ГЛАВА VII
Деревня вытянулась вдоль длинной неширокой улицы двумя рядами приземистых домов с потемневшими от времени бревенчатыми стенами, с крышами, кое-где испятнанными буровато-зелеными проплешинами мха. “В одном из них и Антонов жил, — с неприязнью подумал подполковник. — Разреши ему, он и теперь вернулся бы. А вот новых домов не видно. Значит, берегли, сволочи, свое логово, на других деревнях отыгрывались…” И чтобы скорее покончить со всем этим, невеселым и неприятным, свернул к воротам ближайшего дома, из-за которых слышался равномерный, ритмичный визг пилы. Глянул поверх забора — возле сарая закутанная в платок женщина пилит дрова. Видно, работа эта ей не в новинку: движения рук равномерны и сильны, пила раз за разом все глубже вгрызается в сухое сосновое бревно.
— Хозяюшка! — окликнул Буданов. — Можно вас на минуточку?
Женщина оставила пилу в бревне, подошла к забору — еще молодая, раскрасневшаяся от работы, со строгим чернобровым лицом в обрамлении стянутого концами платка. Холодноватые серые глаза ее с не очень приветливым ожиданием смотрели на незнакомца:
— Что нужно?
Подполковника не смутила ее столь несвойственная здешним людям суровость.
— Не скажете ли, — спросил он, — где мне найти вашего бригадира Лиду Александрову?
Ответ прозвучал еще суше:
— Я и есть бригадир. Только ко мне ли вам надо?
“Неужели и она уже знает, зачем я пришел? — подумал чекист. — А если знает, так почему недовольна моим появлением?”
— Видите ли, — тоже с невольной сухостью объяснил он, — мне посоветовали поговорить именно с вами. Дело в том, что…
— Нет, — перебила Александрова, — со мной вам говорить не стоит.
И, в упор посмотрев в глаза подполковнику, добавила чуть мягче, чуть тише:
— Мой брат, Нестор Александров, служил в полиции… Вы, конечно, об этом должны знать.
— Знаю. — Буданов ничем не выдал свое удивление. — И тем не менее…
— Нет, — еще раз остановила его женщина. — Не следует вам со мной, с самой первой говорить. Людей наших этим обидите: все же знают о позоре нашей семьи. Идите лучше в тот дом, что под тесовой крышей, видите? К Михаилу Васильевичу Воробьеву. Вон, кажись, сам он на завалинке сидит.
И пошла к поленнице. Но Буданов остановил ее:
— Можно мне будет позднее зайти к вам? Расспросить о том, как в Петрово вскрывали могилу?
— В которой профессор Мальцев своего сына нашел? — обернулась Александрова. — Заходите. Только потом, когда с другими нашими поговорите. — И скрылась за сараем.
А Зосима Петрович медленно направился к указанному ею дому.
Шел к дому Воробьева, надеясь сразу же начать неотложный разговор, а подошел и остановился, не зная, здороваться или нет.
На завалинке, по-мальчишески побалтывая ногой, сидел и, покуривая, с ехидным любопытством смотрел на пришельца человек в зимней шапке, надвинутой на брови. Из-под шапки, начинаясь от самых глаз, словно медная проволока, торчали в разные стороны клочья рыжей бороды, под которой угадывался тонкогубый, насмешливый рот. На вид ему можно было дать и тридцать лет, и все шестьдесят.
“Не нарочно ли Александрова направила меня к нему? — подумал Буданов. — Из него, небось, слова доброго не вытянешь. Еж, чистый еж!”
Первые же слова Воробьева как нельзя лучше подтвердили догадку. Шмыгнув носом, он выплюнул окурок самокрутки под ноги чекисту и как отрубил:
— Чего надо?
— По делу, — не очень уверенно ответил Зосима Петрович.
— Вижу, что не в сваты звать. А ты короче?
— Поговорить с вами нужно.
— “Поговори-ить!” — Воробьев помотал головой. — Носит вас тут, носит, и с каждым разговоры разговаривай… Ты меня сначала спроси: хочу я с тобой говорить или не хочу? Так-то!
И вдруг подвинулся на завалинке, освобождая место рядом, и просто, без тени ехидства, предложил:
— Садись. Курево есть?
С каждой минутой странный этот человек все больше заинтересовывал Буданова. Ни в дом не пригласил, ни хотя бы поинтересовался, о чем предстоит разговор. Цепкими пальцами выхватил папиросу из протянутой подполковником пачки, вторую засунул за ухо, да как шумнет чуть не на всю улицу:
— Дарья! Гостюшку принесло. Мечи пироги на стол!
Зосима Петрович едва не поднялся, не ушел прочь: ну его к бесу, ненормальный какой-то! Но скрипнула дверь избы, и на пороге появилась полноватая, розовощекая, приветливо улыбающаяся женщина средних лет.
— Будет тебе людей-то пугать, — чуть нараспев заговорила она. — Этак и вовсе к нам ход забудут. Пугало, да и только.
— Ты погоди! — суетливо вскочил с завалинки Воробьев. — Ты мне парад не порти! “Людей пугать…” А что он за человек, знаешь? — И повернулся к Буданову, упер руки в бока, брови свел в тугой узел: — Откуда пожаловал? По каким-таким делам ко мне? Отвечай, как перед генералом!
Зосима Петрович понял, наконец, эту забавную игру в колючую строгость и рассмеялся:
— Слушаюсь, товарищ генерал! Только, по-моему, вы и сами уже знаете, откуда я и зачем.
— Знаю, — тоже заулыбался хозяин и крепко пожал гостю руку узловатыми, в рыжих веснушках пальцами. — Вчера еще знал, что должен прийти. Здравствуй, друг. С прибытием.
— Да вы в избу заходите, — вмешалась хозяйка, — чего же на улице-то стоять.
И, провожая подполковника в темноватые сени, распахивая перед ним дверь в комнату, продолжала, негромко посмеиваясь над мужем:
— Чудной он у меня. Всегда так: кто не знает, готов за версту наш дом стороной обойти.
Небольшая чистенькая горница понравилась Зосиме Петровичу своей опрятной уютностью: добела выскобленный некрашеный пол застлан темно-зелеными самоткаными дорожками, возле окна стол под льняной, с узорами, скатертью, в углу деревянная кровать с горой подушек в ситцевых наволочках розовыми горошками. На бревенчатых неоштукатуренных стенах несколько вырванных из какого-то журнала цветных репродукций и фотографии в березовых рамках. Ни темноликих богов в красном углу, ни клеенчатого коврика с лебедями и замками над кроватью — хорошо. И в окружении всей этой опрятности очень домашней, к месту выглядит румяная, с аккуратным узлом светло-русых волос на затылке хозяйка в строгом темно-синем платье. Несколько странным показалось лишь то, что сам хозяин почему-то остался на улице. Буданов хотел сказать об этом, но не успел: дверь распахнулась, и в проеме ее вырос Воробьев.
— Сменка с собой? — спросил он.
— Какая сменка?
— Известно какая: исподнего. Или мое наденешь?
— Есть. — Зосима Петрович опустил на стул заплечный мешок. — Успел, значит, натопить?
— Чудак человек! — фыркнул хозяин. — День-то сегодня какой? Суббота… Бери сменку, пошли. Любишь, небось, попариться?
В крошечной, только-только повернуться, баньке было не продохнуть от горячего, душного пара. Растянувшись на верхнем полке, Зосима Петрович кряхтел от удовольствия, а Воробьев все поддавал да поддавал ушатами холодную воду на раскаленные булыжники в углу:
— Держись, комиссар, сейчас я тебе все нутро насквозь прогрею!
— Давай, давай, генерал, — хохотал Буданов, — не жалей парку! Э-эх, кр-расота-а!..
Стало, наконец, так, что и вовсе дышать нечем. Воробьев сдался: набрал полный ушат воды, влез наверх и пластом растянулся рядом.
— Ну, брат, и силен же ты! — с откровенным восхищением заговорил он, и голос его басовыми нотами загудел в густом, как горячая вата, пару. — Редко кто может меня в бане пересидеть, а ты ничего. Или привычный?
— С детства, — ответил подполковник. — У батьки в деревне такая же была.
— В войну я без нее сох, когда в сорок втором в лес ушел.
— В партизаны?
— Точно. Многие наши тогда подались, спасаясь от полицаев да от бургомистра тутошнего Михайлова. Сам-то ты где воевал?
— На фронте.
— Это и видно: вон как порасписало всего шрамами. А ну, ворочайся на пузо, я тебя веничком полечу!
Парились, мылись долго, и так, словно не час назад встретились впервые, а знали друг друга годы. Перебивая один другого, вспоминали о войне, разговаривали о теперешней жизни, о городских и деревенских делах. И только о главном не говорили ни слова: здесь не место.
Вернулись из бани, а дома уже ожидал накрытый к обеду стол и на нем объемистый глиняный горлач с холодным, душистым хлебным квасом.
— Может, того? — хитро прищурился Воробьев и недвусмысленно побарабанил пальцами по шее в густой бородище. — У Дарьюшки найдется…
А пообедали, убрала хозяйка посуду, и — сам же:
— Давай, комиссар, доставай бумагу: начнем в добрый час. Пора.
И подполковник Буданов принялся подробно записывать показания, которые давал свидетель Михаил Воробьев:
— Здесь, в Старищах, и полицейский участок был, и Антонов до самого своего бегства предателями верховодил. Сюда к нему и гестаповцы из Порхова приезжали, чтобы вместе с полицией карательные облавы в окрестных деревнях проводить. Отсюда наших людей, захваченных во время таких налетов, они угоняли в Порхов, а там чаще всего — на смерть.
Старищинских, односельчан своих, полицаи сначала не очень прижимали, все больше по другим деревням орудовали. Правда, колхоз здешний Антонов в первые же дни оккупации разогнал, себе да подручным своим все, что получше, заграбастал, а остальным — “Цыц мне, иначе в Порхов отправлю!” Что будешь делать? Молчали люди, лишь бы не трогал. Только недолго так продолжалось. После того, как разнесли партизаны комендатуру и гарнизон в Хрычково, да особенно после казни волостного бургомистра Михайлова, Алешка-каин и до своих добрался.
Как говорится, совсем озверел, гад, сколько ни льет людской крови, все ему мало. То в деревне нагайкой кого-нибудь исхлещет, то семью до нитки оберет-ограбит. Злость свою, значит, на ни в чем не повинных срывал.
В эту самую пору он и жену свою на тот свет отправил: нальется самогоном по самые зенки и давай кулачищами молотить. Померла… Сын у них был, Иван, по отцовскому имени ему Алексеев фамилия, так и того — даром, что тоже в полиции служил — старший Любашкин только-только в гроб не загнал.
Мы один за другим начали в лес подаваться. И я ушел. Жен и детишек наших, правда, Антонов не трогал: боялся, что и ему головы не сносить, и усадьбе его пожара не миновать — все уничтожим, под корень! Да и невыгодно было перед фашистами в своем бессилии признаваться. Какой ты, скажут, к черту полицай, если партизан боишься, в своем же селе не можешь порядок навести? Вот и помалкивал. А тут немцев лихорадить начало: и армия наша с фронта поджимает, и в тылу с каждым днем все горячей становится. Полицаям же вовсе припекло: ни минуты покоя, гоняют их гитлеровцы то туда, то сюда — только успевай поворачиваться!
Таким вот манером прилетают однажды в деревню немецкие грузовики, и в тот же час всю полицию, всех до единого — марш в Порхов!
Вернулись иуды дня через два, и такие злые — злее самых бешеных собак! Ни к одному не подступись. А поостыли маленько, насамогонились к вечеру и давай меж собой немцев клясть: чего, мол, гоняют, житья не дают. Из болтовни ихней люди и узнали, зачем они в Порхов ездили.
…Оказалось, что в Порховском кинотеатре работал киномехаником какой-то военнопленный из красноармейцев. Тихий, говорят, был, ничем не заметный, услужливый. С фашистами не иначе, как сняв шапку, разговаривал, кланялся любому солдату до самой земли. Жил этот человек неподалеку от кинотеатра, у какой-то старухи. Ни с кем из русских в городе не знался. Кончилось, одним словом, тем, что он и к гестаповцам в доверие вошел. Этот-то тихоня и наделал грому на весь район, да еще какого!
Накануне того дня, как за нашими полицаями грузовики приехали, в кинотеатре показывали новую картину господам немецким офицерам. Набралось их туда полным-полно: в то время в Порхове стояла на отдыхе и переформировке отведенная с фронта гитлеровская дивизия, для ее офицеров кино и устроили. И вот в самый разгар сеанса ахнул такой взрыв, что от кинотеатра одни развалины остались, а под ними — все, кто в помещении находился. Чуть не сутки трупы вытаскивали — больше двухсот штук! Тут-то и поняли гестаповцы, что за “тихоня” для них ленты крутил: нашли разбитые часы-ходики, от которых, говорят, тот парень к адской машине провод протянул. С умом, значит, действовал, хитро. Ну, вывесили фашисты те часы на телефонном столбе и согнали все население: опознавать, кому они принадлежат. А дура старуха, у которой механик тот жил, возьми да и признайся: “Мои, — говорит, — в комнате у моего постояльца висели…” Схватили ее, давай пытать-допрашивать: “Где твой постоялец? Куда ушел?” А откуда ей знать, если парень в тот же час как в воду канул?
Искать-ловить его и возили тогда здешних полицаев. Только зря старались: ушел, не нашли. У бегущего, говорят, одна дорога, а у тех, кто ловит его, может, сотня. Да, пожалуй, и не один он действовал, не без помощи порховских подпольщиков тот театр с офицерами взрывал. Видно, все у них заранее подготовлено было. Потому и поймать механика гестаповцам не удалось.
Спустя несколько дней в деревню Петрово, что за нашим лугом, ночною порой явился какой-то человек. Будешь там, попроси Наталию Ивановну Ивелеву рассказать, как Антонов его своими руками из винтовки застрелил. Кто такой, в ту пору ни мы, ни полицаи не знали: документов при нем никаких не нашли. А Лешка решил воспользоваться этим и, чтобы выслужиться перед своими хозяевами, в тот же день распустил слух, будто убил того самого киномеханика. Набрехал, конечно: механику лет под тридцать было, а убитому, кто видел его, и восемнадцати не дашь.
На другое утро закопали парнишку на окраине деревни, и делу конец: мало ли безымянных могил оставили изверги на нашей земле? Так бы, может, и не узнали мы никогда, кто в той могилке последнее пристанище нашел, но после войны дело обернулось иначе.
Еще раньше, в довоенную пору, часто приезжал к нам на Псковщину ленинградский ученый, профессор Михаил Дмитриевич Мальцев. Обстоятельный человек, и душой к людям открытый. Обо всем умел поговорить, но больше слушать любил. Соберет в избу всех, кто в деревне постарше, у кого стародавнее в памяти не потухло, и просит наши песни петь, былины да небыли рассказывать. А сам все записывает, все записывает. Так иной раз и ночь до рассвета проходит в сказаньицах и припевках, а ему, профессору, значит, еще и еще подавай.
Что с ним, жив ли — не знали мы до самой победы. Только в сорок ли, кажется, седьмом году глядь — приехал живой, здоровый! Поседел, конечно, и плечи ссутулились, и лицом будто на десять лет старше стал. Но не это мне тогда заприметилось, а глаза Михаила Дмитриевича. Понимаете, точно тысяча лет его глазам, до того налиты они через край тяжким-тяжким человеческим горем.
Ничего не сказал он мне в тот первый день. Все молчал, думал о чем-то своем. А начнет спрашивать, так о наших мытарствах под фашистами: как, мол, жили да горе мыкали все эти годы. Потом, вижу, поворачивает мало-помалу Дмитрич к тому, не слыхал ли кто в здешних местах о погибших от рук захватчиков неизвестных людях, особенно из молодых. Я, признаться, не придал большого значения его расспросам, рассказал, о чем слышал, и киномеханика вспомнил. А едва заговорил о парнишке, что в Петрово от пули Антонова погиб, сразу, вижу, — побледнел мой Дмитрич, карандаш из рук выпустил и весь ко мне:
“Он какой же был, — спрашивает, — тот парень? Роста какого, какие волосы, глаза?”
В общем, дело получилось так.
Были у Михаила Дмитриевича Мальцева двое ребят: сын Валентин и дочь Ирина. Началась война. Дмитрич, как все ленинградцы, сначала в народное ополчение пошел, потом на фронт. Жена с дочерью в эвакуацию уехала, а сынок, хоть и всего-то подросток, остался в блокаде защищать родной город. Первое время они с отцом переписывались, потом и это оборвалось: война ведь. А пришла победа, и — нет Валентина, исчез, ни следочка нигде не найти.
Года два, не меньше, разыскивал его Дмитрич, пока, наконец, выяснил, что пропал Валентин без вести в глубоком фашистском тылу, куда с группой наших разведчиков был заброшен на самолете. Он разведчиков тех нашел, которые с сыном были и остались в живых. Расспрашивал их. Говорят, что наткнулись на вражескую засаду, завязали бой, и в бою этом сын профессора затерялся, отстал. Так ли, нет, откуда отцу знать? Может, в плен к фашистам попал, может, и поныне мытарится в этих самых лагерях для перемещенных… Мать с отцом сына ждут, надеются. Хоть ты им доказывай, что сам мертвым видел его, все равно не поверят, не перестанут ждать.
Так и с Мальцевым было: ждал. А узнав у разведчиков, что сын пропал в наших местах, решил приехать и тут выяснить, так ли это, и нет ли других известий.
Ну, скажу я, и трудный же разговор у нас с ним был. Я ведь парня того своими глазами не видел, он ли, нет ли, утверждать не могу, но обнадеживать друга пустыми “не он” совесть не позволяет. В общем, утром, чуть свет, отправился Михаил Дмитриевич к тем, кто видел убитого, — и у нас тут, и в Петрово.
И в тот же день уехал в Порхов. Вернулся оттуда с разрешением вскрыть могилу. Самому ему это было не под силу, здоровьем стал слабоват, так он к людям за помощью обратился. На дворе уже осень стояла, в деревнях — горячая пора, обмолот, а все равно молодежь наша, комсомольцы откликнулись на просьбу…
— Так-так, — нетерпеливо закивал головой Зосима Петрович. — И что же дальше?
— Дальше что? Собрались ребята, да вместе с профессором и разрыли могилку, и труп наверх подняли. Земля наша сухая, песчаная, прели-сырости в ней нет, а потому и сохранилось все так, будто с неделю назад человека похоронили.
Разворачивать тело при всех Дмитрич не захотел. Попросил нас: “Уйдите, оставьте меня с ним одного”.
Мы и ушли, а профессор с ним. И на ночь домой не вернулся. Так до самого рассвета и пробыл один на один со своим горем. Утром все мы опять подались к могиле, и, гляжу я, сидит Михаил Дмитриевич над трупом, а у самого глаза почернели, ввалились, губы сжатые запеклись, голова белая-белая. Посмотрел на меня и шепчет: “Он… Мой Валька… Нашелся…”
…Михаил Васильевич умолк, опустил голову, в колючей щетине его бороды сверкнула слеза. Дарья всхлипывала в углу, не в первый раз переживая чужое, а давно уже ставшее близким горе. Молчал и Буданов. Тишина сгустилась такая, что все трое услышали, как об оконное стекло ошалело бьется, гудит запоздалая осенняя муха.
— Он и теперь приезжает? — нарушил молчание подполковник, не в силах вслушиваться в тягостную эту тишину. — Мальцев?
— Да. — Михаил Васильевич с натугой вздохнул. — Как подсохнет весной, так и тут. Только теперь говором нашим не интересуется: приедет и сразу к могиле. Осмотрит ее, обласкает, где надо, дерн подправит.
Дарья, подавив слезы, добавила:
— Ребятишки деревенские все лето на могилку цветы свежие носят. Отцы, матери не знают, где их сыновья лежат, так хоть мы память храним.
— Как сыновья? — не понял Буданов. — Разве там не один Мальцев?
Воробьев поднял на него строгие глаза:
— Не один. Дмитрич сам не захотел, чтобы сын его в одиночестве лежал. Много таких же могил проклятые окрест нашей деревни оставили. Окруженцы в них, партизаны, расстрелянные гитлеровцами… С разрешения властей мы и перехоронили тогда всех вместе, в одной, братской могиле: Валентин посередине, а еще шестнадцать по обеим сторонам от него, в рядок. Так и лежат…
Зосиме Петровичу захотелось своими глазами взглянуть на могилу. Он начал торопливо складывать листы уже подписанного Воробьевым протокола свидетельских показаний. Михаил Васильевич заметил его торопливость, без особого удивления спросил:
— Идти решил?
— Надо. — Буданов спрятал бумаги. — Хочу до вечера в Петрово успеть.
— Не дело надумал, — покачал головой хозяин. — Там тебе с утра надо быть, чтобы весь день впереди.
И, прикинув что-то про себя, как решенное за двоих, добавил:
— К Александровой иди, к Лиде: она и Валентина откапывала, она и на могилу сведет.
“Верно, — мысленно согласился подполковник, — пойду к ней”.
Александрова встретила его и спокойнее, и мягче, чем утром. Пригласила присесть к столу:
— Не сердитесь на меня, что к “ежу” направила?
— Нет, зачем же, — улыбнулся Буданов. — А подметили вы правильно: еж, да еще колючий какой!
— Это если его мало знаешь. Мы же все тут считаем Михаила Васильевича самым душевным в деревне: не поверите — последнюю рубашку с себя нуждающемуся отдаст.
И, вдруг быстро отвернувшись к окну, может быть, для того, чтобы слезы скрыть, пояснила:
— Были здесь такие, что хотели на мне с матерью свою злость к предателю-братцу сорвать. Михаил Васильевич заступился, не дал. Теперь ничего…
Зосима Петрович постарался сделать вид, будто не замечает, не чувствует волнения Александровой. Попросил, поднимаясь со стула:
— Не проводите ли вы меня к могиле?
— Пойдем, — тотчас согласилась Лида.
Шли по улице рядом. Буданов ловил на себе внимательные, любопытные взгляды старищинцев из окон домов, из-за дворовых заборов. Лида хмурилась и молчала, и Буданов не решался заговаривать с ней.
Так и луг пересекли — все еще зеленый, усеянный бурыми пятнами коровьих лепехов, и поднялись к Петрово по сухому склону песчаного холма, тоже поросшему по-осеннему темной травой.
— Тишина у вас тут какая глубоченная, — заметил Буданов. — Крикни громко — на десять километров вокруг разнесется.
— Отработались люди после страды, — пояснила Александрова, — теперь отдыхают. А работали хорошо: с хлебом будем, с приварком на зиму. И кормами скотину колхозную обеспечили до самой весны.
— Вам, небось, и теперь достается? Бригадир ведь?
— Хватает. Мать стара стала, а я — одна…
И ускорила шаг, заспешила к вершине холма, к околице, где виднелась широкая, приземистая братская могила, обложенная дерном, с букетиками пожухлых полевых цветов. В изголовье могилы высился полутораметровый обелиск с жестяной звездой в центре и полустершимися именами и фамилиями. Буданов наклонился, хотел прочитать надпись, но не смог: все слилось, стушевалось от непогоды и времени.
— Эх, товарищи, — с горечью произнес он, — куда же такое годится? Еще год, другой, и ни одной буквы не разберешь!
— А кому их подправлять? — откликнулась Лида. — Приезжал Мальцев, каждый год обводил буквы химическим карандашом, перестал ездить — стираются.
— Разве нельзя настоящий обелиск поставить? Из камня? И фамилии навечно вырубить на нем…
— Кто поставит-то? Сколько раз обращались к районным властям. Обещают! А начнем нажимать — то “недосуг”, то “средства не отпущены”. — Распаляясь от возмущения, Александрова резким движением руки сдвинула платок на затылок. — Предлагали же мы: разрешите собрать по десятке с каждого двора, вот и деньги на памятник! Так нет, нельзя, не государственный, видите ли, подход… А разве можно, разве правильно, что скоро ни одна душа не будет знать, кто здесь похоронен?
Разделяя ее справедливое возмущение, подполковник с горечью подумал о тех, кто обязан был окружить вниманием священное это место, но у кого, как видно, притупилась совесть…
Вы сказали: “Когда приезжал Мальцев”. А разве он теперь не приезжает?
— Несколько лет не был.
— Почему?
— Не знаю. Спросите у Михаила Васильевича, они друзья.
— А тогда… — подполковник запнулся, — когда вскрыли могилу… профессор действительно опознал своего сына?
— Да! — громко, резко прозвучало в ответ. — Это было… было так больно, что я…
Не закончив, Лида вдруг сорвалась с места и бегом помчалась прочь с холма, вниз, через луг, назад, в свою деревню. Зосима Петрович не остановил, даже не окликнул ее.
…Подполковник вернулся к Воробьевым, когда ранний голубовато-призрачный вечер опускался на Старищи и на окрестные поля. Было тихо, безлюдно на деревенской улице — ни ребячьей беготни, ни обычного бреха собак из подворотен. И Буданов подумал, что, наверное, дети еще не успели привыкнуть к мирному покою, а собак старищинцы не торопятся заводить.
Буданов просидел далеко за полночь: решил до возвращения в Калининград написать письмо профессору Мальцеву. Искал и искал нужный тон, единственно допустимые, осторожные слова и фразы и один за другим комкал листы. Наконец нашел: “Я слыхал, — писал Зосима Петрович, — что здесь, в деревне Старищи, Вы опознали своего мальчика в останках неизвестного героя. Уважаемый Михаил Дмитриевич, если только Вам не трудно, сообщите, верно ли это? Прошу правильно меня понять: не один лишь служебный долг, но и свойственное всем нашим людям стремление к справедливости обязывают меня беспокоить Вас этим своим письмом. Мы должны знать все, должны с максимальной точностью восстановить истину для того, чтобы сторицей воздать виновникам гибели Вашего Валентина…”
“Завтра отправлю, — решил Буданов, — и, пожалуй, ответ придет как раз к моему возвращению в Калининград”.
Он разделся, задул огонь в лампе и улегся, закинув руки за голову: теперь спать, завтра опять будет трудный день. Но уснул не сразу, а сначала мысленно подвел итоги минувшего дня. Что надо делать дальше? Надо точно установить, каким образом Валентин Мальцев (если действительно здесь похоронен сын профессора) оказался в тылу у гитлеровцев… Надо узнать, с каким заданием наши разведчики были заброшены во вражеский тыл… Надо выяснить, кто из товарищей Валентина жив, и разыскать их, поговорить с ними… Все это потребует выезда в Ленинград: только там и закончится следствие по делу Антонова. А пока…
Подполковник так и уснул, не успев додумать, что надо делать теперь же, пока он здесь. Спал крепко, без сновидений, то ли слыша, то ли ощущая чьи-то осторожные шаги в комнате, чей-то почти беззвучный шепот. Открыл глаза — за окном еще темень, а хозяева уже встали.
— Ты, слышь, прямо к Наталии Ивановне шагай, — посоветовал Воробьев, когда они сидели за завтраком. — К Ивелевой, понял?
— Успел предупредить? — улыбнулся чекист.
— А чего? — Михаил Васильевич задиристо выпятил бороду. — Ну и предупредил, и что в том плохого?
— Ладно, не заводись. — Буданов начал собираться. — Спасибо за хлеб-соль, друзья. Пора двигаться дальше.
Вышел из дома, прикрыл за собой калитку и невольно остановился: тишь такая, что в ушах звенит! Показалось, будто звезды перекликаются серебристыми голосами в высокой синеве неба — холодные, и каждая величиной с блюдце. Постоял, полной грудью вдыхая предрассветную осеннюю свежесть, и чуть поморщился, услышав чьи-то шаги: как грубо они разрушили эту первозданную тишину!
Он пошел из деревни. Пересек подернутый дымкой холодного тумана луг. Постоял и помолчал возле братской могилы. А чуть дальше начиналось Петрово.