянув на нее, показалось ему невозможным.
Он нерешительно направился к спальне Валерии и приподнял портьеру, окинув взглядом комнату. В нескольких шагах от кровати Антуанетта в пеньюаре сидела у стола, освещенного лампой с абажуром. Склонясь над молитвенником, она, казалось, погрузилась в молитву.
– Антуанетта, – позвал тихо Рауль.
Вздрогнув, она подняла голову и, увидев князя, тотчас подошла к нему и подвела его к кровати. Тень от атласных занавесей и кружев падала на Валерию, и бледная неподвижная головка ее едва отделялась от батиста подушек вследствие истощения. Она спала тяжелым сном, и ее тонкое исхудалое лицо носило отпечаток такого страдания, что Рауль вздрогнул. Он молча смотрел на нее несколько минут, затем склонился и припал губами к ее холодной ручке, лежащей сверх одеяла.
Антуанетта видела, что он плачет, и, когда он повернулся к ней, сказала умоляющим голосом:
– Ах, Рауль, послушайся голоса своего сердца, останься, и все будет хорошо. Несмотря на все кажущиеся улики, я вполне уверена в том, что Валерия невиновна. Останься, счастье вернется.
– Ты требуешь от меня невозможного, Антуанетта. Пока не изгладится страшное подозрение относительно происхождения Амедея, никто не в состоянии уничтожить пропасть, которая отделяет меня от Валерии. Ах, если бы она могла оправдаться! Но она не может этого сделать. Не говори же ей, что я приходил сюда, и, когда она оправится, отдай ей этот медальон. Теперь мне все равно, если он будет у нее, так как мое счастье разрушено безвозвратно. Прощай, дорогой друг, прощай! Не забывай в твоих молитвах одинокого скитальца, который будет искать по свету душевного мира и забвения!
С трудом сдерживая рыдания, Антуанетта обняла его.
– Конечно, я буду молить Бога, чтобы он разъяснил эту печальную тайну и возвратил тебя в наши объятия. Но, Рауль, неужели ты в самом деле хочешь уехать, быть может, на целые годы, не простясь с Амедеем?
– Нет! Нет! – воскликнул Рауль. – Я не могу видеть его. Это живой образ ненавистного мне человека, живое доказательство моего несчастья.
– А он все-таки твой сын. Умирая, твоя мать благословила и обняла его, и это благословение освятило невинного малютку. Ты не можешь уехать, не прижав его еще раз к своему сердцу.
Растроганный Рауль поддался убеждению Антуанетты и пошел вслед за ней в комнаты сына. Они остановились на пороге, заслоненные портьерой. Амедея укладывали спать, и, стоя на коленях в кроватке, он читал своим чистым детским голосом вечернюю молитву: «Отец небесный, даруй папе и маме здоровья и счастья, а мне помоги быть послушным, чтобы расти им на радость».
– Уйдите, Марго, – сказала Антуанетта няне, входя первой.
Амедей, завидя отца, которого боготворил, мигом вскочил и, радостно вскрикнув, протянул ему свои ручонки. Он был очарователен в ночной рубашечке с кружевами, с блестящими глазами и счастливой улыбкой. Рауль взял его и прижал к своей груди, слезы душили его.
– Не плачь, папа! Амедей будет паинькой, – сказал мальчик, обнимая ручками шею князя и нежно прижимая свою кудрявую головку к щеке отца.
На минуту он забыл все и покрывал поцелуями ребенка, но вдруг, вырвавшись из его объятий, он почти бросил его на руки Антуанетты и выбежал из комнаты.
Выздоровление Валерии шло медленно. Ее душевное состояние задерживало выздоровление, и полная апатия сменилась частым лихорадочным возбуждением. Антуанетта была единственным существом, которое она к себе допускала. Отца и брата она запретила к себе пускать. И графиня боялась, чтобы это нервное потрясение не было слишком сильным для нежной натуры Валерии и не оказало на нее пагубных последствий. Однажды утром, месяц спустя после отъезда Рауля, обе они сидели в будуаре княгини. Доктор только что ушел и, по-видимому, остался доволен состоянием больной, разрешив ей выехать в экипаже подышать воздухом. Лежа в длинном кресле и устремив взгляд в пространство, Валерия о чем-то напряженно думала. Антуанетта, следившая за ней, первая нарушила молчание.
– Фея, я давно хочу поговорить с тобой серьезно. Порой я не узнаю тебя, а между тем теперь, когда ты начинаешь выезжать, надо же положить конец странностям, которые могут вызвать удивление в людях. Скажи мне откровенно, отчего ты не хочешь видеть ни отца, ни Рудольфа?
– Потому что оба они поверили моей виновности, – раздраженно сказала Валерия. – Они сочли меня способной на такую низость! Отец мой, всегда такой добрый, забылся до того, что бросился на меня с таким бешенством, что Рауль должен был меня защищать. А между тем что же, как не их беспутство да мотовство, заставили меня поплатиться таким счастьем тогда, теперь – моей честью. Они толкнули меня в объятия Самуила, чтобы спасти свое имя, а затем в объятия князя, в угоду родовому тщеславию. Отец дал мне выбор: мой разрыв с Самуилом или самоубийство, забывая о том, что душой человека нельзя распоряжаться по минутному капризу. Ах, – продолжала она, сжимая руками свою голову, – я сама не узнаю себя, и порой мне кажется, что я теряю рассудок, когда думаю о непостижимом сходстве Амедея с Самуилом. Антуанетта! Ты одна веришь моей невиновности, и я действительно невиновна. Но, быть может, Бог, чтобы наказать меня за то, что я любила человека, который принадлежит к народу, распявшему Христа, дал моему единственному сыну черты отверженной расы. И за эту любовь он подверг меня презрению людей, которые будут теперь показывать на меня пальцами.
– Нет, нет! Ты преувеличиваешь, – перебила ее графиня со слезами на глазах. – Никто не может презирать тебя или подозревать в том, что произошло между тобой и Раулем.
– У меня нет этой иллюзии, и я знаю, что люди очень проницательны в раскапывании причин скандальных дел, а тут факты бросаются в глаза. Разве муж оставляет свою больную жену, если его к тому не побуждает желание бежать от нее? Нет, нет, Антуанетта, я не могу и не хочу встречаться с людьми, каждый взгляд которых казался бы мне осуждением. Теперь, когда я оправилась, я приведу в исполнение давно принятое мною решение. Я уеду из Пешта в Фельзенгоф, который принадлежит мне, и поселюсь там.
– Ты хочешь одна провести зиму в этом старом гнезде, скрытом в горах? Это невозможно, Валерия, в этом замке долго никто не жил.
– Ты ошибаешься. Я велела его поправить, и теперь он в прекрасном состоянии, а местоположение его чудесное. Уединение и тишина среди природы возвратят мне душевное спокойствие. Чтение, работа, рисование и музыка наполнят мое время. Не отговаривай меня, мое решение непоколебимо. Только не откажи мне в моей просьбе – оставь у себя Амедея!
– Ты хочешь разлучиться с ребенком? – проговорила Антуанетта, бледнея.
– Да, я не могу оставить его при себе. Каждая черта его лица служит мне как бы укором в вине, которой я не совершала, а порой присутствие его для меня невыносимо. К тому же мной овладело страшное сомнение, и я спрашиваю себя: мой ли это ребенок. Я не имею никаких доказательств, но во мне есть инстинктивное убеждение, что это позорящее меня сходство скрывает какую-то тайну. Ты добрая, Антуанетта, я знаю, ты будешь заботиться о ребенке, как о своем собственном, и заменишь ему мать.
Все убеждения графини были напрасны, и в один прекрасный день Валерия незаметным образом уехала из столицы, а маленький князь переехал к тетке. Великолепный дом Рауля, закрыв свои гостеприимные двери, предоставил посещавшим его знакомым полную свободу удивляться причинам этого неожиданного случая.
Накануне своего отъезда княгиня имела душевную беседу с отцом фон-Роте и открыла ему свою душу. Прощаясь с нею, духовник благословил молодую женщину со слезами на глазах и прибавил:
– Склонись с покорностью, дочь моя, и неси с верой и смирением тягостное испытание. Я верю твоей чистоте и не нахожу объяснения сходству твоего ребенка с молодым евреем, но Бог не оставляет без помощи и озаряет светом то, что темно для нас.
II
Уехав из Пешта, Рауль имел сначала намерение путешествовать, но его нравственное утомление было так сильно, что он должен был отказаться от своего плана. Он поехал в Неаполь, там в окрестностях купил себе виллу и зажил в полном уединении. Мало-помалу влияние чудной природы произвело благоприятный переворот в его наболевшей душе. Но по мере того, как раздражение его успокоилось, оно заменилось страшной пустотой. Рауль, натура любящая и мечтательная, привык с детства к материнской нежности, к сердечным излияниям, составлявшим потребность его души. Женившись рано и на женщине, которую обожал, он еще более привык к семейной жизни. И вдруг он лишился всего. Страшное подозрение тяготело над его женой, которую он чтил как святыню; один вид его ребенка был ему невыносим, а мать, этот добрый гений, чьи объятия были для него убежищем любви и мира, покинула его навсегда. Несмотря на терзавшее его чувство пустоты и одиночества, Рауль избегал общества; он чувствовал отвращение к удовольствиям, а связь его с Руфью отняла всякую склонность к любовным похождениям. Единственным его развлечением была прогулка пешком или в лодке. Лежа на траве или скользя по водам залива, долгие часы проводил он, любуясь природой и вспоминая прошлое.
Часто вставал перед ним прелестный образ Валерии, но он с горечью отгонял от себя его и мысль о той, которая причинила ему так много страданий. Он хотел забыть ее и поэтому не вел переписки с Пештом, так что совершенно ничего не знал о жене и ребенке.
С глубоким чувством он часто думал о своей матери. В его памяти беспрестанно проходили последние дни ее жизни. Он повторял себе каждое слово, и им овладевало неодолимое желание снова увидеть ее, опять услышать ее дорогой голос, ее добрые советы. Он с горечью спрашивал себя, если его покойный отец мог дать осязательное доказательство своего присутствия, отчего мать, так любившая его, не явится к нему в свою очередь, чтобы утешить его в несчастье. Рауль горячо молил Бога даровать ему милость, заказывая обедни за упокой души усопшей, и мысленно просил явиться ему, если она действительно продолжает жить за гробом, но просьбы его были напрасны. В этой смене скорби, надежды и отчаяния прошло около года. Но вот однажды увидел он во сне свою мать. Наклонясь к изголовью, она поцеловала его в лоб и несколько раз настойчиво повторила: «Поезжай в Париж, там ты найдешь себе покой».
Впечатление этого сна было так сильно, что князь решился исполнить данное указание.
«Как знать? – думал он. – Быть может, оживление шумного города успокоит мои терзания».
Едучи из Неаполя в вагоне железной дороги, он познакомился с одним пожилым человеком, симпатичная наружность и приятная беседа которого благотворно повлияли на него, прожившего так долго в одиночестве. Рауль узнал, что г-н Буассе – отставной полковник, что ездил он в Палермо навестить больного родственника и теперь возвращается оттуда в Париж, где живет постоянно. Князь тоже назвал себя и сказал, что едет в столицу Франции для собственного удовольствия.
Полковник заинтересовался своим новым знакомым и, заметив, что в пути Рауль часто впадает в задумчивость, сказал ему как-то сочувственно:
– Надеюсь, князь, вы не припишете праздному любопытству, если я вам скажу, что заметил в вас какую-то грусть и разочарование, которые мне кажутся непонятными в таком молодом человеке. Вы одарены всеми преимуществами физическими и материальными, какое горе может тяготить вас, ваше молодое сердце? Вы должны были бы глядеть на жизнь, как на праздник.
Взгляд, полный участия, сопровождавший эти слова, тронул Рауля.
– Благодарю вас за ваше сочувствие и скажу вам откровенно, что тяжелые семейные огорчения лишили меня наслаждения молодостью. Сверх того, я лишился матери, которую обожал! Мой добрый гений покинул меня навсегда, обрек меня на такое одиночество, которому нет утешения.
– А разве вы думаете, что любовь матери угасает вместе с разрушением тела? – сказал полковник, покачивая головой, и пытливо взглянул на грустное лицо князя. – В действительности только глаза наши не видят ее, но душа ее, отделившись от тела, не покидает нас и разделяет с нами страдания. Скажите, считаете ли вы возможным общение живых и мертвых?
– Нет, моя мать уверила меня, что мой покойный отец явился ей и утешил ее, но мне не дана такая милость.
– Не отчаивайтесь, мой юный друг, я начинаю думать, что сам Бог свел нас и что мне суждено возвратить вам душевный покой. Не знаю, известно ли вам, что в Париже существует общество людей серьезных, образованных, цель которых научным трудом доказать бессмертие души и возможность сношений с невидимым миром через посредство существ, одаренных особой для этого способностью, так называемых медиумов. Эта новая наука, у которой огромная будущность, называется спиритизмом. Она насчитывает уже миллионы последователей, число их увеличивается с каждым днем. И если вы хотите, я посвящу вас в эту новую веру. Я уверен, что вы войдете в сношение с вашей матушкой и она даст несомненные доказательства своей личности.
– О, конечно хочу, – восторженно воскликнул Рауль, – проникнуть во мрак загробной жизни, узнать, что сталось с моей матерью, снова услышать ее советы… О! Если это возможно, я оживу. Я готов быть вашим учеником, полковник. И, не правда ли, вы не заставите меня томиться, терять драгоценное время? Вы посвятите меня на этих же днях?
– Не спешите, мой друг! – отвечал, улыбаясь, полковник. – Ваше рвение меня радует, но к такому важному делу нельзя приступить без подготовки. Прежде всего я должен прочесть с вами книги, служащие основой учения спиритизма: «Книга духов», «Рай и ад», «Евангелие по спиритизму», «Книга медиумов» и «Книга бытия» Аллана Кардека. Когда вы поймете законы и возвышенное учение духов, мы попробуем с помощью Божьей вызвать вашу матушку. Приходите ко мне, я живу с женой, и если вам понравится в нашем тесном кругу, то мы свободно займемся изучением.
Рауль горячо поблагодарил его за приглашение и вскоре по приезде явился в хорошенькую виллу, занимаемую полковником в окрестностях Парижа. Хозяйка дома радушно приняла его, и князь так хорошо почувствовал себя в обществе своих новых друзей, что сделался почти их каждодневным посетителем. Пророческий сон, заставивший его предпринять это путешествие, казался ему прямым указанием матери. Он ревностно изучал философию спиритизма, и его восторженная, впечатлительная душа все более и более проникалась ее высокими основами.
Однажды полковник встретил Рауля особенно радостно.
– Князь, – сказал он таинственно, – вас ожидает приятный сюрприз. Я представлю вас моей дочери Бартон, которая приехала к нам месяца на два. Она – одна из тех особых существ, которые передают нам загробные голоса, словом, она замечательный медиум. Так что после чая у нас будет спиритический сеанс, и, может быть, ваша мать вступит в общение с вами.
Немного спустя приехала молодая чета, и глаза Рауля с жадностью и любопытством устремились на мадам Бартон. Это была молодая красивая женщина, худощавая, бледная, с тонкими пальцами и большими глазами, блестевшими странным огнем. Лихорадочное нетерпение князя было таково, что он ни до чего не прикоснулся за столом, но как только встали из-за стола, полковник сказал, смеясь, дочери:
– Надо пожалеть нашего молодого гостя. Пойдем и вызовем наших невидимых друзей.
Все общество перешло в будуар мадам Буассе, и полковник выдвинул на середину комнаты стол, положил на него несколько листов бумаги, принес крошечный столик, в одном из ножек которого был вставлен карандаш. Мадам Бартон села вместе с другими за стол и положила на него руку.
– Теперь, друзья мои, – сказал полковник, – дайте друг другу руки, помолимся мысленно, чтобы придать больше силы появившемуся духу.
Через несколько минут молчания столик начал двигаться, и карандаш написал имя Густава.
– Это мой покойный сын, – сказал хозяин дома, – самый близкий дух медиума. Скажи нам, милый Густав, присутствует ли здесь дух княгини Орохай и желает ли она вступить в общение.
Быстро на бумаге были написаны следующие слова: «Нет надобности составлять цепь, пусть князь подержит свою руку минут пять возле руки сестры».
Рауль повиновался, и, когда назначенный срок прошел, карандаш стал писать: «Дух княгини Орохай здесь и готов отвечать своему сыну».
Нервная дрожь охватила Рауля. В голове его роилось столько мыслей, что он не мог сформулировать вопрос. И столик тотчас написал другим почерком:
«Молитесь все, чтобы Рауль успокоился, хаос его мыслей мешает мне писать».
Призвав всю силу своей воли, князь сосредоточился в своей молитве и потом в волнении проговорил:
– Дорогая матушка, если это ты говоришь со мной, то для удовлетворения укажи мне какое-нибудь обстоятельство, известное лишь нам двоим.
– Слушайте, – сказал минуту спустя полковник, вынимая листок, – вот что написал дух: «Рауль, дитя мое, это я. Вспомни признание, которое ты сделал мне в то утро, когда я тебе рассказала о явлении твоего отца. Чтобы убедить тебя в моем присутствии, я напишу тебе здесь слова известной тебе записки».
Далее последовало содержание таинственного послания отца Рауля. Рауль никому не поверял рассказа своей матери. Лишь вскользь и не сообщая подробностей, говорил он полковнику о видении княгини. Ошеломленный, он с лихорадочным волнением снял с шеи цепочку и старый медальон. Он хорошо знал смысл записки, но никогда не обращал внимания на построение фраз, а теперь, когда он сравнивал эти две записки, то они оказались вполне схожими. Слезы брызнули из глаз Рауля. Наклонясь к столу, он прижал карандаш к своим губам.
– Матушка, прости, что я еще хочу в некотором роде испытать тебя, но рассудок отказывается понимать это чудо, уничтожающее смерть. Можешь ли ты и хочешь ли ответить мне на один мой мысленный вопрос?
Едва успел он подумать свой вопрос, как карандаш уже писал: «Валерия не виновна в преступлении, в котором ты ее подозреваешь, и я благословляю тебя, чтобы ты исполнил обещание, данное мне перед смертью. Бог дарует мне милость говорить с тобой, руководить тобой, давать тебе советы, и я вполне этим счастлива». Смертельная бледность покрыла лицо Рауля. Он никогда не произносил имени Валерии, клятву его не слышал никто, кроме его матери. Широко раскрыв глаза, всматривался он в прочитанные им строчки.
– Мать моя, – прошептал он наконец дрожащим голосом, – если ты любишь меня, как любила, ответь мне на последний вопрос, и я буду счастлив сознанием, что ты опять со мной и что я приобрел непоколебимое убежище. Скажи имя моего ребенка, твое девичье имя и день моего рождения.
– Амедей, Одилия, графиня фон-Эберштейн и 22 июля 18.. – быстро написал карандаш.
Этот ответ произвел потрясающее действие. С глухим вздохом, почти без чувств Рауль откинулся на спинку стула. Все встали в испуге, принесли воды. Вскоре князь пришел в себя, но полковник объявил сеанс оконченным.
С этого дня новая жизнь началась для Рауля. Жизнь земная и загробная осветились для него новым светом, а советы матери успокаивали его истерзанную, взволнованную душу. Он готов был целыми днями беседовать с дорогой отошедшей матерью и беспрестанно просил мадам Бартон брать в руки карандаш. Воспоминания о Валерии преследовали князя как упрек.
– Должен ли я примириться с ней? – спросил он однажды у матери.
– Да, но еще не настал надежный момент, прежде всего изучай спиритуализм и укрепляйся в добре.
– Не могу ли я, по крайней мере, написать ей? Мысль о том, что я был несправедлив к ней, тяготит меня.
– Конечно, можешь, напиши, но я повторяю только, что это слишком рано, но я счастлива, что вера в мои слова пересилила твои подозрения, что ты первый дружелюбно протянешь Валерии руку.
Рауль был слишком молод и нетерпелив, чтобы откладывать свои намерения; и к тому же чарующий образ жены снова приобрел власть над сердцем князя. На следующий день он написал Валерии, умоляя простить его оскорбления, и присовокупил, что, как бы ни казалась она виновата, он хочет верить ее слову, и потому во имя ребенка и будущего его счастья просит примирения.
С нетерпением он ждал ответа, но ответа не было.
– Не умерла ли она? – спросил он у матери.
– Нет, но смертельно оскорблена, – отвечал дух.
Спустя месяц он не вытерпел и написал еще раз, почти требуя ему тотчас же ответить.
Прошло еще две недели в напрасном ожидании, и Рауль уже подумывал о поездке в Пешт, как вдруг однажды утром среди полученных писем увидел один конверт, надписанный хорошо знакомым почерком. Вся его кровь прилила к сердцу, дрожащей рукой он разорвал конверт и прочел следующее:
«После всего, что произошло между нами, князь, письма ваши не могут не удивлять меня. По вашей милости на мою честь легло неизгладимое пятно, и вы уже не властны снять его и осуждение, которому меня подвергли, покинув меня. Причину такого поступка с вашей стороны общество объяснило по-своему, но, пока моя правота не будет ясно доказана, я не хочу вас видеть. Примирение не может иметь цели, раз между нами, как вы сказали, «разверзлась пропасть». Ваше великодушие и ваше сожаление являются слишком поздно. Нет ни одного нового факта в мое оправдание с той минуты, как я клялась вам в моей невиновности, и вы мне все-таки не поверили. Следовательно, в ваших глазах я и теперь должна быть так же виновата, как 15 месяцев назад.
Валерия».
Это письмо пробудило в Рауле весьма разнородные чувства. Резкость и раздраженный тон ответа, так не свойственный кроткому и миролюбивому характеру Валерии, доказывали, как много она выстрадала. Рауль понял, что трудно будет достигнуть примирения. Он спрашивал себя, отчего Валерия не упомянула о ребенке. Не хотела ли она этим дать ему почувствовать, что он утратил отеческие права над сыном, которого отверг? Раздосадованный, он тотчас написал Антуанетте, прося ее сообщить ему об Амедее.
На этот раз ответ не заставил себя долго ждать. Графиня кратко уведомила, что через месяц после его отъезда Валерия уехала в Фельзенгоф, где она находится до сих пор, в полнейшем одиночестве, и что ребенка она оставила на попечение Антуанетты, так как присутствие его было бы для нее в тягость.
Это известие как громом поразило князя. Он не допускал мысли, что Валерия покинет своего единственного сына, делая его словно ответственным за подозрение, запятнавшее ее честь… Лишь действительная непорочность могла так глубоко чувствовать несправедливость обиды, и это еще более заставило его верить в невиновность жены. А вместе с тем в сердце его пробудилось чувство любви и сожаления к бедному ребенку, отвергнутому отцом и матерью; и потому он просит ее безотлагательно прислать ему Амедея с его бонной.
Антуанетта ответила ему дружеским письмом, в котором выражала свою радость по поводу его добрых чувств к сыну, и писала, что сама с удовольствием привезет к нему сына, так как старый граф болен и, желая посоветоваться с парижскими докторами, отправляется в сопровождении всей семьи в Париж.
Лихорадочное нетерпение овладело Раулем при этом известии. Он не мог дождаться минуты, когда увидит своих, и тотчас сделал все нужные распоряжения, чтобы поместить их у себя в отеле. Он приехал на дебаркадер гораздо ранее прибытия поезда, и сердце его сильно забилось, когда в толпе приехавших он увидел Антуанетту, которая вела за руку Амедея. Ребенок сразу узнал его и с криком «папа, милый папа» кинулся к нему.
Рауль позабыл все свои подозрения, поднял его на руки и покрывал поцелуями. Но когда старый граф ушел, а Рудольф отправился пофланировать по бульварам, Рауль облегченно вздохнул и подсел к графине.
– Поговорим. У меня есть о чем рассказать и кое о чем расспросить. Во-первых, видела ли ты Валерию и как она себя чувствует?
– Я не раз посещала ее в изгнании. Здоровье ее хорошее, и похорошела она удивительно, а между тем, как это ни странно, душа ее больна.
Князь рассказал про свои попытки примирения и показал полученный ответ.
– Этот отказ с ее стороны нимало не удивляет, – грустно ответила Антуанетта. – Я не узнаю прежней Валерии. Эта любезная, отзывчивая, снисходительная женщина, готовая всегда и во всем простить, стала раздражительной, черствой и даже злобной. На ее обворожительном личике застыла холодная неподвижная суровость, она целыми днями проводит лежа на кушетке, смотря в пространство и погруженная в мрачные думы. Никакие мои убеждения повидаться с сыном, отцом и братом не подействовали. Она не может им простить, что они поверили в ее виновность. Изредка она еще справляется об Амедее, а твое имя запретила даже произносить.
Рауль провел рукой по огорченному лицу.
– Я вижу, что своей поспешностью причинил большую беду. Но ведь я же человек, обстоятельства обвиняли и обвиняют ее самым подавляющим образом. Лишь чудо, про которое я расскажу тебе после, разубедило меня.
Приход Рудольфа и детей лишил графиню возможности полюбопытствовать о подробностях, и разговор изменил тему.
Три недели, что семья Маркош провела в Париже, пролетели, как сон. Рауль познакомил их с семьей полковника Буассе и признался графине в своих спиритических воззрениях. Она хоть и была потрясена чудодейственными явлениями, убедившими Рауля, но оказалась слишком ревностной католичкой, чтобы допустить, а тем более принять истины, осуждаемые ее церковью. Так, несмотря на полную симпатию к мадам Бартон, она отказалась присутствовать на сеансе, а Рудольф под влиянием жены тоже добродушно-насмешливо отнесся к новым убеждениям Рауля. Однако, несмотря на это разногласие в мнениях, дружеские отношения упрочились вновь среди членов семьи, одушевленных общим желанием привлечь в свою среду и Валерию. С горьким сожалением в душе и словно не желая поправить зло, сделанное жене, Рауль любовь свою перенес на сына – безответственный и неповинный объект стольких огорчений.
Накануне отъезда в Пешт у Антуанетты был последний, решительный разговор с Раулем, которому она обещала полное содействие.
– Не отчаивайся, друг мой, – пожимая руку, сказала она. – Бог поможет вас примирить, так как в этом единственное средство сберечь здоровье и рассудок Валерии. Бедняжка много выстрадала, но под влиянием твоей любви она воскреснет. Я воспользуюсь болезнью отца, чтобы заставить ее примириться с ним. А раз этот первый шаг будет сделан, все остальное устроится.
III
После пожара, спалившего квартиру и дымом своим прикрывшего бегство жены, Самуил поселился в своей пригородной вилле, стараясь чтением и работой заглушить бурное раздражение мыслей, возбужденное в нем последними событиями. Он желал бы забыть Руфь и заставить всех считать, что она погибла в пламени, но люди одарены удивительным чутьем в чужих тайнах. В городе стали ходить слухи сперва неопределенные, затем все более и более точные, и эти слухи, довольно верные, утверждали, что красавица еврейка бежала с любовником и унесла с собой свои бриллианты. Только относительно личности похитителя мнения расходились: некоторые предполагали, что это был один из служащих Самуила, другие говорили, что это был отставной офицер, разоренный игрой, а большинство называли одного из артистов цирка, который неожиданно в это время уехал из Пешта.
Понятно, как тяжелы были эти сплетни для Самуила. Он едва слушал Леви, когда тот пришел сказать, что, вероятно, Руфь уехала с Петесу, так как его приятель еврей в эту ночь встретил на станции железной дороги молодую женщину и молодого человека, одних лет с Николаем Петесу, а в довершение доказательства таинственный дом в предместье был продан.
Гордость Самуила страдала жестоко, и вся злоба, кипевшая в его груди, обращалась на князя, виновника того скандала, точно так же как он был виновником его сердечных страданий. С новой жадностью стал он обдумывать свой план мщения. Сделать сына своего врага типичным представителем той расы, которую так глубоко ненавидел этот гордый аристократ, сделать из него настоящего ростовщика, фанатика Моисеева закона. Это казалось ему полнейшим и наилучшим удовлетворением его жажды мщения. Но чтобы достигнуть этой цели, он должен был переделать в некотором роде и свое собственное воспитание.
Со свойственной ему настойчивостью отдался он делам, упорно заглушая в себе всякие колебания совести, отвращение к неблаговидной наживе и всякое сострадание к ненавистным христианам. И когда, несмотря на все усилия, внутренний голос восставал против его поступков, он старался его заглушить. Он убеждал себя, что пока он был честен и великодушен, ему, тем не менее бросали в лицо «ростовщик». В этом жалком мире, где предрассудок может разбить жизнь человека, где ценят не нравственные достоинства личности, а случайное происхождение, одно лишь золото представляет настоящую цену, и поклонение богатству должно быть целью жизни.
Слух, разнесшийся по городу о разрыве Рауля с женой, взволновал Самуила. Первым его чувством была беспредельная радость, которая благотворным бальзамом легла на рану его сердца. Какая бы ни была причина разрыва, мысль, что враг разошелся с любимой им женщиной, успокаивала его ревность. С былой страстью он смотрел на портрет Валерии, написанный некогда им самим, и не подозревал, сколько отчаяния, стыда и незаслуженного презрения навлек на эту русую головку, которой любовался с таким упоением. Но когда этот первый порыв радости миновал, для него наступил новый нравственный фазис. Им овладело чувство пустоты и страшного одиночества, жизнь казалась ему бесцельной, так как никакая истинная и глубокая сердечная привязанность не согревала ее своими лучами. Чувство мести стало гаснуть и утратило для него свой интерес. Его стали мучить угрызения совести, которых он до сих пор не чувствовал. Случайно он услышал, что маленький князь Орохай живет у своего деда, из чего заключил, что аристократические родители не очень любят своего сына. Что же будет, если они когда-нибудь узнают, что это маленький еврей, похитивший титул, на что не имел никакого права? С каким презрением оттолкнут они его и забудут?.. Тяжелое чувство стыда сжало ему сердце. Какими глазами взглянет на него этот сын, которого он принес в жертву своей мести, не задумываясь над тем, какую будущность ему готовили? Конечно, этот сын возненавидит отца, удалится от него, а Самуил останется совсем один, когда у него отнимут украденного ребенка, которого он, к своему собственному удивлению, полюбил всей душой.
Любовь его к маленькому Самуилу росла все более и более. Это было единственное существо, которое радовалось при виде его. С восторженным нетерпением ребенок караулил его и осыпал поцелуями.
– А все же настанет время, когда и ты будешь меня ненавидеть, – порой говорил себе Самуил, поглаживая русые кудри ребенка. – Ты не простишь мне никогда, что я так долго лишал тебя твоего положения и титула, и будешь краснеть от стыда, что любил и считал своим отцом презренного еврея.
Порой, когда мальчик, утомленный играми, взбирался к нему на диван и засыпал, положив голову на его колени, Мейер горячо желал, чтобы истина не обнаружилась никогда. Следствием этих чувств и горьких дум было то, что в глубине души своей Самуил чувствовал, что глубоко несчастен. Не раз его брало искушение застрелиться, чтобы избавиться от мучительно преследовавших его мыслей и ускорить наступление того момента, когда всему настанет конец, когда вместе с телом исчезнет и самая способность думать. Мысль о полном уничтожении за гробом была его утешением и надеждой, а чтобы лучше убедиться в истине этого предположения, он жадно поглощал сочинения, в которых ученые доказывали, что кроме материи нет ничего.
Вся эта внутренняя работа его души выражалась лишь чрезмерной любовью к уединению. Самуил совершенно порвал все сношения, кроме деловых, с аристократическими домами, которые посещал в былое время. С финансистами, его коллегами, он ограничился визитами и необходимыми деловыми беседами. Один лишь барон Кирхберг общался с банкиром. Избегая празднеств и больших приемов, он продолжал видеться с бароном, который всегда оказывал ему особое расположение и сам часто навещал его, подсмеивался над его затворничеством и старался победить его материалистические убеждения.
Около того времени, когда Рауль познакомился со спиритизмом в Париже, барон Кирхберг заехал как-то к Самуилу. Барон, сохранивший всю живость своего характера, казалось, был очень чем-то озабочен.
– Я полагаю, мой милый Вельден, что настал момент победы, – сказал он, опускаясь в кресло и потирая руки, – я радикально уничтожу ваши ненавистнические материальные и атеистические идеи. Я надеюсь убедить вас, что не все кончается со смертью тела и наш маленький мозг не есть главный двигатель, мыслящий и действующий в нас, и вы будете вынуждены отказаться от многих других ужасов, которые считаете непреложной истиной.
Подавая гостю сигары, Самуил спросил улыбаясь:
– Могу ли узнать, какого рода неотразимое оружие приобрели вы, чтобы разрубить все мои убеждения, подтверждаемые величайшими умами?
– Ни один ученый не устоит против силы факторов, какие, я надеюсь, вы увидите завтра. Я узнал, что знаменитый медиум м-р Элингтон проездом находится здесь, в Пеште. В присутствии этого необыкновенного человека духи проявляют себя и дают бесспорное доказательство загробного существования. Я пригласил его к себе завтра вечером, и он обещал быть, вот и я приехал просить вас присутствовать на нашем сеансе. Общество будет самое интимное: моя жена, моя дочь с мужем, вы и два графа Хартиц, очень милые молодые люди, как вам известно. Все мы весьма расположены верить, что вы будете представлять собой в нашем собрании скептический и положительный элемент.
Недоверчивая усмешка мелькнула на лице Самуила.
– И вы рассчитываете на этого господина, чтобы убедить меня, барон? В таком случае я спокоен, так как уверен, что это ловкий шарлатан, который будет вас морочить за ваши деньги. И никаким чудесам я не поверю, потому что подобные проходимцы всегда умеют ловко добывать сведения об известных семьях, фактах и подробностях, мало известных, которые они обнаруживают в известный момент, и за спиной смеются над легковерием своих жертв.
– Вы очень ошибаетесь. М-р Элингтон джентльмен, человек лучшего общества, к которому нельзя относиться как к шарлатану.
– Ну, положим, мошенники всегда прикрываются известным лоском. Но я буду за ним присматривать, так как для того, чтобы производить явления физически невозможные, он обязательно должен плутовать.
– Вы несправедливы, – возмутился барон. – Но позвольте вам возразить, что предвзятое отрицание недостойно разумного человека. Медиумические явления распространяются по всему свету с такой изумительной быстротой, что многие серьезные мыслители и ученые вынуждены были приняться за их исследование и сдались перед очевидностью фактов. На прошлой неделе, например, я видел брата моего зятя, секретаря нашего посольства в Париже. Он был тоже свидетелем необычных явлений, а в одном из тамошних кружков столик не только давал стуком ответы на многие вопросы, но продиктовал даже стихи… Да постойте, копия у меня в кармане, и я их вам прочту.
– И вы серьезно верите, что столик может диктовать поэтические произведения?
– Да не столик же диктует, а управляющий им дух, который пользуется им как инструментом. Однако слушайте.
Барон развернул листок и прочел французские стихи.
– Это крайне оригинально, – от души смеясь, сказал Самуил. – Хотя ожидающее нас будущее в потустороннем мире и не особенно привлекательно, по словам поэта-столика, для финансиста и хорошенькой женщины. Но, признаюсь, вы меня заинтересовали. А так как вы любезно пригласили меня на ваше собрание, то я употреблю все усилия, чтобы исследовать, пойдет ли в действительности мой нечистый скелет распевать о современном.
На следующий день, вечером, все приглашенные к барону Кирхбергу были в сборе, когда приехал медиум. Тотчас после чая все перешли в маленькую залу и сели за круглый стол, на который предварительно положили тетрадку белой бумаги, карандаш, колокольчик, бубен и гитару. Окна закрыли шторами, убавили огонь лампы. Тем не менее было настолько светло, что можно было видеть руки присутствующих и предметы, находящиеся на столе.
С одной стороны медиума сидел Кирхберг, с другой – Самуил, и они держали его крепко за руки. Составилась цепь, и водворилось глубокое молчание. Минут через десять стол начал колебаться. Затем стали раздаваться удары то в стол, то в стену, то в другую мебель, потом колокольчик и музыкальные инструменты поднялись на воздух и, как птицы, стали летать над головами присутствующих. Было довольно светло, чтобы следить за прихотливым полетом поднявшихся предметов. Наконец, гитара остановилась на расстоянии около метра над столом, невидимая рука артистически сыграла народную песню.
– Невероятно! Удивительно! Превосходно! – кричали присутствующие.
«Ловкий фокусник, – думал Самуил, – несмотря на то, что мы держим его руки, он проделывает такие фокусы! Ведь нельзя же допустить, что это духи. Быть может, нас обманывает наше воображение, настроенное ожиданием чудесного!»
– Желают ли духи сказать мне, – спросил один из графов, – есть ли между нами еще кто-нибудь, кроме м-ра Элингтона, одаренный медиумическими способностями?
Тетрадка зашевелилась, послышалось царапанье карандаша, а затем один листок оторвался и лег на руку хозяина дома. Тогда раздались три удара.
– Духи просят зажечь огонь, – сказал медиум.
Зажгли свечку, и барон прочитал:
– Самуил – очень сильный медиум. Его сила будет содействовать сегодня замечательным явлениям. Дух Авраама хочет вступить с ним в общение.
«Какой плут! – подумал Самуил. – Именем отца он хочет победить мое неверие и заставить меня пригласить к себе мага. Удвою внимание…»
– Я прошу духов, – насмешливо сказал он, – не утруждать себя, изображая моего отца. Я не верю в бессмертие души, следовательно, не могу допустить, чтобы то, что раз уничтожено, могло говорить, а для бесплотных существ будет приятнее обратиться к тем, кто достойнее может оценить их послание.
При этих словах стол начал сильно колебаться и условным числом ударов потребовал грифельную доску. Доску принесли и погасили огонь.
Вскоре Самуил почувствовал, что рука медиума вытянулась и застыла в его руке, затем, глубоко вздохнув, англичанин откинулся на спинку кресла, и присутствующие увидели, что по телу медиума забегали световые искорки, сливаясь в облако на его груди. Колыхаясь и расширяясь, облако дошло до середины стола, и тогда из его середины показалась фосфорически светящаяся рука, отчетливо выделывающая на более темном, окружавшем ее облачном фоне знак, в то время как доска поднялась над столом и остановилась в воздухе, в уровень с лицом банкира.
Светящаяся рука же приблизилась к ней и пальцем стала чертить фосфорические знаки, в которых Самуил тотчас же узнал еврейские буквы.
– Это слишком! – прошептал он, прочитав имя Авраама.
Он знал, что никто из присутствующих, исключая разве англичанина, совершенно ему неизвестного, не знал еврейского языка. Но по мере того, как он читал световое письмо, буквы которого затем исчезли, от беспокойства и ужаса у него выступил холодный пот на лбу. «Безумный! Ты думаешь, что со смертью тела может уничтожаться и то, что в тебе мыслит и страдает! Я знаю все и жалею тебя. Я действительно Авраам, твой отец, и, чтобы показать тебе, что свободный дух продолжает видеть и слышать, могу тебе сказать, что мне известно про подмену детей».
Глухо вскрикнув, Самуил вскочил со стула, выпустив руку медиума.
Грифельная доска с грохотом упала на стол, и фосфорическая рука стрелой вонзилась в грудь м-ра Элингтона, который стал корчиться и глухо стонать.
– Что вы делаете, Вельден! – воскликнул граф Хартиц. – Так не поступают в подобных сеансах, вы можете убить медиума. Скорей садитесь и составляйте снова цепь.
Как скоро цепь была восстановлена, спавший медиум слабым голосом приказал одному из графов делать над ним пассы, пока он не проснется и прекратит сеанс. Когда м-р Элингтон проснулся и общество перешло в залу, все заметили смертельную бледность Самуила и его расстроенный вид.
– Он получил какое-нибудь подавляющее доказательство, – шепнула баронесса Кирхберг своему зятю.
– Вы правы, маман. Я видел на доске буквы, которые принял за еврейские. Надо полагать, что доказательство было такое, что он убедился.
Но они ошибались. Самуил был убежден лишь в одном: что его страшная тайна каким-то образом стала известна «шарлатану», который будет его эксплуатировать и ценой золота заставит купить свое молчание. Фосфорические письма были лишь, по его мнению, прелюдией к шантажу, направленному, быть может, даже Мартой и Стефаном, которые не смогли действовать открыто и взяли себе в сообщники этого проходимца.
Он подошел к медиуму и прямо спросил его:
– Позвольте узнать, были ли вы в Нью-Йорке или в Вашингтоне?
– Был и там, и там, – флегматически ответил англичанин.
«Нет сомнений», – подумал банкир и, многозначительно взглянув на своего собеседника, присовокупил:
– Я всегда готов вас принять, м-р Элингтон, если вы имеете что-нибудь важное сообщить. Вы постоянно найдете меня дома от 9 до 11 часов.
Англичанин удивленно взглянул на него, но, заметив мрачный, сердитый вид Самуила, поклонился в знак согласия.
Не желая остаться на ужин, Самуил простился, сказав, что ему нездоровится. Барон Кирхберг проводил его до передней и с торжествующим видом спросил:
– Ну что! Вы все сомневаетесь?
– Более чем когда либо, – ответил Самуил с принужденной улыбкой, – но сознаюсь, я не мог заметить плутней ловкого шарлатана.
Вернувшись к себе, он отослал лакея, заперся и долго ходил взад и вперед по комнате, мучимый беспокойством. Мысль, что он был во власти негодяя и что каждую минуту истина могла обнаружиться, отняв у него жизнь и возможность мщения, доводила его почти до безумия. Наконец, утомленный этой внутренней борьбой, он бросился на постель и потушил свет, но не мог уснуть, и тревожные мысли разгоняли его сон. Самуил не знал, сколько времени находился в таком состоянии забытья, как вдруг раздались отчаянные удары в спинку его кровати. Удивленный, он стал прислушиваться. Это был совсем такой же звук, какой он слышал в комнате, где происходил сеанс. После короткого перерыва снова раздался стук, но уже в ногах кровати, затем в ночном столике. Что-то тяжелое упало на пол, цепочка и брелки банкира зазвенели, как будто чужая рука раскачивала их, играя, и почти в ту же минуту послышались тяжелые шаги в соседней комнате. Единственная дверь была заперта.
Самуил быстро поднялся с постели, и его бросило в пот. Первой его мыслью было, что к нему забрался вор и, думая, что он уже спит, начал его грабить. Он протянул руку к спичкам, но не мог найти коробку, а между тем хорошо помнил, что она была тут, так как, ложась спать, брал ее, чтобы закурить сигару. Он недоумевал, но вдруг что-то легко легло ему на голову. Он быстро поднял руку и снял с головы спички. В сильном волнении зажег спичку и тогда заметил, что тяжелый подсвечник, стоявший около него, был перенесен на кресло к дверям. Он пошел взять его, зажег спичку и тщательно осмотрел спальню и кабинет. Везде было тихо и пусто. Покачав головой, взял пистолет из брюк, положил его на столик возле кровати и снова лег. Но едва снова водворились тишина и темнота, возобновился с удвоенной силой шум: от ударов в паркет подпрыгивала мебель, обои трещали и различные предметы с шумом переставлялись с места на место. Ужас охватил Самуила, несмотря на его храбрость, и когда тяжелые волочившиеся шаги ясно направились к его кровати, он дрожащей рукой схватил пистолет.
«Кто тут?» – хотел он крикнуть, но у него захватило дыхание, сердце его замерло. Холодная струя воздуха пахнула в лицо, и он ясно почувствовал чье-то тяжелое, свистящее дыхание. Легкое прикосновение чьей-то бороды к его щеке вывело его из оцепенения, он поднял пистолет и выстрелил. К его невыразимому удивлению, не послышался ни крик, ни падение тяжелого тела, кругом опять было тихо. Дрожащими руками он дернул колокольчик и схватил спички. Свечка, вытащенная из подсвечника, лежала на ночном столике. Самуил встал, идя открывать дверь стучавшему лакею, и заметил, что все его вещи были разбросаны по всей комнате, а подсвечник был завязан в цепочке лампы, висевшей на потолке.
– Ах, Боже мой! Я думал, что вас убивают, г-н барон, когда услышал такой шум и выстрел, – сказал лакей, глядя с удивлением на расстроенное лицо Самуила и на беспорядок в комнате.
– Сюда, должно быть, забрался вор, я слышал, как он подходил ко мне и даже коснулся меня своей бородой, когда наклонился, чтобы посмотреть, сплю ли я, – отвечал Самуил.
Вдвоем обошли они комнаты, но, несмотря на весьма тщательный обзор, ничего не нашли.
– Вот чудо! Все перевернуто вверх дном, а вор исчез, – удивился лакей и вдруг воскликнул: – Ах, г-н барон! Посмотрите, пуля попала в портрет вашего батюшки, пробила бороду и застряла, должно быть, в стене.
Самуил ничего не возразил. Ум его отказывался понимать, как пуля могла принять направление, диаметрально противоположное тому, в котором была выпущена. Он снова лег в постель и, велев лакею зажечь лампу на всю ночь, отпустил его. Он был крайне смущен и встревожен: здесь, в его доме, не могло уже быть никакой плутни. Ужели же действительно умершие могли заявить о своем присутствии? Он с содроганием вспомнил, что борода, коснувшаяся его, была пропитана сильным запахом духов, которые постоянно употреблял его отец.
В течение трех дней в квартире банкира совершались странные явления, не давая ему покоя даже днем. Не выдержав более, он написал барону Кирхбергу, умоляя его приехать к нему с мистером Элингтоном сегодня же вечером для сеанса, так как у него в доме происходит что-то необычайное. Барон отвечал, что, к крайнему сожалению, он не может привести медиума, так как тот уже приглашен в другое место, но что завтра они оба приедут к нему. Это ожидание было тяжелым испытанием нетерпения Самуила. Он считал часы и приготовил у себя в кабинете круглый стол, грифельную доску и листки бумаги, которые сам пометил и пронумеровал. В сотый раз, быть может, взглядывал он на часы, когда наконец приехали его дорогие гости. Самуил, не дав им даже отдохнуть, попросил скорее начать сеанс, а на расспросы барона ответил:
– Потом я все вам расскажу.
Они сели вокруг стола, составили цепи и, только началось движение, спросили, желает ли дух отвечать. Ответ был утвердительный.
– Могу я узнать, кто стрелял в портрет и на кого был направлен выстрел?
– Ты стрелял в меня, твоего отца, – отвечал стол.
– Чью бороду я чувствовал на своем лице?
– Мою.
– Можешь ли ты сказать мне, отец, что ты от меня хочешь? И если ты тут, то не можешь ли произвести тот запах, который я тогда чувствовал? – спросил Самуил, едва дыша.
После короткого молчания в комнате распространился сильный, особого рода запах духов.
– Ах, – сказал барон Кирхберг, – запах индийских духов, которые употреблял ваш отец, узнаю его. А вы, ужели, еще сомневаетесь?
Эти слова были заглушены двойным шумом. Дверцы большого массивного шкафа с книгами, вделанного в стену, распахнулись с такой силой, что зазвенели стекла и в то же время что-то тяжелое и объемистое упало на стол. Три торопливых и как бы радостных удара в стену возвестили о том, что духи требуют огня.
Был зажжен огонь, и Самуил увидел толстую книгу в кожаном переплете: к его удивлению, то было данное ему однажды отцом фон-Роте Евангелие, которое Стефан, вероятно, спрятал в шкаф. На лежащем посреди листе было написано крупными буквами: «Встряхните книгу».
Самуил взял книгу и встряхнул ее. Из книги вылетели две половинки разорванного листа, банкир взял их и, едва взглянув, что там написано, страшно побледнел. Он узнал предсмертное письмо отца, в котором тот угрожал ему проклятием, если он сделается христианином, и которое он разорвал за несколько минут до своего покушения на самоубийство. Когда, оправясь, он стал искать его, то не нашел и был уверен, что его взял с собой раввин.
– Духи, должно быть, написали вам что-нибудь ужасное. Вы так расстроены, Вельден, – сказал барон Кирхберг, с участием и любопытством смотря на выразительное лицо банкира.
Самуил ничего не отвечал, утратил холодный вид и стал вытирать выступивший пот на лбу.
– Все, что я вижу, подавляет неверующего, воображающего, что он стоит на твердой почве, а у него под ногами оказался сыпучий песок, – отвечал Самуил, отирая платком лицо. – А не могу ли я спросить у отца, что он от меня хочет и доволен ли он тем, что я согласился с требованием, выраженным в письме? – спросил банкир.
Раздались три утвердительных удара, и отец затем потребовал темноту. И тогда присутствующие увидели удивительное зрелище. Посреди стола образовался облачный шар, который расширялся и приподнялся несколько, издавая сильный фосфорический свет, озаривший как бы широким лунным светом листы бумаги и лежащий на столе карандаш. При этом свете присутствующие увидели, как карандаш поднялся сам по себе и быстро забегал по бумаге. Когда страница была написана, листок перевернулся сам по себе и карандаш снова забегал. Через несколько времени карандаш опустился, светящееся пятно исчезло и сильный удар возвестил, что ответ готов.
Дрожащими руками поднес Самуил к свету это сообщение из потустороннего мира и с волнением прочитал:
«Сын мой. После долгих и горячих молитв мне дарована милость войти в общение с тобой, рассеять твое злополучное заблуждение в том, что будто бы нет загробной жизни. Это пагубное заблуждение, как я с прискорбием вижу, влечет тебя к гибели и бедствиям на земле и к ужасным страданиям в мире духовном. Ослепленное человечество забывает в течение своей жизни о существовании духовного мира – своей настоящей и вечной отчизны. Я сам был в неведении, будучи отуманен узкими, внедренными воспитанием предрассудками окружающей среды, укрепленными кроме того презрением и ненавистью, питаемыми к еврейскому народу. Я стал фанатиком, упорно держался внешних обрядов, а тебя осуждал за желание быть христианином. Но я умер, а когда от моего тела отделилось мое несокрушимое «я», мне стало ясно мое новое положение и я взглянул на мое прошлое просветленным, духовным взглядом. Какой обширный и достойный удивления кругозор открылся перед моим изумленным взглядом и какие воспоминания нахлынули на меня! Я понял, как, в сущности, мелочно и ничтожно все, что на земле кажется таким великим и важным.
В течение многих разнообразных существований, которые дарует нам Провидение для нашего же испытания, мы поочередно любим то, что прежде презирали или ненавидели, чему раньше поклонялись. И я постиг, что, по справедливости своей, великий и единственный Владыка Вселенной создал все души равно предназначенными достигнуть совершенства более или менее быстро, смотря по их рвению и доброй воле. В мире духов нет ни презренного еврея, ни благополучно здравствующего христианина, а есть лишь существа праведные или преступные.
И только люди, презирающие законы любви и гармонии, по гордости своей, жадности и зависти взаимной создали расовую ненависть, преступления и гонения, которые, возбуждая в сердцах гонимых дурные инстинкты, порождают личностей ненавидящих и одушевленных желанием мстить, заклейменных под именем «еврей», хотя их можно сыскать во всех религиях и национальностях. При жизни моей, Самуил, ты горько жаловался на то, что родился евреем, но, в действительности, тогда ты был им гораздо менее, чем теперь. В настоящее же время ты стал жесток, безжалостен, сделался жаден из принципа и из жажды мщения, пользуешься несчастными людьми, не понимая того, что прощение обид облагораживает человека и возвращает ему покой, что милосердие и молитва приближают тебя к Богу и успокоили бы твою душу, между тем как ненависть и мщение обрекают тебя на борьбу и страдание. Такое нравственное состояние может продолжаться веками, так как мы много раз облекаемся в тленное тело, в котором забываем наше прошлое и наши прошлые преступления, а Бог дает нам «новую» жизнь, чтобы бороться с нашими слабостями, укреплять и развивать наши силы, возвышаться, служа добру, а не для того, чтобы пресыщаться материальными наслаждениями. Я сам страдаю, что очень дурно провел мою последнюю жизнь: в предыдущем моем существовании я был богатым и высокопоставленным, но расточительным человеком, интриганом, презиравшим чужой труд. После продолжительной, разнообразной борьбы, подробности которой долго рассказывать, мне на испытание назначено было родиться бедным, в низменной, презираемой среде, собственным трудом создать себе скромное состояние. Я преуспел и упорной, терпеливой работой добился благосостояния, но этим не удовлетворился. Мой деятельный и изворотливый ум стремился, не брезгая никакими средствами, приобретать, все более и более лукаво нашептывая мне, что преследующие и ненавидящие нас христиане ничего другого, кроме ограбления, не заслуживают, а собираемые мною мои соплеменники, с еще более ограниченным мышлением, чем мое, платили этим за необходимую выучку. Таким образом я скопил это огромное состояние, на котором тяготеет много слез, много проклятий, которое для тебя тоже служит источником искушений и испытаний, так как оно внушает тебе гордость. А гордость – ужасный недуг, она заражает душу и подавляет в ней всякий добрый порыв. Гордясь богатством, которым ты обладаешь, ты презираешь тех, кто беднее тебя, будь то еврей-коробейник или полуразорившийся христианин.
Подумай о будущем, сын мой, подумай, что быть бедным и просить может быть самым тяжелым испытанием для горделивой души просящего, который таким унижением искупает прошлое. Поставь себя мысленно на место просящего и вообрази, что вместо того, чтобы быть богатым, ты беден и с тяжелым сердцем молишь миллионера, будь то еврей или христианин, грубый отказ которого поразит тебя в сердце и кинет в нужду, которой, по твоему мнению, ты не заслужил. Подумай об этом, повторяю, и размышляй, и сердце твое смягчится, ненависть и жажда мщения исчезнут, и ты поймешь, как мало значения надо придавать золоту, которое наши руки собирают, чтобы удовлетворить тщеславие и возбудить зависть в ближнем; золото, которое, тем не менее, мы каждую минуту должны быть готовы покинуть, а сами рассыпаться в прах. Я бы хотел сказать тебе еще многое, сын мой, но мне это еще не дозволено. Ты убедился теперь, что душа переживает разрушение тела и что она дает строгий отчет во всех своих делах. Изучай это верование и укрепляйся в нем. Силой твоей собственной воли ты должен сбросить со своей души все, что в ней накипело и гнетет ее. Невидимый тобой, но постоянно молясь за тебя, я буду везде, чтобы ты вышел победителем из тяжелой нравственной борьбы, которая тебя ожидает, потому что твоя непокорная и гордая душа должна преклониться с верой и смирением перед своим Создателем, и дух мщения должен уступить место милосердию и прощению».
Взволнованный Самуил сложил листочек и спрятал его в карман.
– Могу ли я предложить моему отцу последний мысленный вопрос, весьма важный? – спросил он с некоторым колебанием.
Получился удовлетворительный ответ, и как только огонь был погашен, снова явилась фосфорическая рука и взяла карандаш. Самуил мысленно спросил, обнаружится ли подмена детей, если он откажется от мести и окончательно воспитает маленького князя, как своего сына. Дух ответил:
«Случайность, которую ты не можешь предвидеть и предотвратить, или, вернее сказать, Провидение все обнаружит в недалеком будущем, но срока я не могу определить. Добровольно и сознательно ты совершил преступление. Имей мужество принять также добровольное наказание, которое, впрочем, в большей мере будет зависеть от результата твоей настоящей борьбы. Смиренное милосердие и прощение могут уменьшить твое наказание, но не покушайся на свою жизнь: мучительные угрызения совести и тяжелая кара здесь – вот все, что ты получишь взамен. Готовься же с верой и мужеством к приближающемуся моменту. Я буду иметь с тобой общение без посредничества посторонних медиумов. До свидания, мужайся! Авраам».
Холодный пот выступил на лбу Самуила при чтении этих строк, но, сделав над собой усилие, он встал и протянул обе руки медиуму.
– Не нахожу слов благодарить вас. Вы оказали мне такую услугу, которую ничем нельзя вознаградить, – сказал он. – Вас тоже, барон, благодарю! Признаю себя побежденным! Доказательства о существовании жизни за гробом страшно меня поразили!
– Понимаю вас, мой юный друг. Подобный переворот в убеждениях нелегко дается, – отвечал барон, с участием глядя на расстроенное лицо банкира. – А теперь простимся. Уже поздно, и вам нужен покой, чтобы перечитать сообщение и собраться с мыслями. А когда вы успокоитесь, заезжайте ко мне и мы побеседуем.
Проводив гостей, Самуил вернулся в свой кабинет и тяжело опустился в кресло перед своим бюро. Он вынул из кармана полученное послание, прочитал его несколько раз, и убеждение все более и более укоренялось в его душе. Этот незнакомец, случайно попавший к нему, не мог так хорошо знать его тайну, подделать почерк отца его и запах духов. Нет-нет, несомненно с ним говорил дух его отца.
Взволнованный, как бы разбитый этими новыми впечатлениями, Самуил облокотился на стол, запустив руки в свои черные кудри, и сразу сердце его тяжело заныло в стесненной груди.
– Значит, то, что мыслит, страдает и возмущается во мне, это душа, – говорил он себе, – это нетленное «я», переживающее телесную смерть.
Он взял в руки лежащий на столе пистолет и осмотрел его.
– Так пуля может уничтожить лишь тело, а из разрушенной материи отделяется нерушимое «я» и должно будет дать отчет в их делах. Значит, нельзя самовольно лишать себя жизни с уверенностью, что затем спокойно обратишься в ничто. Смерть, избавляющая от суда человеческого, приведет на суд более грозный, между тем на бумаге ясно написано: «Готовься к скорому обнаружению тайны».
Глухой стон вырвался из груди Самуила. Роковая случайность подвергнет его позору и наказанию. Его, властного миллионера, потащат в суд, приговорят, и он сделается предметом осмеяния всех тех, кто ему завидовал и ненавидел его. Задыхаясь от волнения, вне себя, Самуил поднял голову.
– Нет, нет! – воскликнул он. – Лучше пулю в лоб и потом какое угодно наказание, чем бездна стыда, презрения и унижения.
С этого дня тяжелая борьба закипела в душе Самуила. Она поглощала все его мысли и делала глухим и слепым к внешнему миру. На Рауля, честного идеалиста, новая вера подействовала успокаивающе; в гордой же и страстной душе Самуила эта строгая грандиозная философия подняла ураган. Мысль, что он должен смириться, в прах обратить убеждения, на которых основывал свою будущность, стоила больших мук энергичной душе. Порой он проклинал себя за то, что остался и присутствовал на сеансе, отнявшем у него сон и покой.
С увлечением отдался он чтению книг, объяснявших спиритуалистическую идеологию, и на каждой странице находил правила смирения, прощения и незабываемого правосудия, которое указал ему отец. Тем не менее гордость и ослепление внушали ему мысль прибегнуть к самоубийству, лишь бы избежать позора и наказания на земле. Вместе с тем он ревностно отыскивал все, что говорилось о состоянии души после ее отделения от тела, и тут он находил осуждение самоубийства. Духи сами сознавались своим братьям во плоти, что при насильственной смерти в молодые годы материальное тело остается соединенным с духовным (оболочкой души) посредством прочной электрической связи, жизненным флюидом, которым материя насыщена. Дух самоубийцы, удержанный в разлагающемся теле, неизменно сохраняет ощущения, испытанные в момент преступления, он постоянно чувствует нравственные мучения и физические страдания, которые предшествовали и сопровождали разрушение тела. Под подавляющим впечатлением этих правдивых описаний Самуил, сжимая руками голову, в сотый раз спрашивал себя, не лучше ли вынести несколько лет тюремного заключения на земле, чем терпеть бесконечные муки, будучи прикованным к разлагающемуся телу, с тем, чтобы снова возвратиться для жизни и все-таки испить чашу унижения и позора?
Под гнетом жестокой душевной борьбы он заметно худел, не ел, не пил, не думал о делах, вполне предоставляя их своим служащим. А те, не зная, как понять такую небрежность, стали потихоньку говорить, что банкир после двух спиритических сеансов лишился рассудка, что подтверждало, как опасно предаваться сношению с дьяволом, воспрещенным Моисеем и Церковью.
Как-то вечером Самуил, более чем когда-либо расстроенный, был один у себя в комнате. Утомясь хождением из одного угла в другой, он сел в длинное кресло и стал думать об одной статье «Книги духов», которую читал утром. Там говорилось о благотворной силе молитвы, о мире и спокойствии, которые она вливает в истерзанное сердце.
– Но как же это молиться? – спрашивал себя Самуил. – Я не молился с самого детства, а между тем нуждаюсь в утешении и в указании свыше. Может быть, приближается минута открытия тайны, а я все еще колеблюсь, так как не могу решить, что избрать – смерть или позор.
В первый раз после долгих лет сложил он руки и, прижав их к своему горячему лбу, прошептал:
– О, мой отец! Ты сказал, что будешь пребывать со мной в непрестанной молитве, так как должен видеть мою скорбь. Внуши же мне, как должен я молиться, чтобы обрести покой?
Это воззвание как будто утешило Самуила, он прислонился к спинке дивана и остался неподвижным. Мысли не работали, тяжелое оцепенение охватило его, а между тем странная теплота проникла в тело.
Смеркалось. В комнате было почти темно, никто из слуг не решался принести огонь, так как с некоторых пор Самуил не позволял беспокоить себя, пока он сам не позвонит. Вдруг взгляд его был привлечен блестящей точкой, которая как бы носилась посреди комнаты, резко выделяясь из окружающей темноты. Это светлое пятно быстро стало увеличиваться, образуя как бы широкий голубоватый луч, в свете которого Самуил увидел коленопреклоненную человеческую фигуру, простиравшую руки к яркой звездочке наверху луча. По отчетливо обрисованному профилю и длинной бороде Самуил узнал своего отца. Затем послышались слова, которые неслись как бы издалека, однако достигли его слуха.
– Великие силы добра, – говорил этот странный голос, – внушите моему сыну, что, пока он не изберет себе путь истинный, борьба его не прекратится. Пусть лучше он забудет убеждения, взволновавшие его душу, если он имеет силы отличить правду от лжи, если у него хватает мужества признать добро и понять, что победа дает покой. О, сын мой! Как мщение, казавшееся тебе таким великим и надежным, ускользает из твоих рук, так будет казаться тебе ничтожным и смешным мнение людей, которому ты придаешь так много цены. Недостойно человека, совершая преступление, рассчитывать на безнаказанность и отступать перед карой и заслуженным упреком людей. Ты хочешь молиться. Молись делами. Раскайся и смирись, и молитва, эта небесная утешительница, снизойдет на твою душу. Упрямый гордец не нуждается в подобном утешении, созданном для несчастного горемыки.
Голова призрака повернулась к Самуилу, и взгляд, исполненный бесконечной любви, страдания и сожаления, устремился на него. В ту же минуту над стариком образовался лик, ярко озаренный золотистым светом. Большие глаза, спокойные и строгие, обратились к Самуилу, и глубокий мелодичный голос произнес:
– Пока самоубийство будет казаться тебе спасением, ты не найдешь себе покоя.
Самуил вскочил словно спросонья.
– Что это было? – шептал он. – Сон или видение?
Он вынул из кармана спички и зажег свечу, стоявшую возле на столе. Ему тотчас бросился в глаза листок бумаги, положенный под подсвечником. Он взял его и, пораженный, прочитал слова, которые сейчас слышал.
Он опустил голову, в нем мгновенно созрела решимость. Мысль о самоубийстве была устранена навсегда, и горячая молитва вознеслась из его измученной души.
IV
С этого дня мало-помалу к Самуилу стало возвращаться спокойствие. Он смело глядел в будущее, готовый мужественно нести то, что его ожидало. Более мрачный, сосредоточенный, чем когда-либо, он снова взялся за дела, работая усерднее своих служащих, но образ его действий так изменился, что Леви недоумевающе покачивал головой и решил с Зильберштейном, тоже весьма недовольным, что голова банкира не в порядке и что его ожидает разорение.
Из-за вынесенной нравственной борьбы Самуил отделил ребенка, так как ему тяжело было его видеть, но по мере того, как к нему возвращалось душевное спокойствие, в нем воскресла и сильная, страстная любовь к этому мальчику. Теперь он большую часть своего досуга посвящал ребенку, играл с ним, развивал его и учил.
Раввин, придя как-то к нему по делу, заметил, что пора было бы заняться религиозным воспитанием маленького Самуила.
– Ему скоро исполнится пять лет, а его никогда не водят в синагогу, – добавил он внушительно.
В заключение он рекомендовал банкиру молодого маламеда, из своих друзей, который сумел бы, почти играя, внушить ребенку правила Моисеева закона. Самуил ответил уклончиво, но вопрос, поднятый этим разговором, озадачил его. Он спрашивал себя, имеет ли он право теперь, когда отказался от мщения, воспитывать похищенного ребенка в религии, еще более отделяющей его от родителей, которых он его лишил, в той религии, от которой впоследствии ребенок должен будет отказаться? Честно ли увеличивать душевную смуту ребенка еще новым религиозным вопросом? И, в связи с первым, другой вопрос, не менее тяжелый, возник в его уме. Коль скоро тайна обнаружится, ему возвратят отверженного им сына, как тогда этот сын, воспитанный в христианстве и уже способный, быть может, судить, как будет он относиться к отцу, чуждому для него по вере, которую его научили презирать.
– Нет! – говорил себе Самуил. – Раз я отказался от мщения, то должен, по мере сил, исправить сделанное мною зло, возвратить христианскому ребенку религию его родителей и, насколько возможно, заполнить пропасть, отделяющую меня от отверженного сына. То, что ранее я хотел сделать для любимой женщины, то теперь я должен сделать как первое проявление моего раскаяния. Я пойду к отцу фон-Роте и попрошу его окрестить меня и ребенка.
Последствием этого решения были переговоры с гувернанткой маленького Самуила и приказание обучить его христианским молитвам и жизнеописанию Спасителя.
За последние годы Самуил очень редко виделся с фон-Роте, но сохранил с ним дружеские отношения и исправно выплачивал пенсию для бедных.
Священник приветливо принял банкира, а когда узнал, что Самуил хочет принять христианство, лицо его просияло.
– Ах, сын мой! Я предчувствовал, что Господь Бог дарует мне эту милость! – воскликнул он со слезами на глазах.
– Не радуйтесь, отец мой, моему обращению, пока не выслушаете первую исповедь. Хотя я хочу исповедоваться ранее моего крещения, но надеюсь, что вы сохраните мое признание и не нарушите тайны, к чему обязывает вас ваш сан. К тому же вы, вероятно, не одобрите побудительную причину, которой я обязан моим возвращением к вере в Бога, в бессмертие души. Впрочем, судите сами.
И в коротких словах он сообщил ему о всех странных явлениях и подавляющих доказательствах, победивших его неверие.
– Вы ошибаетесь, сын мой, – сказал старый пастор, – я не осуждаю эти убеждения, которые называют новыми, хотя они стары как мир. Библия и Евангелие говорят нам о фактах подобных тем, которые вы видели, как, например, явление духа Самуила Саулу у Аэндорской волшебницы и огненная рука, начертавшая приговор Валтасару на стене его собственного дворца. А видение пророков, явление ангела и святых разве не доказывают существование невидимых существ, добрых и злых? Я сам, сын мой, имел доказательства загробных сношений и хотя не могу говорить все о моем мнении об этом предмете, но вам скажу то, что думаю, и не могу отнестись неодобрительно к силе, спасшей вас от погибели.
Три недели спустя после этого разговора отец Мартин объявил своего неофита достаточно подготовленным и на следующее воскресенье назначил крещение. Самуил снова заявил ему о желании открыть ему свою душу до совершения церемонии и просил его назначить день для тайной беседы.
– Сегодня же я могу быть у вас, дитя мое, и будьте уверены, что, какие бы сердечные раны вы ни открыли, тайна их умрет со мной.
Вечером Самуил пошел в комнаты, некогда предназначенные для Валерии и чудесным образом уцелевшие от пожара. Следы разрушения давно исчезли, дом, снова отстроенный и заново отделанный, принял свой обычный вид, только распределение комнат подверглось окончательному изменению. Контора и все отделения банка занимали прежнюю квартиру Самуила, а сам он поместился в первом этаже, и кабинет снова занял свое место около таинственных комнат, постоянно, впрочем, закрытых; видимо, избегая воспоминаний, он не входил в них уже более года. Но в этот день ему казалось, что единственным возможным местом для его тяжелого признания были комнаты, предназначенные когда-то той, которая разбила его судьбу.
В будуаре, обитом голубым бархатом с серебром, на мольберте завернутый в занавес во всю высоту стоял портрет. Самуил зажег свечи двух канделябров, стоявших на камине, передвинул мольберт к свету и открыл портрет. Валерия, как живая, предстала его глазам, такая, какой он видел ее в ту незабываемую минуту: в белом воздушном платье, с пучком цветов на коленях, с васильками в пепельных волосах, радостно ему улыбающаяся.
Глубокий вздох вырвался из его груди.
– И ты тоже теперь не такая, какой была прежде, – прошептал он. – Где то выражение простодушного доверия и спокойной чистоты, которое отражалось в твоих синих глазах? Жизнь и страсти стерли его. Но какое преступление могла ты совершить, если муж тебя бросил? Ужели ты изменила Раулю так же, как прежде отказалась от меня и забыла? Какая гроза пронеслась над твоей головкой? Что сделало из тебя ту тень прежней Валерии, которую я вчера встретил?
Накануне экипаж его встретился с коляской, в которой он увидел Валерию до того изменившуюся, что он положительно не верил своим глазам. Глубокая печаль туманила ее лицо, глаза смотрели мрачно и сурово, горькая складка легла вокруг ее рта, который, бывало, так весело улыбался. Она тоже узнала его, но тотчас же враждебно отвернулась и закрылась зонтиком. Лицо Самуила вспыхнуло при воспоминании об этом проявлении враждебного чувства. Он порывисто задернул занавес, повернулся и, взяв один канделябр, отнес его в свою прежнюю спальню. Там он поставил его на стол, придвинул два кресла и, сняв с алькова распятие из слоновой кости, положил его на Евангелие. Едва окончил он эти приготовления, как легкий стук в дверь возвестил о приходе священника.
– Какой кокетливый уголок устроили вы себе, мой милый друг. Это гнездышко хорошенькой женщины! – сказал тот улыбаясь.
– Эти комнаты предназначались не для меня, а для моей бывшей невесты, теперь княгини Валерии Орохай, – ответил Самуил, пододвигая кресло своему посетителю. – Движимый своей безумной и неизлечимой любовью, я храню воспоминание о мимолетной любви. Здесь, где я надеялся жить счастливо с женщиной, которая, так сказать, толкнула меня на путь зла, я хочу, отец Мартин, открыть вам свою душу. Перед этим символом Искупления, веру которого принимаю, – он положил руку на крест, – я надеюсь на Его милосердие и прощение, хочу исповедовать свои грехи.
– Говорите, сын мой, – сказал священник, осеняя себя крестным знамением. – Милосердие Божье бесконечно, и нет такого преступления, которого не искупило бы раскаяние.
Самуил облокотился и с минуту сидел, закрыв лицо руками. Победив эту минуту слабости, он поднял голову и тихим голосом, ничего не пропуская, описал духовнику свою жизнь: историю своей любви к Валерии, муки ревности, которые он вынес до и после замужества, собственное свое супружество, а затем рассказал, как Рауль нанес ему незаслуженно оскорбление на балу барона Кирхберга, чем поднял в его душе бешеную и дикую жажду мщения. После того Самуил признался, какой дьявольский замысел внушила ему одновременная беременность обеих молодых женщин, как он подменил детей с твердым намерением воспитать сына князя как настоящего еврея-ростовщика и сделать из него «отверженного», наделенного всеми теми недостатками, которые незаслуженно приписывали ему самому. Нисколько и ни в чем себя не оправдывая, он рассказал, как Руфь сделалась любовницей Рауля, как, несмотря на положение виновной, он безжалостно приговорил ее к смерти, и как Руфь вызвала пожар, чтобы прикрыть им свое бегство и кражу бриллиантов.
Все более и более волнуясь этими воспоминаниями, он описал свою несчастную жизнь и ее пустоту, так как самый план мщения был разрушен той страшной любовью, которую он почувствовал к украденному ребенку, свое намерение самоубийством избежать ответственности перед людьми и некоторое утешение, которое находил в убеждении, что за пределами земной жизни нет ничего.
– И в то время, – заключил банкир, – когда я был убежден, что человек не что иное, как материя, голос моего умершего отца доказал мне существование жизни за гробом. И вот, отец Мартин, чтобы загладить хотя бы часть этого зла, которое совершил, я делаюсь христианином, возвращаю похищенному ребенку его родителей и сам не буду разделен с моим сыном различным вероисповеданием. Примет ли Бог мое раскаяние и в решительный момент дарует ли мне силу победить искушение посягнуть на свою жизнь? Это покажет будущее!..
Он замолчал и поник головой.
С ужасом, изумлением и участием выслушал священник длинный рассказ банкира.
– Ужасные бездны раскрывают разнузданные страсти в душе человека, вы это испытали, сын мой. В ослеплении вашем вы пожертвовали жажде мщения невинное создание, которому дали жизнь. Какая будущность ожидала несчастного ребенка, если бы тайну обнаружили, а вы привели в исполнение ваше злостное намерение и сделали бы его вдвойне сиротой? Нет-нет, не хочу и думать, что вы усугубите тяжесть вашего преступления. Оно уже дало весьма печальные плоды и заставило бедную Валерию жестоко поплатиться за измену вам. Да, сын мой, я должен вам сказать, что давно затаенная ревность бушевала в сердце князя, случай заставил его заметить удивительное сходство между вами и тем, кого он считал своим ребенком, но в котором нет ни одной черты его мнимых родителей. Тогда он заподозрил Валерию в измене и, к завершению несчастья, нашел в медальоне, который всегда носила молодая княгиня, ваш портрет, спрятанный под его портретом. После этого видного доказательства князь заявил старому графу и Рудольфу, что жена ему изменила и покрыла его именем прелюбодеяние. Он покинул ее. Лишь просьба умершей матери удержала его от скандального процесса. Родные княгини до сих пор считают ее виновной, и я сам не мог додуматься до настоящего решения загадки.
Самуил вскочил с кресла бледный и потрясенный.
– О, несчастная! Помимо своей воли я мстил тебе, и так жестоко! – воскликнул он, обхватив руками голову. – Мое преступление наложило пятно на честь женщины? Нет, этого я не желал!..
– Пусть это, сын мой, докажет вам еще раз, как бессильна и слепа воля человека. Преклонитесь перед неисповедимыми судьбами Господа, который иногда допускает преступление для того, чтобы оно послужило испытанием и направлением Его чад. Взгляните, как рука Господня употребила ваши собственные страсти на то, чтобы привлечь вас к познанию Бога, а следовательно, к нравственному совершенствованию. Покаяние привело вас к христианской вере и спасло вашу душу от бездны безверия. Безумную гордость Рауля, которая внушила ему считать себя выше других по праву происхождения, Бог наказал, толкнув его на преступление – связь с женой человека, которого он несправедливо оскорбил, а Валерия, не имеющая смелости сдержать слово, данное избраннику своего сердца, терпит поругание, хотя и несправедливое, своей чести.
– Но мысль, что я причинил ей так много зла, страшно мучает меня, – прошептал Самуил.
– Таковы всегда последствия дурных поступков. Но позвольте вам сказать, сын мой, что не бесплодными сожалениями, а делом должны вы искупить вину вашу. Окружив глубокой отцовской заботой и любовью похищенного ребенка, воспитав его религиозным, щедрым, который бы достойно для ближних пользовался огромным состоянием, оставленным вами ему, вы загладите в большей мере вашу перед ним вину, потому что не имя и не общественное положение делают человека счастливым и составляют его заслугу перед Творцом. Я буду усердно молиться, чтобы милосердие Божье не обнаружило вашего преступления, помогло бы Раулю и Валерии честно выполнить свои обязанности относительно Амедея и даровало бы вашей душе спокойствие, покорность и силу долга.
Самуил желал, чтобы его обращение в христианство прошло как можно тише; ему было неприятно, что опять пойдут на его счет новые пересуды. Потому он решил, что таинство совершится без всяких пышностей в маленькой церкви, где служит отец Мартин, тотчас после обедни и лишь в присутствии необходимых свидетелей. Барон Кирхберг, единственный из христиан его знакомый, внушающий симпатию, был в отсутствии, но через посредство фон-Роте члены одной очень почтенной семьи из его прихожан согласились быть восприемниками миллионера и его сына. То был отставной офицер, проживающий на свою скромную пенсию с женой и замужней дочерью, выданной за какого-то мелкого чиновника. Эти простые и скромные люди приняли неофитов с самой искренней приветливостью и восхищались красотой ребенка.
Наконец настал день крестин.
Самуил, сосредоточенный и умиленный сердцем, был так спокоен, как уже не был давно. После церемонии он взял на руки маленького Эгона со странным сложным чувством и поцеловал его розовый ротик и пепельные кудри; ему казалось, что он возвратил ребенку частицу того, что у него отнял.
Он умышленно избрал для ребенка имя Эгон, его деда с материнской стороны. Сам же он принял имя своего крестного отца Гуго: этим именем мы и будем теперь его называть. Из церкви все присутствующие поехали к банкиру, где их ожидал превосходный завтрак, оживленный искренним весельем. Отец Роте, казалось, забыл исповедь бывшего Самуила; его почтенное лицо сияло радостью и самым лучшим настроением духа.
Когда все собрались в зале, Гуго поднес дамам на память об этом знаменитом дне жизни два убора, которые некогда Валерия и Антуанетта ему возвратили. Такой подарок представлял целое состояние для скромной бедной семьи. Дамы были восхищены, и дочь, милая, простодушная женщина, тотчас же спросила у своего крестника – не обидится ли он, если она обменяет у ювелира эти слишком роскошные бриллианты на соответствующую сумму денег. Гуго ответил смеясь, что, конечно, она может делать со своим подарком что захочет, и, целуя ее руку, присовокупил:
– Когда вы будете матерью, моя милейшая крестная, то, надеюсь, вы позволите мне отплатить вам тем же и быть крестным отцом вашего ребенка, настоящим крестным отцом, который поможет ему преодолеть трудности жизненного пути.
Когда гости уехали, банкир с маленьким новокрещеным пошел к себе в комнату, и радостное настроение мальчика достигло апогея, когда он увидел стол с приготовленными для него игрушками. Следя за шумными забавами ребенка и терпеливо отвечая на его бесконечные вопросы, он снова поклялся в душе посвятить все свои заботы воспитанию этого насильственно приобретенного сына. Привязанность Эгона облегчила ему эту задачу, так как мальчик, хотя и был своеволен, капризен и крайне вспыльчив, но, благодаря его любящему сердцу, достаточно было строгого взгляда отца, которого он обожал, чтобы тотчас же привести его в повиновение.
Но вот мысли Гуго обратились к Валерии, образ которой последние дни снова овладел его сердцем. Мысль, что он не вполне забыт ею, что она носила его портрет и, глядя на него, вспоминала, быть может, нашептанные некогда слова любви, опьяняла его, но вместе с тем заставляла страдать, так как за эту тайную верность он заплатил ей тем, что навлек на нее бесчестье, несправедливые подозрения!
– Валерия! – шептал он. – Если бы судьба дала мне возможность пожертвовать жизнью для твоего счастья, я был бы счастлив. Избавиться от никому не нужного существования и не совершая преступления, что может быть лучше этого?
Когда мальчика уложили в постель, он остался один и занялся чтением Евангелия. Вдруг он услышал три отчетливых удара в стену.
– Это отец, – подумал он, вздрагивая.
– Доволен ли ты мной и хочешь ли говорить?
Ответ был утвердительным. Тогда Гуго бросился за бумагой и схватил небольшой столик, в одну из ножек которого был вставлен карандаш. Положив на столик руку, он стал мысленно молиться.
«Твое раскаяние – истинная просьба души. Продолжай искуплять свои грехи делами, будь верующим и справедливым, тогда это послужит тебе наградой. Я за тебя молюсь и скоро дам тебе свое сообщение».
V
По возвращении из Парижа Антуанетта серьезно задумала заняться примирением Рауля с женой. В каждом из своих многочисленных писем князь умолял невестку употребить для того все меры. Болезнь старого графа, принявшая вдруг такой оборот, что не оставалось никакой надежды на выздоровление, послужила Валерии первым шагом к сближению с родными.
Антуанетта написала ей нежное письмо, в котором, однако, порицая ее злопамятность, убедительно доказывала ей, что было бы преступно не исполнить дочернего долга, призывающего ее к постели больного. При этом Антуанетта говорила, что сама она в ожидании родов чувствует себя не совсем здоровой и не может ходить за графом так усердно, как требует того его серьезная болезнь. К этому письму граф сам приписал следующие строки: «Дорогая моя Валерия! Я чувствую, что приближается мой конец, и всей душой жажду тебя увидеть. Прости, милая, умирающему отцу и дай ему в последний раз обнять и благословить тебя».
Эти строки и мысль лишиться отца вырвали молодую женщину из оцепенения. Глубоко потрясенная, горько упрекая себя в продолжительном отчуждении, она в тот же день выехала в Пешт. При виде страшной перемены в графе, произведенной его болезнью, Валерия, сдерживая душившие ее рыдания, бросилась в объятия отца, который покрыл ее поцелуями.
– Прости меня, дитя мое, – твердил он, – мое несправедливое подозрение. Как мог я хоть на мгновение говорить, что ты – живой образ твоей матери, этого чистого ангела, – могла пасть так низко?
– Мне нечего тебе прощать, отец, – шептала Валерия, прижимая к губам исхудалую руку графа, – не твоя вина, когда внешние признаки сложились против меня. Но клянусь тебе еще раз, спасением моей души, что если я неверна была Раулю, то только в мыслях, никогда преступной связи не существовало между банкиром и мной. Но поразительное сходство его с Амедеем остается фактом.
– Верю тебе, дитя мое, и благословляю тебя, ты всем пожертвовала для меня.
После этого примирения молодая женщина с увлечением отдалась уходу за отцом. Она не отходила от его постели, отказывала себе в необходимом отдыхе. Ее мучили угрызения совести, что она так долго не приезжала для исполнения своего дочернего долга. Это терзало ее душу и приводило в отчаяние.
Состояние графа ухудшалось так быстро, что он пожелал приготовиться к смерти и причастился святых тайн.
В ночь после этого умирающий, казалось, уснул, и Валерия, спрятав лицо в подушку, тихо плакала. Вдруг она почувствовала, что отец положил свою руку ей на голову:
– Не плачь, дитя мое, слезы твои разрывают мне сердце, – прошептал он. – Мои страдания и наступающая смерть – заслуженное наказание за увлечения, которым я предавался. Они довели меня до разорения и подточили мою жизнь, за них ты тоже поплатилась своим счастьем, дорогая, и этот упрек совести отравляет последние минуты моей жизни. Я ежедневно благодарю Бога за то, что Рудольф остановился на скользком пути, найдя счастье в любви жены и детей!
– Не упрекай себя, отец, ты желал только моего счастья, но меня ужасает мысль потерять тебя. Бог наказывает меня за мою жестокость, и я останусь совершенно одинокой, так как и мой ребенок не может служить мне утешением. Вид его мучает мое сердце и делает меня дурной матерью.
– Не говори так, Валерия, у тебя есть брат, сестра, которые тебя любят, и муж, который жаждет примириться с тобой. Раскрой свое сердце прощению и забвению обид, и ты не будешь одинока.
– Нет, нет, – порывисто ответила Валерия, – я не могу забыть, что Рауль бросил меня, запятнал мою честь. И какая может быть цель к примирению, если Амедей всегда будет стоять грозной тайной между нами. Я не могу жить с человеком, заподозрившим меня в низости, который объявил, что между нами разверзлась пропасть.
– Не будь несправедливой, – сказал больной, – такое странное стечение обстоятельств, естественно, могло взорвать пылкого влюбленного молодого человека, но Рауль очень изменился. Любовь и вера в тебя воскресли в нем, что он доказывает своей нежностью к ребенку. Не отказывайся из гордости от мира и счастья. Обещай мне победить себя и не отталкивай Рауля, там я буду счастлив вашим примирением. Помни, что это моя последняя просьба.
– Постараюсь, отец, исполнить твою волю со временем, – прошептала она, заливаясь слезами.
Через несколько дней после этого разговора граф умер, а княгиня занемогла от утомления и горя.
Как только ей стало несколько лучше, она объявила, что хочет вернуться одна в свое имение, но брат ее и Антуанетта, равно как и доктор, решительно воспротивились этому намерению.
Доктор требовал, чтобы она провела несколько месяцев в Италии, чтобы укрепить свои потрепанные нервы и новой обстановкой сгладить грустные впечатления последнего времени. Очень неохотно, но все-таки Валерия уступила.
– Делайте как хотите, я ни во что не вмешиваюсь, – сказала она. – Не понимаю, к чему ты и Рудольф так дорожите моей жизнью? Разве из эгоизма, потому что для меня впереди ничего нет, ни цели существования, ни долга.
– Стыдись говорить так, – остановила ее Антуанетта. – Молодая здоровая женщина и мать – не имеет цели в жизни? Я не говорю даже о другом лице, которое имеет право на твое прощение и любовь, так как ты клялась все делить с ним, но я напоминаю тебе, что ты христианка. Да, наконец, отдыхай себе и дуйся сколько угодно, мы и без тебя все устроим.
После этого длительная переписка завязалась между князем и графиней, которая уведомила его об отъезде Валерии и советовала воспользоваться этим обстоятельством, чтобы примириться с женой.
Князь с восторгом ухватился за этот проект и в скором времени сообщил ей, что через доверенное лицо он нанял на берегу озера Камо две виллы на недалеком расстоянии друг от друга; одна поменьше предназначалась Валерии, в другой должен был поселиться он сам, чтобы охранять жену без ее ведома и выжидать случая примириться с ней.
Так как положение Антуанетты не позволяло ей ехать, то Рауль просил пристроить к Валерии надежную и верную компаньонку, которую можно было бы посвятить в их планы, чтобы она служила ему союзницей.
Эта вторая часть их заговора удалась, как и первая. Старая родственница, которую княгиня знала с детства и любила, изъявила согласие ей сопутствовать. Тетя Адель, как все ее называли, была одной из милых старых дев, которые, кажется, для того и созданы, чтобы быть полезными другим. Услужливая, незлобивая, веселая, разговорчивая, не сплетница и всеми любимая, она живала поочередно в семьях своих многочисленных родственников. Когда Антуанетта посвятила ее в тайну отношений Рауля с женой и сообщила ей план князя, та воспылала рвением и поклялась сделать все возможное, чтобы примирить супругов. Тетя Адель любила устраивать супружество и не выносила семейного раздора.
Не подозревая о раскидываемой вокруг нее сети, Валерия горевала об отце, упав духом, равнодушно соглашалась на все приготовления и не противилась отсылке на озеро Камо, с безразличием относясь к переезду.
Накануне отъезда княгиня сидела в будуаре подруги, которая не сходила с кушетки, задумчиво, рассеянно глядя на свой портрет под руку с Раулем. Портрет их был написан в первый год свадьбы в подарок графу.
– Знаешь ли, фея, – сказала наблюдавшая за ней Антуанетта, – у меня есть для тебя нечто интересное, услышанное от отца фон-Роте. Я уже давно собираюсь сообщить тебе эту новость, а за смертью папы и всеми хлопотами совсем про нее забыла.
– В чем дело? Ты знаешь, как я мало интересуюсь новостями.
– Зависит от новости, – смеясь, ответила Антуанетта. – Сколько ни ломай голову, все равно не отгадаешь: Самуил, или Гуго, как его теперь называют, крестился вместе с сыном.
– Возможно ли! – воскликнула Валерия, вздрогнув.
– Истинная правда, и отец Мартин совершил таинство. Несмотря на старания Мейера сделать все втихомолку, тем не менее обращение его заставило говорить о себе, да и братья Моисеевы завопили. Не права ли я была, – продолжала Антуанетта, – говоря всегда, что Самуил… фи! Гуго, хотела я сказать, не такой еврей, как все другие.
– Во всяком случае он очень изменился, – ответила княгиня. – Я встретилась с ним в день моего прибытия в Пешт. Он побледнел, узнав меня, а я еще раз убедилась, что Амедей – живой его портрет. Во мне что-то перевернулось, и, кажется, в эту минуту я его возненавидела. Как знать, может, Рауль и прав, подозревая какую-нибудь гнусность в этом таинственном сходстве…
Заметив возбуждение приятельницы, графиня поспешила изменить разговор.
На другой день Рудольф был дежурным и поэтому не мог проводить сестру. Антуанетта не выходила по нездоровью, и Валерия простилась с родными на дому, отправляясь на вокзал лишь в сопровождении тети Адель, горничной и лакея. Желая избегнуть толпы, княгиня выехала заблаговременно, чтобы вовремя занять купе, но она плохо рассчитала, и когда экипаж подъехал, с вокзала выходила масса публики с только что пришедшего поезда. Во избежание давки Валерия шла медленно, предоставляя тете Адель идти вперед, чтобы скорей усесться с попугаем и собачкой, которых она взяла с собой, и множеством мешков и картонок. Забавляясь ее суетливостью, Валерия с улыбкой шла по почти пустой зале, но в дверях вдруг столкнулась с господином, который входил, ведя за руку ребенка.
– Виноват, – проговорил он, отступая, чтобы дать ей дорогу.
Звук этого голоса заставил Валерию поднять голову, и глаза ее встретились с огненным взглядом банкира.
Мгновенно, охваченная гнетущим чувством, она повернула голову, ища глазами ребенка, которого никогда не видела, и в эту же минуту глухо вскрикнула и, шатаясь, прислонилась к двери. То были большие бархатные глаза Рауля, то же выражение своеволья в складках рта и те же пепельные кудри. Мальчик, с улыбкой и любопытством на нее смотревший, был живой портрет князя.
При этом восклицании Валерии смертельная бледность покрыла лицо Гуго. Он хотел скорей пройти, но Валерия, коснувшись его руки, порывисто проговорила:
– Объясните мне тайну, которая дала вашему сыну черты моего мужа, а моему ребенку – ваши черты. Внезапная бледность вашего лица показывает мне, будто вы знаете, что это значит.
– Княгиня, – ответил банкир, сдвинув брови, – спросите у Бога и сил природы объяснения этой роковой случайности, я ничего не могу вам сказать.
Поклонившись, он пошел своей дорогой, уводя ребенка.
Войдя в купе, Валерия была как в чаду. Эта встреча встряхнула ее апатию, и в течение всего дня бурные мысли роились в ее голове.
Рассудок ее отказывался видеть случайность в том, что так походило на злую насмешку. Можно было еще допустить, что ее мысли, занятые Самуилом, повлияли на зарождающегося ребенка и придали ему черты любимого человека, но как сын банкира и Руфи мог быть портретом Рауля? Она не находила ответа на этот вопрос. И по мере того, как ее волнение стихало, она убеждала себя в том, что Самуил мог быть также невинен, как и она, в случайности, заставляющей его любить и воспитывать живой портрет своего соперника. Она говорила себе, что бледность банкира могла быть вызвана встречей их, а не чувством виновности, и, наконец, что если Бог послал им такое испытание, то надо ему покориться, не предаваясь праздным подозрениям.
Успокоенная этими размышлениями, молодая женщина старалась забыть эту встречу, не допускать чувства подозрения и лишь в молитве искать забвения и покоя.
В таком настроении духа она приехала на виллу, которая ей очень понравилась красивым местоположением и своим простым нарядным убранством. С террасы расстилался чудный вид на озеро и его живописные берега, вся картина дышала глубоким спокойствием.
– Ах, здесь будет хорошо, – сказала она. – На террасе я стану читать или болтать с вами, тетя Адель. Гамак и диван словно созданы для мечтаний.
– Ну, так ложись на тот или другой и мечтай себе на здоровье, – ответила старушка, – а я пойду посмотреть за размещением.
Облокотясь на перила террасы, Валерия осматривала окрестности. Перед ней расстилалось озеро, к которому спускалась каменная лестница. Влево, на довольно большом расстоянии, виднелась большая вилла, лишь крыша которой выглядывала из-за зелени большого сада. Спереди здания, построенного на полуострове, вдающемся в озеро, тянулась терраса с колоннами, окруженная большими кустами.
Когда Валерия равнодушно смотрела на этот дом, мысленно спрашивая себя, занят ли он кем-нибудь, она не подозревала, что сама в это время была предметом наблюдения.
На террасе стоял Рауль, приехавший на несколько дней раньше, и с подзорной трубой в руках, скрытый кустами, жадно следил за всем, что происходило на соседней вилле. Князь был так же влюблен, как и в первые годы своего супружества. Долгая разлука молодых супругов и неожиданное сопротивление Валерии оживили его чувство, а увидав ее снова, он был окончательно побежден.
Никогда она не казалась ему такой прелестной и привлекательной, как в эту минуту. Она похорошела еще более, а выражение энергии ее рта и мрачный блеск глаз придавали ее красоте совсем новый характер и новую прелесть. И он нетерпеливо сложил трубу.
– Каким бы то ни было способом, а я должен примириться с ней и победить ее упорство, – со страстным нетерпением говорил себе Рауль. – Я сойду с ума, если буду и далее торчать таким образом, только издали глядя на нее. Надо повидаться с тетей Адель.
Его желанию было суждено сбыться ранее, чем он ожидал.
На следующий день, едва он встал, ему доложили, что какая-то дама желает его видеть. Словно предчувствуя, он приказал тотчас же принять даму. Когда та откинула вуаль, он узнал тетю Адель. С деловым видом она доложила, что вчера Валерия, восхищенная волшебным видом картины при лунном свете, выразила желание кататься по вечерам в лодке. Вот она и прибежала, пока еще Валерия спала, сообщить об этом Раулю, полагая, что он воспользуется случаем, чтобы устроить нечаянную встречу.
– Прекрасно! Благодарю вас, тетя Адель, – сказал князь с улыбкой, целуя ей руку. – Сегодня вечером лодка и надежный гребец будут готовы к услугам мечтательной красавицы.
Поздно вечером отдыхавшая весь день Валерия обрадовалась, когда лакей доложил, что заказанная для княгини лодка ожидает ее.
– Как ты добра, милая тетя, что так быстро осуществила мою прихоть, про которую я, может быть, и забыла бы.
Она бросилась обнимать старушку.
Накинув мантилью и взяв веер, княгиня с былой живостью сбежала по ступенькам лестницы.
В лодке сидел высокий и стройный лодочник в большой соломенной шляпе, закрывающей его лицо. Валерия прыгнула в лодку, не взглянув на гребца, и не заметила невольного удивления тети Адель в момент, когда тот ее подсаживал.
– Гм! Только по своей слабости к тебе я еду, – говорила тетя Адель, – прогулки по ночам очень поэтичны, а в мои годы лучше мечтать в кровати, не рискуя выкупаться в воде. Вообще не люблю я эти катания на лодке. Тебе бы лучше гулять пешком, и для здоровья это полезно, да и скорее ознакомишься с этой чудной природой.
– Ах! Не ворчи, тетя! Ты ведь знаешь, что когда я была счастлива, то любила ходить, а теперь я всегда утомляюсь, – вздыхая, ответила молодая женщина. – Впрочем, обещаю тебе каждое утро гулять пешком, а по вечерам за это ты будешь кататься со мной в лодке, что вполне безопасно, потому что на этой гладкой, как зеркало, воде опрокинуться нельзя, – со смехом добавила она.
После часовой прогулки, показавшейся Валерии восхитительной, они наконец вернулись. Но это мечтание при луне и мягкое убаюкивание на серебристой глади озера так ей понравилось, что она приказала гребцу каждый вечер в эти часы подавать лодку.
Княгиня исполнила свое обещание: по утрам она гуляла, а вечером каталась в лодке. Такой образ жизни благотворно повлиял на ее здоровье, легкий румянец покрыл ее щеки, и вся она вновь приобрела свежесть и подвижность, утраченные ею во время болезни.
На шестой день по приезде вышли они на прогулку лишь после обеда. Утром стояла жара, и княгиня писала письма близким. Валерия была в хорошем настроении, и прогулка затянулась. Вдруг тетя Адель заметила, что небо начинает покрываться тучами. Они тотчас отправились в обратный путь, но были еще на далеком расстоянии от дома, когда засверкала молния и стал накрапывать дождь.
– Соберись с силами, тетя, и бежим скорей, иначе мы вымокнем, – сказала Валерия, таща за собой тетю, а та при своей тучности обливалась потом от такого бега.
– Вот в этой вилле мы и укроемся. Это, кажется, та самая, что видна с нашего балкона, – продолжала Валерия, звоня у решетки.
Тетя Адель, задыхаясь, хотела что-то сказать, но не могла, а Валерия тщетно старалась объяснить себе таинственные телеграфные движения ее рук. Между тем дверь уже отворилась и вышел ливрейный лакей.
– Его светлости нет дома, – сказал он кланяясь.
– Мы не намерены беспокоить вашего барина, – ответила Валерия, таща тетку в подъезд. – Мы просим только дать нам укрыться от грозы и послать кого-нибудь за каретой, – присовокупила она, кладя монету в руку лакея.
Слуга тотчас понял, что имеет дело со знатной дамой, несмотря на ее скромное траурное платье. Низко поклонясь, провел он дам в малую залу, смежную со стеклянной галереей, выходящей в сад, и ушел, чтобы послать за каретой по данному адресу.
Пасмурная тетя Адель с озабоченным видом подошла к окну и барабанила пальцами по стеклу. Валерия же, не понимая, что означает смущенный и озабоченный вид тети Адели, уселась в кресло, довольная тем, что им удалось укрыться от проливного дождя, который с шумом хлестал по железной крыше галереи. В эту минуту на галерею из сада вбежал маленький мальчик, с хохотом стряхивая свою шляпу, с которой лила вода, а за ним дама средних лет.
– Амедей, Амедей, дайте я ее оботру. Подождите! – говорила она, стараясь поймать мальчика.
Но мальчик убежал, громко смеясь, и в несколько прыжков очутился в зале. При виде незнакомых дам он остановился и в смущении глядел на Валерию, которая, вскрикнув, поднялась с кресла.
– Амедей! – пробормотала она.
На выразительном лице ребенка вспыхнуло сперва удивление, а потом восторженная радость. Он вспомнил:
– Мама! Милая мама! Наконец-то ты приехала.
Он бросился на шею Валерии и душил ее своими объятиями. Этот крик счастья, вырвавшийся из груди отвергнутого ею ребенка, и его ласки, доказывавшие, что отсутствие ее оставило в жизни ребенка пустоту, которую ничего не могло заполнить, вызвало из глубины души молодой женщины всю силу материнского чувства, так долго подавляемого. Валерия дрожала и от волнения снова опустилась в кресло. Заливаясь слезами, она покрывала ребенка горячими поцелуями.
Растроганная тетя Адель и гувернантка ушли в соседнюю комнату, чтобы не стеснять мать и ребенка. Амедей, впрочем, скоро успокоился и начал без умолку болтать, как бы желая наверстать упущенное из-за разлуки время. Он рассказывал матери все, что составляло интерес его ребячьей жизни: игры с отцом, первоначальные уроки, катание на осле «идеальной» доброты, рассказал он, какие у него игрушки, какие забавы, описал трагическую смерть любимого кролика и т. д.
– О чем ты плачешь, мама? – спросил он наконец, заметив, что слезы не перестают литься из глаз Валерии. – Теперь мы все будем вместе. Боже мой, как папа обрадуется, когда увидит тебя! Он сию минуту должен прийти.
Эти простодушные слова напомнили Валерии действительность, и она быстро встала.
– Дорогое дитя мое, я не могу оставаться здесь и сейчас уеду, а ты будешь часто-часто приходить ко мне. Я тут близко живу, и ты увидишь, как нам будет весело.
Лицо Амедея вспыхнуло, и черные глаза засверкали.
– И ты думаешь, что я тебя отпущу? Не воображай. – И крепко схватил мать за руки. – Ты останешься со мной, а придет папа и тоже запретит тебе уходить.
В эту минуту вошел лакей и доложил, что карета прислана.
– Будь умником, мой голубчик, ты видишь, за мной приехали, но обещаю тебе, что приеду опять, – говорила Валерия, стараясь высвободиться из рук ребенка.
Но Амедей не слушал никаких доводов и не поддавался самым блестящим обещаниям. Со слезами и криком цеплялся он за платье матери, и гувернантка силой оттащила его и унесла, несмотря на его отчаянное сопротивление.
Крайне взволнованная, села Валерия в карету и всю дорогу не обмолвилась ни единым словом с тетей Адель, которая тоже погрузилась в свои думы.
В положенный час княгине доложили, что лодка готова, первой ее мыслью было отказаться, но она одумалась и сказала:
– Хорошо, сейчас выйду.
Она рассудила, что эта уединенная прогулка успокоит ее нервы и тогда, быть может, она будет в состоянии написать Раулю, чтобы просить его присылать к ней иногда ребенка, так как с самим князем она решила не видеться.
– Ты сделаешь мне большое одолжение, – сказала тетя Адель, – если поедешь сегодня одна или с горничной. Я так утомилась нашей утренней прогулкой, что положительно не в силах ехать с тобой и тотчас же лягу в постель.
Валерия не возражала. Она жаждала побыть одна и тащить с собой горничную не хотела, а гребец был для нее ничто.
По мере того как лодка все дальше и дальше плыла по зеркальной поверхности озера, лихорадочное волнение Валерии сменилось грустью. Она глядела на огонек, светившийся в окнах виллы, занимаемой князем. Там был ее ребенок. Случайно или нарочно поселился Рауль рядом с ней? Преследует ли он еще намерение помириться? Какая причина вернула любовь к сыну и доверие к ней? Она вспомнила отчаянный плач Амедея, сердце ее сжалось, и из глаз хлынули слезы.
– Увы, отчего все так сложилось?
Уйдя в свои мысли, она не замечала того, что лодка плыла все тише и тише и наконец совсем остановилась. Точно так же она не замечала, что конец ее манто свесился за борт и купался в воде. В эту минуту гребец наклонился, вытащил замоченный конец и положил его на скамью. Валерия невольно взглянула на его руку, и сердце ее замерло: то была выхоленная белая рука, с тонкими пальцами, и на мизинце, при свете луны, сверкал знакомый ей перстень, который его смущенный хозяин позабыл на этот раз спрятать. Глухо вскрикнув, наклонилась она вперед и встретила страстный взгляд Рауля, который снял шляпу и простирал к ней руки. Конечно, костюм и отпущенная за это время борода очень его изменили, но все же как могла она не узнать его раньше?
Валерия быстро откинулась назад, и лицо ее вспыхнуло.
– Меня продали, обманули! – воскликнула она.
– Тебе нечего бояться, кроме моей просьбы простить и забыть прошлое! – ответил Рауль. – Да, я приехал сюда, чтобы видеть тебя. Сегодня я узнал, что ты нечаянно была у меня, и я решился, не медля далее, приступить к развязке. Благословенная случайность устроила, что ты сегодня одна, и теперь я умоляю тебя: вернись ко мне, дай мне загладить прошлое и моей любовью заглушить несправедливое подозрение, которым я тебя оскорбил.
– Неужели ты думаешь, что пропасть, которую ты разверз между нами, могут уничтожить несколько ласковых слов? – с горечью проговорила она. – Разве я могу забыть ту ужасную минуту, когда ты поставил меня перед семейным судом, обвиняя в измене, и заявил, что лишь просьба твоей покойной матери спасла меня от публичного скандала. Нет, нет, сердце мое содрогается при этом воспоминании. Я клялась тебе в невиновности, а ты не поверил! При малейшей случайности ты будешь снова топтать меня ногами.
– Валерия, я слеп, как и все люди, а между тем все, по-видимому, обвиняло тебя. Но если ты так упорно отвергаешь мою просьбу, значит, ты никогда не любила меня. Ужели ты никогда не чувствовала потребность увидеть меня и не сознавала, что Амедею нужна мать? И слезы твоего единственного ребенка ужели не трогают тебя?
– Нет, это ты никогда не любил! Я поняла это в ту минуту, когда ты бросил меня, умирающую, на посмешище людям. Истинная, глубокая любовь способна верить, несмотря на внешние улики, а ведь доводы и подозрения остались все те же. Разве ты добыл какое-нибудь доказательство, меня оправдывающее?
– Да, чудо доказало мне твою невиновность, но я открою тебе мою душу, только когда ты будешь со мной снова. Надеюсь, что это будет скоро, что любовь победит гордость, и жестокие речи, которые я слышал от тебя сегодня, не будут твоими последними словами.
– Не мучь меня, Рауль. Быть может, впоследствии я все позабуду, но в эту минуту рана моя еще болит, я не могу отдаться тебе. А теперь пощади и доставь меня домой, все эти волнения выше моих сил.
Князь молча взялся за весла и быстро причалил к берегу. Выпрыгнув на ступени лестницы, он помог Валерии выйти из лодки. Глаза их встретились: во взгляде князя было столько скорби, упрека, что молодая женщина остановилась, не отнимая своей руки. Она вспомнила последнюю просьбу отца, и сердце ее сильно забилось.
– Прости меня, Рауль, но свидание с тобой сильно меня расстроило, – прошептала она. – Обещаю тебе подумать о твоих словах и употребить все усилия, чтобы забыть прошлое, но в эту минуту я не могу.
Она слегка пожала руку мужа и убежала в дом.
Грустный и убитый сел князь в лодку и направился домой. Но скоро он перестал грести и, растянувшись в лодке, предался горьким тоскливым мыслям. Долго ли размышлял Рауль, он не знал. Утомленный, с отяжелевшей головой, он наконец поднялся и грустно взглянул туда, куда его влекло сердце, и вздрогнул. Облако дыма окружало освещенную луной виллу, а с одной стороны фасада огненные языки лизали стену до самой крыши. Охваченный ужасом, князь бросился к веслам. Вспыхнул пожар, и жизнь жены в опасности – вот мысль, всецело захватившая его.
Подплыв к берегу, он увидел испуганных людей, услышал их крики и треск огня. В несколько прыжков он достиг террасы.
– Где княгиня? – спросил он у полуодетой растерявшейся женщины, бежавшей с двумя горшками цветов в руках.
Ничего не ответив, она побежала далее, но Рауль схватил ее за руку и, сильно встряхнув, спросил опять. Как бы очнувшись от сна, камеристка взглянула на него и проговорила:
– Должно быть, наверху. Дым так густ, что невозможно добраться до ее комнаты.
– Где комната графини?
– Наверху, над помещениями баронессы, откуда и начался пожар.
Князь бросился в дом и поднялся по лестнице, уже до того накалившейся, что нельзя было тронуть перила; густой и едкий дым душил и слепил глаза.
– Валерия! – крикнул он в ужасе.
Ответа не было, но в ту же минуту он наткнулся на распростертое на полу тело. Рауль наклонился и узнал Валерию в ночном одеянии. Очевидно, она хотела бежать, но задохнулась дымом и лишилась чувств.
Подняв ее, князь с драгоценной своей ношей пустился в обратный путь как раз вовремя, ибо кругом уже мелькало пламя.
Рауль сам задыхался, голова его кружилась, но, сделав последнее усилие, он достиг террасы.
Свежий воздух придал ему бодрости. Он отнес Валерию в лодку, привязанную у берега, и вернулся к собравшейся толпе любопытных и спасающих, чтобы узнать о тете Адели, но никто не мог сказать ничего положительного. Одни говорили, что именно ее крики подняли тревогу, другие видели, будто она металась по комнате и затем свалилась. Одно было несомненно: пожар начался в ее комнате, но только невозможно было туда проникнуть, чтобы спасти ее.
Взяв у одной из присутствующих женщин шерстяной платок, чтобы прикрыть Валерию, князь проворно вернулся к лодке, тщательно укутал все еще лежавшую без чувств женщину и, крайне взволнованный, отплыл к своему дому. По пути он встретил большую лодку, в которой узнал своих слуг; заметив пожар, они выехали на помощь. Приказав им во что бы то ни стало отыскать и спасти тетю Адель, он поплыл домой, чтобы оказать помощь Валерии. Причалив к берегу у виллы, он нашел весь женский персонал дома.
– Марго, придите помочь мне привести в чувство княгиню, – крикнул он бывшей няньке сына, оставшейся у него горничной, и, сопровождаемый изумленной девушкой, отнес Валерию в свою комнату, где уложил на диван.
Когда четверть часа спустя молодая женщина открыла глаза, она узнала Рауля, стоявшего перед ней на коленях и дававшего ей нюхать спирт, а Марго растирала ей ноги.
– Слава Богу, – обрадовалась горничная, – я принесу сейчас чашку чая, и это вас согреет.
Валерия хотела что-то сказать, но Рауль предупредил ее, он привлек ее к себе и страстно проговорил:
– Дорогая моя, прости и забудь прошлое, ты не можешь не признать руки Провидения, которая разрушила твой дом, чтобы привести тебя под мой кров.
Валерия молча обняла мужа, опустила голову на его плечо и разразилась рыданиями. Рауль молча прижал ее к своей груди, он не хотел удерживать этих слез, которые, он чувствовал, должны были облегчить ее сердце.
– Мой добрый Рауль! Ты спас мне жизнь, забыв о том, что я жестоко оттолкнула тебя, – промолвила наконец Валерия. – Ты тоже прости меня. Как я страдала, если бы ты только знал! Совсем одна, вдали от тебя и ребенка, под гнетом незаслуженного позора! Не будь я христианкой, я наложила бы на себя руки.
– Забудем прошлое, омраченное недоверием и незаслуженным подозрением. С этого дня для нас начинается новая жизнь, жизнь, исполненная любви и доверия. А теперь позволь сказать тебе, что именно открыло передо мной твою невиновность.
Подсев к ней на диван, он подробно описал свое обращение к спиритизму и неопровержимые, данные покойной матерью доказательства ее личности. Наконец, он рассказал, сколько выстрадал, придя к убеждению, что пожертвовал своим счастьем ради обманчивых улик, и затем как воскресла его любовь и созрело твердое намерение отвоевать Валерию, чтобы загладить свою вину. Валерия слушала его и волновалась.
– Ах, Рауль, я хочу разделить твою веру, – и глаза ее блеснули со свойственной ей горячностью. – Я хочу познать эту новую науку, которая заполняет пропасть, образуемую смертью, и дала возможность твоей святой матери явиться с «той» стороны оправдать меня.
– Я посвящу тебя, моя дорогая, и впредь, с благодетельной помощью наших незримых друзей, мы уже не споткнемся на жизненном пути. А теперь пойдем поцелуем нашего бедного, ни в чем не повинного Амедея, которого мы поочередно отвергали, но который тем не менее сохранил в своем сердечке неизменную к нам любовь. Позволь, моя Лорелея, – добавил он, нежно лаская распущенные волосы жены, – бедному рыбаку, которому ты вернула жизнь и счастье, обуть твои волшебные ножки.
Валерия захохотала.
– Ах, правда, ты все еще в своем романтическом костюме. А я в своей апатии даже не подозревала, что настоящий князь служит мне гребцом. Жалкая же я была Лорелея.
Молодая чета пошла в спальню Амедея и нагнулась над спящим ребенком, черные кудри которого рассыпались по подушке. Его вид напомнил Валерии встречу с банкиром.
– Рауль, пойдем я расскажу тебе необычный случай со мной в день моего отъезда сюда.
Удивленный ее возбуждением, князь повел ее на террасу, залитую розовым светом первых лучей восходящего солнца. Раскрасневшаяся от волнения Валерия описала встречу с Самуилом, ее волнение при виде изумительного сходства его сына с князем и привела ответ банкира. Рауль с удивлением слушал ее, но он был слишком беспечен, а в данную минуту всецело поглощен был завоеванным счастьем, чтобы желать новых осложнений. Его ужасала сама мысль разбираться в путанице подозрений, улик и непонятных загадок.
– Конечно, столь странное сходство – поразительно и малоприятно Мейеру, – сказал, улыбаясь, князь, – но оставим это, он прав, говоря, что один Бог может выяснить такого рода случайности. А будем любить нашего ребенка, брюнет ли он, блондин ли, все равно. Мы знаем, что он наш, и довольно. Не в эту минуту, когда занимается заря нашего счастья, светлого как солнце, туманить нам его новыми подозрениями. А теперь, дорогая, ступай отдыхать, я пойду справиться, нет ли известий о бедной тете Адели.
– Ах, Боже мой! В своем эгоизме я совсем про нее забыла, – вздрогнула Валерия, – я пойду с тобой.
Они вернулись в кабинет князя. На его звонок явилась заспанная Марго и успокоила их, доложив, что слуги князя привезли тетю Адель здоровой и невредимой, исключая легких ожогов и сотрясения нервов, что и заставило ее лечь в постель.
Пока ей делали перевязку, она рассказала, что по обыкновению читала в постели и, вероятно, задремала, причем журнал загорелся и огонь перешел на занавески. Крик попугая и бешеный лай собаки разбудили ее. Увидев себя окруженной пламенем, она потеряла голову. Единственной ее мыслью было – спасти зверей. Вскочив с постели, тетя Адель одной рукой схватила клетку с попугаем, а другой – Биби и со страшными криками выбежала вон. Крики ее, вероятно, и подняли тревогу в доме. Что было с ней потом, она не помнит, и ее не скоро бы нашли в далеком углу сада, где она лежала без чувств, если бы отчаянные крики попугая не привлекли внимания искавших ее слуг. Когда она очнулась и узнала, что княгиня и ее два любимца спасены, старушка потребовала чаю, а затем уснула.
Когда молодые супруги успокоились насчет тети Адели, они и сами отправились на отдых.
Почти через год после этого примирения все в доме князя Орохай в Пеште ликовали. Валерия произвела на свет второго сына, и молодой отец был без ума от радости.
Однажды утром, дней через десять после рождения ребенка, Рауль сидел у изголовья жены. Он вынул новорожденного из колыбели и не мог на него налюбоваться.
– Как назовем мы этот плод нашей воскресшей любви? – спросил он вдруг.
– Этот плод счастливой любви мы назовем Раулем! – ответила Валерия, любящим взглядом смотря на красивое лицо мужа.
Радость озарила лицо Рауля, он вспыхнул от удовольствия и благодарно взглянул на жену.
– Благодарю! – сказал он, прижимая к губам руки Валерии. – Если мое имя для тебя синоним счастья, то мне ничего не остается желать и я буду лишь молиться Богу сохранить нам то, что по его милосердию нам дано.
VI
Нечаянная встреча на вокзале взволновала Гуго Мейера еще больше, чем Валерию. В глазах молодой женщины он прочел подозрение и мучался сомнением, не будет ли этот случай первым шагом к предсказанному открытию преступления. Под гнетом этой тайной тревоги несколько дней спустя уехал он с Эгоном из Пешта в свое поместье, где ему вздумалось восстановить в первоначальном виде разрушившийся феодальный замок, имя которого он носил. Там он провел конец лета в полном уединении, вежливо и сдержанно отвечая на заискивание соседей, из которых многие имели дочерей-невест и в душе жаждали бы породниться и соединить свои полинялые гербы с миллионами «выкреста», слывшего к тому же вдовцом.
Раза два-три всего банкир ездил в Пешт для ликвидации необходимых дел, и в одну из таких поездок узнал от барона Кирхберга о примирении Рауля с Валерией.
Поднявшаяся в его груди при этом известии буря и бешеная ревность указывали, к его ужасу, какую силу имела еще над ним эта гибельная страсть. Но теперь он обладал тем, что побеждает страсти: он горячо молился, и молитвы облегчали его душу. Они покоряли его недостатки, поддерживали его в этом нравственном испытании, а непрерывное сношение с покойным отцом благотворно повлияло на него.
«Стыдись, сын мой, – писал Авраам, – поддаваться недостойному чувству. Ты должен радоваться, наоборот, что сглаживаются последствия твоего преступления, а невинная женщина успокоилась и вновь обрела уважение, утраченное было по твоей вине. Не забывай, что на земле – все мимолетно; все, что имеешь, ты должен будешь покинуть в тот миг, когда закроются твои телесные глаза, и единственный капитал, который ты понесешь на всевышнее судилище, будут добрые дела и победы над страстями. Помни, когда представится случай, а это будет скоро, что прощение и милосердие облагораживают того, кто их применяет, а вера мертва и бесплодна, если ее не оживляют дела».
Для мужественной души его эти слова не прошли даром. Мрачный, с разбитым сердцем, но с твердой решимостью подавить свою безумную страсть, вернулся он в Пешт и отдался исключительному труду и делам тайного благотворительства, круг деятельности которого расширялся все более и более.
Около половины ноября важная финансовая сделка заставила его поехать в Берлин. Он находился там уже недели три и раз, выходя из экипажа у своего отеля, невольно обратил внимание на маленькую, громко плачущую девочку с окровавленной рукой. Швейцар, побагровев от злости, сильно бранил за что-то бедную малютку, а стоящий возле нее двенадцатилетний мальчик с корзиной провизии на плечах, видимо, старался защитить и оправдать виновную. Осколки бутылки и пролитое молоко у самого подъезда отеля явно свидетельствовали о причине скандала. С жалостью взглянул Гуго на бедную малютку. На вид ей было не более трех лет, посиневшие ручонки нервно дрожали. Одежда, хотя и чистая, но совсем изношенная, и дырявые башмаки обнаруживали ее бедность. Вязаный платок соскользнул с головки, и длинные густые пепельного цвета волосы рассыпались по плечам.
– Что сделала бедная девочка и за что на нее так кричат? Я заплачу убыток, и чтобы больше не было разговора! – сказал, подходя поспешно, банкир.
Все оглянулись.
– Не плачь, Руфь, – сказал мальчик, прежде чем швейцар успел открыть рот. – Этот добрый господин даст тебе на что купить другую бутылку молока, и хозяйка не будет тебя бить.
Девочка подняла голову, и ее большие черные бархатные, полные слез глаза смотрели на Гуго с выражением скорби, надежды и мольбы.
Он вздрогнул, это бледное исхудалое личико поразительно напоминало ему Эгона.
– Знаете вы, чья это девочка? – спросил он швейцара.
– Не знаю, господин барон, но думаю, что она живет поблизости, так как часто здесь проходит.
– Я ее знаю, – сказал мальчик, смело выступая вперед. – Я живу на одной лестнице с прачкой Каролиной, у которой квартирует мать Руфи. Это бедная и очень больная женщина, испанская еврейка, как говорят, а зовут ее Кармен Петесу.
Вельден побледнел, но, овладев собой, вынул из кармана несколько талеров и дал их мальчику.
– Вот, пойди заплати хозяйке за молоко, а больной женщине скажи, что незнакомый благотворитель придет к ней через час и приведет ее дочь. Остальные деньги возьми себе.
– Благодарю вас, – сказал мальчик, радостно улыбаясь. – Но вам незачем спешить приводить девочку. Г-жа Петесу ходит шить поденно и возвращается только в половине седьмого, а Руфь остается на попечении хозяйки. Это злая женщина, она мучит девочку и держит ее на посылках, не думая о том, что она еще совсем маленькая. А живут они… – и мальчик назвал улицу и дом.
– Пойдем со мной, милая, я дам тебе гостинца, – сказал Гуго, беря за руку малютку, которая робко пошла за ним, не смея возражать.
Приказав прислать ему тотчас одну из горничных отеля, банкир повел девочку в занимаемые им помещения. С простодушным любопытством оглядывала она окружающую ее роскошь, но вскоре глаза ее приросли к столу, на котором к возвращению банкира приготовлены были фрукты, вино и паштет. В эту минуту вошла горничная. Гуго дал ей деньги и попросил купить тотчас белье и платье для своей маленькой гостьи.
– Здесь на базаре, против отеля, я найду все, что надо, – сказала она. – Через полчаса приказанное бароном будет исполнено.
Когда она ушла, Вельден посадил девочку к столу, отрезал ей кусок паштета и велел ей самой брать фрукты из корзины, а сам, облокотясь на стол, молча смотрел на нее. Да, он не сомневался, то была сестра Эгона, дочь Рауля.
Но какими судьбами Руфь, похитившая целое состояние и имевшая право на помощь своего богатого любовника, впала в такую нищету, что ребенок находится во власти прохожих?
Возвращение посланной прервало размышления банкира.
– Возьмите, пожалуйста, девочку в мою спальню, – произнес он, проводя рукой по кудрявой головке малютки, которая в смущении жалась к нему.
Когда горничная увела маленькую Руфь, Гуго в сильном волнении стал ходить взад и вперед по комнате. Перед ним воскресло прошлое. Как встретится он с изменницей женой? Что предпримет относительно ее самой и ее ребенка, ребенка его соперника, почти всегда удачливого, которого судьба снова наделила полным благополучием?
«Ах, хоть бы отец мой дал мне добрый совет и указал бы истинный путь. Я теряюсь в хаосе моих чувств», – подумал он и сел к бюро, взяв в руки карандаш.
Едва успел он закончить свою маленькую молитву, как таинственная сила писала на бумаге следующее: «Разве тебе нужен мой совет, чтобы понимать голос совести? Какие счеты могут быть с умирающей, тяжко наказанной судьбой? Прими в свой дом ту, которую изгнала из него твоя жестокость, и невинного ребенка, который не может не вызвать в твоем сердце милосердия. Таким великодушием ты приобретешь право на великодушие людей к себе».
Когда девочка возвратилась, прелестная в своем изящном платьице, Гуго чувствовал себя снова спокойным. Посадив малютку к себе на колени, он стал ее расспрашивать о ее жизни и матери. Несмотря на робкие ответы девочки, ему представилась такая раздирающая душу картина нищеты, лишений и нравственных мук, что сердце его наполнилось искренним, горячим состраданием.
– Бедная крошка, отныне ты не будешь терпеть ни голод, ни холод, ничья жестокая, грубая рука не будет тебя мучить, – мысленно сказал он себе.
Когда затем он хотел продолжать разговор, то увидел, что ребенок, утомленный разнородными ощущениями, припал кудрявой головкой к его груди и заснул глубоким сном. В шесть часов Гуго вышел с Руфью и направился по указанному адресу. Идти пришлось недолго, а отдохнувшая и повеселевшая девочка гордилась, что идет рядом с ним. У одного из тех огромных зданий, которым спекуляция нынешнего времени даже снаружи дает вид казармы, девочка повернула в ворота, затем повела банкира через двор, через другой и, наконец, стала подниматься по темной крутой лестнице, слабо освещенной закопченной лампой.
«Боже мой, как больная женщина может взбираться на такую вышку?» – подумал Гуго, когда, запыхавшись сам, остановился наконец перед полуоткрытой дверью, из которой валил пар и несся удушливый запах мыла и стирки. Он вошел вслед за девочкой в полутемную комнату, где несколько женщин хлопотали возле узлов с бельем.
– Кармен Петесу дома? – спросил банкир, вынимая свой надушенный платок, так как ему было трудно дышать в этой непривычной для него атмосфере.
Высокая худая женщина с сухим и злым лицом поднялась с места, но, увидев Руфь так хорошо одетой и с ней изящного молодого человека, она не вдруг ответила на вопрос; на ее тощем лице отразилось удивленное недоверчивое выражение.
– Вдова Петесу еще не вернулась, но скоро должна прийти. Если вы желаете подождать, то я провожу вас в ее комнату.
Она взяла лампу, и банкир вошел вслед за ней в соседнюю каморку под самой крышей, куда вело несколько ступенек. Поставив лампу на прогнивший расшатанный стол, она ушла. С мучительно стесненным сердцем Вельден окинул взглядом жалкое убежище; все в нем говорило о крайней нищете: два соломенных стула, старый комод и плохая кровать, покрытая изношенным одеялом с подушками из клетчатого холста, составляли всю обстановку жены. Невольно вспомнился ему роскошный будуар Руфи, ее кокетливая уютная спальня, обитая вишневым атласом, и кровать с дорогим пологом и кружевными наволочками. Как несчастная женщина могла жить в такой конуре? Как могла она пасть так низко?
Сухой кашель, раздавшийся в комнате прачки, прервал его размышления и заставил его содрогнуться. Затем послышался усталый голос:
– Какой-то господин, говорите вы, ждет меня? Это какое-нибудь недоразумение, я никого не знаю.
Банкир невольно отодвинулся в тень, чтобы не быть тотчас узнанным.
Вошла Руфь, одетая в черное платье.
– Мама, мама, погляди! – кричала девочка, бросившись к ней навстречу, когда та заперла дверь.
Но вдруг малютка замолчала. Молодая женщина повернулась, ища глазами незнакомца, и с ужасом остановилась на муже, стоявшем у ее постели. Она не заметила выражения скорби и сострадания в его глазах. Протянув руки, как бы отталкивая призрак, Руфь, шатаясь, попятилась и упала бы, не поддержи ее банкир и не усади на стул. Испуганный ребенок спрятался в самый темный угол.
– Самуил, ты нашел-таки меня, безжалостный!.. – прошептала больная. – Ах, зачем я не приняла яда, который ты давал мне тогда! Ты был бы не менее отомщен, а я не была бы такой несчастной!
Глухой всхлип прервал ее слова, и она снова закашлялась.
Вельден с ужасом заметил кровь на платке, который она поднесла к своим губам.
– Несчастная женщина, не напоминай мне поступок, о котором я так много скорбел. Я пришел загладить мою жестокость и снова ввести тебя под мой кров, которого ты не покинула бы, отнесись я к тебе человечнее.
Он наклонился к ней и положил руку на ее влажный горячий лоб. Руфь удивленно и недоверчиво на него взглянула.
– Тебя ли я слышу, Самуил? Не грезится ли мне это доброе слово? Но нет, я вижу по твоим глазам, что сердцу твоему доступно милосердие. Так не откажи исполнить мою последнюю просьбу: возьми ребенка на свое попечение, забудь его происхождение и спаси невинное создание от нищеты и позора.
– Я беру вас обоих. Ты поправишься, Руфь, и Бог пошлет нам если не счастье, то покой.
Больная покачала головой.
– Для меня все кончено, – ответила она с грустной улыбкой, – дни мои сочтены, я это знаю, предоставь меня моей судьбе. Несчастной, умирающей, опозоренной, что мне делать в твоем блестящем доме?
– Перестань, Руфь! Бог один может судить нас, и я никому не обязан давать отчет в моих делах. Ты приедешь со мной в Пешт, и никто не будет знать, где и как я тебя нашел, а если Господу Богу будет угодно отозвать тебя, ты умрешь в доме твоего мужа. Теперь до свидания, я не хочу, чтобы ты провела ночь в этом углу, я сделаю надлежащие распоряжения, пришлю тебе приличную одежду и часа через полтора приеду за вами.
Проходя обратно через комнату прачки, он подозвал хозяйку, расплатился с ней за Руфь и объявил, что ее жилица уезжает сегодня вечером. Затем он сделал необходимые покупки и нанял в отеле комнаты, смежные со своими. Два часа спустя Руфь, прекрасно одетая, устроена была с ребенком в комфортабельном роскошном помещении. Она была как во сне, а эта роскошь и удобства, которых она была так долго лишена, доставляли ей чувство невыразимого блаженства. Вечером, когда девочка легла спать, супруги остались одни. Облокотясь на стол, Гуго задумался, а тревожно наблюдавшая за ним Руфь вдруг залилась слезами и, схватив руку мужа, прижала ее к своим губам.
– Как ты добр, Самуил, и какая неблагодарная была я в отношении тебя! Ах, когда ты узнаешь все, что было со мной после того, как мы расстались, ты будешь презирать меня. А как примут меня мои родные? Я боюсь их увидеть.
– Успокойся. Пока ты не окрепнешь и не поправишься, я ничего не хочу знать о твоем прошлом, в котором отчасти сам виноват. Если бы я не был так жесток, ты не пала бы так низко, – сказал он с грустью. – Простим друг другу обоюдную вину, как, надеюсь, простит нам Бог. Тебе нечего бояться встречи с родными: отец твой умер, твоя мать поехала с детьми в Ломберг получать наследство дяди Элеозара и осталась там. Аарон женился и поселился в Вене. О, ты найдешь много перемен в Пеште, как и у меня. Должен тебе сказать, что я вместе с сыном принял христианство и желал бы, чтобы и ты разделила мою веру.
– Я сделаюсь христианкой, – сказала Руфь, и глаза ее засверкали. – Препятствие, которое можно устранить, не должно существовать между мной, моим ребенком и моим благодетелем.
Врачи подали мало надежды, тщательный уход мог продлить ее жизнь, но не искоренить болезнь, подточившую организм. Недели через три после описанных нами событий Руфь снова вступила в дом, откуда в ужасе бежала, прикрывая свой след грабежом и пожаром. Человек, осудивший ее тогда на смерть, теперь, исполненный снисхождения, поддерживал ее и оказывал ей добрую братскую заботливость. Тем не менее волнение ее при виде Эгона было так велико, что с ней сделался обморок.
Неожиданное возвращение баронессы, так таинственно исчезнувшей, возбудило в Пеште сильное удивление. Об этом заговорили и терялись в догадках, но так как молодая женщина нигде не показывалась, а ледяная сдержанность барона не допускала прямых расспросов, то всякие толки замолкли, а другие события поглотили жадное внимание любопытных.
Здоровье Руфи сначала как будто поправилось под благотворным влиянием серьезного лечения и спокойного счастья, которое она испытывала в этой атмосфере довольства, считавшегося утраченным навсегда. Лежа на диване своего будуара и следя за игрой детей, быстро подружившихся, она блаженствовала, и это внутреннее светлое настроение придавало блеск ее глазам и озаряло ее исхудалое лицо отражением былой красоты. Доктор находил нужным не скрывать от банкира, что улучшение это было крайне обманчиво, и Гуго, мучимый тайными угрызениями совести, вполне посвятил себя нежным заботам о жене. Он читал ей вслух, беседовал с ней, посвящая ее мало-помалу в идеологию спиритизма – эту грандиозную утешительную теософию, которая снимает завесу с будущности человеческой души и уничтожает страх смерти. Отец фон-Роте также часто посещал ее и приготовлял ее к христианству, и два месяца спустя после возвращения Руфи она и дочь ее приняли таинство крещения, причем девочка была названа Виолой. Так проходило время в полном согласии. Гуго никогда не напоминал жене о том, что она хотела рассказать ему про годы своего отсутствия, хотя и желал знать, какие обстоятельства могли в три года разрушить здоровье несчастной и ввергнуть ее в такую ужасную нищету. И вот однажды, когда они были одни вечером, а молодая женщина чувствовала себя лучше обыкновенного, он сказал, сочувственно пожимая ей руку:
– Мой милый друг, не расскажешь ли ты мне, что было с тобой после нашей разлуки? Но если тебе тяжело говорить об этом, то я не настаиваю, не буду просить тебя, – присовокупил ласково он.
– Давно, милый Гуго, я рассказала бы тебе мое прошлое, если бы твое молчание не навело меня на мысль, что ты этого не желаешь, – тихо отвечала Руфь. – Ты вправе удивляться, найдя нищей ту, которая украла у тебя такое богатство.
– Не обвиняй себя, Руфь, – перебил ее Вельден, – ты взяла то, что принадлежало тебе.
– Нет-нет, дай мне высказаться откровенно и не обвиняй меня слишком строго после того, что узнаешь. Я страшно грешна перед тобой, но я ужасно была наказана. Одинокая, без имени, отдавшись душой и телом эксплуатации негодяя, я пережила такие минуты, когда смерть была бы для меня спасением.
Тяжелый вздох вырвался из души банкира. Неподкупный голос совести шепнул ему, что большая часть проступков и несчастий Руфи была его делом. Пренебрежением и холодностью он возбудил в ней ревность; ревность в связи с пустотой в душе толкнула ее в объятия любовника, а жестокость мужа, когда он узнал о ее падении, отдала ее в руки жестокого мошенника. Какой ответ даст он там, когда у него спросят отчета об этой разбитой жизни?
Описав сначала, что произошло, когда муж вышел из комнаты при криках «пожар», она рассказала про появление Гильберта Петесу со всеми последовавшими событиями и свой отъезд с братом негодяя в Париж.
– Мы остановились в отеле третьего разряда. На следующий день приехал Гильберт. Он сказал мне, что меня очень деятельно разыскивают и что надо продать мои драгоценности, так как необходимо бежать из Парижа. Вместе с тем он распинался в своей ко мне почтительной преданности и говорил, что считает себя счастливым спасти и сберечь меня. Я находилась в состоянии такого одурманения, что едва слышала его слова. В голове у меня была одна лишь мысль: бежать, скрыть свой позор, избавиться от публичного скандала. Я отдала Гильберту свои драгоценности и больше их не видела. Через три дня после того Гильберт объявил мне, что мы едем в Мадрид.
– Там у меня есть родственники и связи, которые могут вам быть полезны. Как ни жаль мне тревожить ваш покой, в котором вы так нуждаетесь, но я должен переговорить с вами о некоторых необходимых формальностях. Для того чтобы жить спокойно, не опасаясь преследований, вы должны восстановить себе права гражданства. У вас нет ни имени, ни бумаг, узаконивающих ваше положение, а при таких условиях нигде жить нельзя. Но у меня есть бумаги моей жены, умершей несколько месяцев назад. Кармен была испанка, а по наружности вы легко можете быть приняты за испанку. Итак, если вы согласитесь слыть за мою жену, то я, надеюсь, буду в состоянии обеспечить ваше спокойствие.
Подавленная этими осложнениями, я согласилась на все. Я была так неопытна тогда… я не понимала, что отдалась ему, связанная по рукам и ногам.
– Негодяй! – прошептал Гуго.
– Приехав в Мадрид, мы заняли скромный домик в предместье. Гильберт привез мне какую-то женщину – родственницу его жены, как он сказал, – чтобы служить мне и чтобы я не скучала. Экстрелла, как звали ее, была не молода, но кокетлива, обжорлива и жадна так, что готова была душу продать за золото. Хитрая интриганка, она действовала с ним заодно; но, в свою очередь, эксплуатировала его и, как я после узнала, вытянула у него массу денег. Я ничего не видела, не замечала, я жила в полном уединении с моими тремя сторожами, чувствуя себя настолько нравственно убитой, что даже не могла плакать. Рождение Виолы, несчастного ребенка без имени и будущего, увеличило мои бедствия. Тем не менее молодая и крепкая натура выдержала все, хоть и медленно, но я поправилась. Экстрелла была моей единственной собеседницей и помогала мне в уходе за ребенком. Гильберт находился всегда в отсутствии, но в это время в доме появилась нужда. Деньги становились редки, а Экстрелла делалась все более и более озабоченной, и порой у нас не было необходимого. Однажды, когда мы остались без обеда, ко мне пришел Гильберт и заявил, что деньги, вырученные за продажу моих драгоценностей, все вышли, так как мои роды и вся жизнь в течение этих месяцев стоили очень дорого.
– Теперь надо жить своим трудом, – прибавил он. – Я, не теряя времени, достал себе место кассира, а вы, моя дорогая Кармен, можете зарабатывать еще больше. У вас прекрасный голос, отличная метода. Общество Экстреллы ознакомило вас с испанским языком настолько, что вы можете исполнять не слишком сложные роли. Я говорил о вас с директором, и он обещал прийти проэкзаменовать вас и допустить к дебюту, если останется довольным.
Эти слова поразили меня, как громом. Петь за деньги на сцене оказалось выше моих сил.
– Нет-нет, – сказала я, – я не могу петь перед публикой, но я могу давать уроки пения, музыки и языков, я согласна даже шить поденно. Придумайте какие хотите другие занятия, и я с радостью буду работать.
Он улыбнулся.
– Гувернантки и портнихи кишмя кишат, и, конечно, ваш ребенок умрет с голоду, если вы рассчитываете прокормить его таким образом. Я не могу вас принуждать, но если вы будете упорствовать в вашем отказе, то позвольте нам расстаться, так как моего жалованья недостаточно, чтобы кормить вас обеих. Ищите сами занятия себе по вкусу.
Голова моя закружилась при мысли остаться покинутой в этом незнакомом городе без средств к существованию. Я должна была работать, так как не могла требовать помощи у постороннего человека, который из сострадания спас мне жизнь. Заливаясь слезами, я согласилась. На следующий день Гильберт привел какого-то препротивного господина, который любезно попросил меня спеть что-нибудь, заставил продекламировать монолог, а затем, потирая руки, сказал:
– Милый Петесу, я отвечаю за успех вашей жены. На следующей неделе мы дадим ей дебютировать.
Не могу я описать, с каким чувством появилась на сцене маленького, подозрительного театра, но имела большой успех. Театр бывал переполнен, когда мое имя – Кармен – стояло на афишах. Молодые кутилы, наполнявшие партер, осыпали меня при встрече цветами. Между этими поклонниками один молодой испанец по имени Цезарес де-Роайо особенно отличался поклонением, бешеными аплодисментами и страстными взглядами, которыми он меня преследовал. Упавшая духом, я убегала от этих унизительных успехов и, как только кончала свою роль, в сопровождении Николая тихонько уходила из театра.
Однажды, месяцев около двух после моего дебюта, Гильберт вернулся домой очень озабоченный и с досадой рассказал мне, что благодаря закулисной интриге директор отказал нам обоим. Несмотря на то, что не было работы, мне стало легче на душе, я радовалась, что не буду больше являться перед алчными взорами толпы. Но вскоре нищета и лишения снова настигли меня, и в довершение несчастья Виола заболела. Сперва мне отказали в докторе, затем Экстрелла посоветовала пойти в больницу, где бесплатно давали советы. Доктор прописал дорогое лекарство, но Гильберт объявил, что у него не было положительно ни копейки. Вне себя, я хотела продать мои последние пожитки, но Гильберт воспротивился, обещая достать мне занятие в одном семействе, где нужны уроки французского языка и куда он тотчас меня отведет. Оживленная надеждой, я отправилась с Гильбертом, и он повел меня в город к уединенному дому, окруженному обширным садом. К удивлению моему, мы пошли маленькой потайной калиткой, а затем тенистыми аллеями прекрасно содержащегося сада направились к великолепной вилле. Поднимаясь по ступенькам обширной веранды, украшенной цветами, Гильберт остановился и сказал с наглой улыбкой, которую я тогда не поняла:
– Взгляните вокруг, Кармен. Если этот дом вам нравится и вы пожелаете, то, может быть, мы поселимся здесь.
Я глядела на него, ничего не понимая. Тогда он взял меня за руку и провел через ряд роскошных комнат в небольшую комнату, где я увидела Экстреллу с Виолой на руках. Ребенок был щегольски одет, а у стены стояла хорошенькая кроватка с розовыми атласными занавесками. Я думала, что это сон.
– Гильберт, – воскликнула я, протягивая ему обе руки, – это вы все устроили? Как я вам благодарна.
Он ничего не ответил, но я была так счастлива, что у меня не являлось никаких сомнений. Я поместилась в хорошенькой комнате, где нашла полный гардероб на свой рост, и вся отдалась ребенку, который благодаря соблюдавшемуся лечению, видимо, поправлялся. Иногда я спрашивала себя, какая счастливая случайность произвела эту перемену в нашей судьбе? Но я была слишком измучена, чтобы не наслаждаться покоем, явившимся откуда бы то ни было.
Две недели прошло в этом счастливом спокойствии. Но вот однажды Гильберт предложил мне пройтись с ним, чтобы поглядеть павильон, который я еще не видела, и я согласилась. Пройдя сад, всю его длину, я увидела маленький готический павильон, весь увитый зеленью и окруженный розовыми кустами. Мы поднялись по маленькой лестнице, украшенной растениями, и вошли в переднюю, освещенную розовой лампой на потолке.
Далее была видна узкая дверь, украшенная резьбой, которую Гильберт отворил и, дав мне перейти порог, сказал:
– Теперь отблагодарите достойным образом того, кто предоставил вам всю эту роскошь…
Едва я переступила порог, как дверь захлопнулась и я слышала, как ключ повернулся в замке. В ту же минуту чьи-то руки обвили меня и горячие губы прижались к моим. Я отчаянно вскрикнула и хотела вырваться. Я узнала дона Цезареса и поняла слишком поздно, что Петесу продал меня.
Одному Богу известно, что я выстрадала, заключенная в этом доме и предоставленная ненавистному мне человеку. Быть может, мое явное отвращение охладило дона Цезареса. Через некоторое время тот исчез, и Гильберт сказал мне, что он убит на дуэли. Я умоляла тогда этого наглеца уехать из ненавистного дома. Но нет, он этого не сделал, и вскоре явился преемник Цезареса, по имени дон Родриго… Позволь мне не распространяться об этом ужасном времени, когда, продаваемая и перепродаваемая негодяем, злоупотреблявшим моей беззащитностью и моей роковой красотой, я испила до дна чашу позора, едва не лишившего меня рассудка. Я наложила бы на себя руки, если бы меня не удерживала мысль об ужасном будущем, ожидавшем моего ребенка. Я пробовала бежать с Виолой, но меня хорошо сторожили, да и куда я пошла бы без денег, в моем незаконном положении? Я пришла наконец к решению задушить Виолу, а потом убить себя, как вдруг неожиданный случай изменил все.
Не объясняя причины, Гильберт объявил мне, что надо поскорее укладываться, так как в двадцать четыре часа мы уезжаем из Мадрида. Экстрелла, поссорившись с Гильбертом, в злобе рассказала мне, что полиция проведала о его темных делах, узнала, за какую безумную цену он меня продавал, разоряя молодых людей из хороших семей, и что ему велено немедленно уезжать. Сверх того, она сообщила мне, что оба брата игроки и что порой Гильберт получал из неизвестного источника большие суммы денег, которые тратил на свои удовольствия.
После изгнания из Испании мы поселились в Париже. Гильберт скоро достал мне занятие в одном из маленьких театров, но сам он и Николай ровно ничего не делали, вели жизнь разгульную, а Гильберт относился ко мне бесцеремонно, как к своей собственности. Он отбирал все, что я зарабатывала, отказывая мне в необходимом, воровал и продавал мои вещи, часто возвращался пьяным. Более года прошло таким образом. И вот однажды ночью Гильберта принесли смертельно раненного в голову. Я узнала, что он играл в картежном притоне и сплутовал, его уличили и произошла кровавая драка, в которой он и был ранен. На следующий день Гильберт умер, и я вздохнула свободнее. Перед законом я была его вдовой и могла жить как хотела. Николай был лучше его сердцем и менее развращен. Сам он уже был болен и харкал кровью, все это вместе взятое заставило его вести правильную жизнь. Он объявил, что хочет честно трудиться, и, насколько позволяли силы, помогал мне. Он написал несколько писем и через три недели сказал мне, что все устроено, его дальний родственник достал ему в Берлине, где жил сам, место в конторе, а прежний его благодетель прислал ему денежную помощь на путевые издержки и на устройство на новом месте. И тогда мы поехали в Берлин.
Вначале все шло хорошо, но вдруг болезнь Николая так обострилась, что он не мог выходить из комнаты, и скоротечная чахотка в полтора месяца свела его в могилу. Я думаю, что, ухаживая за ним, я заразилась болезнью, которая меня убивает. Из бумаг Николая я узнала имя неизвестного мне благодетеля, то был князь Орохай. От него постоянно тянули деньги для ребенка и для меня, и он широко и великодушно никогда не отказывал в своей помощи.
Оставшись одна, я не знала, что делать. Мой гардероб был в таком состоянии, что я не могла давать уроки, и лишь после долгих поисков достала работу в магазине белья. Однако заработок мой был так ничтожен, что я зачастую голодала. Слава богу, хоть мой ребенок был сыт. Эти лишения и работа ухудшили состояние моего здоровья, я чувствовала, что болезнь быстро развивается и что конец мой недалек. При жизни я ни к кому не хотела обращаться, на случай смерти приготовила письмо Раулю, прося его взять ребенка на свое попечение.
Четыре месяца прожила я на чердаке, где ты меня нашел, думая, что там и умру. Но Бог изменил твое сердце, ты принял меня с ребенком, и мне остается только благодарить милосердие Бога и твое…
Изнуренная длинным рассказом, она опустилась на подушки и закрыла на минуту глаза. Лицо Вельдена мало-помалу покрывалось смертельной бледностью, со жгучей скорбью слушал он историю нравственных и физических мучений, которыми несчастная искупила свою вину, а совесть твердила ему: «На тебе лежит ответственность за эту погибшую жизнь. По злобе к другой связал ты с собой ее и оттолкнул законную, внушенную тобой, любовь ее, а когда она пала, по твоей же вине, ты осудил ее без милосердия и кинул в руки негодяя…»
– Руфь, – сказал он нервным голосом, – твой рассказ служит мне приговором. Я виноват во всем, и Бог спросит у меня строгий отчет о твоем загубленном существовании. Ты имела право требовать от меня если не страстной любви, то во всяком случае дружбы и снисхождения, а я был жесток, ослепленный безумной любовью к пренебрегшей мною женщине…
– Не обвиняй себя, Гуго. Оскорбление, которое я тебе нанесла, было слишком тяжко и не могло не довести до крайнего раздражения пылкую, гордую натуру. Но ты загладил свою вину, приняв меня с дочерью и отечески отнесясь к ребенку того, кто отнял у тебя любимую женщину. Моя участь слишком хороша для такой грешницы, я умираю, примиренная с тобой, окруженная заботами, твоей неисчерпаемой добротой и спокойная за судьбу Виолы, а для меня, как и для тебя, моя смерть спасение. Мог бы ты выносить меня без отвращения после моего ужасного постыдного прошлого?.. Нет-нет, Бог устраивает все к лучшему. Он принял твое раскаяние, простил тебя и возвращает тебе свободу. Ты молод, Гуго, забудешь меня, встретишь другую женщину, которая даст тебе мирное счастье со временем и детям будет преданной матерью.
– Нет, Руфь, я не возьму на себя больше ответственности за чью-либо душу. Труд и дети должны заполнить мою жизнь.
После этого важного разговора Гуго удвоил свои заботы о больной, предупреждая ее желания, и посвящал ей каждую свободную минуту, стараясь ее развлечь.
Настала весна. Пробужденная природа, вливающая, по-видимому, в каждого новые силы и жизнь, не произвела благотворного влияния на здоровье Руфи. Она становилась все слабей и слабей, ее глаза, расширенные болезнью, горели тем огнем, который исходил точно от отлетевшей души, как отражение отчизны, куда ты возвращаешься.
Однажды утром, войдя к жене, Гуго нашел ее задумчивой, озабоченной, беспокойной, в исхудалых руках были старые измятые и пожелтевшие письма.
– Что тревожит тебя, мой бедный друг? – спросил он ее, садясь возле. – Скажи мне все, и если только я властен успокоить и удовлетворить тебя, то будь уверена – сделаю.
– Ты читаешь мои мысли, – сказала Руфь, краснея. – Да, у меня есть одно последнее желание, быть может, в этой жизни, но… я боюсь оскорбить тебя.
– Не беспокойся, ты ничем не можешь меня оскорбить, и я с радостью исполню твое желание. Говори же смело!
– Я хотела бы… – начала Руфь нерешительно, – я бы хотела увидеть еще раз князя Орохай. Только не думай, Гуго, что меня побуждает к тому преступное чувство. Я вернулась к моей первой любви, и тебе будет принадлежать моя последняя мысль. – Она взяла мужа за руку и притянула к губам. – Но видишь ли, я вспомнила о нем потому, что встретила его вчера на прогулке, а сегодня перечитала его несколько писем к Петесу. В них видна постоянная доброта ко мне, страх и беспокойство за судьбу ребенка. Он нам много помогал и не виноват в плутнях Гильберта. Так вот, я хотела поблагодарить его за великодушие, успокоить насчет судьбы Виолы и сказать, что мы обе крещены…
Заметив, что лицо банкира краснеет, она замолкла и робко глядела на него со слезами на глазах.
– Я бы очень хотел осуществить твое желание, если бы это зависело от меня, – слегка дрогнувшим голосом ответил Гуго. – Но захочет ли князь тебя видеть? Ты не знаешь, что вскоре после твоего отъезда Орохай поссорился со своей женой и они разъехались, а теперь, через год с лишним, примирились. Очень может быть, что в пылу своего нового счастья он найдет неловким…
– Увидеться с прежней любовницей? – прошептала Руфь. – Да, лучше отказаться от своего желания, пусть наслаждается счастьем…
– Не огорчайся напрасно. Желание твое вполне законно, и будь уверена, что, если только это возможно, я все устрою.
Придя к себе в кабинет, Гуго в волнении стал ходить по комнате. Мысль, что Рауль переступит порог его дома, была ему крайне неприятна. С другой стороны, он считал даже необходимым напомнить гордому аристократу его злодеяние. Как ни тяжел ему будет этот визит, пусть полюбуется на жертву своей прихоти.
Решившись наконец, банкир взял перо и написал:
«Князь! Женщина, которую вы некогда соблазнили, умирает от чахотки, и дни ее сочтены. Зная, что вы великодушно заботились о ее нуждах и о нуждах вашего ребенка, она желает видеть вас в последний раз, чтобы поблагодарить и показать вам вашу дочь. Если вы, князь, найдете возможным выполнить просьбу умирающей, то можете видеть ее у меня. Зная вашу щепетильность в некоторых отношениях, считаю нужным присовокупить, что мать и дочь – крещены.Гуго Мейер».
Это письмо сильно смутило Рауля, вызвав в нем удивление и сострадание. Умирающая Руфь очутилась в доме своего мужа, своего беспощадного судьи, обрекшего ее на смерть? Эта перемена казалась ему необъяснимой. Он охотно навестил бы несчастную женщину, которая, может быть, имела серьезные причины желать свидания, но как скрыть это от Валерии? Встревоженный, озабоченный, он облокотился на стол и задумался, опустив голову на руки.
– О чем ты задумался, Рауль? – спросила Валерия, неслышно подойдя к нему и целуя его.
Рауль вздрогнул.
– Валерия, ты?
– Боже мой! Но ты, кажется, встревожен чем-то?
– Да, дорогая моя! Угрызения совести и мое прошлое подавляют меня.
– И в твоем прошлом есть то, что ты не можешь мне сказать? – спросила молодая женщина, бледнея.
– Нет, между нами не должно быть никаких тайн, – решительно сказал Рауль. – Я тебе все открою, как ни тяжело это признание. А затем, дорогая, суди, наказывай и дай свой совет.
Он усадил жену на диван и стал рассказывать, как, взбешенный ее холодностью и ревнуя, стал искать легкой любви, как он встретил Руфь и как бесился затем, когда открылась их связь и он узнал, кого обольстил. Наконец, он описал жестокость Мейера, бегство молодой женщины и все удивление при получении письма, которое он протянул ей.
– Прочти и скажи, как поступить?
Краснея и бледнея, слушала Валерия рассказ мужа, и самые разноречивые чувства волновали ее душу, но восторженное великодушие, свойственное ее натуре, превозмогло все остальные побуждения.
– Ты должен посетить эту несчастную, Рауль, и сегодня же, – сказала она. – Подумай, как ты виноват перед ней! Быть может, она хочет просить тебя о чем-нибудь относительно ребенка, а ты обязан воспитать девочку и обеспечить ее будущее. Я тоже не понимаю, что значит внезапное великодушие банкира после такой жестокости. Но если Мейер простил свою жену, это еще не обязывает его воспитывать ее незаконного ребенка. Поезжай скорей, милый мой, исполни долг христианина и спиритуалиста. Мне нечего тебе прощать, несчастная жестоко наказана.
– Благодарю тебя, – прошептал Рауль, с жаром целуя руки жены. – Я еду, – и, обняв Валерию, сказал: – Я обещаю Мейеру освободить его от ребенка после смерти жены. Но думаю, что лучше написать сперва банкиру, в какой день и час я могу явиться.
– Чтобы бедная больная умерла, пока вы будете переписываться? – воскликнула Валерия. – С чахоточными нельзя поручиться ни за один час. Нет-нет, милый, поезжай скорей, не откладывай далее.
Слова Валерии убедили князя. Он велел подать экипаж, а княгиня села у окна и, глядя на уезжающего князя, так глубоко задумалась, что не заметила, как у подъезда остановилась карета Антуанетты и подруга ее вошла затем в комнату.
– Скажи, фея, что у вас? Опять новая размолвка? – спросила графиня, трогая ее за плечо. – Рауль, проезжая мимо, пристально глядел на меня и не узнал, а тебя я нахожу в мечтательном состоянии. Что это – избыток счастья или какая-нибудь ссора туманит так ваши головы?
– Мы совершенно счастливы и живем в полном согласии, – ответила, улыбаясь, Валерия. – А смутило наш покой прошлое, которое выплывает неизвестно откуда. Пойдем ко мне, я тебе все расскажу. От тебя, моей сестры и поверенной, у меня не может быть тайн.
– Вот уж действительно необыкновенная история, – сказала графиня с изумлением, выслушав рассказ Валерии. – Но ведь какая роковая случайность, что Рауль среди сотен «этих дам» попал и обольстил именно жену Мейера? Воображаю бешенство гордого Самуила, когда он раскрыл этот сюрприз. Какая насмешка судьбы! Но я тоже не понимаю, что могло смягчить эту железную душу до того, что он принял обратно эту женщину с ребенком, да еще приглашает Рауля навестить его возлюбленную. Это же прямо чудо!
– Быть может, он хочет отделаться от ребенка.
– Сомневаюсь. Такие натуры, как Мейер, ничего не делают наполовину. Уж если он простил жену и победил отвращение к незаконному ребенку, терпя их в своем доме, то вряд ли захочет отделаться от девочки. А ты желала бы взять ее и воспитать вместе с Амедеем?
– И чего ты только не выдумаешь, право! Разве это возможно? Нет, мы поместим ее в какое-нибудь почтенное семейство и обеспечим ее будущность.
– Это Мейер и сам может сделать, он слишком богат, чтобы останавливаться перед денежным вопросом. А насколько я знаю, он никогда не примет предложения Рауля. Ты должна бы понимать это лучше меня.
Валерия не отвечала. Опустив голову, снова задумалась. В памяти ее воскресло далекое прошлое и все перипетии ее любви к Самуилу. Перед ней, как живое, восстало бледное, энергичное лицо банкира, и его пламенный, чарующий взгляд впивался в ее глаза… Конечно, все это прошло и забыто, она не любит более Самуила, а между тем одно воспоминание об этом человеке пробуждало в ее сердце какую-то неопределенную тоску, какое-то тягостное чувство, которому не находилось названия… И она невольно вздохнула.
– Не предавайся вредным мечтаниям, Валерия, – сказала следившая за ней графиня, наклоняясь и беря ее за руку. – Не вызывай в своем воспоминании демонический роковой взгляд, который едва не разрушил твое супружеское счастье. Ты не в силах бороться против чарующего влияния, которое этот человек имеет на тебя. Чтобы быть счастливой, не изменять своему долгу и безгранично любить Рауля, ты должна изгнать всякое воспоминание о Самуиле.
– Ты права, – сказала она, поднимая голову и проводя рукой по лбу. – К чему эти праздные мысли? Рауль – это моя светлая и радостная будущность, а Самуил – темный призрак, вставший между нами, как грозная пропасть.
– Наконец-то, – обрадовалась графиня. – Вот такой я тебя люблю. А теперь слушай, зачем я приехала. Вы все едете ко мне на целый день. Маленький Жорж свалился и свихнул себе ногу, доктор его уложил в постель, а я обещала привезти ему приятеля Амедея для поддержки его терпения. Я дождусь возвращения Рауля, и мы все вместе отправимся.
Рауль меж тем приехал к банкиру. Несмотря на его добрую решимость и сострадание к Руфи, мысль, что нужно переступить порог этого дома, тяготила его.
– Доложите обо мне баронессе, – сказал он, давая лакею свою карточку.
– Баронесса никого не принимает, ваша светлость, – ответил лакей в замешательстве. – Но вот барон, потрудитесь обратиться к нему.
Действительно, в одну из дверей вестибюля выходил Гуго, собираясь уезжать, но при виде посетителя он сдержанно-вежливо поклонился.
– Прошу войти, князь. Жена моя не ожидала сегодня вашего посещения, но я тотчас предупрежу ее и потом проведу вас к ней.
Неожиданная встреча эта была тяжела Раулю, он пожалел даже, что последовал совету жены, приехав без предупреждения. Но теперь, в присутствии прислуги, приходилось сдерживаться, чтобы не выдать себя.
– Очень рад, что я встретил вас, господин Мейер. Это представляет мне случай поговорить с вами насчет одного необходимого дела, которое я желал бы окончить прежде свидания с баронессой.
– В таком случае, князь, потрудитесь пройти ко мне в кабинет, – ответил Вельден с некоторым удивлением, любезно предлагая посетителю идти вперед.
Подвинув стул Раулю, Гуго сел.
– Я к услугам вашей светлости, хотя не могу понять, какие дела нам предстоит решить. Относительно Руфи у вас действительно есть дело, но уже чисто нравственного свойства.
Рауль нервно погладил усы.
– Вы забываете, что есть существо, о будущем положении которого необходимо договориться. У вашей жены есть ребенок, по отношению к которому у вас нет никаких обязательств. На мою долю выпадает обязанность воспитать эту девочку и обеспечить ее будущность. Считаю долгом заявить вам, что, если она лишится матери, я возьму и помещу ее в надежные руки.
Гуго испытующе смотрел на Рауля.
– Вы желаете взять вашу девочку. А княгине известно ее существование? Согласна ли она принять девочку в свой дом и быть ей матерью?
Рауль сильно покраснел.
– Нет, я не могу требовать, чтобы она воспитала моего ребенка, хотя ей известно мое прошлое, так как между нами нет тайн. Но я хочу поместить девочку в почтенное семейство и заботиться об ее будущности.
Горькая, презрительная усмешка скользнула по губам банкира.
– Я ценю ваши добрые намерения, князь, но все эти заботы излишни. Я оставлю у себя ребенка, которого узаконил и крестил как своего, а этот акт обеспечивает Виоле состояние и общественное положение. Я простил свою жену безусловно и не опорочу ее память, отвергнув ребенка, которого принял вместе с ней под мой кров. Затем, ваша светлость, – закончил он, вставая, – я пойду предупредить Руфь о вашем посещении.
Оставшись один, Рауль стал в волнении ходить по комнате, сильно недовольный собой и смутно досадуя на Гуго. Его пренебрежительно отстранили, и он вынужден терпеть это великодушие «выкреста», который отравил несколько лет его жизни. Мучимый этими мыслями, князь машинально остановился около стола с книгами и журналами: наверху на роскошной розовой этажерке возвышался бронзовый бюст. Вдруг Рауль вздрогнул – это бюст Аллана Кардека, точно такой же, какой стоял и на его столе, и эти книги и журналы были спиритуалистического направления. Теперь он нашел ключ к разгадке, ему стала ясна причина коренной перемены в характере банкира. Сознание бессмертия души и цель ее земного воплощения победили, сковали чувства ненависти и мщения, сделав сурового и пылкого человека добрым и сострадательным.
Голос Гуго, приглашавшего Рауля к больной, прервал его размышления. Как бы преобразясь, с иным видом и тоном, Рауль повернулся и искренне, дружески сказал:
– Г-н Мейер, сознаюсь, что я был очень удивлен переменой в вашем образе действий, но теперь я понял причины: вы – спирит и в духе спиритуализма поступаете относительно вашей жены и меня. Так я должен вам сказать, что я тоже спирит, и перед изображением великого философа, которого мы оба чтим, я сознаюсь, что неверно судил вас. Вы великодушный и добрый человек, и я был крайне неправ, – он остановился.
– Считая меня ростовщиком? – сказал Гуго с грустной улыбкой.
– И в этом тоже, конечно. Но сверх того я искренне сожалею о всем, в чем вольно или невольно виноват перед вами, – заключил Рауль, протягивая ему руку.
С видимым колебанием Гуго протянул свою.
– Если вы тоже спиритуалист, князь, то поймете, что я исполнил лишь свой долг и что странное сплетение моей судьбы с вашей коренится, конечно, в далеком прошлом. А если когда-нибудь представится к тому случай, – взор Гуго вспыхнул, и загадочное выражение мелькнуло на его лице, – надеюсь, вы тоже примените ко мне девиз нашего учения: «Без милосердия нет спасения!»
Доведя князя до дверей будуара Руфи, он удалился, а Рауль вошел один в большую комнату, убранную цветами, где несколько переносных фонтанов поддерживали в воздухе влажность, необходимую для облегчения дыхания больной.
Молодая женщина полулежала на диване, поддерживаемая подушками. Красный плюшевый пеньюар несколько оживил ее смертельную бледность. На скамейке у ее ног сидела с огромной куклой Виола.
Пораженный и растроганный, Рауль на минуту остановился.
Ужели эта бледная, слабая, умирающая женщина – Руфь, та роскошная обаятельная красавица, покорившая его чувства? Виола служила тому свидетельством: эта прелестная крошка с длинными пепельно-русыми кудрями была, несомненно, его дочерью, его живым изображением.
– Ах, думал ли я увидеть вас, баронесса, в такой обстановке, в таком состоянии? – сказал князь, подойдя к ней и целуя протянутую руку.
Руфь подняла на него глаза, горевшие лихорадочным огнем, и, указывая на ребенка, прошептала:
– Вот Виола!
Наклонясь к девочке, Рауль привлек ее к себе и поцеловал.
Смутившаяся было при виде красивого офицера, малютка ободрилась этой лаской и, когда князь сел, оперлась на его колени и, показывая ему куклу, с гордостью сказала:
– Не правда ли, какая хорошенькая? Папа подарил мне ее вчера, и я назвала ее Гугетхен.
– Ты славная девочка, – смеясь, сказал князь, лаская ее кудрявую головку. – Муж ваш отнял у меня всякую возможность дать этому ребенку что-либо, кроме моей любви, а относительно вас я бессилен загладить мою вину.
– Ах, я должна еще благодарить вас за ваше постоянное великодушие относительно меня, а Виоле ваш поцелуй принесет счастье, – сказала больная, смотря на него блестящими глазами. – Благодарю вас, что вы пришли, я так желала увидеть вас перед смертью, поблагодарить, показать вам Виолу и успокоить вас насчет ее будущего. Петесу очень злоупотреблял вашей щедростью, но я узнала об их вымогательстве только после смерти обоих братьев.
Ответ Рауля был прерван Виолой, которая играла с куклой, а затем подошла к окну и закричала:
– Папа в саду. Можно мне к нему пойти?
Не дожидаясь ответа, она выбежала из комнаты, и вскоре ее чистый серебристый голосок донесся уже из сада. С любопытством подошел князь к окну и вдали, близ фонтана, увидел банкира, разговаривавшего с садовником. В эту минуту девочка к ним подбежала и схватила Гуго за платье, а тот нагнулся, поднял малютку и стал ее качать, делая вид, что хочет бросить в бассейн. Веселый смех Виолы доносился до Рауля, который задумчиво любовался их дружескими отношениями. Возвратясь к баронессе, он сел возле нее на стул и сказал, пожав ей руку:
– Ваш муж очень добр к ребенку. Но расскажите мне о себе, Руфь, о печальных обстоятельствах, подорвавших ваше здоровье. Скажите, нет ли у вас какого-нибудь желания, которое я мог бы выполнить, и чувствуете ли вы себя теперь счастливой?
– Не могу высказать, как я счастлива, и благодарю вас, Рауль, за вашу доброту. Но теперь у меня есть все, чего только я могу желать. Я умираю близ моего мужа, примиренная с ним, окруженная его добрыми заботами, спокойная за судьбу детей, посвященная в тайну загробной жизни, и быстро приближаюсь к желанному концу. Я устала… я так много страдала!
Она в коротких словах передала некоторые эпизоды своего прошлого, которые характеризовали Петесу, не упоминая, впрочем, о вынесенном позоре. Утомясь, она откинулась на подушки и закрыла глаза. Растроганный Рауль схватил со стола флакон с солями и дал ей вдохнуть, и Руфь с улыбкой выпрямилась.
– Благодарю, это ничего, пройдет. Меня утомило волнение и наш разговор. Итак, прощайте, Рауль, в этой жизни и до свидания в мире духовном. Благодарю вас еще раз за все, что вы делали для меня, сохраните добрую память обо мне и молитесь об успокоении моей души, как я буду молиться о счастье вашем и вашей жены.
Она протянула ему обе руки, и Рауль со слезами на глазах покрыл их поцелуями.
– Простите мне легкомысленную ветреность, с какой жертвовал за минуту безумной страсти вашей честью и будущностью. Простите, что оставил вас затем во власти негодяя. Клянусь, я ежедневно буду за вас молиться.
Голос его оборвался. Он встал, вышел из комнаты, не оглядываясь, и бросился в карету. Расстроенный и подавленный мучительными угрызениями, Рауль вернулся домой и, узнав, что у жены сидит Антуанетта, заперся у себя в кабинете; в эту минуту он был не в состоянии говорить с кем-либо. Голос Валерии вывел его из тяжелой задумчивости. Он подробно передал ей свой разговор с банкиром и с Руфью, и княгиня с волнением выслушала его. Антуанетта была права. Гуго отверг всякое вмешательство князя и оставил ребенка у себя. Побледневший образ бывшего жениха снова восстал перед ней, озаренный чарующей силой, но молодая женщина мужественно оттолкнула тень, вводившую в искушение и омрачавшую их счастье. Обняв мужа, она поцелуем прервала его речь.
– Довольно об этом печальном событии, не будем более говорить о прошлом и забудем его. Мы любим друг друга и довольно. А теперь идем, нас ждет Антуанетта.
Со дня свидания с Раулем силы Руфи быстро ослабевали, и вскоре она не могла уже вставать с постели. А между тем полное душевное спокойствие и горячая вера в Бога не покидали ее ни на минуту. Чувствуя приближение смерти, она пожелала причаститься и долго беседовала с отцом фон-Роте, удивляя его набожностью и раскаянием.
По уходе священника Руфь протянула руку мужу, который, опираясь о спинку кровати, стоял бледный и мрачный.
– Сядь здесь, Гуго, и дай мне свою руку. Я так счастлива, когда чувствую, что ты возле меня, а веки кажутся мне тяжелыми, я не всегда могу их поднять.
Вельден молча подвинул кресло к кровати и пожал холодную, влажную руку больной. Сердце его было преисполнено скорби: доктор сказал ему, что она не переживет ночи. После минуты молчания Руфь открыла глаза.
– Все прошлое воскресает в моей памяти, – прошептала она с улыбкой. – Я вижу теперь, как мало ценила я счастье, которое давал мне Бог. Я вспомнила следующий после Эгона день, когда проснулась ночью, увидела тебя с участием и тревожно склонившегося надо мной, невыразимое счастье охватило тогда все мое существо… Я думаю, что если б я терпеливо и покорно старалась привлечь твое сердце, я бы успела в этом.
Вельден вздрогнул, и лицо его покрылось бледностью. Он вспомнил ту ночь, когда, наклонясь над бедной матерью и убаюкивая ее притворной любовью, выждал удобного момента влить ей усыпительные капли, чтобы, пользуясь ее сном, похитить ребенка.
– Что с тобой, Гуго? Я не хотела делать тебе упрека, вызывая это воспоминание, – прошептала Руфь, и руки ее, лежавшие сверх одеяла, лихорадочно дрожали.
– Бедная женщина! Я принес тебя в жертву своему эгоизму! Прости и молись за меня в том мире, когда просветленным духовным твоим взорам откроются мои поступки и ты поймешь, как виноват я перед тобой!
– Всегда, всегда я буду молить за тебя Бога. А теперь, Гуго, моя последняя к тебе просьба, которую я давно не решалась высказать. Поцелуй меня перед смертью. Мне кажется, что твой поцелуй смоет с меня пятно позора и запечатлеет наше примирение.
Со слезами на глазах наклонился он к ней и нежно прижал свои губы к устам умирающей. С неожиданной силой Руфь поднялась и обвила руками шею мужа, ее большие черные глаза блестели лучезарной радостью, а щеки покрылись румянцем и на минуту придали ей блеск прежней красоты. Но вдруг ее тело дрогнуло, руки распались, легкий вздох приподнял ее грудь, и затем голова безжизненно запрокинулась. Руфи не стало.
Холодная дрожь охватила Гуго. Он опустил тело на постель, вложил в руки крест, поцеловал усопшую в лоб и вышел из комнаты. Сделав необходимые распоряжения, он отправился к себе в кабинет. Он был подавлен, разбит, и чувство пустоты и страшного одиночества щемило сердце. В течение этих месяцев постоянных забот он привык к Руфи, привязался к умирающей женщине, которую не удостаивал взглядом прежде, когда она жила с ним, исполненная любви и цветущего здоровья.
– Ах, – шептал он, сжимая руками свой пылающий лоб, – зачем было презирать положение, в которое меня поставила судьба, и жаждать гордой женщины, от которой меня отделяла пропасть предрассудков?.. Покой, счастье, даже собственного сына – я все оттолкнул от себя и остался одиноким с чужими детьми, из которых один непременно проклянет меня когда-нибудь…
В день погребения, совершавшегося очень скромно, посыльный принес от неизвестного великолепную гирлянду роз. Гуго догадался, кто прислал этот безмолвный прощальный привет усопшей страдалице, безвременной жертве несчастных обстоятельств и жестокости мужа. С горькой скорбью возложил он цветы на ее гроб…
VII
Прежде чем продолжить свой рассказ, оглянемся назад и сообщим о судьбе двух второстепенных лиц: Стефана, бывшего камердинера банкира, и Марты, прежней камеристки княгини Орохай.
Получив крупную сумму денег за свое предательство, они уехали в Вену, где обвенчались, а оттуда в портовый город. Там сели на корабль, отправляющийся в Новый Свет. Они были вполне счастливы, а обладание неожиданным богатством заглушило в них угрызения совести. Перед ними развертывалось счастливое будущее, которое обещало стать еще более блестящим, так как пробуждалась алчность.
Стефан уже не довольствовался тем, что он имел. Он мечтал сделаться миллионером, как Самуил Мейер, и во время переезда через океан выкладывал жене спекулятивные соображения, которые должны были в несколько лет увеличить их состояние раз в сто. Поглощенные такого рода проектами, прибыли они в Нью-Йорк и стали разыскивать Христофора Бехтеля – дядю Марты с материнской стороны, чтобы посоветоваться с ним, как лучше устроиться и спекулировать в Новом Свете.
К крайнему неудовольствию, они узнали от одного пивовара, друга и приятеля Христофора, что тот уже шесть лет, как уехал в южную провинцию, где тогда открыли земли с золотой рудой. Увлеченный перспективой быстрой наживы, Бехтель ликвидировал свои дела и уехал в Монтану. В письме своем к пивовару он сообщил, что купил участок земли и имел полную надежду на успех. Хотя со времени этих известий прошло около четырех лет, но мысль приобрести золотой рудник крепко засела в голове Стефана. Надо было только узнать, жив ли дядя Христофор и согласится ли он содействовать ему советами и своей опытностью для приобретения выгодного участка. И он, не мешкая, написал дяде письмо, в котором откровенно говорил о размере своего состояния, о желании искать золото и о намерении, если дядя это одобряет, поселиться с женой близ него. Ответ не замедлил, и дядя Христофор одобрил план своего нового племянника. Он сообщил, что у него самого обширный участок земли и множество данных указывает, что в нем должно быть золото, но что средства не позволяют ему продолжать раскопки. В настоящую минуту он, расстроенный смертью жены и бездетный, оставил пока работы и открыл гостиницу, где живет с Андреем Шмитом, племянником своей покойной жены, который помогает ему в занятиях.
Христофор Бехтель был счастлив увидеть кого-нибудь из родных и предложил Марте с мужем следующее: он уступал им свой золотоносный участок за умеренную цену, оставляя себе лишь десятую долю доходов с приисков: «Это не много, я полагаю, – писал он, – я думаю… что вы не пожалеете предоставить вашему старому родственнику эту долю из миллионов, которые получите. Зато Андрей и я будем работать вместе и не возьмем чужих рабочих, что всегда опасно». Это письмо положило конец последним колебаниям Стефана. Ему уже мерещились обещанные миллионы, он представлял себя вернувшимся в Пешт богаче своего бывшего господина и горел нетерпением приступить к делу.
Запасясь всем, что им могло понадобиться на новом месте, они отправились в путь и радушно были встречены дядей Христофором. Бехтель продал гостиницу, поселился с племянником и молодой четой в доме, который выстроил на участке, скрывавшем в своих недрах золото, обладание которым обеспечивало все наслаждения земные. Бехтель был хоть и жадный человек, но трудолюбивый простак. Старик вполне подчинялся Андрею, малому лет двадцати пяти, лукавому, скрытному, алчному и энергичному. Одаренный приятной наружностью, атлетической силой и мягкостью в обращении, Андрей казался очень удобным и безобидным сожителем. Красивая, с щегольским пошибом, как и подобает камеристке большого дома, Марта произвела глубокое и опасное впечатление на сердце молодого геркулеса, давно лишенного подобного женского общества. Со свойственным ему лукавством Андрей скрывал свои чувства, держался, как преданный родственник, и мало-помалу вошел в доверие.
В переговорах, в разъездах и устройстве в исправленном и увеличенном домике прошел почти год, и когда мужчины могли наконец приняться за работу, Марта уже нянчилась с сыном, которого смеясь иначе не называла, как будущим миллионером. Она была вполне счастлива в своем хорошеньком домике, уютно обставленном и окруженном садом. Дюжая негритянка помогала ей в хозяйстве, а сумма, оставшаяся от покупки земли, была настолько значительна, что позволяла молодым супругам спокойно ждать результата раскопок и той блестящей будущности, в какой они были уверены. Между тем прошел еще год в бесплодных трудах. Втроем они прорыли длинную галерею с разветвлениями в разные стороны, но желаемое золото не показывалось.
Стефан начал терять терпение и обдумывал, как написать Самуилу, чтобы сорвать с него еще денег, приобрести соседний большой участок земли и повести работы на широкую ногу. Марте он ничего не сказал о своем намерении, так как она не любила вспоминать об источнике их богатства, а с тех пор как стала матерью, сильнее чувствовала упреки совести. Ведь она способствовала тому, чтобы лишить другую мать ее первенца. Она еще не знала, какие последствия имела ее вина для Валерии.
Прошел еще год, и Марта произвела на свет девочку, по-прежнему наслаждаясь довольствием и счастьем.
Однажды, в обеденную пору, стоя на маленькой террасе дома, она с нетерпением ждала возвращения работников: обед был давно готов и мог испортиться из-за этой непонятной задержки.
Она уже собиралась сама пойти на рудник, как увидела бегущего Андрея. Он был один, и его взволнованное лицо предвещало беду. Нерешительно, делая над собой усилие, он сообщил пораженной Марте, что дядя и он собирались уже уходить, дожидаясь только Стефана, который работал в самой глубине. Как вдруг раздался его крик, а затем глухой грохот. Они бросились к месту катастрофы и увидели, что произошел обвал. После больших трудов и невероятных усилий они отрыли несчастного, но не знают, умер он или только лишился чувств.
Не помня себя, кинулась Марта к руднику, но на полдороге встретила дядю Христофора, который вез тело на тачке, служившей им для вывоза земли. При внимательном осмотре стало ясно, что Стефан мертв. Его посиневшее лицо указывало, что он задавлен. Доктор был редкостью в этих местах, так что никакое следствие не было произведено для определения причины смерти, и погребение совершилось тотчас же и по-простому. Марта была в отчаянии. Что ей делать в этой отдаленной стране, одинокой и с двумя детьми на руках? Самое разумное было бы вернуться в Европу, но эта мысль внушала ей непреодолимое отвращение. Несколько успокоившись, она решила уехать из этого несчастного для нее места и поселиться в ближайшем городе. Дядя одобрил ее намерение и великодушно купил у нее землю и дом за половину той цены, которую получил от них.
Решив всецело посвятить себя детям, Марта и такой сделке была рада. Она скоро уехала и на новом месте жила уединенно, никого не видя. Один лишь Андрей по-дружески навещал ее время от времени. Марта, впрочем, нуждалась в друге, так как несчастья продолжали ее преследовать. Маленький сын, которого она обожала, заболел свирепствовавшей в городе скарлатиной и умер. Посетивший ее через несколько дней после этого Андрей принял живое участие в ее горе, да и он был печален, так как ужасный случай постиг дядю Христофора. Старик захотел сам поправить крышу дома, но потерял равновесие и упал так неудачно, что от удара в голову онемел и сделался идиотом.
С тех пор Андрей стал посещать Марту все чаще и чаще и, наконец, предложил ей выйти за него замуж. Он признался, что давно полюбил ее, с той минуты, как увидел, но честно сдерживал это чувство, уважая права Стефана, а позже ее законную скорбь после смерти мужа. Теперь, когда она овдовела, он надеется, что она не отвергнет его и поможет ему в уходе за стариком, который для него был благодетелем, да и для них – другом и преданным родственником.
Марта, не колеблясь, приняла предложение. Она чувствовала себя одинокой и несчастной. К Андрею она давно питала симпатию, и к тому же новые обязанности, как она надеялась, восстановят ее душевное спокойствие.
Итак, она вышла за Андрея, который пожелал ехать в Новый Орлеан и там за общие капиталы открыть щегольскую гостиницу. Но вскоре после свадьбы он изменил свое решение, объявил, что желает вернуться на участок и снова приняться за раскопки, так как покупателя на землю не находилось, несмотря на значительно пониженную цену.
Марта воспротивилась этому намерению, внушавшему ей отвращение. Ей было ненавистно то место, где погиб ее первый муж, но Андрей упорно стоял на своем, и в конце концов Марта должна была уступить. Вскоре после их второго водворения в домике умер Христофор Бехтель. Теперь Андрей работал на руднике один, но он был полон надежд и сил.
Однажды, около трех недель после смерти старика, Андрей возвратился домой сияющий радостью и объявил Марте, что его упорный труд наконец увенчался успехом – он нашел золото. Он звал жену пойти с ним посмотреть находку, и удивленная и обрадованная Марта пошла вместе с ним на рудник, и муж показал ей в конце узкого прохода, едва освещенного фонарем, куски земли с золотыми песчинками, которыми он хотел наполнить мешочек, нарочно для того принесенный.
Густой, удушливый воздух мрачного рудника, должно быть, сильно на нее подействовал. Она вдруг почувствовала себя дурно и, шатаясь, прислонилась к стене. По телу ее пробежала дрожь, и голова закружилась, ей показалось, что до нее слабо доносится страшный крик Андрея, а затем все исчезло из глаз.
Когда Марта пришла в себя, то при слабом свете фонаря увидела, что она была одна, мешок, до половины наполненный, лежал на земле, а Андрей исчез. Удивленная и раздосадованная Марта вернулась домой, не понимая, как мог муж бросить ее. Но затем досада ее сменилась беспокойством, когда она нигде не нашла Андрея. Настал вечер, а муж все не приходил. Наконец, далеко за полночь явился Андрей, бледный и утомленный. Он молча поел немного и, ни слова не говоря огорченной жене, лег и, казалось, уснул. Его странное поведение продолжалось и на следующий день. Он уходил с рассветом и возвращался лишь ночью, казался мрачно настроенным, встревоженным и пугливо поглядывал даже на жену. Впрочем, по прошествии двух недель он успокоился, перестал пропадать и принялся за работу.
Марта боялась его расспрашивать, заметя, что малейший намек на рудник и на богатства, в нем заключенные, раздражал Андрея. Она была приятно удивлена, когда раз поутру Андрей позвал ее и сказал:
– Пойдем со мной на рудник, надо будет взять оттуда мешок, а ты будешь держать фонарь. Не удивляйся, у меня есть на все свои причины, – мрачно присовокупил он.
Марта молча повиновалась. Дойдя до конца галереи, она поставила фонарь на кучу земли и помогла мужу наполнить мешок. В эту минуту та же странная слабость охватила ее, в глазах потемнело, голова закружилась и лишь страшный вопль вывел ее из оцепенения: Андрей с пеной у рта и распростертый на земле корчился в конвульсиях. Вне себя побежала Марта звать на помощь и вскоре вернулась со служанкой. Когда они вошли в рудник, то нашли Андрея лежавшим без чувств. С большим трудом притащили они его домой и положили в постель. После долгих стараний привели его в чувство, он открыл глаза, но никого не узнавал. В бешеном бреду метался он на постели, борясь с невидимым врагом, кричал и сыпал ругательствами.
Убедившись, что муж серьезно болен, Марта решилась пригласить доктора, и молодой негр, брат служанки, отправился верхом. Прошло не менее десяти часов, прежде чем ему удалось привезти врача.
День прошел мучительно, но под вечер больной, казалось, успокоился и заснул. Марта сидела у его изголовья, но изнуренная волнением и борьбой с больным, которого все время удерживала, так как он хотел все время броситься с кровати, она наконец задремала. Удушье и яркий свет вдруг разбудили ее. Она несколько минут в оцепенении глядела, как Андрей с помутившимися глазами и в одной рубашке поджигал ночником оконные занавески, а прежде запалил занавеси у постели. Пламя касалось потолка, который зловеще потрескивал, а дым, едкий и удушливый, наполнял комнату. Опасность придала силы Марте, она бросилась к нему, стараясь вырвать из его рук ночник и вывести из дома.
– Оставь меня, дура! – глухим голосом, безумно хохоча, кричал Андрей. – Разве ты не понимаешь, что темнота в этом проклятом руднике только помогает негодяю? Теперь, когда так светло, он не посмеет отнимать золото и мешать мне унести мешок.
Старания молодой женщины увести Андрея были напрасны. Лихорадочное состояние придало ему силы. Вдруг Марта вспомнила, что малютка дочь, ее единственное сокровище, была в комнате верхнего этажа. Позабыв все, она бросилась наверх и, невзирая на опасность, спасла задыхающегося ребенка. Андрей, полуживой, со страшными ожогами и сильной горячкой был вытащен из комнаты отважной и сильной негритянкой, но дом сгорел дотла, и когда на рассвете приехал доктор, он нашел лишь одни дымящиеся развалины. Больного поместили в сарай на огороде. Его бред сменился полнейшим упадком сил, и доктор объявил его безнадежным. Отсутствие медикаментов, а также осложнение болезни вследствие ожогов и простуды, вызванной долгим лежанием на земле, – все это делало выздоровление невозможным.
Убитая неожиданным бедствием, Марта не отходила от умирающего, прикладывая компрессы и всячески стараясь облегчить его страдания.
Под вечер Андрей, казалось, очнулся от забытья и вскоре в полном сознании открыл глаза. Увидев жену, приготовлявшую ему компресс, он знаком подозвал ее.
– Марта, – прошептал он, взяв ее за руку, – я умираю, я чувствую, что не увижу больше восхода солнца, но до тех пор я хочу облегчить мою нечистую совесть. О да! Я знаю теперь, что существует суд Божий, страшный и неумолимый, который рано или поздно поражает преступника и не допускает его пользоваться чужим добром.
Глухой стон сорвался с уст Марты.
– Да, да, я знаю, что Бог видит и наказывает преступление, избежавшее суда людского.
Молодая женщина сжимала обеими руками свой лоб, покрытый холодным потом.
– Слушай, – продолжал больной отрывистым голосом. – Как только я тебя увидел, то безумно в тебя влюбился. Но так как ты любила своего мужа, я скрывал свои чувства, придумывая разные планы, как завладеть тобой. Мы продали вам землю, чтобы сбыть за хорошую цену предприятие, которое считали неудавшимся, так как бесполезно проработали четыре года. Дядя Христофор все же остался из алчности, боясь, чтобы вы все-таки что-нибудь не нашли. А в таком случае мы заранее решили убить вас, чтобы завладеть сокровищем. Когда я тебя увидел, мои намерения относительно тебя изменились. Чем более во мне развивалась страсть и ревность, тем более я ненавидел Стефана. Он первый нашел золото, и, едва мы убедили себя в действительности находки, я бросился на него, ошеломил ударом по затылку, а затем придушил его кучей земли, а тебе рассказал выдуманную мной сказку.
При этом неожиданном признании Марта глухо вскрикнула и закрыла лицо руками.
– Прости меня и дай закончить мой рассказ. Ты видишь, как Бог покарал меня, – сказал умирающий, корчась в постели. – Мы молчали о найденном золоте, чтобы не возбуждать подозрений. Затем у меня был другой план: я хотел отделаться от дяди Христофора, чтобы остаться единственным обладателем золота и тайны. Однажды, когда он работал на крыше, я подкрался сзади, ударил его по голове и сбросил вниз. Он рухнул, и я думал, что убился, но ничуть не бывало: он только онемел от удара и страха и сделался идиотом. Я оставил его жить и женился на тебе, но тут настигла меня рука Божья. Полагая, что настал момент объявить о находке золота и покинуть это проклятое место, я повел тебя в рудник. Но когда хотел взять мешок, то увидел возле себя Стефана. Мертвенно-бледный, с безжизненными глазами, он уцепился за мешок, злобно отнимая его у меня. Я убежал, как полоумный, но впоследствии убедил себя, что то была галлюцинация моих возбужденных чувств, и вторично пошел вместе с тобой. И снова возле меня восстал призрак, схватившийся за мешок. Я упал, видя, как ты бросилась бежать, но не мог следовать за тобой, так как страшные глаза Стефана приковывали меня к земле. Надвигаясь все ближе, он наклонился надо мной, и мне пахнуло в лицо ледяным зловонным дыханием с трупной вонью, так что я чуть не задохся. Синеватое пламя мерцало вокруг его безжизненной головы и вырывалось из судорожно искаженных губ.
– Завтра ты будешь со мной, мы будем вместе сторожить золото и поделим его, – насмешливо сказал он мне. Затем я лишился чувств.
Охваченная ужасом Марта хотела встать и бежать, но силы ей изменили, и она упала в обморок. Когда, благодаря заботам негритянки, она пришла в себя, Андрей был уже мертв. Тотчас после погребения Марта поспешно переселилась в тот городок, где жила до своего вторичного замужества. Мысли ее мешались, она начинала бояться полученных от банкира денег, на которых, казалось, тяготело проклятие. Сознание, что она была женой убийцы Стефана, внушало ей отвращение к самой себе. Ее терзала совесть, а в несчастьях, ее поразивших, она видела кару Божью за похищение христианского ребенка, которого она отдала еврею, лишив его крещения и других таинств.
Спасаясь точно от преследования духов, она продала все и без определенного намерения уехала в Нью-Йорк. Там, вдали от этого ужасного места, она надеялась снова приобрести душевный покой, отдавшись своему ребенку. Часть дороги ей пришлось ехать на пароходе, и вот на вторую ночь плавания случилось несчастье. Встречный пароход так сильно столкнулся с тем, на котором ехала Марта, что последний был разбит и пошел ко дну, лишь малую часть пассажиров удалось спасти и принять на другой пароход, хотя и поврежденный, но вынесший удары. В числе спасенных была и Марта, но ее ребенок утонул, а из всего имущества ее у нее остался лишь кожаный мешочек, который она в минуту катастрофы инстинктивно надела на шею. В нем были ее бумаги, деньги на дорогу и некоторые золотые вещи, подаренные ей Валерией в течение ее службы и полученные при уходе.
Нравственно убитая, Марта кроме того опасно простудилась во время страшной катастрофы и по приезде в Нью-Йорк была помещена в больницу. У нее обнаружилось воспаление легких и кишок.
Она не умерла, но здоровье ее было разрушено. Изнурительная лихорадка и приливы крови быстро вели ее к могиле. Терзаемая угрызениями совести, Марта призвала священника и исповедала ему все, а священник, суровый фанатик, пришел в ужас при мысли, что христианский ребенок обречен на духовную гибель в руках еврея. Он грозил Марте огнем геенны и вечным мучением, если она не искупит своего преступления полным признанием перед родителями ребенка.
Отпущение грехов он дал ей лишь после того, как она поклялась ему крестом, что тотчас отправится в Пешт. Священник даже сам достал ей необходимые на дорогу деньги, посадил на пароход и без ее ведома написал отцу фон-Роте, которого та ему назвала. В письме своем он намекнул на тайну и просил употребить все возможное влияние, чтобы исторгнуть у несчастной признание в ужасном, неслыханном преступлении.
Разбитая душой и телом, молодая женщина высадилась в Бремене и, не теряя ни минуты, поехала в Пешт. Теперь она уже жаждала суда и наказания людского, чтобы тем избавиться от вечного проклятия.
VIII
Было прекрасное майское утро, и солнце радостно золотило кусты цветущих роз, расставленных на ступенях террасы, ведущей в апартаменты княгини Орохай. На диване у окна, защищенного полосатой шелковой материей, сидели хозяйка и Антуанетта, пришедшая навестить Валерию, зная, что она одна, так как Рауль, возвратившийся в полк после примирения с женой, должен был смениться с дежурства только после полудня.
– Не знаете ли, Марго, Амедей уже за уроком?
– Да, ваша светлость, молодой князь с гувернером в готическом павильоне. Ян относил туда книги и тетради.
Валерия взяла со стола корзинку с вишнями.
– Отнесите это в беседку и скажите, что я посылаю им для подкрепления сил.
Разговор их был прерван приходом няни с маленьким Раулем. Это был прелестный мальчуган, белый и розовый, с большими черными бархатными глазами и густыми пепельными кудрями. Антуанетта занялась малюткой.
– Ты не боишься оставлять детей одних в деревне на два дня? – спросила Валерия. – Рудольф не ждал тебя, потому что вчера еще утром говорил, что надеется получить сегодня отпуск и ехать к тебе.
– Я сама приехала за моим повелителем, чтобы его не задержал какой-нибудь товарищ, – смеясь, ответила графиня. – А за детей я спокойна, г-жа Рибо такая надежная, что бережет их не хуже меня. Я прилетела провести с тобой день. Затем Рудольф заедет за мной, мы отобедаем вместе, а вечером уедем в деревню, как новобрачная парочка.
Приласкав ребенка, Валерия отпустила его гулять. Антуанетта, проводив малютку глазами, сказала, смеясь:
– Этот беленький русый бутуз – настоящий портрет Рауля в миниатюре. Теперь видно, что ты всецело любишь своего мужа и что мысли твои в момент рождения ребенка никуда не уносились.
Валерия сильно покраснела.
– Слава богу! За какую же вину все представители князей Орохай были бы осуждены на еврейский тип? Довольно и того, что Амедей обезображен.
– Обезображен? Та, та, та! Пожалуйста, не горячись и будь справедлива. Амедей – великолепен и со временем будет красивым малым, столь же опасным, как и оригинал, копией которого он является. Кстати, позавчера я встретила Мейера, который ехал верхом в Рюденгорф, и мы раскланялись, то есть, собственно говоря, я поклонилась ему первая, чтобы показать, что я уважаю его. Я нашла, что он очень изменился: побледнел и имел утомленный, убитый мрачный вид.
– Бедный Самуил, помимо своей воли я разбила ему жизнь, – с грустью прошептала Валерия.
Невольно разговор коснулся прошлого, и собеседницы стали перебирать полузабытые воспоминания, в которых Самуил Мейер был героем.
Быстрые шаги и бряцание шпор прервали их разговор.
– Здравствуйте, дамы. Счастливый случай освободил меня раньше, чем я думал, – сказал Рауль, целуя руку графине, а затем сел рядом с женой и обнял ее.
– А! Ты еще в мундире и не освободился от своего арсенала: сабли, пистолета и прочих смертоносных орудий! – сказала, смеясь, Валерия и, сняв с него кивер, разгладила приставшие ко лбу волосы.
– Я спешил предупредить вас, что сейчас приедет Рудольф и мы подождем его с завтраком. Он говорил, что вчера приехал его полковой командир для внезапной инспекции, и Рудольф со славой ее выдержал, зоркие глаза командира нашли все в порядке.
– Осторожность – мать верности, – смеясь, сказала графиня, – и я серьезно рекомендую Валерии подражать приемам правительства.
Замечание это вызвало общий смех.
– Да, расскажу вам, какой со мной был странный случай. Выходя сейчас из кареты, я заметил женщину в трауре, которая вела переговоры со швейцаром. Увидев меня, она бросилась ко мне и отрывистыми словами умоляла позволить ей переговорить с глазу на глаз, так как имеет сообщить мне важную весть – тайну. Сначала я ничего не понял из ее слов и хотел подать ей милостыню. Тогда она сказала мне, что она Марта, твоя прежняя горничная, и просит не помощи, а позволения сделать важное сообщение. Я велел привести ее к себе в кабинет, где она меня теперь ждет. Придите и вы, послушаем ее тайну.
– Марта? Добрая и верная девушка. Она покинула меня и вышла замуж. Но что она может сказать? – подивилась княгиня.
– А вот мы сейчас услышим, – сказал Рауль, вставая. – Видимо, много горя выпало на ее долю, она больна, кажется, и вид у нее расстроенный.
Когда дамы в сопровождении князя вошли в кабинет, Марта, сидевшая на стуле с беспомощным видом, встала и почтительно поклонилась.
– Что с тобой, бедная Марта?! У тебя такой изнуренный и болезненный вид! – воскликнула Валерия.
Она с глубоким состраданием смотрела на бледное, взволнованное лицо своей бывшей камеристки.
– Я недостойна вашей доброты, – проговорила Марта, целуя руку княгини, – я умираю, но по милости Божьей успею исповедать мою перед вами вину и облегчить свою совесть.
«Вероятно, украла что-нибудь», – подумал Рауль, отстегивая саблю и садясь к столу. – Говорите, моя милая, и без страха сознайтесь в том, что тяготит вашу совесть, – сказал он вслух, снимая пистолет и кладя его возле себя.
Марта хотела говорить, но дрожавшие губы не повиновались, ноги ее подкашивались, и она пошатнулась.
– Прежде всего сядьте, – сказал Рауль, – и успокойтесь. Что бы вы ни сказали, обещаю вам снисходительно выслушать признание и сохранить его в тайне. Говорите же смело. Может быть, ваша вина не столь тяжела, как вам кажется.
Водворилась минута молчания. Антуанетта и Валерия с душевной тревогой смотрели на несчастную, страшное волнение которой предвещало важное открытие.
Раулю надоела эта долгая прелюдия. Он взял со стола пистолет, вынул из кобуры и от нечего делать стал его рассматривать. Наконец, Марта отерла глаза и с трудом начала свой рассказ.
– Мой покойный муж Стефан был камердинером у банкира Самуила Мейера. В ту пору мы еще не имели необходимых средств для обзаведения хозяйством. Но неожиданное предложение банкира посулило нам состояние, обеспечивающее нам независимую будущность.
Присутствующие переглянулись с удивлением. При чем в этом признании имя Самуила?
– Гнусного поступка требовал г-н Мейер и платил за него залогом, – продолжала Марта на минуту прерванную от изнеможения речь. – Мы поддались искушению, и предательство совершилось. Но Бог справедлив, рука Господня отняла у меня все, и теперь вы видите перед собой нищую, умирающую, которая пришла покаяться вам в своем преступлении… – Она зарыдала.
– Говорите же, несчастная, что вы умыслили с проклятым жидом? – гневно спросил Рауль.
Лихорадочное нетерпение охватило всех присутствующих. Теперь никто из них не сомневался в верности сообщения, но что будет дальше? Марта с твердой решимостью встала.
– Накануне того дня, когда у вас родился ваш старший сын, баронесса Мейер тоже произвела на свет сына. Не знаю, зачем банкиру захотелось обменять детей. И вот, улучив момент, когда я была одна при княгине, банкир сам принес своего ребенка к террасе, а я отдала ему взамен маленького князя, место которого и занял сын еврея.
Последовала минута зловещего молчания. Рауль задыхался. С быстротой молнии развернулась перед ним картина и весь ряд нравственных мук, бывших последствием этого предательского поступка. Несправедливое обвинение Валерии, которую спасло от публичного скандала лишь заступничество покойной матери. Его сын и наследник похищен, а воспитывал и ласкал он сына Мейера!.. Кровь бросилась ему в голову, и в глазах потемнело, рассудок его угас в припадке безумного бешенства.
– Подлая воровка! Издыхай же, как собака! – хрипло, задыхающимся голосом крикнул он и, подняв бывший в его руке пистолет, выстрелил.
Раздался тройной крик. Общее возбуждение помешало расслышать детские шаги в смежной комнате, и никто не заметил Амедея, который, приподняв портьеру, весело сказал:
– Папа, урок окончен!
Марта же, увидя направленное на нее дуло пистолета, инстинктивно откинулась в сторону, и пуля ударила прямо в грудь ребенка. При виде Амедея, упавшего, даже не вскрикнув, Валерия лишилась чувств. Князь побледнел и вскочил, безумно глядя на мальчика, который слабо шевелился в луже крови… В эту минуту Рауль уже забыл все, что слышал, и видел лишь ребенка, которого привык называть сыном и любил, как собственного… Отбросив пистолет, он кинулся к раненому.
– Амедей, милый мой, очнись! – твердил он с мучительным отчаянием, судорожно прижимая его к груди. – Боже милосердный! Не мог же я убить его!
Антуанетта усилием воли стряхнула сковавшее ее и лишившее слов оцепенение, кинулась к бесчувственной Валерии. Между тем выстрел всполошил весь дом и кабинет стал наполняться испуганными слугами. Страх, чтобы неосторожное слово князя или Марты не выдало тайны, вернул графине все ее хладнокровие. Она велела слугам отнести Валерию в ее комнату, а Марта, присевшая со страху за портьерой, была поручена Элизе, преданной камеристке княгини. Затем Антуанетта посоветовала Раулю отнести ребенка в спальню, чтобы сделать скорей перевязку. После этого графиня вызвала лакея и, сказав ему, что князь нечаянно задел курок, велела ехать в гостиницу «Франция», где находился друг семьи доктор Вальтер, и просить его как можно скорей подать помощь раненому, а потом заехать к отцу фон-Роте, сообщить ему о случившемся, а также пригласить его к князю. Сделав эти распоряжения, она поспешила к постели, куда Рауль положил ребенка, а сам в мучительном отчаянии сидел в кресле. Дрожащими руками раздела графиня раненого, обмыла рану, из которой не переставала течь кровь, и положила компресс.
В эту минуту Рудольф, бледный и расстроенный, появился в комнате.
– Боже мой! Что тут случилось? Я ничего не могу понять из болтовни прислуги, – сказал он, торопливо подходя к жене.
– Тс! – остановила его графиня, глазами указывая на князя, сидевшего с запрокинутой головой и с закрытыми глазами. – Пойдем в соседнюю комнату, и я тебе все расскажу.
– Бедный Рауль, – прошептал граф, идя за женой, но, узнав признание Марты и все, что затем произошло, сжал кулаки. – Говори после этого, что г-н Мейер – не мерзавец! Ах, негодяй! Ты дорого заплатишь за свою месть! Бедный Рауль! На его месте я сделал бы то же. Разумеется, тяжело только, что вот ребенок подвернулся под руку. Хоть это не его сын, да все равно, черт возьми! И к собаке привыкаешь, а этого мальчугана он семь лет считал своим сыном. Ужасно!
Прибытие Вальтера прервало их разговор. Старый друг был кратко посвящен в случившуюся историю и, взволнованный, пошел осматривать раненого мальчика. Пока врач исследовал раненого, Рудольф нагнулся к Раулю, по-прежнему молча и бесстрастно сидевшему в кресле, и пожал ему руку.
– Мой бедный друг и брат, мужайся, не все еще потеряно. Ребенок жив, и, может быть, его спасут; но ты не в состоянии присутствовать при перевязке. Пойдем вместе к Валерии, ее нельзя покидать в такую минуту.
Рауль встал и молча пошел за графом. Но Валерия все еще была в обмороке, и князь бросился в отчаянии на диван с глухим рыданием. А пока Рудольф приводил в чувство сестру, прибежала встревоженная Элиза. Помогая графу, она сказала, что у Марты, по приходе к ней в комнату, хлынула горлом кровь и она упала в обморок, а придя в себя, потребовала священника, так как чувствовала, что умирает. Отец фон-Роте, за которым посылали камердинера Франца, прибыл и теперь исповедует умирающую.
Лицо доктора Вальтера хмурилось, на лбу появилась глубокая складка, пока он осматривал Амедея.
– Ну что, доктор? – спросила взволнованная Антуанетта, неотступно следившая за доктором.
Вальтер покачал головой.
– На мой взгляд, графиня, – сказал он, – рана смертельная. Я не могу дать вам ни малейшей надежды, впрочем, не хочу высказываться окончательно без хирурга. Пошлите за моим зятем, доктором Стекаром, он отличный хирург, но велите поторопиться.
Со слезами на глазах пошла она приказывать послать за вторым доктором, а затем вернулась к кроватке Амедея, лежавшего без сознания, и не будь слышно по временам свистящего дыхания, его можно было бы считать умершим.
– Бедный мальчик, – прошептала она, целуя лоб и неподвижную руку ребенка. – За что ты осужден страдать, ты – невинная жертва чужого преступления?.. – И рыдания прервали ее.
– Это в порядке вещей, графиня, – и доктор нахмурил брови. – Будем надеяться, что истинный виновник не избежит заслуженного наказания и этот отец-чудовище поразмыслит в тюремном заключении о своем гнусном деянии.
– Хоть он и вполне этого заслуживает, а мне его все-таки жаль, – ответила графиня. – Я знаю, он человек страстный и пылкий, но не злой, и цель этого противоестественного поступка мне непонятна.
Хирург не медлил и вскоре явился. Осмотрев раненого, после короткого совещания с тестем объявил тоже, что рана смертельная, но для облегчения мук несчастного необходимо извлечь из тела пулю.
Со свойственной ей энергией графиня заявила, что сама желает присутствовать и прислуживать докторам. С полным спокойствием поддерживала она раненого и подавала бинты, но лишь только выведенный из оцепенения страшной болью ребенок начинал корчиться и стонать, испуганно смотря на тетку, как бы спрашивая объяснения всех этих мук, мужество ее слабело. И вдруг вскрикнув: «Он умер», она бросилась к Амедею, который, закрыв глаза и полураскрыв губы, упал на подушки.
– Нет, графиня, это только обморок. Он доживет, вероятно, до вечера, – сказал доктор Вальтер, уводя Антуанетту от постели больного. – Но теперь ему нужен полнейший покой, он уснет, это облегчит его страдания и даст спокойную кончину. Вам, графиня, нужно теперь отдохнуть немного, мой зять останется при ребенке, а я пойду к князю и его жене.
Чувствуя, что надо подкрепить свои силы для поддержания близких в тяжелые предстоящие минуты, графиня решила прилечь на диван в кабинете Рауля, но первое, что ей бросилось в глаза, был валявшийся на полу пистолет, который она подняла и бросила в шифоньерку.
«Чтобы как-нибудь не попалось на глаза Раулю это проклятое оружие», – подумала она, ложась и берясь за отяжелевшую голову.
Приход мужа вывел ее из забытья.
Расстроенный и бледный, граф расстегнул мундир и снял галстук.
– Что с тобой, Рудольф? С Валерией случилось что-нибудь? – спросила графиня, вскакивая в испуге.
– Нет, Валерия пришла в себя, и ее первое слово было «Рауль», а потом она спросила о состоянии Амедея. Сестру я оставил на руках мужа, а обоих их под надзором милого Вальтера. Вся эта история мне голову перевернула. Смерть Амедея – простая случайность, но она лишает Рауля спокойствия и решимости. Между тем надо поскорей подавать жалобу на Мейера и арестовать его. Следует, наконец, собрать доказательства этого злодеяния. А вот и отец фон-Роте. Здравствуйте. Примите участие в нашей беседе. Мне говорили, что вы исповедовали эту дрянь? Значит, мне нечего вам рассказывать ужасное, невообразимое насилие над князем и его женой.
Старик тяжело опустился в кресло и дрожащей рукой отер выступивший на лбу пот. Он не ожидал такой ужасной развязки, и сердце его сжималось от мысли о Гуго, к которому он сильно привязался. Очевидно, раздраженная, оскорбленная семья будет с ожесточением его преследовать, а между тем отцу Мартину хотелось попытаться утишить бурю и убедить заинтересованных в этом деле лиц, что лучше всего молчать о скандале.
– Я пришел от покойницы. Марта умерла и даст отчет о своем преступлении Верховному Судье, – медленно начал священник. – Вы правы, граф, я знаю, в чем дело, и хочу знать ваше решение. Князь и его жена теперь неспособны думать о чем-либо, кроме умирающего ребенка, но вы, как их ближайший родственник, как глава дома Маркош, что вы думаете предпринять? Имеете ли вы в виду требовать возвращения похищенного ребенка?
– Еще бы! Конечно, да! Неужели вы полагаете, что я оставлю безнаказанным такое гнусное дело? Сегодня же я подам заявление и жалобу и добьюсь ареста Мейера. Я не дождусь минуты, когда этот негодяй, этот наглец будет уничтожен и запрятан в тюрьму. Его сообщников от наказания избавила смерть, но он расплатится за них. Есть и еще свидетели его преступления. Вы – первый, отец Мартин, так как Марта призналась вам.
Отец Мартин покачал головой.
– Ненависть и алчное желание мстить не делают вам чести как христианину, сын мой, а на мои показания вы напрасно рассчитываете. Во-первых, Марта почти ничего не могла мне сказать, она была так слаба, что умерла тотчас по принятии Святых Тайн, и я не от нее узнал о подмене детей. Сам виновный, Самуил Мейер, сознался мне в этом перед своим крещением, но вам известно, что подобные признания обязывают меня к безусловному молчанию, и никакой закон не может принудить меня объявить на суде то, что я узнал на духу.
Граф вскочил, и глаза его гневно сверкнули.
– Вы это знали уже несколько лет тому назад и молчали о таком поругании всего святого? Негодяй имел дерзость вам сознаться, и вы примирились с этим неслыханным злодеянием? Вы отказываетесь показывать на еврея, вы – христианин и священник? Но все равно, это не помешает мне привлечь негодяя к ответственности, жена моя будет свидетельницей, да найдутся и другие!..
– Довольно, сын мой, и не забывайте – я служитель Бога, который сказал: «Мне отмщение!» – ответил старик, величественно выпрямляясь. – Не вам учить меня моим пастырским обязанностям, которые именно я нарушил бы, проповедуя мщение. Вы слишком возбуждены, граф, и неспособны подчиниться учению Христову, но примите совет беспристрастного друга. Призовите все ваше хладнокровие и, прежде чем принять такое важное решение, взвесьте его последствия. Преследуя банкира, вы обнажите обоюдоострый меч. Не забудьте, что в этом скандальном процессе раскроется и ваше прошлое, все ваши семейные тайны, ваша денежная запутанность и унизительная сделка с Мейером – все обнаружится на потеху европейской публике. Ваше имя, имя князя, память вашего отца, честь Валерии – ничего не спасется от поношения. Не пожалеете ли вы о вашей злобной поспешности, когда на суде вам придется копаться в этой грязи, вновь вытаскивать этот забытый позор и перед всеми открыто сказать: «Я согласился продать свою сестру, чтобы избежать последствий своего беспутства и жениться на любимой девушке!»
При этих спокойных словах Рудольф побледнел и опустился в кресло. Рассудок подсказывал ему, что священник прав и что неминуемо грозившее им разорение, любовь Валерии к Самуилу и многие разные другие обстоятельства нельзя было предать гласности, а банкир, приводя причины, толкнувшие его на преступление, мог действительно запятнать их честь.
Отец фон-Роте, внимательно следивший за изменением его выразительной физиономии, вздохнул свободно.
– Я с радостью вижу, сын мой, что к вам возвращается спокойствие, – сказал он, пожимая руку графа. – Позвольте же предложить вам другую сторону вопроса. Вы – не только жертва. Смерть ребенка ставит серьезное обвинение против Рауля. Несчастная случайность, которая бы возбудила сострадание к отцу, является преступлением, коль скоро тайна обнаружится. Как бы ни был виновен банкир, он может возвратить Раулю сына здоровым и невредимым, а ему взамен вы дадите лишь труп, вы…
Он остановился, так как в кабинет вошел доктор Вальтер.
– Продолжайте, отец Мартин, доктору все известно. А вы, доктор, скажите ваше мнение. Находите ли вы возможным умолчать о таком преступлении, как преступление Мейера?
Отец Мартин снова повторил все, им уже сказанное, и заключил словами, что, по его мнению, процесс этот был бы позорным для обеих родовитых семей.
Доктор, внимательно выслушав представленные доводы, после минутного, но глубокого раздумья сказал Рудольфу:
– Да, граф, как ни возмутительна мысль, что преступник избежит наказания, но я не могу не присоединиться к мнению отца фон-Роте. История эта так запутана, а честь обеих семей и память покойного графа настолько пострадают при ее огласке, что не знаю, есть ли основания рисковать? К тому же у князя есть второй сын, а лета его и княгини дают надежду на многочисленное потомство, стало быть, вопрос о прекращении рода не существует. Что же касается похищенного ребенка, то он – банкир Вельден, миллионер, и ничего не теряет, кроме титула.
Антуанетта побледнела и в волнении, но не вмешиваясь, следила за переговорами. С тревогой поглядывала она на мужа, возбужденно ходившего по кабинету. Вдруг тот остановился.
– Есть обстоятельство, о котором вы не подумали. Допустим, что я уступлю вашим доводам, но можете ли вы предположить, что родители согласятся оставить своего ребенка в руках этого лукавого человека, который и украл-то его, быть может, для того, чтобы выместить оскорбление, нанесенное ему самому.
– Нет! – крикнула графиня.
– О нет! – энергично вторил ей отец Мартин. – Я могу засвидетельствовать, что Эгон счастлив, окружен любовью и заботами, да и сам он любит банкира так горячо, как только ребенок может любить отца, всегда снисходительного и доброго. Позвольте тоже опровергнуть ваше обвинение Мейера в лукавстве. Увлеченный страстями, он совершил преступление, о котором сам скорбит и всячески старается загладить его. Не знаю, известно ли вам, что Рауль соблазнил жену банкира, последствием чего был ребенок. Сначала Мейер выгнал ее, но потом простил ее, снова принял в свой дом и узаконил ее ребенка, которого воспитывает как своего собственного. На это способен лишь человек с высокой душой.
В то время как в кабинете решался этот важный вопрос, Рауль и Валерия сидели у постели Амедея. Очнувшись от продолжительного обморока, княгиня тотчас позвала мужа и бросилась в его объятия. Мрачное отчаяние Рауля пугало ее, и никогда молодые супруги не были так близки между собой, как в эту минуту тяжелого испытания.
– Ах, как жить с укором в душе, что убил невинного, – прошептал князь.
– Дорогой мой, Господь видит твою скорбь и сожаление. Он знает, что подобного намерения не было в твоем сердце, – утешала его Валерия. – А теперь пойдем к Амедею. Каждая минута, проводимая нами вдали от него, кажется мне преступлением.
Теперь оба они, удрученные горем, склонились над постелью маленького страдальца. Он лежал в полузабытье, с закрытыми глазами и тяжело дышал. С мучительной тревогой они следили за каждым вздохом и движением ребенка, искаженное муками лицо которого уже носило печать смерти. Они не думали больше о сделанном открытии, что Амедей для них чужой и что он сын человека, причинившего им все это зло, забыли они, что их собственный сын здоров и невредим. Вся любовь и все помыслы их сосредоточились в этом «чужом», которого в течение шести с половиной лет они растили как своего сына. И вот он лежит теперь, сраженный пулей и рукой, всегда отечески ласкавшей его. Эти долгие часы томительного бдения доказали им, что заботы и взаимная любовь связывают людей точно так же, как и узы крови, если не крепче.
Около семи часов вечера Амедей пришел в сознание.
– Папа! – прошептал он, страдальчески беспокойным взглядом смотря на князя.
Этот взгляд и призыв как ножом резанули Рауля по сердцу.
– Я здесь, дорогое мое дитя, – сказал он, наклонившись, и две горькие слезы упали на лоб ребенка.
– Ты плачешь, папа? – тревожно спросил Амедей. – Не плачь, ведь ты же не нарочно это сделал, – утешал он, гладя рукой по щеке князя. – Ты же не знал, что я, несмотря на твое запрещение, войду, не постучав. Я не видел тебя со вчерашнего дня и так хотел посмотреть на тебя в полной форме в кабинете.
Рауль не в силах был отвечать и поцеловал его в щечку.
– Ты, мама, не плачь, – продолжал Амедей, протягивая другую ручку Валерии. – Теперь мне уже не так больно… Когда я выздоровею, я всегда буду послушным.
Подавляя рыдания, молодая женщина обняла ребенка.
– Да, ты выздоровеешь, дорогой мой, и мы будем счастливы. Но ты горишь, не хочешь ли пить?
– Да, дай мне попить чего-нибудь очень холодного.
После этого ребенок снова впал в забытье, но это спокойствие было непродолжительным.
– Папа, папа, я задыхаюсь, – стонал он, мечась по постели.
Рауль приподнял тяжелые занавеси и открыл окно. Чистый воздух, лучи заходящего солнца ворвались в комнату.
– Поднеси меня к окну, я хочу больше воздуха, хочу поглядеть в сад, – сказал ребенок, протягивая руки к окну.
Рауль поднял его и подошел с ним к окну. Кудрявая головка мальчика лежала на плече князя. С минуту он смотрел унылым взглядом на зелень, но вдруг вытянулся, широко раскрыл глаза, с выражением ужаса он ручкой ухватился за шею князя.
– Мама, папа, помогите, мне страшно! Ах. Все темнеет, – проговорил он слабеющим голосом.
Тело его судорожно дернулось, глаза закрылись, и маленькая ручка повисла. Все было кончено. Шатаясь, как пьяный, Рауль положил тело на диван, а Валерия, рыдая, упала около него на колени.
– Доктора! – глухим голосом прошептала Валерия. Но едва Рауль сделал несколько шагов к звонку, как в глазах потемнело и он без чувств рухнул на ковер.
Два часа спустя все члены семьи, кроме Валерии, которую доктор увел в ее спальню, собрались в комнате почившего. Рауль сидел в кресле, и его красивое лицо, бледное как воск, выражало мрачное уныние.
– Так ты окончательно решил не начинать процесса и не требовать своего ребенка? – спросил Рудольф, со страданием глядя на изменившееся лицо зятя.
– Мое решение неизменно по многим причинам. Никогда имя моей непорочной жены не будет таскаться по судам, я не допущу, чтобы пошлая толпа с любопытством рылась в ее душе. Кроме того, твоя честь и честь твоего покойного отца заставляют меня держаться этого решения. А сверх всех названных причин, я нахожу возмутительным делать из этого не остывшего детского тельца предмет скандального процесса. Бедный Амедей! Он жизнью заплатил за те несколько лет, что пользовался, помимо своей воли, нашим именем и любовью. У меня не хватит духу отречься теперь от ребенка, который в минуту смерти назвал меня отцом и из любви ко мне старался утешить дивным словом прощения: «Папа, ты ведь не нарочно это сделал». Но я хочу иметь объяснение с его недостойным отцом, отвергнувшим своего сына, спросить о цели его гнусного поступка и показать ему результаты. Отец фон-Роте, будьте добры, напишите ему тотчас же и попросите приехать сюда безотлагательно, но не говоря о причинах этого приглашения.
– Хорошо, сын мой, я напишу. Но так как, по моему мнению, это посещение в подобный день, естественно, возбудило бы удивление, то я назначу ему прийти в садовую калитку и сам буду ждать его прихода.
Тяжелое предчувствие и смутный страх охватили сердце Гуго, когда он прочел лаконичную записку отца Мартина.
– Что означает это странное приглашение в неурочный час и тайным путем? – До него не дошли еще слухи о случившемся у князя, банкир только что приехал из Рюденгорфа.
Взяв шляпу и пальто, он отправился пешком в дом князя Орохай. Дойдя до садовой калитки, выходящей в переулок, он прислонился к стене и отер выступивший на лбу пот. Он вспомнил, как этой самой дорогой приходил в злополучный день обмена детей, и все подробности его преступного поступка воскресли в его памяти. Калитка не была заперта, и банкир нерешительным шагом пошел тенистой и безлюдной, казалось, аллеей, но вдруг кто-то вышел из-за куста, и Гуго с удивлением увидел перед собой Рудольфа.
– Идите за мной, – сухо сказал граф и пошел сам вперед, а Гуго молча следовал за ним. Он не сомневался, что настал момент искупления.
Не обменявшись ни одним словом, они вошли в дом, поднялись по лестнице и прошли целую анфиладу слабо освещенных комнат. Наконец, граф остановился перед опущенной портьерой, приподнял ее и рукой пригласил своего спутника войти. Бледный и взволнованный вошел банкир, тревожным взглядом окинул просторную комнату.
В глубине ее стояла кровать под балдахином, два канделябра освещали большое серебряное распятие и продолговатую фигуру, лежавшую на постели и прикрытую покровом. В изголовье, опершись на спинку кресла, стоял Рауль, а позади него отец фон-Роте и подошедший к ним Рудольф.
Сделав несколько шагов к князю, Вельден остановился, и взоры их встретились. Вдруг Рауль отдернул покров и, указывая на тело Амедея, сказал:
– Взгляните на вашего сына и скажите, довольны ли вы результатом вашего безумного мщения, бесчеловечный отец?
Пораженный изумлением, Гуго наклонился и с ужасом увидел ребенка: полураскрытый ворот рубашки обнажил раненую грудь. Невыразимое чувство ужаса охватило его, и по телу пробежала дрожь. Бледное лицо его отвергнутого ребенка было отражением его собственного лица. Вдруг подымутся эти веки, опушенные длинными ресницами, и глаза взглянут на него с упреком, а безжизненная рука оттолкнет его?.. У него закружилась голова и потемнело в глазах. С глухим стоном упал он на колени у кроватки усопшего и приник головой к остывшей руке ребенка.
С чувством презрения, но и жалости смотрел на преступника Рауль, стоявший близ своей невинной жертвы, и по лицу его прошел целый ад угрызений совести. Еще раз убедился он, что грозная рука Господня настигает в надлежащую минуту самого гордого грешника и повергает его в прах…
«И как хотите, чтобы с вами поступили люди, так и вы поступайте с ними!» – сказал Мессия, хорошо знавший сердце человека и включивший в эти простые слова весь закон Господень. Рауль вспомнил в эту минуту весь разговор с Гуго перед бюстом Аллана Кардена. И теперь он понял слова, сказанные им тогда. И действительно, разве этот момент не служил доказательством, что не были тщетны труды великого философа и что, по крайней мере, двое его учеников победили свои страсти, дабы поступить согласно его учению.
Это изречение почти невольно сорвалось с его уст.
Дошли ли до слуха банкира эти слова или его железная воля уже превозмогла охватившую его неожиданно нравственную бурю, но он встал и, подойдя к Раулю, сказал:
– Я не заслуживаю и не желаю вашей милости, князь, а вашему великодушию, сдобренному презрением, предпочитаю тюрьму и бесчестье. Впрочем, я не обманываюсь насчет этого снисхождения: не великодушие заставит вас молчать, а страх огласки, позор раскрытия перед пошлой толпой подноготной аристократической семьи. Предавайте меня суду, а то я сам донесу на себя и покорно снесу наказание за мое преступление, так как вера в загробное существование не позволяет мне самовольно положить конец моей неудачной, разбитой жизни. Вы назвали мой поступок безумным мщением и считаете его непонятным? В таком случае я обязан дать объяснение моего поступка, побудившего меня совершить именно это преступление.
Каждый человек чувствует незаслуженное оскорбление. И вот, в тот роковой час, когда, оскорбив меня, вы отказались от моего вызова, повинуясь сословному предрассудку и дав мне почувствовать, что еврею и чести защищать не приходится за неимением таковой, я поклялся отомстить. Я молчал до тех пор. А между тем вы отняли у меня все: мое счастье и любимую женщину, которую вы покупали так же, как и я, платя долги графов Маркош. Но для того, чтобы привлечь на свою сторону дочь и сестру двух мотов, вы могли, кроме золота, бросить на весы еще и княжеский титул. И вот сословному предрассудку и брошенному мне в лицо презрению я хотел ответить действительностью, которая растерзала бы ваше сердце и оскорбила бы вашу гордость. Я украл вашего ребенка, чтобы сделать из него настоящего ростовщика, скрягу, алчного и бессовестного, а затем отдать вам его и сказать: «Все, что вы так презираете в еврее по рождению, видите вы внедренным и развитым в вашем сыне, урожденном князе, которого родовитая кровь не спасла от последствий воспитания и обстоятельств». После этого я хотел, но… – Он принужденно рассмеялся. – Что значат намерения человека перед велением судьбы? Мало-помалу мщение растаяло в моей груди, оставив мне лишь угрызения совести. Разбитый судьбой, я смирился и готов заплатить мой долг людскому правосудию. Но выяснив эти обстоятельства, я, в свою очередь, спрашиваю вас, что значит смерть и кровавая рана? Что сделали вы с моим ребенком? Вашего я любил и берег, вы можете взять его обратно прекрасным и цветущим. Меня вы можете обвинить или карать, но посягать на эту юную жизнь вы не имели никакого права.
Быть может, его вы удостоили «удовлетворением», в котором отказали отцу? Но для маленького еврея слишком большая честь пасть от княжеской руки, убивающей лишь себе равных!..
Он замолчал, задыхаясь от волнения. Рауль слушал с ужасом и удивлением, но при последних словах банкира его бледное лицо вспыхнуло неудовольствием и резкий ответ был готов сорваться с его губ, но взгляд его упал случайно на Амедея, и его раздражение тотчас же стихло. Он провел рукой по лбу и спокойно ответил:
– Я слишком скорблю о последствии моего гнева, чтобы снова увлечься им. И вы тоже, г-н Мейер, воздержитесь! Вы сами были раздражены и не думаете, что говорите. Вы знаете, что я бы никогда не поднял руки на ребенка, которого любил, как собственного сына. Пуля предназначалась Марте, вашей гнусной сообщнице, открывшей нам тайну, но роковая случайность толкнула ребенка на порог двери в момент выстрела. Амедей умер на моих руках, последнее его слово было «отец», а мысль, что он погиб от моей руки, разбивает мне душу! Гордость и сословные предрассудки, в которых вы меня обвиняете, я победил и забыл их у этого смертного ложа. Во мне осталась лишь любовь к ребенку, на которого с самого рождения я смотрел как на своего собственного. А мысль отнять у него, едва остывшего, имя и права, которые ему давало ваше сердце, имело почти такое же веское влияние на мое решение, как и практические соображения. Что касается вас, вы не станете доносить на себя, так как не имеете права бросать тень на отца той, которую некогда любили и которую между тем едва не погубили своим мщением. Сходство Амедея с вами заставило меня думать, что Валерия мне изменила, и лишь просьба моей умершей матери спасла невинную от скандального развода. Если вы хотите искупить вашу вину, вы можете сделать это еще лучше в общественной жизни, чем в тюрьме. Посвятите себя ребенку, дайте ему всю ту любовь, которой лишили его, отняв у родителей, сделайте из князя Орохай под именем барона Вельдена человека честного, доброго, полезного, и долг вами будет выплачен перед Богом и перед нами.
– Сам Господь внушил вам эти примирительные слова, сын мой, – сказал растроганный отец фон-Роте. – Оба вы теперь испытали, до каких ужасных крайностей доводит возбуждение страсти. Вы знаете, сколько страданий вы причинили любимой женщине, сколько слез заставили ее пролить. Воспользуйтесь же этой великой минутой, чтобы положить конец вашей вражде; перед этой невинной жертвой ваших пагубных увлечений протяните друг другу руки и от глубины души простите друг друга.
Не дожидаясь их ответа, он соединил их руки на застывшей груди усопшего малютки, и ни тот, ни другой не сопротивлялись; оба были истомлены враждой и жаждали покоя. Рауль наклонился и поцеловал Амедея в лоб, затем уступил место Гуго, который со сжатым тоской сердцем прильнул губами к безжизненным устам ребенка. Это была его последняя и первая ласка сыну. Он поменял его без сожаления, не напутствуя его отцовским благословением, и увидел вновь только мертвым.
Через несколько минут банкир выпрямился и подошел к Раулю.
– Князь, я принимаю ваше великодушие и благодарю вас, – сказал он с чувством. – И вы, граф, простите меня, если в минуту раздражения я сказал вам что-нибудь оскорбительное для вас.
Рудольф молча поклонился, зато Антуанетта протянула Вельдену обе руки.
– Теперь позвольте мне уйти тем же путем, каким я пришел, через сад, – заключил Гуго. – Я расстроен и боюсь встретить кого-нибудь из слуг.
– Пойдемте, сын мой, я проведу вас, – поспешно сказал отец фон-Роте.
И он повел его лабиринтом комнат и внутренних лестниц, через кабинет князя, как нам известно, в первом этаже, выходивший в сад. Молча, погруженный в раздумье, прошел банкир дом до памятной террасы, примыкавшей к комнате Валерии, где внизу, у винтовой лестницы, он обменял своего сына на сына князя.
– Благодарю вас, отец Мартин, здесь уж я найду дорогу, – сказал банкир, прощаясь.
Медленно, с подавленным сердцем, подошел он к террасе и вздрогнул. При лунном свете он заметил женщину, стоявшую, опершись на перила и опустив голову на руки. Ее длинные русые волосы рассыпались по белому пеньюару, а лоб был повязан компрессом.
– Валерия! – почти невольно вскрикнул он.
Молодая женщина вздрогнула, подняла голову и, увидев своего бывшего жениха, глухо воскликнула:
– Вы здесь? Какая неосторожность! Что, если Рауль увидит вас?
– Успокойтесь, я сейчас был у князя, и мы расстались не во вражде. У тела несчастного ребенка мы подали друг другу руки. Муж вам все расскажет; но раз случай свел нас, Валерия… – Он приблизился и, тревожно взглянув ей в глаза, проговорил:
– Скажите, можете ли вы простить мне все зло, которое я вам причинил в порыве слепой ненависти; не отвернетесь ли вы от меня с презрением и ужасом?
Валерия подняла свои чудные голубые глаза на бледное измученное лицо Гуго, и чувство сострадания сжало ее сердце.
– Да простит вам Бог, как и я вас прощаю, – сказала она, протягивая ему руку. – Если Рауль мог быть столь великодушен, чтобы простить вас и помириться с вами, что же могу сказать я, виновница всего, так как моя слабость и измена толкнули вас на зло. Каждый день я буду молить Бога послать вам наконец мир и счастье и избавить меня от упрека совести, что я сделала вас на всю жизнь несчастным и одиноким.
– Благодарю вас, Валерия, – прошептал он, прижимая к губам ее руку. – Ах, если б я мог отдать жизнь за ваше счастье, я не поколебался бы ни минуты.
Он повернулся и торопливо пошел к калитке, не подозревая, что судьба готовила ему случай исполнить свое обещание…
Не менее взволнованная Валерия снова оперлась о перила и задумалась о нем. Ей казалось, что она все еще видит его бледное лицо, большие черные глаза и слышит его голос, звук которого заставлял дрожать все струны ее сердца. Несмотря на сознание, что она любит Рауля, одно имя банкира поднимало в ее сердце невыразимую, мучительную тоску.
– Боже милосердный, – шептала она, – когда мир водворится в душе моей? Когда же я буду наслаждаться чистой любовью без примеси подобных чувств?
Она закрыла глаза, прижав голову к стоявшей на балюстраде мраморной вазе, и так углубилась в свои мысли, что не слышала ни шагов князя, который спускался с лестницы, ни бряцания его шпор на плитах террасы, и только когда он обнял ее за талию, она, вздрогнув, подняла голову.
– Это ты, Рауль? Как ты бледен, дорогой мой. Успокойся, молю тебя. Ты должен беречь себя для меня и ребенка. Ведь ты же не виноват в поразившей нас беде! Кто же может поставить тебе в упрек естественный гнев в такую минуту.
– Совесть шепчет мне, что волей или неволей, а я обагрил свои руки убийством, – прошептал князь.
– Бог знает твое сердце и знает, что ты был самым нежным отцом Амедею, несмотря на его сходство с Мейером. Но и из этого ужасного несчастья Провидение выделило добро; я вполне оправдана, ничто теперь не поколеблет твоей веры в меня, и нас ждет будущность, полная мира и любви.
– Валерия, дорогая моя, укор совести, что я несправедливо обвинял тебя, внушил мне снисхождение к Мейеру; он достаточно наказан, и мы примирились. Ты тоже постарайся простить ему.
– Я уже простила, Рауль, я сейчас видела его. Он проходил здесь и, подойдя ко мне, просил прощения, и я простила, так как прочла на его лице душевную муку. Он коротко сказал мне, что вы примирились, но ты расскажи мне все подробности.
Рауль передал ей свой разговор с банкиром и сообщил о своем решении.
– Что ты говоришь? – воскликнула Валерия. – Ты отказываешься от нашего ребенка? Он останется у Мейера и никогда не узнает, кто мы ему?
– Мы вынуждены поступить так в ограждение чести твоего отца и Рудольфа. Чтобы потребовать Эгона и законно усыновить его, надо начать процесс, который вызвал бы скандал и погубил бы Мейера. Можешь ли ты этого желать? Как ни виновен банкир, но он уже достаточно наказан тем, что ему некого любить и воспитывать, кроме детей своего соперника. Эгон, говорят, привязан всем сердцем к человеку, которого считает своим отцом, а мы, которых он никогда не видел, не имеем для него никакого значения. Зачем же вносить смуту в сердце ребенка? Он слишком мал, чтобы понять причины всех этих событий нашей жизни, а вместе с тем уж слишком развит, чтобы нести их последствия, не размышляя. Будет ли он счастлив от этой перемены? Не будет ли он томиться, будучи удален от того, к кому привык и на которого смотрит, как на отца? Это важные и трудные для ребенка вопросы. Поверь мне, лучше преклониться перед велением судьбы и искать счастья лишь в нашем Рауле. Этот ребенок – плод нашей любви.
Валерия ничего не ответила. Положив голову на грудь мужа, она оплакивала эту последнюю приносимую ею жертву фамильной чести.
Трагическое событие, поразившее семейство князя Орохай, взволновало весь Пешт. Никто не сомневался в ужасной истине, и все искренне жалели несчастного отца, которого роковая случайность сделала убийцей своего собственного сына, а потому все выдающиеся и известные горожане приезжали выразить свои сожаления и сопровождать погребальную процессию князя Амедея Орохай в родовой склеп. Густая толпа наполнила улицы; все глаза с участием устремлялись на шедшего за гробом смертельно бледного князя и убитую горем красивую молодую жену, опиравшуюся на его руку. Расстроенный и убитый, Вельден стоял в малом садике своего дома и из-за опущенных занавесей смотрел на запруженную любопытной толпой улицу. Когда погребальное пение возвестило о приближении шествия, нервная дрожь пробежала по его телу, он судорожно ухватился за бархатную портьеру, а глаза тоскливо глядели на маленький, тонувший в цветах гробик, уносивший в могилу его отвергнутого сына. Он не видел, что гувернантка, желавшая поглазеть на пышные похороны, собравшие лучшее общество города, вывела на балкон детей, и Эгон с Виолой, стоя на стульях, с любопытством глядели на процессию.
Случайность или воспоминание заставили Валерию поднять голову, когда она проходила мимо дома банкира, взгляд ее обежал анфиладу окон, остановился на двух русых головках, видневшихся наверху.
– Рауль, – прошептала она, сжимая руку своего мужа, – взгляни, на этом балконе наш ребенок – твой живой портрет!
Князь поднял голову, с грустью взглянул на прелестного мальчика, на свое утраченное сокровище, а затем отвернулся с глубоким вздохом.
IX
Прошло месяца два после смерти маленького Амедея. Тотчас же после похорон Рауль взял шестимесячный отпуск и поселился со своей семьей на вилле зятя. Этого потребовали Рудольф и Антуанетта, убежденные, что их участие и дружба необходимы несчастным молодым супругам в эти тяжелые дни.
Нравственное потрясение, вынесенное князем, явно оставило более глубокие следы, чем можно было предполагать. Им овладели глухая тревога и лихорадочная нервность, и никакое занятие не в состоянии было его развлечь. Он задумывался и искал одиночества и уединения.
Валерия с братом употребляли все усилия, чтобы рассеять эту вредную для здоровья задумчивость, но все старания их оставались пока напрасными. Наконец, Рудольфу, знавшему любовь князя к конному спорту, удалось заставить его приобрести новых лошадей и самому заняться их выездкой. Это, отчасти, привело его в нормальное состояние.
Банкир тоже поселился с детьми в Рюденгорфе, но вел тихую и уединенную жизнь. Его видели всего раз или два, а обоюдные поклоны только свидетельствовали о добрых соседских отношениях.
В одно прекрасное июльское утро Рауль велел заложить в маленький шарабан новую пару и поехал на обычную прогулку в уединенной местности. Ему хотелось еще раз попробовать свою покупку, прежде чем подарить Валерии. Князь был довольно далеко от дома и хотел повернуть назад, как вдруг из придорожной канавы поднялся нищий в лохмотьях. Несчастный был, должно быть, глухонемой, потому что, махая шапкой, с какими-то бессвязными странными криками бросился к экипажу. Но лошади испугались его криков, размахивания и развевающихся лохмотьев, кинулись в сторону пашни и понесли по полю.
Рассеянный, по обыкновению, и захваченный, кроме того, врасплох, Рауль выпустил одну из вожжей и не мог ее поймать. Положение его было отчаянное, потому что последняя вожжа порвалась и он рисковал вылететь из легкого экипажа, который ежесекундно мог сломаться. Между тем понесшие лошади стрелой неслись прямо к большому озеру близ Рюденгорфа, широкая серебристая поверхность которого уже виднелась из-за деревьев. Берега с этой стороны были круты, и падение с такой высоты грозило неизбежной смертью. Рауль должен был решиться, если ничто не остановит лошадей, прыгнуть с шарабана.
Пользуясь свежестью утра, Вельден вышел прогуляться пешком и в раздумье шел тенистой тропинкой, окаймляющей озеро. Он любил эту местность и часто посещал островок, где провел лучшие минуты своей жизни. Вдруг внимание его было привлечено глухим шумом колес и испуганными криками. Обернувшись, он увидел полуразбитый шарабан, с которым пара взмыленных лошадей неслась прямо к озеру, а в шарабане стоял человек в военной форме, очевидно выжидавший наиболее благоприятного момента для отчаянного прыжка. Гуго с первого же взгляда узнал князя и тотчас же вспомнил свой последний разговор с Валерией. Не обещал ли он ей оберегать ее счастье, хотя бы ценой своей собственной жизни? Теперь ее мужу угрожала смертельная опасность. Не должен ли он был счесть своей обязанностью попытаться спасти его, жертвуя своей собственной жизнью, которая, впрочем, была ему в тягость?
Не размышляя долее, он бросился навстречу коням. Своей шляпой ударил одну из лошадей, а другой уцепился за гриву. Испуганные неожиданностью, лошади стали на дыбы и бросились назад, причем одна из них упала и опрокинула кабриолет, а выброшенный из экипажа Рауль без чувств упал на шоссе. В тот же миг лошадь ударила банкира по голове и сшибла его с ног. Он хотел подняться, но, потеряв равновесие, скатился в ров. Сбежались крестьяне, издали видевшие катастрофу, отпрягли лошадей и подняли раненых. Рауль первый пришел в себя, но он чувствовал какую-то странную внутреннюю боль, и кровь пошла горлом. Особенно изумился он, когда в своем спасителе узнал прежнего врага и соперника. Он велел крестьянам отнести домой банкира, не подававшего признаков жизни, а для себя попросил из Рюденгорфа карету.
Можно было себе представить испуг Валерии и Антуанетты, когда Рауля, снова лишившегося чувств и облитого кровью, вынули из кареты.
Тотчас были посланы верховые в Пешт за Рудольфом и за докторами.
После внимательного осмотра доктора объявили Рудольфу, что если подтвердится подозреваемое внутреннее повреждение, то жизнь князя в опасности.
Убитая, истерзанная волнениями Валерия день и ночь ходила за мужем, любовь ее сказывалась в уходе, и изредка лишь мысль ее обращалась к Гуго, рисковавшему жизнью для спасения ее счастья, а теперь страдавшему в одиночестве. Ей было известно от брата, ежедневно посылавшего узнать о здоровье больного, что Вельден опасно ранен в голову и плечо и что после четырнадцатичасового обморока у него обнаружилась горячка, и теперь он находится между жизнью и смертью.
Рауль же, по-видимому, поправлялся, мог уже вставать с постели и ходить по комнате, но он чувствовал, что боли в спине и груди усиливались, а по временам шла кровь горлом и продолжительная бессонница изнуряла его. Он тоже с живым участием осведомился о состоянии здоровья банкира.
– Без его самопожертвования я не имел бы счастья беседовать с вами, друзья мои, – говорил князь.
Рудольф несколько раз ездил в Рюденгорф, но Вельден в бреду не узнавал его. Наконец, доктор сообщил графу, что больной пришел в себя, что ему лучше и можно было надеяться на полное выздоровление.
Когда Рудольф поехал к банкиру, Антуанетта изъявила желание сопутствовать мужу, чтобы лично передать больному благодарность семьи. Граф с женой вошли в комнату Гуго, который дремал, но при легком шорохе шагов открыл глаза и с удивлением взглянул на гостей. Он уже готовился дать им почувствовать, что ему вовсе не по душе это снисхождение к нему гордых аристократов, но Антуанетта взяла его руку и сказала:
– Благодарение Богу, что вы вне опасности, г-н Мейер, и что ваше великодушное самоотвержение не имело гибельных последствий.
В ее взгляде и голосе было столько искренней симпатии и истинного участия, что Гуго невольно был тронут.
– Благодарю! – сказал он, прижимая ее руку к своим губам. – И вам, граф, позвольте выразить мою благодарность. Но вы приписываете слишком много заслуг такому простому делу. Что теряет бесполезный человек, как я, который к тому же в глубине души сознает себя преступником? Не будь я спиритуалистом, я давно бы положил конец этой разбитой, пустой и бесцельной жизни. Умереть, спасая жизнь ближнего человека, полезного и любимого, смерть которого оплакивала бы целая семья, это было бы самоубийство, приятное Богу, но Господь этого не допустил. Тем не менее я все же счастлив, что сберег жизнь князя для любимой его жены и для всех его близких.
– Увы! – возразила Антуанетта, утирая слезы. – Ваш великодушный поступок не уберег князя от несчастья. По мнению докторов, Рауль при падении получил внутреннее повреждение настолько серьезное, что в более или менее скором времени оно приведет к печальной развязке.
Легкий румянец выступил на исхудалом лице банкира.
– Это ужасно! А как бедная княгиня переносит свое горе? – спросил он нерешительно.
– Она еще не знает, – ответил, вздыхая, Рудольф. – Не знает истины и сам Рауль, хотя, кажется, что-то подозревает, потому что стал задумчив и имеет убитый вид. Бедный! Умереть молодым и счастливым, это ужасно…
Гуго скоро стал поправляться. Молодая, сильная натура победила болезнь, и здоровье заметно возвращалось.
Рудольф продолжал часто навещать его, и они проводили в беседе целые часы, причем граф с участием и любопытством заметил, какая искренняя и глубокая любовь соединила банкира с детьми его соперника. Оба ребенка – живые портреты Рауля, обожали своего мнимого отца, а с тех пор как больной большую часть дня проводил лежа на террасе, дети от него не отходили.
Граф удивился в душе неистощимому терпению, с каким Вельден отвечал на их неумолчную болтовню, следил за их играми и сносил весьма докучливую «заботливость» и «услуги» маленьких тиранов.
Рудольф и сам очень изменился. От прежнего запутанного в долгах кутилы не осталось и следа. Полковник, граф Маркош, был солидный тридцатипятилетний человек – отец четырех детей, а влияние семейной жизни с честной, доброй и просвещенной женщиной имело благотворное на него действие, искоренило многие недостатки и уничтожило приватные взгляды, которые прежнему молодому офицеру казались предметом огромной важности. Эта глубокая нравственная перемена давала Рудольфу возможность беспристрастно судить банкира. Он видел его недостатки, но признавал в нем и достоинства и однажды даже откровенно сказал ему:
– Должен сознаться, что был к вам несправедлив, барон. Вы – благородной души человек, пока ваша восточная натура не сыграет с вами какой-нибудь злой шутки, а ваше самопожертвование для спасения Рауля и отношения ваши к детям – выше всяких похвал.
Тот только улыбнулся в ответ и покачал головой.
Положение Рауля, напротив, ухудшалось с каждым днем, и консилиум докторов решил, что он должен уехать на зиму в Ниццу.
– Послушайте, господа, откройте мне правду о моем положении, – просил настойчиво Рауль. – Я мужчина, солдат и не боюсь смерти, но я должен привести в порядок дела, сделать различные распоряжения и т. д. Так скажите мне, не скрывая, находите ли вы мое выздоровление возможным?
– Князь, – ответил не без колебаний старый доктор, – я должен вам сказать, так как вы этого требуете, что болезнь ваша очень серьезна и мы не можем отвечать за ваше выздоровление. Впрочем, в природе человека таятся дивные силы, а молодые годы, мягкий климат и заботливый уход не раз делали чудеса.
При этом ответе Рауль грустно улыбнулся. Оставшись с глазу на глаз с Рудольфом, он сказал:
– Пора мне, мой друг, приготовиться к более дальнему пути, чем поездка в Ниццу, и я надеюсь, что ты поможешь мне все устроить, не возбуждая внимания Валерии. Бедная! Нет надобности торопиться лишать ее надежды. Передай тоже Мейеру, что я прошу его приехать ко мне с детьми. Я хочу поблагодарить его и обнять Эгона.
Со слезами на глазах Рудольф обещал исполнить его желание, отказавшись, впрочем, верить его предчувствиям.
Настал день отъезда. Князь, печальный и задумчивый, сидел на террасе, ожидая Гуго и детей. Рауль очень похудел и изменился; болезненная бледность покрывала его черты, и большие черные глаза его горели лихорадочным блеском. Валерия была занята еще последними приготовлениями, когда коляска Вельдена остановилась у подъезда.
Антуанетта приняла его и попросила пройти на террасу, а детей удержала при себе, чтобы дать молодым людям возможность переговорить без свидетелей.
Рауль встал навстречу и протянул гостю руку.
– Благодарю вас за ваше великодушное самоотвержение, я рад, что вы поправились и что ваш благородный поступок не имел несчастных последствий.
– Я не заслуживаю признательности, князь, – с чувством сказал Гуго, – так как уплатил лишь частицу благодарности великодушному спасителю моей чести. Но увы! Я вижу, к сожалению, что не мог избавить вас от тяжкой болезни.
– Скажите лучше, от смерти, – возразил Рауль. – Но от этого ваш бескорыстный поступок не теряет достоинства; человек может только предполагать, а Бог располагает нашей судьбой!
– Зачем такие мрачные мысли, князь, вы поправитесь, я уверен.
– Нет, я обречен на смерть, и достаточно взглянуть на меня, чтобы в этом убедиться. Но какой я был бы спирит, если бы боялся неизбежного перехода, который соединит меня с моими друзьями в потустороннем мире? Благодарю Бога и вас, что вы дали мне возможность постепенно подойти к этому великому моменту и к нему приготовиться. Уверяю вас, что когда обозреваешь жизнь с точки зрения умирающего, ее понимаешь совсем иначе. Все интересы бледнеют или кажутся мелкими, и удивляешься непростительному легкомыслию людей, которые считают себя вечными и зажмуриваются, когда отходит в другой мир кто-либо из близких, вместо того, чтобы поразмыслить над этим предупреждением судьбы, указывающим на их собственную недолговечность. Но напрасно я навожу на грустные мысли выздоравливающего. Скажите лучше, барон, привезли ли вы Эгона?
– Да, и Виолу тоже. Я их сейчас приведу.
– Благодарю! Но не будет ли слишком тяжелым обязательством любить, воспитывать этих двух чужих вам детей и всю жизнь быть им отцом?
– Никогда! – энергично ответил Гуго. – Эти дети для меня путь спасения, открытый мне Провидением, чтобы загладить и искупить мои поступки; а мое избавление от смерти еще больше укрепило во мне это убеждение. Если же, чего не дай Бог, ваши печальные предчувствия исполнятся, то пусть освобожденный дух все видит и судит мои дела, а если я не исполню своего обещания, потребуйте от меня отчета перед Верховным Судьей. Вся моя любовь, все мое состояние принадлежат им.
Рауль молча пожал ему руку, а затем Гуго сходил за Эгоном и Виолой, игравшими с детьми Антуанетты, и привел их на террасу.
– Ты знаешь этого господина, Эгон? – сказал он мальчику, указывая на Рауля. – Это мой друг, ты должен любить и уважать его. Подойди и поцелуй ему руку, не дичись!
Мальчик подошел с некоторым замешательством, и большие бархатные глаза его с любопытством и удивлением взглянули на князя. Затем, вспомнив вдруг приказание отца, он взял руку князя и поцеловал ее. Рауль, обняв ребенка, поцеловал его в лоб и розовый ротик. Да, это был его сын, его живое изображение! Глубоко растроганный и взволнованный, он провел рукой по русым кудрям мальчика и смотрел на него полными слез глазами. Ребенок, не отрывавший глаз от князя, заметил эти слезы и, охваченный жалостью, обнял ручонками его шею.
– Отчего вы такой грустный и о чем вы плачете?
В эту минуту вошла на террасу Валерия в дорожном туалете: в простом синем шелковом платье и большой шляпе а-ля Рубенс, подбитой бархатом, оттенявшим ее перламутровый цвет лица. Она была обаятельно прекрасна. Тревожный взгляд, полный любви, брошенный ею на мужа, тяжело подействовал на Гуго, и он отошел в сторону.
– Это наш Эгон! – сказал ей князь.
Валерия забыла все. Она бросилась к ребенку и покрыла его поцелуями, а потом стала перед ним на колени, отодвинула его несколько от себя и с жадностью глядела на него.
Эгон чувствовал себя неловко, эти порывистые ласки и пристальный взгляд тревожили его. Вырвавшись из рук княгини, он подбежал к Вельдену и прижался к нему.
При виде этой детской нежности и доверия сердце Валерии сжалось материнской ревностью, но, подавив это неприязненное чувство, она встала и подошла к Гуго, протягивая ему обе руки.
– Как мне благодарить вас за то, что вы спасли мне Рауля!
Она остановилась, краснея, ей было странно и тяжело говорить на глазах мужа с человеком, которого она прежде любила.
Вельден низко поклонился и, словно не замечая протянутых рук, сделал шаг назад. Вид этой красивой молодой женщины и мысль, что она скоро будет вдовой, пробудили в нем чувство, близкое к ненависти, которое жестоко и недружелюбно звучало в его голосе, когда он ответил:
– Стараясь сохранить ваше счастье, с таким трудом вами приобретенное, княгиня, я исполнил лишь мой долг, и ваш супруг уже выразил мне благодарность превыше моих заслуг.
Валерия с удивлением подняла глаза, но, встретив ледяной враждебный взгляд, быстро повернулась и молча ушла с террасы. Внимательно следивший за этой сценой Рауль встал и прервал это тяжелое молчание.
– Итак, прощайте в этой жизни, Вельден, – сказал он, пожимая ему руку. – Прощайте и забудем все, в чем мы виноваты друг перед другом.
– Нет-нет, князь, не прощайте, а до свидания. Я надеюсь, что вы возвратитесь к нам здоровым, – ответил Гуго с лихорадочным волнением.
– Отчего вы были так сухи с Валерией? Она ничего не знает и не могла понять, что злопамятство относилось уже к будущей вдове князя Орохай… А я думал, что она найдет в вас друга.
При последних словах легкая улыбка скользнула по губам Рауля, и он пристально взглянул в глаза Гуго.
– Князь, – ответил тот, теряя всякое самообладание, – поправляйтесь, возвращайтесь сюда и будьте счастливы. Я могу быть вашим другом и другом вашей жены, если вы окажете мне эту честь, но перед вдовой князя Орохай я буду помнить лишь, что рисковал своей жизнью, спасая ее обожаемого мужа и ее счастье, как она дала мне это сейчас понять. А полное счастье, как бы оно ни было коротко, в друзьях не нуждается.
Не дождавшись ответа, он поклонился и поспешно вышел.
«Какая железная натура! – подумал Рауль. – Но эта ненависть, конечно, не свидетельствует о равнодушии».
Под предлогом спешных дел Гуго тотчас простился и, вернувшись в Рюденгорф, заперся у себя в кабинете.
Невыразимое смятение волновало его душу. Он видел Рауля и убедился, что смерть уже наложила неизгладимую печать на эту молодую жизнь, которая, угасая, оставляла Валерию вдовой, то есть свободной. При этой мысли кровь закипела в нем и лицо вспыхнуло. Облокотясь на бюро, он закрыл глаза, и в его памяти возник обаятельный образ княгини, какой он только что ее видел. Эта светлокудрая фея, завораживая его душу, тоже любила его в былое время, но теперь сердце Валерии принадлежало ее мужу, и он прочел эту любовь во взгляде, который, скользнув по нем, остановился на Рауле. При этом воспоминании сердце Мейера болезненно сжалось. «Безумец, – прошептал он вдруг, – я завидую последней радости умирающего, и после восьми лет мучений сердце мое бьется любовью к женщине, изменившей мне и позабывшей меня? Я много виноват перед ней, но она нашла наконец покой и счастье, она любит и любима, меж тем как моя жизнь разбита, одинокий, влачу мое бесцельное существование! Нет-нет, прочь, призрак прошлого! Вдова князя Орохай должна быть мертва для меня, как была мертва его жена».
По приезде в Ниццу здоровье Рауля, казалось, несколько поправилось, но это мнимое улучшение было недолгим.
Если когда-либо князь мог сомневаться в любви жены, то теперь убедился, что владел ее сердцем. Все мысли, все чувства Валерии сосредоточивались на нем одном. Она ходила за ним, проводила бессонные ночи с такой самоотверженностью и пламенной нежностью, которые может внушить только любовь.
Однажды на прогулке Рауль был обрадован встречей с полковником Буассе, посвятившим его в спиритизм. Пригласив князя и княгиню пожаловать запросто на чашку чая, старик сообщил, что болезнь жены привела его в Ниццу и что дочь его тоже с ним. С тех пор чистые, дружеские отношения установились между обеими семьями. Рауль с полным рвением занялся спиритизмом, и по его просьбе м-м Бартон снова поставила его в сношение с духом его матери. Она любезно предоставила свои медиумические способности в распоряжение больного и с радостью замечала, что такая беседа физически и духовно укрепляла князя.
Раз вечером, когда Валерия, заменяя м-м Бартон, играла с полковником в пикет, дух княгини Одилии был снова вызван. Рауль мысленно спросил мать, справедливы ли его предчувствия и должен ли он готовиться к великой минуте развоплощения. После большого промежутка дух написал:
«Да, дитя мое, минута твоего перехода в наш мир близка. Отрешась от уз телесных, ты будешь здесь со мной наслаждаться сокровенным успокоением, сознавая, что земное твое испытание прошло».
С минуту князь молчал, погруженный в свои думы, а затем, склонясь к карандашу, сказал вполголоса:
– Благодарю тебя, дорогая мама, за откровенный ответ. А не можешь ли ты мне объяснить некоторые события моей жизни, которые мне кажутся не только испытанием, но и искуплением? Так странно связаны судьбы Валерии и моя с судьбой личности, отделенной от нас по происхождению и общественному положению. Ты читаешь в моем сердце, мама, и видишь, что меня побуждает к этому вопросу отнюдь не любопытство, а желание просветиться и лучше понять пути Господни.
«Мне дозволено, сын мой, ответить тебе на твой вопрос. То, что тебе кажется странным, является не чем иным, как естественным следствием поступков в течение твоих прежних существований. В каждую из новых жизней мы платим какой-нибудь старый долг, и люди, внушающие нам вражду и любовь, отнюдь не случайно встреченные, а друзья или недруги, с которыми нас соединяет прошлое. Лишь гармония, сын мой, дает спокойствие и счастье; гармония порождает совершенствование, а отсюда проистекает Богопознание. Когда мы достигнем этой степени, то все в нас будет светом и все таящиеся в нас силы добра станут работать беспрепятственно, по вдохновению Творца. Но чтобы достигнуть этой высокой цели, надо много бороться, научиться владеть собой, понимать сердце ближнего и прощать ему его заблуждения. Ты, Гуго Мейер и Валерия, вы старые знакомые. Вас связывает прошлое, теряющееся во мраке веков. Вы оба сильно ненавидели друг друга и много сделали друг другу зла; много преступлений и пролитой крови сковали узы, связывающие вас. Почти во всех этих преступлениях Валерия играла свою роль. Дух не твердый, изменчивый, она никогда не могла решительно высказаться за одного из вас двоих, разжигая постоянно вашу вражду своей слабостью, пока не достигла некоторого возобладания над пылкими страстями, еще укрощенными в те времена добром и нравственным чувством.
Несколько жизней послужили вам ареной для вашей дикой борьбы. В одну из них вы жили в Риме, во время Лискатиана, и возникшее тогда страшное гонение на христиан дало случай Мейеру – бывшему тогда протором и язычником фанатиков – уничтожить тебя и жену, покинувшую его для тебя, но которую он любил с той дикой, упорной страстью, какая и в настоящее время им владеет. Но существование, более всего повлиявшее на настоящую жизнь Мейера, протекло четыре века тому назад в Швабии. Это было время, когда преследование евреев достигло полного расцвета, и в нем самое деятельное и горячее участие принимали граф Зигфрид фон-Шерфенштейн и кузен его Вальтер. Ты, сын мой, был Вальтер, а Мейер был Зигфрид. В твоем сердце пробуждалось иногда милосердие, но пылкому Зигфриду чувство это было незнакомо. Убить еврея, обесчестить или утопить еврейку, смять под копытами коней старика или ребенка, принадлежавших к отверженному племени, было любимым препровождением времени гордого и фанатичного феодала. Однажды гетто подверглось набегу и разорению по какому-то пустому поводу. Зигфрид увидел молодую еврейку Юдифь, красота которой ослепила его. Былая страсть вспыхнула настолько, что он увел Юдифь к себе в замок, собираясь окрестить ее и жениться, но все его намерения были разрушены тобой. Ты увидел Юдифь, внушил ей любовь к себе и похитил. После долгой ожесточенной борьбы, в которой похищение ребенка тоже играло роль, Зигфриду удалось тебя убить. Он взял к себе обратно Юдифь, хотя был женат, но однажды, застав ее в слезах, заколол из ревности, предположив, что она оплакивает тебя.
Ты понимаешь теперь, почему ваша настоящая жизнь является в одно и то же время и искуплением, и испытанием. Зигфрид должен был родиться евреем, чтобы на самом себе испытать несправедливость огульного презрения и слепой ненависти, против которых бессильны иногда личные достоинства. Вы снова встретились соперниками, но, благодаря Создателю, оба мужественно вынесли испытание, несмотря на некоторые увлечения и заблуждения. Оба вы честно боролись и победили ваши страсти. Ты нашел в себе силы простить причиненное тебе зло. Он жертвовал своей жизнью, чтобы спасти твою, он же простил Руфь и стал преданным отцом чужих для него детей. Итак, вы оба можете предстать перед Судьей с убеждением, что совершенствовались и прожили недаром».
Это сообщение произвело на Рауля глубокое впечатление. Он долго обдумывал его, и мало-помалу отрадная ясность и спокойствие, покорность судьбе озарили его душу. В то же время состояние его здоровья внезапно ухудшилось, возобновилось кровохарканье, а страшная слабость лишила его возможности двигаться. Для всех было очевидно, что наступает роковая развязка. Одна лишь Валерия отказывалась видеть действительность, упорно хватаясь за несбыточные надежды.
Однажды вечером, когда она сидела около больного, стараясь развлечь его разными планами на будущее, основанными на его выздоровлении, слушавший с грустной улыбкой Рауль привлек ее к себе и, целуя в лоб, сказал:
– Дорогая моя, зачем говорить о выздоровлении, когда твои бледность и скорбь противоречат тебе? Не лучше ли нам, христианам и спиритуалистам, приготовиться к разлуке, которую мы оба предчувствуем.
Валерия с подавленным криком бросилась ему на шею.
– Рауль, не говори этого, я не хочу этому верить. Ты молод, силен и будешь жить. Судьба не может быть так жестока. Только что вернулось к нам счастье… – И слезы заглушили ее голос.
– Надо покориться Божьей воле, – прошептал князь. – Впрочем, милая моя, смерть тела не есть вечная разлука. Ты знаешь, что быть невидимым – не значит отсутствовать.
Валерия молчала, прижав руку к груди мужа, судорожные рыдания рвали ей грудь. Рауль дал пройти приступу горя, и слезы блеснули на его пушистых ресницах, но, преодолевая слабость, он наклонился к жене, стараясь словами любви успокоить ее.
– Не огорчай меня раздирающим душу отчаянием. Я оставляю тебе сына, и для него ты обязана беречь свое здоровье.
– Если надо мной разразится такое горе, то, клянусь тебе, последую примеру твоей матери и посвящу нашему ребенку остаток дней моих.
Князь покачал головой.
– Избави меня Бог принять подобный обет и осудить тебя на вечный траур. Я всегда считал кощунственной и противоестественной клятву, связывающую живого человека с умершим. Предоставляю тебе, милая Валерия, устраивать свою жизнь по внушению сердца. Но раз мы коснулись этого грустного события, то позволь мне теперь же обратиться к тебе с просьбой. В левом ящике моего письменного стола ты найдешь письмо, запечатанное моей печатью и адресованное тебе. Возьми его теперь же и храни не вскрывая. А если Бог призовет меня к себе, то ровно через два года после того ты откроешь это письмо. Если желание и советы, которые ты в нем найдешь, не будут тебе противны, то ты, надеюсь, их выполнишь. Эти строки докажут тебе, что тогда, как и теперь, моя любовь охраняет тебя.
Глубоко огорченная и взволнованная Валерия взяла письмо, поцеловала его и заперла в бывший всегда при ней ящик.
– Клянусь исполнить твое завещание, для меня свято все, что исходит от тебя. Но я все еще надеюсь, что ты выздоровеешь и я буду иметь возможность вернуть тебе письмо, не читая.
Прошло несколько недель. Чувствуя себя все слабее, Рауль выразил желание увидеть Антуанетту и Рудольфа, и Валерия тотчас телеграфировала им. Утром, в день приезда графа и его жены, Рауль велел отнести себя на стеклянную террасу.
– Как ты себя чувствуешь, дорогой? – спросила Валерия, оправляя ему подушки и закрывая ноги шелковым одеялом.
– Я давно не чувствовал себя так хорошо, как сегодня, только меня клонит ко сну. Опусти занавеси и сядь возле, я думаю, что усну немного до приезда наших гостей.
Княгиня поспешно исполнила желание мужа, придвинула кресло, взяла его руку и прислонилась к подушкам. Улыбка счастья и благодарности скользнула на губах Рауля, а затем он закрыл глаза и водворилась глубокая тишина.
Изнуренная постоянной тревогой и заботами, Валерия тоже слегка задремала. Она не слышала, как глухой вздох вырвался из груди князя и судорожно дернулось его тело; не слышала она и шума подъехавшей кареты, и только шаги, раздавшиеся на террасе, разбудили ее. Она встала, тихонько освободила свою руку из холодной руки Рауля и обняла брата с невесткой.
– Он спит, – прошептала она.
Рудольф подошел на цыпочках к дивану, но едва взглянул на спящего, как вздрогнул и сделал знак Антуанетте, чтобы она увела Валерию. Как только они ушли, Рудольф позвал лакея и велел ему ехать за доктором, который не замедлил явиться. Он только взглянул и объявил, что все кончено. Рауль Орохай скончался.
Антуанетта употребила все старания, чтобы удержать княгиню как можно дольше, но Валерия беспокоилась о муже.
– Быть может, он проснулся, – говорила она, направляясь к террасе, но при виде доктора предчувствие сжало ее сердце.
– Рауль! – воскликнула она, бросаясь к дивану, но Рудольф удержал ее.
– Мужайся, моя бедная сестра, Рауль перестал страдать.
С глухим стоном Валерия упала без чувств на руки брата.
X
Смерть мужа повергла Валерию в глубокое отчаяние. Это горе, в соединении с долгим нервным напряжением и изнурением, вызванным бессонными ночами, сильно подействовало на нее: она слегла, и болезнь задержала ее на несколько недель в Ницце. Когда Валерия стала уже поправляться, она попросила м-м Бартон вызвать дух княгини Одилии, и та согласилась. Но, к удивлению их, Рауль сам проявил себя настолько убедительно, что всякое сомнение у Валерии исчезло, а уверенность в присутствии и постоянной любви другого оплакиваемого существа благотворно подействовала на ее наболевшее сердце.
Рауль умер в половине сентября, но княгиня вернулась в Пешт и привезла тело мужа лишь спустя месяц. После погребения она поселилась в своем пустом доме и вела уединенный образ жизни, не выезжая и никого не принимая. Первые острые приступы отчаяния мало-помалу стихли и сменились спокойной, но глубокой грустью, которая делала ее равнодушной ко всему, что не относилось к памяти усопшего. Она проводила целые часы, любуясь его портретом, припоминая звук его голоса, ласкающий взгляд его бархатных глаз, и старалась этими мечтами наполнить давившую на нее пустоту. Часто подумывала она об оставленном мужем письме, и не раз ей хотелось вскрыть его. В уме мелькало искушающее соображение: может быть, он указывал в нем какое-либо занятие или просил что-нибудь сделать, а она жаждала свято выполнить его волю. Но он сказал – не ранее двух лет! Она целовала письмо и, вздохнув, снова прятала его в шкатулку.
Так прошла зима. Валерия хотела уехать на лето в свой замок в Штирии, но Рудольф и Антуанетта, находя для нее опасным одиночество, убедили ее поселиться у них в имении, на что она согласилась, утешая себя надеждой на воспоминания о последних счастливых днях, проведенных там с Раулем.
В течение всего этого времени Валерия не видела банкира и избегала даже произносить его имя. Горькое, почти враждебное чувство запало в ее сердце с их последней встречи. Она не могла забыть холодной сдержанности, с которой он оттолкнул ее благодарность. Теперь, когда она была вдовой, она положительно боялась его встретить. Когда, глядя на портрет Амедея, переносилась мыслью к настоящему его отцу, яркая краска покрывала ее щеки. Недовольная собой, молодая женщина гнала всякое воспоминание о прошлом и отдавалась всецело, с удвоенной нежностью, маленькому Раулю, осыпая сына таким страстным обожанием, что Рудольф возмущался и не стесняясь пророчил сестре пагубные последствия ее воспитания.
Мысль жить вблизи Рюденгорфа была ей крайне неприятна. Она вздохнула свободнее, когда узнала, что банкир уехал на лето с детьми в свое поместье Вельден. Но Рудольф был изумлен такой сдержанностью бывшего поклонника сестры, и менее всего ожидал этого потому, что после примирения их и отъезда Рауля с женой в Ниццу Гуго был их частым гостем. Он привозил детей, которые в скором времени подружились с детьми графа, и графиня покровительствовала этим посещениям, желая укрепить сердечную связь между детьми, столь близкими по рождению.
После возвращения в Пешт княгини Гуго стал невидим, но продолжал посылать графине Эгона и Виолу. По приезде из имения Рудольф, отправляясь однажды на службу, встретил банкира. Они обменялись несколькими фразами, и Вельден хотел уже проститься, но граф, удержав его, вдруг спросил:
– Что это за фантазия изменять в этом году Рюденгорфу? Дети были очень огорчены разлукой с друзьями. А сами вы чего не бываете у нас?
Бледное лицо банкира чуть вспыхнуло.
– Я счел нужным так поступить, – ответил он, избегая пытливого взгляда Рудольфа. – Я не хочу тревожить княгиню своим присутствием, которое вызвало бы в ней тяжелые воспоминания, но я завтра же пришлю к вам Эгона и Виолу, если хотите.
Вечером того же дня, когда граф с Антуанеттой остались одни, Рудольф усадил жену рядом с собой на диван и сказал:
– Послушай, Антуанетта, не думаешь ли ты, что Валерия снова выйдет замуж? Не может она, молодая и красивая, вечно оставаться вдовой и оплакивать Рауля!
– Это возможно и даже вероятно, но в настоящую минуту, уверяю тебя, она об этом не думает.
– Ну, успокоится она, а жизнь войдет в свои права, и тогда… – Рудольф остановился в смущении и стал крутить усы. – Скажи откровенно, Антуанетта, что тогда будет, как ты думаешь? У тебя иногда пророческий взгляд.
Графиня громко расхохоталась.
– Вижу, к чему ты ведешь речь. Ты хочешь знать, предполагаю ли я, выйдет она за Мейера? Откровенно говоря, не думаю, чтобы это могло случиться. Во-первых, Валерия смотрела бы на этот брак как на оскорбление памяти Рауля, во-вторых, потому, что Мейер зол на нее. Мне сам князь говорил, что при последнем свидании с банкиром, в день отъезда, речь зашла о скорой смерти Рауля, и Мейер выказал такую враждебность к будущей вдове, что тот был этим очень удивлен. Враждебную сдержанность Мейера относительно нее еще более поддерживает то, что он продолжает злопамятствовать и никогда не станет пытаться возобновить прошлое.
– Он ревнует, как черт, – глубокомысленно ответил Рудольф, – а внезапная встреча, неожиданное слово могут вдруг все изменить.
– В таком случае мы вернулись бы опять в то положение, в каком находились девять лет тому назад, чего ты, конечно, не желал бы, – задумчиво проговорила графиня.
– Конечно, не желал бы. Но спрашивается, имели ли бы мы право в подобном случае бросать наши личные предрассудки на чашу весов, решающих судьбу двух людей. Напротив, нам следовало бы видеть проявление воли Господней в этом союзе, который возвратил бы мать украденному ребенку. Серьезно я задаю тебе этот вопрос, потому что мы уже не взбалмошная молодежь, а любовь Мейера заслуживает глубокого уважения.
Антуанетта обняла руками шею мужа и с увлечением поцеловала его.
– Если бы можно было любить тебя больше, чем люблю я, то за это великодушие и справедливое суждение я еще сильнее полюбила бы. Да, дадим слово не препятствовать решению судьбы и смирно примем то, что велит нам Бог.
Однако зима прошла, не принеся ничего нового. Ранней весной Рудольф поспешил перевезти в поместье жену и сестру, а сам наезжал к ним каждую свободную минуту. Было начало июня; уже несколько дней стояла томительная, удушливая жара, и все с нетерпением ждали вечера, когда легче дышалось. Однажды после обеда любившая уединенные прогулки Валерия собралась уйти, обещая невестке вернуться к чаю.
– Боже мой! Как ты можешь гулять по такой духоте! Воздух тяжел, как свинец, может вдруг разразиться гроза.
– Вот уже две недели как стоит жара, а грозы все нет. Во всяком случае, предупреждаю тебя, что иду к охотничьему павильону, а там тропинка ведет к ручью. Это прелестное место и прохладное, я люблю читать там под тенью дуба.
Взяв книгу, она кивнула на прощанье и сошла в сад.
К Валерии вполне возвратилось душевное спокойствие, выражение тихой грусти в глубоких глазах очень шло к ее прелестному лицу. Она носила еще траур, но из-за жары на ней было вместо тяжелого сукна легкое летнее платье, а на голове соломенная шляпа с широкими полями.
Скорым легким шагом прошла она парк и добралась до леса, вдыхая полной грудью ароматный воздух под густыми деревьями. Увлеченная прогулкой, сама того не замечая, она уклонилась от своего пути, пошла незнакомой ей тропинкой и очутилась близ маленькой прогалины, в конце которой под тенью высокого дуба виднелась дерновая скамья, окруженная кустами роз.
– Как это я никогда не видела этого прелестного уголка? – подумала Валерия, в утомлении опускаясь на скамью. Она раскрыла книгу и погрузилась в чтение.
Сколько времени просидела Валерия, она и сама не знала, но надвинувшаяся вдруг темнота привлекла ее внимание. Она подняла голову и с беспокойством увидела, что все небо затянулось черными тучами. Валерия быстро встала, чтобы вернуться скорей домой, но едва сделала несколько шагов, как стали падать крупные капли дождя. Приподняв платье, княгиня пустилась бежать в надежде достигнуть охотничьего павильона, пока еще не разразилась гроза. Но второпях она сбилась с тропинки, ноги ее вязли во мху, платье цеплялось за сучья, и, смотря под ноги, чтобы не споткнуться о корни, Валерия подвигалась медленно, встревоженная и поглощенная страхом заблудиться. Но вот ей показалось, что тропинка нашлась, и она опять пустилась бежать, как вдруг так сильно столкнулась с кем-то, не успевшим посторониться, что упала бы, не поддержи ее сильная рука. Княгиня с испугом подняла глаза и встретила страстный, устремленный на нее взгляд. Она отшатнулась, невольно вскрикнув:
– Самуил, вы? – И тотчас поправилась: – Извините, барон, я так сильно толкнула вас!
Банкир поклонился.
– Я должен извиниться, княгиня, что испугал вас, так неловко попавшись на дороге, и вызвал этот толчок, который был вам неприятен.
Несмотря на внешнюю вежливость, в этих словах звучало нечто, оскорбившее Валерию. Она кивнула слегка головой и хотела продолжать свой путь, но Гуго загородил ей дорогу.
– Позвольте вам заметить, княгиня, что вы далеко от вашего дома, а дождь усиливается, и вы промокнете насквозь, особенно идя полем. В нескольких шагах отсюда есть дощатый домик, где вы можете укрыться, пока не пройдет ливень. Позвольте мне проводить вас туда.
– Благодарю вас, барон, но я не боюсь промокнуть и желаю вернуться домой, – холодно ответила Валерия, в сердце которой кипело раздражение.
– Вы рискуете простудиться из-за каприза, княгиня. Мать должна быть благоразумней. Или, – горькая насмешка звучала в голосе Гуго, – мое присутствие до такой степени вам неприятно? Насколько помню, я ничем не вызвал и не заслужил этого.
Молодая женщина гордо подняла свою хорошенькую головку, и в голубых глазах блеснула досада.
– Ваш способ убеждать – неотразим, г-н Мейер, я сдаюсь и принимаю ваши услуги. Впрочем, предположение, что ваше присутствие могло повлиять на мои намерения, весьма ошибочно. Я просто не хотела, чтобы обо мне беспокоились дома.
Вельден ничего не ответил. Он жестом предложил следовать за ним, пролагая дорогу сквозь густой кустарник, и через пять минут ходьбы они вышли на большую лужайку, легким склоном спускавшуюся в долину, в глубине которой бурлил ручей. Посреди лужайки виднелся маленький дощатый павильон, а недалеко от входа стояло крошечное шале, точно игрушка, и в открытую дверь виднелся стол, стулья и даже прялка под рост маленьких хозяев, тут же между деревьями висели качели.
Банкир вынул из кармана ключ и, отперев дверь в павильон, ввел в него княгиню, сам же остался под дождем, хлынувшим в эту минуту, как из ведра. Валерия с любопытством рассматривала все, ее окружающее. Очевидно, это была мастерская. У стены она заметила мольберт с картиной, завешанной холстом, а возле, на табурете, стоял ящик с красками, лежали палитра и кисти. Далее, на конце стола, нагромождены были летучие змеи, воланы, обручи, крокет и другие игрушки. Когда Валерия села на единственный стул, стоявший перед мольбертом, то заметила, что банкир не вошел в павильон.
– Что вы делаете, барон? – спросила она после некоторого колебания. – В свою очередь, должна вам заметить, что вы рискуете жизнью и что отец должен быть благоразумнее, особенно вы: у ваших детей нет более родственников. И я не хочу брать ответственность в вашей смерти. Если вы не войдете, то я не могу долее пользоваться вашим гостеприимством, а уйду из-под этого крова, откуда вас изгоняет мое присутствие.
– Я крепче вас, княгиня, – сказал банкир с усмешкой. – Впрочем, я столько раз избегал смерти, что привык себя считать неуязвимым. Но успокойтесь, угрызения совести, что вы меня уморили, вас не будут мучить, и я подчиняюсь вам и вхожу.
Войдя, он прислонился к двери, а Валерия отвернулась и смотрела на дождь, ударявший в стекло. Воцарилось молчание. Почти невольно взгляд Гуго обратился к молодой женщине и не мог от нее оторваться. Сердце его забилось от страстного восхищения и тысячи нахлынувших воспоминаний. В этот миг он забыл разделявшее их трагическое прошлое, и эта иллюзия была извинительна, так как годы не изменили нежную красоту Валерии: между двадцатишестилетней женщиной и прежней молодой девушкой почти не было разницы. В эту минуту, отвернувшись в сторону, с выражением смущения, холодности и неудовольствия на светлом лице, она живо напомнила ему первое время их помолвки, и тяжелый вздох вырвался из его стесненной груди.
Рудольф не ошибся. Гуго ревновал, и это чувство доводило его иногда чуть ли не до безумия. Его любовь, никогда не угасавшая, пробудилась с новой силой. Но нынешний Мейер не был уже молодым безумцем, готовым взбираться хоть на небо. Теперь для себя он ни на что не надеялся, хотя и был уверен, что такая молодая, красивая, окруженная поклонением женщина выйдет вторично замуж. И мысль, что она будет принадлежать другому, сводила его с ума и внушала враждебное чувство к Валерии, сильное желание оскорбить ее и доказать ей, что она забыта.
Инстинктивно чувствуя обращенный на нее взгляд, Валерия первая прервала неловкое молчание.
– Отчего вас никогда не видно, барон? – спросила она, поворачиваясь и вспыхивая, так как глаза ее встретились с глазами Гуго и уловили в них выражение глубокого чувства, которое он постарался скрыть. – Рудольф жаловался не раз, что вы избегаете его без всякой причины и отклоняете его приглашения.
– Я очень занят и мало выезжаю. К тому же, – добавил он тише, – умудренный опытом, я знаю, как надо осторожно относиться к любезности аристократов, которые никогда не забывают, что имеют дело с крещеным евреем, а теперь в особенности, когда присутствие вашей светлости обязывает графа к еще большей строгости в выборе гостей.
– Ах, если вы избегаете моего присутствия, то это препятствие скоро исчезнет, я еду в Штирию, – сказала Валерия, нервно подергивая свой кружевной шарф.
– Вы искажаете смысл моих слов, княгиня. Я хотел только сказать, что боюсь своим присутствием возбудить воспоминание о печальной катастрофе.
Снова водворилось молчание, но княгиня, нервничая, прервала его новым и совершенно пустым вопросом.
– Можно узнать, что вы рисуете?
– Конечно. Только я думаю, что вы не найдете интересной мою работу, это библейский сюжет. Я предназначил картину для благотворительного базара, где она будет скоро выставлена.
Говоря это, он отдернул зеленую занавесь, скрывавшую его работу. При первом взгляде, брошенном на полотно, Валерия отшатнулась, изумленная.
Это была большая, почти оконченная картина, воплотившая в себе мысли и чувства, волновавшие ее автора. На ней изображена была Далила, обрезывавшая волосы у спавшего Самсона. Израильский герой был представлен лежащим, и его красивое бледное лицо выражало безмятежное спокойствие, а на полуоткрытых устах блуждала улыбка счастья, пряди его черных кудрей усыпали покрывало и пол. Над спящим склонилась Далила, на ней была белая туника, а роскошные пепельные волосы рассыпались по спине и груди. В одной руке она держала ножницы, в другой – прядь волос, а на обращенном к зрителям лице и в больших лазурных глазах обольстительницы застыло выражение беспечного и жестокого торжества.
Валерия вспыхнула от досады и негодования.
– И вы посмеете выставить эту возмутительную картину? – проговорила она едва внятным голосом.
– Но, Боже мой! Отчего же нет, княгиня? – ответил Гуго, тщательно закрывая полотно. – Сюжет, конечно, не нов, но значение его вечно. Ни один Самсон нашего времени должен был бы помнить этот урок и не отдавать себя, связанным по рукам и ногам, какой-нибудь Далиле, которая обманет его при случае, хотя бы из-за расового предубеждения, совершенно так же, как и очаровательная филистимлянка, которая воображала, будто совершает достойное дело, продавая неосторожного еврея.
С пылающим лицом Валерия подошла к банкиру.
– Что значат эти намеки, г-н Мейер? За что вы сердитесь на меня теперь? Что я вам сделала? Вы словно хотите наказать меня за прошлое!
– Я сержусь? – повторил Гуго, спокойно и чуть насмешливо смотря на сверкающие гневом глаза Валерии. – Я хочу вас наказать за прошлое? По какому праву? Как вы ужасно заблуждаетесь, княгиня. Я отлично знаю, что оба мы забыли увлечения нашей молодости, и каждому из нас судьба назначила свои обязанности: мне погасить свой долг, любя и заботясь о детях князя, а вам – воспитывать вашего сына и оплакивать великодушного человека, который так любил вас.
Слова банкира были прерваны криками и частыми окликами приближающихся голосов.
– Вас ищут, княгиня. Сюда! Здесь! – крикнул он, прислушиваясь.
Вскоре показался запыхавшийся лакей с шалями и зонтиками в руках.
– Слава Богу, что я нашел вашу светлость здоровой и невредимой. Вот уже с час времени, как мы с Баптисом вас ищем. Графиня очень беспокоится.
– А карета приехала за мной? – спросила Валерия, холодно принимая услугу Гуго, который, взяв от лакея шаль, надевал ее на плечи княгини.
– Да, ваша светлость, карета осталась шагов на сто отсюда, ближе нельзя подъехать.
– Так вас нужно донести на руках, княгиня, – сказал Вельден. – Дождь не перестает, и трава мокрая.
Валерия дала себя нести, слегка кивнув Гуго. Домой она вернулась в сильном волнении. Не отвечая на тревожные вопросы Антуанетты и ссылаясь на сильную головную боль, она заперлась в своей комнате. Слезы душили ее.
– Гадкий! Дерзкий! Сметь сравнивать меня с Далилой, – шептала она, бросаясь на диван и давая волю слезам и досаде.
В эту минуту она ненавидела Гуго и готова была растоптать его ногами.
Встревоженная и удивленная, графиня расспросила слуг, но, узнав, что Валерия была укрыта от дождя Вельденом, догадалась о причине сильной головной боли и, желая узнать подробности свидания, постучалась в дверь Валерии. Та не решалась с минуту отпирать, но затем впустила подругу и кинулась ей на шею.
– Боже мой! Что случилось с тобой, фея? Ты в таком отчаянии! Мне сказали, что ты встретила Мейера. Разве он позволил себе оскорбить тебя? В таком случае успокойся, Рудольф потребует от него объяснения.
– Он наговорил мне разных неприятностей и позволил себе издеваться надо мной, – отвечала раскрасневшаяся Валерия и прерывающимся голосом передала Антуанетте все, что произошло.
– Самсон и Далила – это его и мой портреты. И такую гнусность этот гадкий, злопамятный человек хочет выставить напоказ, – заключила она, дрожа от негодования.
– Успокойся, Валерия, он хотел досадить тебе и не выставит картины. Хотя в его словах я не вижу ничего оскорбительного и у вас обоих есть свои задачи. Ты видишь все в мрачном свете только потому, что стала слишком нервной, продолжительное уединение вредно для тебя, и я заставлю тебя выезжать эту зиму.
– Нет-нет, свет мне ненавистен. И здесь я не хочу оставаться, уеду в Штирию. Не удерживай меня, Антуанетта, я чувствую, что эта перемена будет мне полезна.
– Да, я начинаю думать, что ты права. Я сама тебя отвезу, побуду с тобой две недели, а в сентябре Рудольф приедет за тобой.
Успокоенная таким решением, Валерия приняла успокоительных капель, а графиня, уложив ее, пошла к себе.
Пока беседовали приятельницы, из города вернулся Рудольф и занимался в кабинете, когда к нему вошла взволнованная жена.
– Что с тобой, дорогая? – спросил граф, целуя ее. – Я узнал от людей, что Валерия занемогла после прогулки. Серьезное что-нибудь?
– Нет, о здоровье ее не беспокойся. Но вообрази, что на этой злополучной прогулке она столкнулась с Мейером.
– Черт возьми! Надеюсь, что они не примирились? – с гримасой спросил граф.
– Чего ты, право, не выдумаешь. Совсем наоборот, он ее разобидел. – И она оживленно рассказала, что случилось. Но к ее глубокому удивлению, Рудольф захохотал от души и долго не мог успокоиться.
– Экий дьявол! Он думает сломать упорство женщины, заставить ее стряхнуть ее равнодушие, – сказал он, успокоившись. – Бедная Валерия! Ха! Ха! Ха! Она – Далила! А Самсон с ума сходит от ревности с тех пор, как она овдовела. Оттого он такой и желчный, а бешенство свое изливает на полотне. Но успокой сестру: я поеду завтра же в Рюденгорф и устрою дело.
На следующий день около одиннадцати часов утра кабриолет графа Маркош остановился у решетки Рюденгорфского парка.
Рудольф вышел из экипажа, бросил вожжи груму и по тенистым аллеям пошел к дому. Выйдя на лужайку перед домом, он увидел детей, игравших под надзором гувернера и гувернантки, и те побежали ему навстречу.
– Вы не привезли Жоржа? – огорченно спросил Эгон.
– Нет, мой милый, зато привез тебе от него приглашение на завтра, – сказал Рудольф, ласково глядя на его шелковистую кудрявую головку. – А что, папа дома?
– Да, приди вы раньше, то застали бы его здесь, он играл с нами в крокет, а теперь он в турецкой зале, рядом с мастерской.
– Спасибо, я его найду. До свидания, крошки.
Гуго лежал на шелковом диване с книгой в руках, но не читал. Устремив глаза в пространство, он предался мечтам, и в его памяти мелькал, как искусительное видение, образ Валерии. Такой, какой он видел ее вчера. Эта встреча сильно поколебала его покорность судьбе и мнимое успокоение, которое поддерживало его до сих пор. Оставшись по уходе молодой женщины в лесном павильоне, он опустился на стул, только что оставленный ею, и в груди забушевала буря. Как хороша Валерия, более чем когда-либо он чувствовал себя ее рабом, его сердце и чувства – все принадлежало ей… и она была свободна! Эта мысль преследовала его, как адская насмешка. Успокоясь несколько, он встал, утомленный, и направился в Рюденгорф, унося с собой картину, так раздразнившую княгиню.
«Бедный, глупый Самсон! Когда же перестанешь ты мучиться под ножницами твоей Далилы?» – с горечью подумал он, устанавливая картину в Рюденгорфской мастерской.
Ночь вернула ему хладнокровие и самообладание. На следующее утро он работал и играл с детьми в крокет, но, оставшись один, невольно отдался своим мечтам.
Приезд Рудольфа мгновенно привел его к действительности.
Молодые люди дружески поздоровались.
– Я приехал вас побранить, барон, – сказал Рудольф, садясь и закуривая сигару. – Видно, нам предназначено судьбой вечно объясняться по разным поводам. Скажите, отчего вы отнеслись вчера к моей сестре с такой утонченной злобой?
– Я вас не понимаю, граф, – возразил Гуго, краснея. – Не припоминаю, чтобы я не оказал должного внимания и уважения княгине.
– Гм! Я несколько иначе понимаю внимание и уважение. Не стану оспаривать любезности по моему адресу насчет моей аристократической обособленности и осторожности, которую следует соблюдать в наших отношениях, оставим это. Но вы нарисовали для выставки картину, сюжет которой страшно оскорбил мою сестру. Можете вы показать мне вашу работу?
– Извольте, – сказал барон и повел графа в мастерскую.
Граф довольно долго рассматривал преступную картину.
– Это очень злая шутка, – полушутя-полусерьезно заметил он. – И сверх того, сравнение неоспоримое, но и несправедливое. Валерия не по доброй воле изменила вам, а была вынуждена к тому отцом, предложившим ей отказаться от вас, иначе он пустит себе пулю в лоб. Нечего и думать о выставлении этой картины, а так как она предназначена для благотворительного базара, то продайте ее мне.
Вельден покачал головой.
– Если, рисуя эту картину, вы желали отомстить Валерии, то цель достигнута. Мысль, что она в ваших глазах коварная Далила, стоила ей потоков слез. Удовлетворитесь этим, Вельден, и покончим дружелюбно.
Лихорадочная краска залила лицо Гуго.
– Не дай Бог, чтобы княгиня проливала слезы по моей вине. Успокойте ее, скажите, что ничей нескромный взор никогда не увидит этого холста, эту злую шутку, о которой я очень сожалею, и прошу мне ее извинить, как и вас, граф, прошу простить мне мои несправедливые слова.
Он протянул графу руку, и тот удержал ее, пытливо смотря на него.
– Зачем вы так мстительны, вместо того, чтобы попытаться исправить прошлое? – дружеским тоном спросил он. – Эта картина выдала вас и указала, что вы ничего не забыли. Так что же? Вы молоды, судьба сулит вам удачу, а я уже не тот ослепленный предрассудками сумасброд. На этот раз я не буду ставить препятствий вашему счастью и счастью Валерии.
Гуго вздрогнул и попятился, а его взволнованное лицо то краснело, то бледнело.
– Нет, это невозможно! Благодарю вас, граф, благодарю от всей души за великодушные слова, вы не могли лучше загладить прежних обид, не могли дать лучшего доказательства вашей дружбы, – он обеими руками пожал руку Рудольфа, – но прошлое непоправимо, и что-то непреодолимое встало между нами: могила ли князя или мое злодеяние? Но я думаю, что княгиня, со своей стороны, не нашла бы счастья со мной. А потом, я жестоко страдал, чтобы вновь предпринять такой полет Икара. Между княгиней Орохай и мною пропасть очень велика.
– Страшный человек, – прошептал граф, в свою очередь пожимая руку. – Итак, до свидания, Вельден, и да будет на все воля Божья.
XI
Прошло около двух месяцев. Валерия настояла на своем и поехала в Штирию, хотя переданные ей Рудольфом извинения значительно смирили ее гнев. Вернулась она уже прямо в Пешт, куда прибыла из имения и семья графа Маркош. Несмотря на чудесную осень, переезда требовали дела графа и графини.
В день второй годовщины смерти мужа Валерия возвратилась с кладбища, заперлась в своем будуаре. Ей предстояло исполнить последнюю волю покойного и вскрыть оставленное им письмо.
Подавленная воспоминаниями, с тяжелым сердцем приступила она к этому. Было жарко, как в июле. Распахнув окно, Валерия села у письменного стола и вынула шкатулку, взяла запечатанное письмо, которое столько раз рассматривала. Что-то узнает она? Дрожащей рукой сломала печать, вскрыла конверт и вынула заветное письмо. Но при виде строк, написанных рукой того, кого уже не было в этом мире, слезы хлынули градом. Долго она плакала, глядя на висевший над столом портрет Рауля, который улыбался ей, словно живой, затем, когда острый приступ горя, потревоженного воспоминаниями, прошел, она поцеловала письмо, развернула его и, волнуясь, стала читать.
«Горячо любимая Валерия! Читая эти строки, ты услышишь загробный голос друга, который будет неизменно любить тебя, как любит и теперь, когда я пишу, хотя и не той материальной любовью, которую омрачают ревность и эгоизм. С приближением великой минуты, когда душа готовится возвратиться в свое вечное отечество, человек смотрит совсем иначе на жизнь, и моя любовь к тебе, кроткая и верная моя подруга, сосредоточивается на единственной мысли обеспечить твое счастье, когда меня уже не будет, чтобы беречь тебя и ребенка.
Надеюсь, дорогая, что когда ты будешь читать это письмо, скорбь об утрате меня уменьшится, а время – этот великий утешитель – уврачует раны твоего сердца. Эта надежда заставила меня назначить двухгодичный срок, чтобы сказать тебе то, что во время первого приступа твоей печали показалось бы тебе возмутительным и что ты оттолкнула бы как оскорбление моей памяти. По прошествии этого срока спокойствие вернется к тебе, жизнь начнет вступать в свои права, и ты лучше поймешь мою мысль и глубокую любовь, которая мне ее внушила. Я оставляю тебя, моя милая Валерия, в полном расцвете молодости и красоты, а на твою долгую, по всей вероятности, жизнь не завещаю тебе иной цели и утешения, кроме нашего маленького Рауля, это непорочное сокровище, подверженного всевозможным случайностям. Что останется тебе, если бы ты лишилась твоего единственного ребенка? Сердце мое сжимается при мысли о пустом тоскливом существовании, которое ожидало бы тебя, привыкшую к любви и неусыпным о тебе заботам боготворящего тебя человека. Я не хочу, чтобы ты обрекла себя на одиночество из-за преувеличенного чувства нежной верности к моей памяти, и нисколько не принуждаю тебя сделать новый выбор, считая своим долгом сказать, что есть человек, перед которым ты должна загладить свою вину и которого я считаю достойным и способным дать тебе счастье. Ты поняла, что я говорю о Гуго Мейере. Мое внутреннее убеждение – он все еще любит тебя. Подобное чувство заслуживает уважения. Потому что хотя оно и побудило его совершить преступление, но, вместе с тем, облагородило его и придало ему силу одержать величайшую победу, на которую только способно человеческое сердце. Судьба послала ему суровое испытание и унижение, расовый предрассудок отнял у него счастье, преступление его отдало его во власть соперника, его жена ему изменила, и, словно в насмешку, судьба не оставила ему ничего, кроме детей человека, которого все заставляло его ненавидеть. Этим двум существам, один вид которых должен вызвать тяжелое прошлое, он должен отдать все: отеческую любовь, имя и состояние, и эту тяжелую обязанность он несет с достоинством, заслуживающим полного уважения. В довершение всего он принес труднейшую жертву, которую только может возложить мятежное, оскорбленное сердце на алтарь раскаяния: ценой своей жизни он хотел спасти мою и сохранить нам обоим наше счастье. Если подвиг его самопожертвования не дал желанного результата, это уже от него не зависело, но это последнее событие убедило меня в том, что странное сплетение его судьбы с моей, как и борьба, которую мы вели из-за тебя, моя дорогая, представляли духовный поединок. Когда же я увидел, что после смертельной опасности, которой мы оба подверглись, он, более рисковавший, остался целым, между тем как я умираю, то мне стало ясно, что судьба решила не в мою пользу, справедливость требует, чтобы уходящий со сцены уступил свое место без злопамятства и мелочной ревности оставшемуся в живых.
Ужели мне быть менее великодушным, чем был мой соперник, особенно когда я убежден, что его глубокая, испытанная любовь служит порукой твоей будущности.
Итак, моя милая, если случай столкнет тебя с этим человеком и ты увидишь, что чувство его не изменилось, не отталкивай его, он несчастлив в своем одиночестве, а нашему Эгону нужна мать. Если ты думаешь найти счастье с Гуго Мейером, то поступай, как подскажет тебе сердце, моя дорогая, а я из пространства благословляю вас и стану за обоих молиться. Не бойся, что дух мой будет испытывать ревность, нет, я знаю, что ты сохранишь навсегда ту долю любви, какую питаешь ко мне, я не умру в твоем воспоминании, пока наконец все мы не встретимся в ином мире. Что касается предрассудков, сословных и общественных, я знаю, они не повлияют на твои соображения, так как истинное благородство – это благородство души, которое доказывают делами, а не случайностью рождения, наделяющей иногда дворянскими титулами людей с грубой плебейской натурой».
Затем следовало уверение в любви, обращенное к Валерии, Раулю и Эгону, последнее «прости» к Рудольфу с женой и подпись.
Сильное, быстро нарастающее по мере чтения волнение охватило Валерию, в голове ее толпилось множество разнородных мыслей. Великодушие Рауля внушало ей восторженное благоговение, мысль о Гуго заставляла сильно биться сердце, а при воспоминании о страстном, хотя тотчас почти спрятанном взгляде, который она уловила в лесном павильоне, она вспыхнула.
Неторопливый стук в дверь нарушил странное душевное состояние. Весьма недовольная помехой, она сложила прочитанное письмо, поцеловала его и спрятала за корсаж.
– Отвори, это я! – послышался тревожный голос Антуанетты.
Валерия с удивлением открыла дверь, но, взглянув на бледное, изменившееся лицо графини, вскричала с испугом:
– Что с тобой? Не случилось ли что с Рудольфом или детьми?
– Ты не ошиблась, моя бедная Валерия, я действительно пришла сообщить тебе о несчастье, – отвечала графиня, стараясь говорить более спокойным голосом, – но не с моими детьми. Речь идет об Эгоне и Виоле.
– Они больны?
– Господь призвал их к себе!
Валерия вскрикнула и бессильно опустилась в кресло.
– Возможно ли? Может быть, это ложный слух? Кто тебе сказал?
– Рудольф. Он был у Вельдена и вернулся взволнованный.
Княгиня откинулась на спинку кресла и обхватила руками голову.
– Эгон, бедное дитя мое! Ум отказывается верить, как подумаешь, что еще в последнее воскресенье жизнерадостный он приходил прощаться с нами перед отъездом в Рюденгорф… И Виола тоже погибла. Это ужасно. Но как это случилось?
Графиня подсела к ней и отерла ей платком глаза.
– Соберись с силами и покорись воле Божьей. Я расскажу тебе подробности несчастья. Сегодня, когда Рудольф ехал в казармы, он был поражен необычайным стечением народа перед домом Вельдена. Плотная, взволнованная чем-то толпа любопытных ломилась в подъезд, и удивленный Рудольф сам вышел из кареты, чтобы узнать, что случилось. В прихожей, уже переполненной любопытными, швейцар сообщил ему о несчастье. Вчера дети с гувернанткой и гувернером катались по озеру, а на обратном пути их настиг сильный ветер и уже недалеко от берега сорвал шляпу с головы Эгона. Как всегда резвый и смелый, он с громким смехом свесился за борт, стараясь поймать шляпу. Сидевшая у руля м-ль Матильда и Тренберг, который греб, с ужасом бросились, чтобы его удержать, но лодка, которую и так сильно качало, тотчас перевернулась, и все упали в воду. Тренберг, один немного умевший плавать, напрасно пробовал спасти утопающих; рыбаки услыхали его крики, подобрали его себе на баржу и вытащили утонувших детей с гувернанткой, но слишком поздно, никакие старания не могли сохранить им жизнь. Бедный Тренберг, ошеломленный этим несчастьем, послал депешу банкиру, а затем велел перенести тела на железную дорогу и привез их в Пешт. Прибытие печального кортежа и собрало эту толпу зевак, которая с глупым упорством не расходится в течение нескольких часов.
Валерия слушала рассказ, застыв от ужаса и закрыв глаза.
– А он что? – прошептала она наконец.
– Его душевное состояние не поддается описанию. Хотя Рудольф и сам был ошеломлен случившимся, но прошел к нему и нашел его в таком состоянии, что испугался. «Бог не принимает моего раскаяния, – говорил он мужу. – Он отнял у меня то, что составляло цель и испытание моей жизни».
Рудольф всеми мерами старался утешить барона и не покинул его до тех пор, пока ему не удалось вывести его из оцепенения и заставить сделать надлежащие распоряжения.
– Пойдешь ты молиться за погибших? – спросила бледная Валерия.
– Я только что оттуда, – ответила графиня, глотая слезы. – Узнав о несчастье, я сочла своим долгом предупредить тебя, а Рудольф остался за меня дома у постельки нашей крошки, простуда которой нас крайне встревожила. Едучи к тебе, я остановилась у Мейера, но его там не видела, а Тренберг сказал мне, что он ушел в свои комнаты, окончательно разбитый новой печальной сценой: старушка, мать гувернантки, пришла за ее телом, и отчаяние несчастной, потерявшей в дочери свою единственную опору, было ужасно. Гуго утешил ее, взяв на себя издержки погребения, и назначил ей пожизненную пенсию.
– Я не велела беспокоить Мейера и одна прошла проститься с маленькими ангелами. Они будто спят, – заключила Антуанетта, заливаясь слезами.
Валерия выпрямилась. Она была бела, как пеньюар, глаза были сухи.
– Благодарю тебя, – сказала она, пожимая руку подруге, – что ты пришла сама ко мне, чтобы я от посторонних не услышала об этом несчастье. Теперь вернись домой, где твое присутствие нужнее, а меня не бойся оставить. Мне лучше остаться одной и собраться с мыслями, так как у меня голова идет кругом.
Потеря сына и другого ребенка Рауля, вместе с сочувствием к горю, поразившему Гуго, все это разразилось как громовой удар, и грудь сдавило, но слез, которые бы облегчили горе, не было.
Графиня с беспокойством взглянула на изменившиеся черты подруги и на неестественный блеск глаз, но не желала противоречить.
– До свиданья, дорогая. Да пошлет тебе Господь мир душевный, – сказала на прощание она, целуя Валерию. – Завтра утром я побываю у тебя и мы обсудим, нельзя ли устроить, чтобы ты простилась с Эгоном.
По уходу графини Валерия в лихорадочном волнении долго ходила по своему будуару. Затем, мало-помалу, она успокоилась, легла на диван и задумалась. Понятно, ей хотелось взглянуть в последний раз на Эгона, дать последний материнский поцелуй, которого всю жизнь был лишен похищенный ребенок, наконец, тайком поклониться и поплакать у его тела… Но как это сделать?
Ее размышления были потревожены появлением маленького Рауля, прибежавшего звать мать к обеду. Валерия страстно обняла свое сокровище, единственное оставшееся ей в утешение, и осыпала его поцелуями. Наконец, градом хлынули спасительные слезы и облегчили ее.
Испуганный ее волнением, мальчик замолк и прижался кудрявой головкой.
Несколько успокоенная, Валерия еще раз поцеловала сына и позвонила камеристке, приказав отнести в детскую уснувшего Рауля. Сказав, что обедать не будет, она снова легла на диван и задумалась.
Приход горничной, зажигавшей лампу в будуаре, вывел из раздумья Валерию. Она взглянула на часы, было почти девять, и она, спокойная и решительная, встала.
– Элиза, – обратилась она к камеристке, – могу ли я положиться на вашу преданность и скромность?
– Ах, княгиня, я одиннадцать лет служу вам, можете ли вы сомневаться во мне?
– Нет, я вам верю. Слушайте же меня. Дети банкира Вельдена утонули, и я бы хотела проститься с ними, но так, чтобы меня никто не увидел. Проводите меня до дома банкира и подождите у садовой калитки. Тела малюток, как предполагает графиня, лежат в большой зале, возле террасы, следовательно, я могу прийти и уйти незамеченной.
– Ах, ваша светлость, я понимаю, как вам тяжело, – с жаром сказала Элиза, целуя руку Валерии. – Я многое понимаю, да и Марта открыла мне свое преступление.
– Так как вы меня понимаете, Элиза, то я могу быть с вами откровенна. Позаботьтесь, чтобы никто не заметил ни моего ухода, ни возвращения; а теперь дайте мне манто и шляпу с густой вуалеткой и бегите нанять извозчика, я сейчас выйду.
Минут двадцать спустя Валерия толкнула калитку сада Вельдена, она оказалась открытой. Весь день тут ходили садовники и обойщики и забыли закрыть. С трепещущим сердцем пробиралась она темной аллеей, по которой проходила десять лет тому назад. Тогда она приходила требовать возврата свободы – теперь проститься с украденным ребенком. Как и прежде, в саду было тихо и пусто, и она беспрепятственно дошла до обширной террасы, где тогда, опершись на стол, сидел Самуил.
Теперь терраса была пуста, но из открытых настежь дверей тянулся слабый свет.
Нерешительным шагом поднялась она по ступеням, прошла полутемную комнату и остановилась наконец у входа в большую залу. Стены были обтянуты черным сукном, а посреди возвышался освещенный свечами и окруженный экзотическими растениями катафалк.
Очевидно, все оранжереи были опустошены, чтобы украсить и оживить последнее пребывание под этим кровом детей миллионера. Вся зала была обращена в сад; груды разных цветов были рассыпаны на ступенях катафалка и покрывали душистым саваном тела малюток.
Шатаясь от волнения, Валерия прислонилась к притолоке и не могла оторвать глаза от катафалка, на верхней ступени которого стоял человек, прислонив голову к подушке, на которой покоились дети. Все в фигуре Вельдена дышало мрачным отчаянием. Было ясно, как глубоко он любил детей, если их утрата до такой степени огорчила его.
Взволнованная чувством сострадания, Валерия подошла к катафалку, но Гуго, казалось, ничего не видел и не слышал. Лишь когда она слегка задела его плечо, он вздрогнул и поднял голову.
– Вы здесь, Валерия? – прошептал он, проводя рукой по своему бледному, взволнованному лицу. – О, осыпьте меня заслуженными упреками. Я не уберег вашего ребенка. Но видит Бог, я любил его, как своего собственного.
– Я пришла не укорять вас в несчастье, в котором вы не виноваты, а молиться и плакать с вами, – проговорила Валерия, опускаясь на колени и прижимая горячий лоб к холодным ручонкам Эгона.
На несколько минут она забыла все и ушла в молитву за душу ребенка, который мелькнул в ее жизни, как видение, и был послан, казалось, на землю, чтобы испытать человека, так искренне о нем скорбящего. Теперь он соединился со своим настоящим отцом, чистая и великодушная душа которого несомненно приняла его.
С полными слез глазами Валерия нагнулась над сыном, поцеловала его бледные губы, и дрожь пробежала по ее телу.
Застывшее личико усопшего не только напоминало покойного мужа, но оно было точь-в-точь лицом веселого жизнерадостного малютки, которого она оставила спящим в своем доме. На миг ей почудилось, что перед ней неподвижно лежит маленький Рауль. С жалобным стоном оглянулась она и взглянула туда, где стоял Гуго, но его уже там не было.
Жуткое чувство тревоги, одиночества и горечи сжало ее сердце. Даже в такую минуту он не забыл зла… Она спешила уйти. Помолясь горячо еще раз и поцеловав на прощание усопших детей, прикрыла их газом. Она уже собиралась уходить, но в эту минуту взгляд ее упал на дверь соседней комнаты. У стола, освещенного свечами канделябра, перед фотографическими портретами детей сидел Гуго, опустив голову на руки.
Такая нравственная истома и мрачное отчаяние застыли на его лице, что сердце Валерии сжалось. Забыв все, что за минуту перед тем ее смущало, она подошла и сочувственно сказала:
– Я не могу без горечи видеть ваше тяжкое отчаяние. Не падайте духом. Вы мужественно вынесли испытание и были настоящим отцом этим бедным крошкам. Бог зачтет вам это и наградит вас в будущем.
– Благодарю вас за добрые слова, – сказал Гуго, вставая, – хотя будущность моя лишена всяких надежд. Что остается мне в жизни, после этого жестокого удара и с тягостным, заставляющим меня краснеть прошлым? В вашем ребенке я любил частицу вас самой, а ребенок несчастной Руфи был моей воплощенной совестью; посвящать себя им было целью моей жизни. Как жить теперь одному в этом огромном пустом доме, который не оживится более играми и серебристым смехом единственных любивших меня существ?.. – Голос его оборвался, и он опустил голову.
Валерия покраснела.
– Время успокоит вашу скорбь, а в ваши годы нехорошо удаляться от общества. Вы молоды и счастливо одарены природой. От вас зависит найти в жизни привязанность, которая заставит вас забыть прошлое и даст вам изведать счастье в собственных детях, а не в чужих.
Гуго быстро поднял голову, и легкий румянец выступил на его щеках, а его огненный взгляд впился в глаза Валерии.
– Я понимаю, барон, что вы хотите сказать. Вычеркните из своей памяти всякое воспоминание обо мне, ищите другую женщину, которая бы наполнила вашу жизнь, так как я забыла вас, никакой отклик прошлого не согревает мою душу и не может быть вам утешением в настоящей скорби.
– Успокойтесь, я ни на что не надеюсь и ничего не требую, но позвольте мне вам сказать, что я никогда не переставал вас любить. Ни ваша измена, ни та ужасная минута, когда вас вырвали из моих объятий и повели под венец, ни время не могли уничтожить эту безумную любовь, а следовательно, ни одна женщина не может заполнить моей жизни. Я знаю, что ваше забвение прошлого и могила князя навсегда разлучили нас, но было время, когда вы любили меня больше Рауля. Скажите мне, что вы вспоминаете иногда минуты, проведенные нами во время грозы на острове, под тенистым дубом, и я склонюсь перед судьбой и буду влачить эту пустую, жалкую жизнь.
– Такие минуты не забываются, – ответила Валерия, то бледнея, то краснея. – Но как вы, Гуго, можете любить меня после всего зла, которое я вам сделала, после того, что я была женой другого?
Вельден провел рукой по волосам.
– Бог свидетель, что я отчаянно боролся против этого чувства, я хотел позабыть и возненавидеть вас, но я был околдован, скован силой, против которой не мог бороться. Каждый фибр моего существа связывает меня с вами, Валерия, покоряет мой рассудок и мою волю. Вы вправе с гневом отвергнуть меня, я сознаю, что не смею говорить с вами таким образом, но в тяжелые минуты утраты и одиночества, близ моей разрушенной будущности у меня невольно сорвалось признание.
– Не жалейте об этом. Это признание создает для вас новую будущность, – сказала Валерия, подходя к нему с сияющим взглядом. – Нет, Гуго, вы не будете одиноким и покинутым. Могила Рауля будет для нас не препятствием, а жертвенником, на котором соединятся наши души, так долго разлученные.
Она вынула письмо князя и подала его Гуго.
– Перед смертью Рауль вручил мне конверт с тем, чтобы я открыла его не ранее двух лет после его кончины. Сегодня годовщина – прочтите.
Словно во сне, взял он загробное послание, с жадностью прочитал его, и яркая краска покрыла его лицо.
– О, великодушный человек! Золотое сердце, – шептал он.
Письмо выпало из его дрожащих рук, и он взглянул на Валерию, которая радостно смотрела на него полными слез глазами. Он быстро привлек ее к себе и прижал к груди.
– Наконец-то я завоевал тебя, божество мое, но какой ценой! – прошептал он страстно.
Их примиренные души слились в немом объятии. Валерия первая прервала молчание:
– Я должна уйти, Гуго, уже поздно. Кто-нибудь из слуг может войти и увидеть меня, что обо мне подумают?
– Да, дорогая моя! Но как тяжело расстаться с тобой! Я все боюсь, чтобы мое счастье не оказалось сном. Разве я мог надеяться на такую развязку в этот грустный день?
– Мне тоже не хочется оставлять тебя. Ты так измучен и расстроен, – сказала с тревогой Валерия. – Пойдем ко мне, Гуго. Вдали от этого грустного места ты отдохнешь немного душой, и мы поговорим на свободе.
– Конечно, моя Валерия, я с радостью принимаю твое приглашение, но, в свою очередь, боюсь поразить твою прислугу своим появлением в неурочный час.
– Никто тебя не увидит, кроме преданной Элизы, от которой я ничего не скрою. А впрочем, не все ли равно? Завтра все узнают, что ты мой жених.
Вельден взял шляпу, поднял письмо Рауля и подал руку княгине. Они молча прошли большую залу, ибо грусть примешивалась к их счастью, смыкала уста, и сошли с террасы. Тут Гуго остановился и, пожимая руку спутнице, сказал, указывая на фонтан и окружающие цветы:
– Помнишь твое первое посещение?
– Злой, я была слепа тогда, – краснея, ответила Валерия. – А разве я не искупила мою вину, отдавая сегодня мою свободу, которую так неучтиво требовали тогда?
Никем не замеченные, вошли они в будуар Валерии, где Элиза, гордая и счастливая, что ей первой сообщили радостную весть, подала им ужин.
Очутившись одни, сидя на маленьком диване, они в задушевной беседе обрели успокоение.
– Отчего земное счастье никогда не бывает полным, – сказал со вздохом Гуго. – И за наше счастье мы платим смертью двух невинных существ. Мне так хотелось сдержать данное князю слово и сделать из них образцовых людей. Их кончина бросает тень на лучезарное счастье, которым полна душа моя.
В унынии он опустил голову. Валерия пожала ему руку и вышла из будуара. Через минуту она вернулась с сияющим маленьким Раулем на руках – это был живой портрет Рауля и Эгона.
– Вот, – горячо сказала она, – я принесла тебе второго Эгона; люби его, как любил того. У него нет отца, и он нуждается в руководителе твердом и любящем, который сделал бы из него честного и полезного для общества человека.
Взволнованный Гуго наклонился над прелестным мальчуганом, поцеловал его алые губки и густые русые кудри, падающие на плечи. Затем он обернулся и, найдя глазами портрет Рауля, поклялся в душе быть преданным отцом его сыну и любить его, как собственного.
Шесть недель спустя после описанных происшествий небольшое общество собралось в зале графа Маркош, празднуя в самом тесном кругу свадьбу Гуго с Валерией.
По желанию жениха и невесты венчание совершил отец фон-Роте в маленькой церкви своего прихода и лишь в присутствии необходимых свидетелей, затем у графа состоялся семейный обед, оживленный задушевной веселостью.
Теперь все собрались в салоне, готовясь проводить молодых в их дом, куда заблаговременно был перевезен маленький Рауль с няней.
Граф предлагал взять ребенка на шесть недель к себе, чтобы дать им возможность совершить свадебное путешествие вдвоем, но Вельден наотрез отказался от этого предложения, объявив, что они ни на один день не расстанутся с ребенком Рауля.
Пока Антуанетта прощалась с подругой, Рудольф подошел к Гуго и сказал, смеясь:
– До завтра, Гуго! Должно быть, звездами предначертано быть тебе моим зятем. Пойми мы это раньше, скольких передряг можно было избежать.
– Утешаю себя мыслью, что теперь ты принимаешь меня с меньшим отвращением, чем десять лет тому назад, – ответил, улыбаясь, Вельден.
– Это правда! Теперь я более знаю и уважаю тебя. Я пришел к убеждению, что ты прямо создан для счастья Валерии. К тому же пора мальчику попасть в мужские руки, так как милая сестра способна воспитать его как настоящего разбойника.
Валерия изъявила желание, чтобы муж ее ничего не изменял в комнатах, которые он в былое время для нее приготовил и так тщательно сохранил.
И Гуго оставил все в том же виде, лишь освежил то, что пострадало от времени. С понятным волнением ввел Вельден свою молодую жену в эти комнаты, где он провел тяжелые минуты и оплакивал навсегда утраченное счастье.
– Давно, божество мое, все ждало тебя тут! И дай тебе Бог чувствовать себя здесь счастливой.
С умилением окинула взглядом Валерия прелестный будуар. Обтянутый голубыми с серебром атласными обоями, хорошо освещенный, он действительно казался приютом феи.
Попутно она заметила две большие картины в золоченых рамах, поставленные на мольберты. Одна из них была ее портретом, когда она была молодой девушкой, а другая изображала Самсона и Далилу.
– Фи, ты сохранил эту противную картину, – проговорила она, надув губки.
– Конечно, – отвечал Гуго, – и подношу ее тебе как первый подарок. Ты не можешь не сознаться, что покорила меня полнее, чем Далила Самсона. Так сердце мое и осталось у тебя в плену.
Валерия отвернулась, краснея, и подошла к окну. Подняв кружевной занавес, она взглянула на небо, темный свод которого усыпан был сверкающими звездами.
– Какая чудная ночь, Гуго! Как вид этого необъятного пространства возвышает душу и наполняет ее любовью к Творцу.
Вельден подошел и, обняв Валерию, сказал с глубоким чувством:
– Да, особенно когда подумаешь, что на всех этих бесчисленных мирах живут разумные существа, волнуются любящие или возмущенные сердца. Благодарение Отцу небесному, который вразумил меня и, несмотря на мой ропот, мое отрицание и мои поступки, привел меня к мирной, счастливой пристани.