Хотя родня наша была разбросана по многим крупным городам Союза, чаще всего в гости ездили мы в Тулу. Причина банальная — она была ближе всех к Козельску. Я любил бывать в Туле, по сравнению с Козельском она казалась мне огромным мегаполисом и крупным культурным центром Европы. На зимние каникулы 1970 года я поехал в Тулу один, так как смог убедить родителей, что стал уже достаточно взрослым и самостоятельным, и поселился, как обычно, у своей двоюродной сестры. А она, кстати, была довольно уважаемым в городе человеком, потому что работала начальником отдела на телефонной станции. Телефон, как известно, с 1812 года и по сей день — один из главных дефицитов нашей жизни. Все причастные к его установке, особенно в те времена, были почти номенклатурой и пользовались нескрываемой любовью окружающих. Поэтому неудивительно, что у сестры дома всегда было полно пригласительных билетов и контрамарок на всевозможные культурно-зрелищные мероприятия. Благодаря этому в один из приездов я впервые смог увидеть на сцене живых иностранцев, попав на выступление венгерской рок-группы «Локомотив». Если учесть еще, что рок в ту пору был чуть ли не запрещенным видом искусства, то можно представить, с какой гордостью и чувством превосходства рассказывал я обо всем потом своим козельским друзьям.
Но зимой 1970 года в Туле никто из иностранных знаменитостей не гастролировал, поэтому я от нечего делать пошел в тульский городской театр, хотя театр, если честно, не любил и даже испытывал к нему легкое отвращение. Во-первых, потому что никогда в нем не был, так как мы жили всегда в маленьких нетеатральных военных городках, во-вторых, спектакли о современности, которые показывали по телевизору, мне казались скучными и занудными, в них конфликт почти всегда сводился к борьбе «хорошего с еще более лучшим». Классику же, в силу возраста, я в то время еще просто не воспринимал.
Тульский театр им. Горького ничем особенным от других провинциальных театров не отличался, разве что здание было поновее, все из стекла и железобетона, да оборудование удалось достать по предпоследнему слову техники. Репертуар обычно застойный: два-три классических спектакля, куча «современных» производственных пьес и несколько сказок для детей. Среди артистов «звезды» не числились, зато главный режиссер Илья Paxлин был достаточно опытен и крепок.
В тот «роковой» день давали «Горячее сердце» А. Н. Островского, автора, произведения которого «проходят» в школе, поэтому стойкая нелюбовь к нему была привита большинству учеников, в том числе и мне. Ничего хорошего увидеть я в тот вечер не ожидал.
И вот открылся занавес. На сцене стояла декорация, изображавшая московский купеческий двор. Какое-то крыльцо, забор и… лужа! Я запомнил ее на всю жизнь. Художник-«новатор», фамилию его я уже не припомню сейчас, раздвинув рамки застойного творчества, применил оригинальное сценическое решение. Он сделал на сцене углубление, поставил туда оцинкованное корыто, наполненное водой, прикрыл его края зеленой тряпкой, изображавшей траву, и получил лужу, ставшую важнейшим действующим элементом спектакля. Все исполнители хоть раз, да вступали в нее, намекая этим, видимо, на грязь и порочность царского общества. А главный герой, купец, жуткий пьяница и дебошир, так вообще постоянно лупил по луже сапогами, нещадно обрызгивая зрителей первого «блатного» ряда, чем вызывал взрывы хохота и одобрительные аплодисменты тех, кто занимал последние ряды, то есть мог обычно только завидовать «блатным» и издали ненавидеть их.
Но сидел в первом ряду и «блатной» девятиклассник Женя Крыжановский с разинутым ртом и широко раскрытыми глазами, впервые попавший в театр и впервые испытавший восторг, столкнувшись с «большим» искусством. То ли в луже он увидел не только грязь, то ли Островского артисты трактовали не так, как его учительница литературы, то ли игра их попала в унисон с колебаниями его наивной юношеской души, но он не вставал с места даже во время антрактов, боясь что-нибудь пропустить. У Станиславского, по-моему, есть фраза о том, что если после спектакля хоть у одного зрителя что-то шевельнется в душе и он изменится хоть на чуть-чуть в лучшую сторону, значит, люди, создававшие этот спектакль, не зря работали несколько месяцев и цели своей достигли. Ничего не скажу про других, но в тот вечер у одного зрителя (вы догадываетесь, у кого) произошло изменение не на «чуть-чуть», а достаточно существеннее. Он вышел из зала совсем другим человеком, за три часа «действа» буквально переродившись, воспринимая теперь окружающий мир совершенно по-другому, как будто у него (этого зрителя) добавилось органов чувств. Уходя из театра, я уже точно знал, кем хочу стать. Впечатление, которое произвел на меня спектакль, трудно передать словами. Ошалевший от увиденного, я решил пойти домой пешком, чтобы по дороге еще раз все прокрутить в памяти и лучше переварить. Актеры, видимо, уже давно разъехались по домам и занимались совсем другими, более прозаическими делами, а я все еще не мог прийти в себя.
В тот вечер в мире одним актером стало больше. Тем, кто не верит в любовь с первого взгляда, это, возможно, покажется странным. Но так получилось. И благодарить за это я должен артистов тульского театра, которые о своей роли в моей судьбе даже не догадываются. Потом, работая почти год рядом с ними, я так и не посмел им ни в чем признаться. Но до этого было еще очень далеко. Пока же я готовился к возвращению в Козельск и началу новой жизни…
В пьесе про пограничников в одном театре исполнитель главной роли вместо: «…Я отличный певун и плясун!» — радостно и громко прокричал на весь зал: «Я отличный ПИСУН и ПЛЕВУН!!!»
Однажды Евгений Евстигнеев оговорился в спектакле по пьесе Шатрова «Большевики». Выйдя от только что раненного Ленина в зал, где заседала вся большевистская верхушка, вместо фразы: «У Ленина лоб желтый, восковой…» он сообщил: «У Ленина… жоп желтый!..». Спектакль надолго остановился. «Легендарные комиссары» расползлись за кулисы и не хотели возвращаться.
Вернувшись из Тулы, я буквально на следующий день записался в драмкружок Козельского дома офицеров, несказанно удивив этим не только родителей и своих товарищей, но и самих членов драмкружка. Мальчики в самодеятельности — вообще большая редкость, а уж девятиклассник — это что-то совсем из ряда вон выходящее. Мне на радостях дали сразу одну из главных ролей в одноактной комедии Катаева «День отдыха». Я должен был играть рассеянного 80–летнего профессора, приехавшего в дом отдыха и запутавшего там всех, начиная с себя самого. Используя подручные материалы, наша гримерша изменила мою внешность, но с голосом и мыслями ничего поделать не смогла. Перед каждым выходом на сцену я испытывал жуткий страх, сковывавший мои движения и делавший голос еще более писклявым. Но, нет худа без добра. Моя неуклюжесть придавала образу, видимо, еще большую карикатурность и этим добавляла в зале смеха и аплодисментов, которых, на мое удивление, было намного больше, чем я ожидал.
Через несколько выступлений я уже осмелел и вошел во вкус, но в это время мужа нашей руководительницы перевели в другой гарнизон, она уехала вместе с ним, и наш обезглавленный драмкружок благополучно испустил дух.
Но главное было сделано — я испил глоток из «чаши» с приворотным зельем, а это значит — навсегда заразился тягой к сцене. Многие мои знакомые, работавшие когда-либо в театре, причем не только артистами, но даже администраторами или рабочими сцены, уйдя из театра, не могли без него жить. Их тянуло туда, как преступника на место преступления. Помню, один из них, достигнув немыслимых, опять же по тем временам, высот и став барменом (!), все равно не реже раза в месяц приходил к нам в театр им. Я. Купалы, где я тогда работал, угощал всех ворованным вином, хвастался заработками, но было видно, что, если бы в театре стали платить хоть чуточку больше, он с радостью бы вернулся. Кстати, если из театра уходят, изменяя своей профессии, то лишь из-за того, что семья (не актер) не выдерживает жизни на нищенскую зарплату. Короче говоря, театр — это разновидность сильного наркотика со всеми вытекающими последствиями.
Итак, летом 1972 года выпускник Козельской средней школы № 3 Женя Крыжановский впервые за всю историю не только школы, но и, наверное, самого Козельска, поехал поступать в театральное училище. Москва произвела на меня ошеломляющее впечатление. Забыв о завтраках, обедах и ужинах, толпа абитуриентов с горящими глазами носится от «Щуки» (училище им. Щукина при театре Вахтангова) к «Щепке» (училище им. Щепкина при Малом театре), потом в школу — студию МХАТа, оттуда в ГИТИС, за ним во ВГИК и т. д. Кто-то проходит сразу во все, кто-то во всех «срезается», кто-то доходит до второго или даже до третьего тура. Из уст в уста передаются легенды об абитуриентах прошлых лет, которых брали сразу в театр за то, что они покоряли приемную комиссию какими-то экстравагантными выходками или нарядами. Одна девочка у нас даже переодевалась в парня, сделав короткую стрижку, что было по тем временам немыслимым, и хотела этим поразить комиссию, но везде от нее старались поскорее избавиться, принимая, наверно, за гермафродита, потому что все свои женские признаки скрыть ей не удавалось. Запомнилась и другая девочка, заставившая рухнуть под стол комиссию, объявив от зажима: «Басня Крылова «Петушка и кукух»!»
Возле «Щуки» нам посчастливилось увидеть самого Ролана Быкова. Ролан Антонович, выйдя на крыльцо и будучи немного навеселе, поклонился толпе ошалевших абитуриентов и громко сказал: «Здравствуй, племя молодое, незнакомое!»
Вообще, приемным комиссиям театральных институтов не позавидуешь. Сколько они должны прослушать песен, стихов, басен, отрывков прозы, пересмотреть танцев, чтобы из тысяч перепуганных претендентов, среди которых был и я, отобрать всего 20–25 будущих студентов. Потом, сам принимая вступительные экзамены в Институте культуры, я собирал в кулак всю свою волю, чтобы выдержать бесконечный поток «дыпламаваных баранаў» и «Мой милый, что тебе я сделала?» Но как же я их всех (абитуриентов) понимал!
Надо отметить, что каждое училище имело свою специфику, предъявляя требования к так называемой фактуре, то есть к внешним данным абитуриентов. Например, в школу-студию МХАТа брали преимущественно красивых и рослых парней и девушек, в Щукинском старались набирать характерных актеров, в Щепкинском особое внимание обращали на правильность речи, стараясь держать марку Малого театра, во ВГИКе, естественно, брали только киногеничных. Мое же, тогда обыкновенное, без особых примет, прыщавое лицо не удовлетворяло требованиям ни одного из перечисленных заведений. Еще не было сегодняшнего красавца-носа (я его называю достоянием республики), только начали пробиваться усы, короче, не было ничего, чем я могу гордиться сегодня. О таланте речь вообще не шла, так как в 17 лет он, даже если и есть, еще спит. Актер, по-моему, по-настоящему проявляет себя только где-то к 30 годам, видимо, поэтому большинство пьес написано в расчете на артистов среднего возраста.
Все означенное сводило мои шансы на поступление практически к нулю уже до начала экзаменов. А ведь нужно еще учесть, что на каждый курс приходилось не менее десяти детей московских знаменитостей, поступавших практически без конкурса. В Москве роль знакомств (или, по-народному, «блата») особенно велика.
По самым скромным подсчетам, там живет около несколько тысяч (!) актеров как известных, так и не очень, и у каждого есть дети или хотя бы знакомые, которым надо помочь. Кстати, по имеющимся у меня данным (из обычно достоверных источников) в Минске по «блату» ежегодно поступают всего 2–3 человека, в то время как в Москве — от 50 до 80 процентов.
Разумеется, я в ту пору ни о чем таком даже не подозревал, был совсем не готов к серьезной конкурентной борьбе за оставшиеся «свободными» места, поэтому мой провал был предопределен. С таким же успехом, позанимавшись авиамоделированием, можно было попробовать взлететь на самолете. Окончательно добила меня Ирина Скобцева (жена знаменитого С. Бондарчука), которая вечером во ВГИКе, когда обалдевшие педагоги, выбившись из сил, уже не слушали, а только смотрели на абитуриентов и отправляли восвояси всех, кто им не приглянулся, устало глянув на меня, когда я попытался что-то вякнуть, сказала: «Мальчик, зачем вы мучаете себя, из вас никогда не будет артиста». Это уже потом я узнал, что такой приговор являлся доброй приметой и что нечто подобное говорили очень многим знаменитым актерам в самом начале их карьеры, но в тот момент я решил, что в Москве мне больше делать нечего.
Но что же дальше? Вопрос был очень и очень непростой. Возвращаться в военный городок, где все друг друга знали, и ходить, опустив голову, под ироническими взглядами с кличкой «артист погорелого театра»? Нет, это было не для меня. Если человек проваливается в медицинском или педагогическом институте, то это лишь означает, что он недостаточно старательно готовился к экзаменам, но если он не может поступить в театральный институт, то для всех это свидетельство его бездарности. А кто из нас способен, особенно в молодые годы, признаться, что он бездарен? Как после этого жить? Тем более человеку, пытающемуся как-то проявить себя в искусстве.
Я решил, не заезжая в Козельск, отправиться туда, где все и началось.
Электричка на Тулу отходила с Курского вокзала…
История произошла со мной в одном минском кинотеатре. Шла премьера фильма «Посейдон» (если кто не знает, «Посейдон» — это огромный лайнер, пошедший ко дну. Весь фильм строится на том, как герои спасаются с тонуще-горящей посудины). Зал битком. Я сел в одном из первых рядов, а рядом со мной расположился лысый мужичок лет сорока. Ещё до того, как начался сеанс, мужчина стал ворочаться по сторонам, улыбаясь и бормоча:
— Ну ни фига себе — такое фуфло, и полный зал народу!
Через минуту, оглядел зал снова и опять: — Тако-ое фуфло, и полный зал… и всё в таком духе.
Я не выдержал и поинтересовался:
— Если фильм — фуфло, то чему вы радуетесь?
Ответ послал меня в нокдаун:
— А я — директор кинотеатра!
В Тульский драмтеатр меня взяли сразу. Текучесть кадров среди монтировщиков сцены была огромная, выполнять за 65 рублей в месяц эту довольно тяжелую работу желающих находилось немного. Романтика моя развеялась довольно быстро. Как молодого рабочего меня поставили в выездную бригаду. А так как театр должен был непременно выполнять план по выездным спектаклям, то ездить приходилось очень много, давая где-то около 200 выступлений в год. Практически каждый день мы на стареньком автобусе уезжали за город в какой-нибудь райцентр или колхоз. Возвращались за полночь, сначала развозили по домам артистов, потом ехали в театр и разгружали там декорации, и только после этого рабочие сцены пешком (городской транспорт в эту пору уже не работал) расходились из театра.
Помимо прочих «прелестей» театральной жизни, в нашей бригаде процветала дедовщина. Ну, ладно бы посылать за бутылкой молодых — это, как говорится, святое дело, так ведь случались самые настоящие и бессмысленные издевательства. Помню, однажды меня заставили красить трубы в коллекторе под зданием театра. Тем, кто никогда этим не занимался, поясню, что сооружение представляет собой набор узких труб, проложенных внутри одной большой. Передвигаться там можно было только ползком, развернуться невозможно. Я дополз до конца коллектора и, пятясь назад, стал красить эти злосчастные трубы. Дышать было нечем, стояла жуткая вонь, усиливавшаяся с каждым моим мазком. Когда я, наконец, добрался до выходного люка и собирался уже передохнуть, оказалось, что «старшие товарищи» шутки ради закрыли его, придавив сверху огромным ящиком, и разошлись до вечера по домам. Стучать и звать на помощь было бесполезно, так как в подвале не было ни души. Пришлось мне пролежать в окрашенной трубе еще около пяти часов.
В дополнение к тяжелой работе много хлопот доставляло мне решение проблем с жильем. У двоюродной сестры, одинокой женщины с несложившейся тогда семейной жизнью и ребенком на руках, долго жить я не мог. Пришлось кочевать по частным квартирам, общежитиям и гостиницам для командированных. Конечно, закалка, полученная в семье военнослужащего, выручала меня, но радости от такой жизни было мало.
Зато несколько раз за время работы в театре мне довелось даже выступать на сцене в спектакле «Цезарь и Клеопатра». Чтобы показать размах и широту римской жизни, соорудили огромные декорации, изображавшие пустыни, египетские пирамиды и улицы древнего Рима. Естественно, под стать декорациям нужна была и массовка (римские легионы), в которую включили, как в ополчение, всех, кто мог держать оружие, в том числе и нас, работяг. Так как свободных рабочих не осталось, то декорации переставляли (при закрытом занавесе) сами «легионеры» в минуты коротких передышек между сценическими «боями», не снимая формы и не бросая оружия. Раздевались только в антракте, чтобы «перевоплотиться» в черных рабов, то есть вымазаться специальной краской-морилкой. Видимо, с тех пор у меня и появилась стойкая нелюбовь к массовкам.
Последней каплей, переполнившей чашу моего терпения и поставившей завершающую точку в этом этапе моей театральной карьеры, стала «операция» по уничтожению реквизита одного из спектаклей. Не помню, как он назывался и о чем был, но мебель в нем использовалась настоящая: столы, стулья, шкафы, буфеты, кровати и т. д. Тогда существовало идиотское правило, по которому все списанное оборудование уничтожалось в присутствии комиссии. Видимо, чтобы никто ничего не утянул домой. Так вот, позвали меня с напарником, заставили топорами изрубить добротную старинную мебель, которая нас бы еще пережила, свалили обломки в кучу и развели костер. Глядя на пламя, поглощавшее остатки того, что еще недавно радовало глаз своими формами и красотой, я чувствовал себя инквизитором. Пораженный равнодушными лицами окружавших меня людей, среди которых было много пришедших поглазеть на костер, я думал: «Что я тут делаю? Зачем мне это? Неужели ради этого рвался я сюда?»
Назавтра я не вышел на работу и решил больше в театр не возвращаться. Сестра помогла мне устроиться учеником монтера на телефонную станцию при Тульском почтамте. Кроме меня, там работали 15 девушек и мой учитель-горбун. Работа была — не бей лежачего. Паяй себе проводки да слушай щебет «гарема». Через месяц я кое-чему научился и даже стал монтером третьего разряда. Жил я в то время в подвале Дома работников просвещения, переоборудованном под самодеятельную гостиницу, поэтому вечерами заходил иногда на занятия театрального кружка, организованного при этом Доме. Занятия проходили довольно интересно, играли кружковцы неплохо, предлагали роли и мне, но я был уже не тот. Доза «яда», полученная мной в профессиональном театре, еще, наверно, не рассосалась. После нескольких репетиций мне стало скучно, и я ушел из кружка.
Потянулись серые однообразные будни. Я чувствовал, что живу бессмысленно и неинтересно, но никак не мог найти себе занятия по душе. Пытался после работы ходить в библиотеку и готовиться к экзаменам в институт, но вскоре бросил, так как не смог решить окончательно, в какой именно хочу поступать. Друзья предлагали сменить работу, поискать место, где больше платят, но было как-то лень, тем более что впереди совсем близко «светила» армия. Начал выпивать. Сначала по чуть-чуть, потом помногу… Ходил не глаженный, в стоптанных ботинках.
Однажды, соскучившись, я на три дня инкогнито съездил в Козельск, где все время просидел дома, не показываясь на улице, по которой прогуливались приехавшие на каникулы мои счастливые одноклассники, поступившие кто в медицинский, кто в нархоз, кто в военное училище…
А время шло. Приближался главный праздник нашего телефонно-женского коллектива — 8 Марта. Руководство по этому поводу наградило нас за высокие производственные показатели поездкой в Москву. Конечно, это была не ахти уж какая награда (от Тулы до Москвы на электричке езды часа два, да и в магазинах тогда почти все было, за колбасой в столицу еще никто не рвался), но дареному коню в зубы не смотрят, поэтому, когда сели в автобус, выяснилось, что «отказников» в коллективе не оказалось, и с песней мы взяли курс на белокаменную.
Во время гастролей в Омске мы с Владимиром Перцовым (писателем-сатириком) поселились в номере-люкс, в котором за год до нас жил композитор Игорь Лученок. Про этот номер нам рассказали вот какую историю.
Выступления Лученка прошли с большим успехом, и в качестве гонорара ему заплатили солидную по тем временам сумму денег, как нам сказали, больше трех тысяч рублей (легковая машина стоила пять). Программа пребывания в городе была очень насыщенной, выступления чередовались с банкетами, поэтому, получив деньги, Игорь заскочил в номер, сунул их под газетку в тумбочку и поехал на очередной, теперь уже прощальный, банкет. Чествовали сибиряки нашего земляка от души, вырваться от них Игорю удалось лишь незадолго до отправления поезда, поэтому собираться ему особенно было некогда. Наскоро побросав вещи в чемодан, он сел в машину и убыл на вокзал. О том, что деньги остались в гостинице, Лученок вспомнил только в поезде, когда отъехал уже на приличное расстояние от города. Что делать? Деньжищи-то огромные. Жалко. Он рассказал обо всем проводнику, тот — начальнику поезда, который связался с Омском и передал туда экстренное сообщение об оставленных деньгах. Надежды на удачу, конечно, практически никакой не было, но, как говорится, для очистки совести сделать это было нужно.
Директор филармонии вместе со своим замом приехал в гостиницу, объяснил все ее директору, и они все, прихватив еще администратора, поднялись на нужный этаж и постучались в номер. Новый жилец кавказской национальности открыл им дверь. Гремела музыка, сам он был слегка навеселе, в комнате находились еще несколько человек — эдакая «теплая» компания. Увидев администратора, все дружно начали оправдываться, утверждая, что отмечают день рождения одного из них. Пришедшие объяснили, что это — не контрольный обход и что цель визита совершенно иная, после чего их любезно пригласили в номер и даже предложили присоединиться к пиршеству. Гости вошли в комнату — и директор филармонии сразу направился к тумбочке. Все, в том числе и сидевшие за столом, внимательно и с любопытством наблюдали за ним. Открыв тумбочку и подняв газету, директор обнаружил под ней деньги. Можете представить себе реакцию и состояние тех, кто за пару минут до этого веселился в номере. Хорошего настроения как не бывало, и, вообще, вечеринка была вконец испорчена, а хозяин номера наутро неожиданно выписался из него и уехал.
Кстати, некоторые христофоровцы, узнав об этой истории, поселяясь в гостиницах, стали с тех пор тщательно осматривать свои номера. Я вижу сейчас саркастическую улыбку на лицах читателей. И совершенно напрасно вы это делаете. Когда мы выступали в Армавире (пожалуй, самом грязном и пыльном из городов, где мне доводилось бывать), то обнаружили на антресолях в одном из номеров бутылку водки. Мы долго боялись ее пить, думали — а вдруг это какой-нибудь злоумышленник оставил, чтобы отравить нас, даже осматривали через увеличительное стекло пробку, но ничего подозрительного не заметили. Бросили на пальцах, кому проверять первому, и откупорили бутылку. Испытание прошло успешно, никаких нежелательных последствий не было, и допивали мы ее уже коллективно. После этого даже самые большие наши скептики, смеявшиеся прежде над другими, сами стали обыскивать свои номера. Хотя, возможно, они занимались этим, как и мы, и раньше, да только стеснялись до поры до времени признаваться.