Заграничная игра
Наверное, уже часов двенадцать, а они все лежат в кроватях и стараются не вставать, даже заставляют себя глаза не открывать: вдруг сон переборет эту тянущую пустоту внутри и, как наркоз, избавит от нее хоть на полчаса, хоть на пятнадцать минут еще… А солнце бьет в окно их комнаты на втором этаже, и Надины глаза открываются сами собой, взгляд скользит по колеблющимся теням веток на стене, по двум стоящим у дверей аккуратно заправленным кроватям соседок по комнате, и эти две подушки на тех кроватях, взбитые, пухлые, положенные «уголком», мешают уснуть больше всего. Они прямо кричат, вопят о том, что на свете есть сытая жизнь и есть пирожки, которые умеет печь только мама.
Надя крепко смежает веки, но воображение тут же рисует театральный буфет: подносы с бутербродами — и с колбасой, и с белой, и с красной рыбой, пузатые кувшины с разноцветным соком, бурые ряды бутылочек с водой…
— Хорошо сейчас Гальке со Светкой! — вздыхает Лена. — Уехали на каникулы домой и правильно сделали! Это только мы, дуры, могли дом на театры променять. Ну еще бы! Хоть раз в жизни вволю походим! А то пролетят пять лет в Москве, да так ничего и не увидим!..
Надя вскидывает голову, встречает сердитый Ленин взгляд и опять тыкается затылком в утрамбованную за ночь лепешку общежитской подушки. Молчит. Хотя камень — в ее огород. Это она уговорила Лену в эти зимние каникулы походить в театры.
Ничего подобного за два с половиной года учебы на филфаке они себе не позволяли. Бывали, конечно, изредка и в театрах, и на концертах эстрады. Но больше — читалка, читалка: боялись вылететь из университета. А тут вроде как сошлось: обе удачно, без «хвостов» сдали сессию, и деньги остались. И что-то стало жаль их Наде тратить на дорогу. Ну что дом? Все туда да туда. Проездишь двадцатку, и все. А тут столько еще интересного!.. И она предложила Лене не ездить. «Давай лучше все самые хорошие спектакли посмотрим! Хоть раз в жизни…» Лена сначала отнекивалась: «Мама расстроится…» Но Надя уговорила. И все шло хорошо. Ходили в театры каждый день. Не в тот, так в другой. И действительно посмотрели несколько лучших спектаклей в разных местах. Билеты, правда, пришлось «ловить» перед началом у дверей и даже за сто метров от входа — в кассе-то не достанешь, но зато впечатлений сколько! А вот за позавчерашнюю «Таганку» эту — теперь получай…
Ведь все было бы нормально, если бы не билеты с рук, у парня — и откуда он только вывернулся?! «Кому?» — Поднял кулак. «Мне!» — откликнулась Надя. «По червонцу! Для такого спектакля — дешевка! Но и это только потому, что вы берете! Я бы с вами сам пошел, причем с большим удовольствием!» — И уже сунул билеты ей в руку. Она смешалась, но и отказываться было стыдно: сама напросилась. «Быстрей, быстрей, девочка! Я спешу! — торопил парень. — К сож-жалению!» А ближе ко входу она опять услышала его голос: «Кому?!»
Ведь если бы не он, дождались бы они стипендии спокойно. Два дня, сегодняшний считая, и осталось-то всего…
— Ну что молчишь? Уснула, что ли? — ворчит Лена.
— Уснешь с тобой…
— С то-бо-ой! Что делать-то, говорю, будем?!
— А ты чё кипишь, как холодный самовар?! Что делать… Бери вон в кошельке последний рубль и беги в столовую! — отвечает Надя и вдруг неожиданно для себя, как в детстве, громко, обиженно всхлипывает, кричит, кривя губы: — Я что, виновата, что все деньги у меня были, а он по столько запросил?! Спектакль-то какой! А когда бы мы его еще посмотрели?!
Лена молчит. Засопела подозрительно. И Наде вдруг становится так жалко и себя, и ее, что она рывком отбрасывает одеяло и в один прыжок оказывается на Лениной кровати, тыкается в острые лопатки мокрой щекой.
— Ну, хватит! Ну не сердись… Ладно?
Лена молчит. Но Надя чувствует, как расслабились мышцы на ее худенькой спине, и крепко обнимает подругу.
Несколько минут в комнате стоит тишина. Слышно, как за узорчатым от мороза низом оконного стекла с неравными промежутками скрежещет ослабевшая жесть. Ветер… И холодина, наверное… А на печке дома валенки, поди, горячие. Вот бы надеть сейчас… Вздохнула. Думать об этом — только зря расстраиваться. А сейчас — хочешь не хочешь — вставать придется. В шкафу — ни крошки, вчера все подчистили. Можно бы, конечно, в магазин сходить, купить картошки, хлеба… Мяса, масла! Она грустно улыбается. Заварки с сахаром и тех нет.
Шевельнулась Лена. Говорит тихо, почти шепчет:
— Мама, наверно, расстраивается, до сих пор, наверно, меня ждет. А я ей с этими театрами даже не написала, дура… И продуктов в этот раз никаких не послала. Думала, сама поеду… А что ей этот килограмм мясных продуктов на месяц по талону? Твоим хорошо, они в деревне живут. А у нас в городе сама знаешь, в магазинах шаром покати. А на рынок идти, ей на неделю пенсии не хватит. А она еще и мне шлет… Работать пошла, убираться…
Это откровение звучит так неожиданно и так непохоже на Ленку, насмешницу и хохотушку, что Надя резко приподнимается на локте, хватает ее за плечо и трясет, заглядывая в лицо:
— Лен! Ты чё, ты чё?
Лена осторожно убирает с плеча ее руку.
— Да ладно, ничего, пройдет сейчас. Так, вспомнилось чего-то, тоскливо стало… A-а! Не обращай внимания… — Она растирает лицо ладонями. — Все! Уже прошло! Ну дак ты что молчишь? Что, спрашиваю, делать-то будем? Может, купим пакет картошки да булку черного, нажа-арим, наеди-имся!
— Нет, Лен, я уж думала. Не выход это. Если бы хоть денег чуть-чуть побольше, тогда выкрутились бы. А с этими… Сама понимаешь, сильно-то не разбежишься. Занять бы где-нибудь?
— Где?! У кого? Наших в общежитии, между прочим, осталось раз-два — и обчелся! Я знаю, из семнадцатой двое не поехали да дрын в третьей остался. У Сереги вряд ли… А в семнадцатую идти, я представляю: «Девочки, одолжите, пожалуйста, два рубля», а они тебе: «Ой, а мы к вам собирались идти». Нет уж! Извините! Ты же знаешь, кто там — Воробышкина с Салиной! Домой не поехали, потому что все каникулы друг перед дружкой будут сидеть, курсовые писать. Гениальные! Хотя деньги у них, конечно, есть — это точно.
— А может, все-таки попробуем? Давай я к ним схожу…
— Да перестань ты! Давно не краснела, что ли?
Надя откидывается на подушку и чувствует, что действительно краснеет: так ясно представилось ей вдруг, как встретят ее в семнадцатой: глаза их бегающие, но все видящие — и нерешительность ее, и неловкость внутреннюю; и слова, которые скажет находчивая Салина, будут, если уж и не точно такими, как пророчит Ленка, то примерно такими.
Она опять поворачивается к Лене, обнимает ее и растроганно говорит:
— Молодец ты все-таки у меня! Что бы я без тебя делала?
А та вырывается из-под руки, притворно сердито ворчит:
— Ну вот то-то же! — И тут же, сильно прогнув панцирную сетку, проворно садится на колени, хватает Надю за горло, грозно рычит: — Рас-трат-чи-ца!
Обе хохочут. Ленка босиком спрыгивает на пол.
— Ну что, будем одеваться? Давай-давай, живо! А то ишь разлеглась! Зажала рупь, а тут, между прочим, жрать хочется — до немогу! Гадство такое…
Теперь это опять прежняя Ленка, какой Надя помнит ее с первых дней знакомства.
А познакомились они еще перед вступительными. И видно, судьба свела их тогда в одной комнате пятиэтажного корпуса филиала Дома студентов МГУ, куда приехали они поступать учиться на один и тот же факультет — филологический, как оказалось, из одной и той же области. Землячки! Для них это слово тогда прозвучало почти как родня…
Лена ушла умываться, и Надя задумалась. Вспомнила про дядю Егора… И тут же мысленно поправила себя: дядю Жору! Теперь она все время путает эти имена. Увиделась просторная прихожая, застланная узорчатым соломенным ковриком. Длинноногая Людка — ее двоюродная сестра, в отличие от белобрысого дяди похожая на цыганку…
Грохает дверь. В комнату влетает Лена. Завитушки ее волос мокро блестят. Она вытирается полотенцем и вдруг опять будто мысли читает:
— Слушай, Надь! А может, мы сегодня день визитов устроим, а?
У нее в Москве, где-то возле аэропорта «Внуково», тоже живут родственники, но какие-то дальние, она их никогда не видела и так за все время учебы не была у них, только собиралась, да все ей что-то мешало — то одно, то другое.
А Надя была у родного материного брата уже раза три-четыре. Первый раз, исполняя строжайший материн наказ: «Зайди обязательно! Слышишь? Сразу как только приедешь!» — она отправилась на другой же день после поселения и знакомства с Ленкой. Была суббота. Она выехала часов в восемь утра и, проплутав в метро, нашла наконец и станцию «Маяковская», и нужную улицу недалеко от театра «Современник», за китайской гостиницей, и нужный дом.
Дом оказался не очень большим, но таким внушительным, что у нее сразу неровно забилось сердце, она долго топталась перед подъездом, прежде чем войти. В просторном вестибюле ее остановила старуха вахтерша, осмотрела подозрительно: «Вы к кому?» — «К Щучьеву», — неуверенно сказала Надя. Старуха еще раз осмотрела ее с ног до головы, кивнула: «Пройдите!» И уж в спину добавила: «Георгий Владимирович живет на седьмом!»
Надя, не поняв, о ком она говорит, удивленно оглянулась, но, встретив недоверчивый взгляд старухи, ничего не спросила.
Дядя открыл сразу, как только она позвонила. Высокий, стройный, в красивом сером костюме, он стоял, готовый к выходу, с пузатым портфелем в руке, и недоуменно смотрел на нее. Она пролепетала: «Дядя Егор?.. А я вам привет от мамы привезла…» Дядя сразу широко улыбнулся, даже руки в стороны слегка развел, будто обнять хотел: «О-о! Наденька! Вот ты какая стала! Спасибо, спасибо за привет! Как там?» — «Да все нормально», — смущенно улыбнулась Надя. «Ну вот и прекрасно! Так и должно быть!» — Дядя говорил все это радостно, но тут же как будто помрачнел: «Ты извини, Надюша, я не приглашаю. Сам только на минуту заскочил. Если хочешь, пойдем, подвезу тебя на машине, по дороге поговорим. Тебе в какую сторону?» Надя смутилась, сказала нерешительно: «Может, я потом приду…» — «Смотри, как тебе удобно. Сегодня и завтра меня не будет. А по рабочим дням я бываю дома после девяти вечера. Постой, постой! А ты в Москве-то как? Каким образом?..» — Надя опустила глаза: «Да поступать приехала… На филфак, в университет…» — «О, молодец! В общежитие уже устроилась? — Надя кивнула. Дядя засмеялся, потрепал ее по руке. — Давай-давай, обязательно поступай! Будут сложности, сообщи, что-нибудь придумаем. Ну мне пора!»
Она и не помнит теперь толком, о чем они говорили дальше, пока спускались на лифте, выходили из подъезда на улицу: вся была как не своя. Видит лишь: дядя обгоняет ее, идущую по тротуару, на черной «Волге», оборачивается и машет с заднего сиденья рукой… Когда она вернулась в общежитие и рассказала обо всем Лене, та даже присвистнула: «Везет же тебе! Ты теперь, считай, уж поступила? А я…» — Она махнула рукой.
Но ничья помощь им не понадобилась, обе хорошо сдали экзамены и набрали проходной балл…
Надя лежит, закинув руки за голову. Взгляд ее неподвижно прикован к матовому плафону под потолком. Она почти не видит и не слышит Лену.
— Ну, хватит, хватит! Вставай!
Лена уже надела свое единственное выходное темно-красное шерстяное платье и теперь безжалостно теребит густые светлые волосы ежом массажной щетки. Лоб ее при этом морщится, глаза страдальчески прищурены, уголки губ уползли вверх, а на щеках проступили ямочки — вроде и плачет и улыбается одновременно. Наконец бросает расческу на квадратный стол, стоящий посередине комнаты, приказывает:
— Вставай!
— Да щас, щас!
Лена подходит к окну, прислоняется к подоконнику, скрещивает на груди руки. С минуту молчит, смотрит на улицу, потом роняет:
— Ну так что? Разбежимся по гостям?
— Неудобно…
Лена опять молчит, опять смотрит в окно, не меняя позы, и вдруг говорит бодро, даже весело:
— А чего тут неудобного? Я наконец-то познакомиться приду, а ты навестить!
— Хм, навестить… Я у них, считай, уж года полтора не была.
— Ну и что? Некогда было! Семинары, сессии, стройотряды, то да сё!
— Ле-ен! Что они, глупые?
— Брось ты! Они и не подумают! Пришла и пришла…
— Ну ты же сама меня только что в семнадцатую не пустила! А к родственникам лучше, что ли?
Ленка снова задумывается, но через минуту пружинисто отталкивается от подоконника, все так же со скрещенными на груди руками поворачивается спиной к окну, садится на низкий подоконник, выпрямив длинные ноги; из-под платья выглядывают острые коленки. Она хитро улыбается.
— Ты, конечно, права-а… Но! — Ее правый кулак с напряженно выпрямленным указательным пальцем взлетает к виску. — Это все-таки ро-одственники! Тут есть нюанс… Салина откажет — и все. С нее взятки гладки. А тут… Тут, между прочим, сложнее… Понимаешь?
— Понимаю, что и тут и там стыда не оберешься!
Ленка неожиданно кричит:
— Да я тебя что, сотню посылаю у них занимать?! Чего стыдиться-то?! Придешь да уйдешь, и ни копейки не попросишь!
— А чё идти-то тогда?
— Да хоть поешь, и то дело! Что ж они, нелюди, что ли, и не накормят уж?!
Нервный смешок, будто электрический заряд, сотрясает Надину грудь и плечи.
— Ну ты чертовка! — Надя мотает головой. — Накормить-то уж, поди, накормят…
— Ну и все! Нам больше ничего и не надо! Собирайся давай! Давай-давай, живо! — Лена подскакивает к кровати, тормошит Надю и припевает: — Давай-давай, живо! Купи бутылку пива! Да выпьем поскорее, чтоб было веселее! — Она подталкивает Надю в умывальник, потом за руку тащит обратно в комнату, беспорядочно кидает ей то платье, то сапоги, вот распахнула пальто, придерживая его за плечики, как швейцар в ресторане. — Обслуживание — высший класс!
— Откуда у тебя что и берется? — ворчит Надя.
Ленка смеется:
— A-а! Не знаю! Мамка у меня в молодости тоже заводная была! На гулянках плясала лучше всех; как рукой поведет да каблуками ка-ак даст! Вот так. Ну? Скоро ты?
— Да постой… Дай хоть расчесаться!
— Нет, это ты постой! — Ленка кидается к столу за расческой, взбивает Надины русые, коротко стриженные волосы. — Все! Прелесть! Хоть сейчас в партер! Пошли!
Пока Лена, закрывая дверь комнаты, возится ключом в скважине плохо работающего замка, Надя смотрит направо-налево по коридору. Пустой и тихий, он похож на тоннель. И шаги их в этой тишине звучат непривычно гулко. Нет ни всегдашнего грома музыки, ни смеха — ничего…
В холле первого этажа справа, у входной двери, стоит вахтерский стол с телефоном — он пуст, а слева, за колонной, — узколистая раскидистая пальма в кадке и ящик для писем. Они сразу хотят пройти к нему. Но из-за массивной квадратной колонны вдруг выворачивается вахтерша тетя Клава. Она наставляет на них «лентяйку», мокрая тряпка на ней угрожающе мотается.
— Ку-уда шары задрали?! Не видите, мою?!
Надя невольно пятится — тряпка может задеть пальто. Ленка кричит:
— Да вы чё, теть Клав, с ума сошли?! Замараете же!
— А вас и надо!.. Стойте!
— Да нам письма же!
— Стойте! Кому сказано! Домою, потом хоть лопатой их, свои письма, гребите!
Делать нечего. Прислонились к стене, заложили руки за спину.
Внутри у Нади кипит, она взглядывает на Ленку:
— Ну это уж вообще!
— Я же говорю — спятила, — негромко, но так, чтобы слышала и вахтерша, говорит Лена.
В быстром косом взгляде тети Клавы чувствуется желание сжечь их, испепелить, но она молчит и только сердито возит «лентяйкой» по влажно лоснящемуся кафелю.
Наконец путь свободен. Но переводов из дому, на которые втайне надеялись, в ящике нет, и девушки выходят на улицу, быстро шагают по морозно хрустящей дорожке к троллейбусной остановке. До метро едут «зайцами». Молчат. И лишь внимательно вглядываются в лица пассажиров, входящих на остановках: не контролер ли?
В полукруглом вестибюле станции «Университет» Лена смущенно просит:
— Дай мне хоть копеек двадцать на дорогу.
Надя открывает кошелек, достает металлический рубль и некоторое время держит его на раскрытой ладони, рассматривает:
— Юбилейный, Лен… Последний. А щас разменяем, и все…
— Надька! Хватит нюни пускать! Раньше думать и жалеть-то надо было… Когда праздновали!.. — Лена решительно берет в ладони рубль и идет к кассе.
На эскалаторе Лена стоит ступенькой ниже, положив голову ей на грудь. А она машинально скользит взглядом по фигурам людей, движущихся навстречу. Одежда разная, а лица одинаково непроницаемы, равнодушны. Они сплошным, непрерывным потоком плывут мимо, вверх, и редкое лицо задерживает взгляд, а если и задерживает, то все равно уплывает, как пейзаж за окном железнодорожного вагона: был и исчез навсегда…
Надя хватает Ленку за плечо, та вскидывает голову, смотрит удивленно.
— Да ты не на меня, ты туда смотри!
Лена поворачивается к ней спиной и сразу приветственно крутит ладошкой. Снизу к ним приближается «дрын» — так они с Леной называют между собой Серегу Коробкова, баскетбольного роста парня с их курса. Он наклонил голову и не видит их. Вот поравнялся. Перекрывая рокот эскалатора, Лена кричит:
— Коробков!
Серега вскидывает голову, и Лена мелко трет большой и указательный пальцы. Серега нервно крутит головой, потом высоко поднимает плечи, втягивает в них голову, выпячивает нижнюю губу и широко разводит руки.
Делать нечего, надо ехать…
Внизу, на станции, они расходятся. Их поезда идут в разные стороны: Лене — до «Юго-Западной», Наде — до «Проспекта Маркса». В вагоне она торопливо, чтобы никто не опередил, занимает одиночное сиденье в конце вагона, прячет подбородок в воротник пальто. С пересадкой — около часа езды…
Дядю Егора, когда она думает о нем, она всегда представляет не таким, какой он сейчас, а почему-то маленьким бойким мальчишкой: чумазым, с цыпками на руках, с царапинами на грязных коленках, торчащих из-под закатанных штанин не по росту широких брюк. Брюки перешиты из взрослых и держатся на широком солдатском ремне с одним «гвоздиком» в пряжке. Этот ремень до сих пор лежит в мамином сундуке.
…Тобол стремительно плетет длинные космы водорослей возле свай дощатого моста. Шестилетний мальчик и девочка постарше — по пояс в воде. Рыбачат. Таскают чебаков, нанизывают их за жабры на кордовые нитки, привязанные к поясам. Стараются наловить побольше: мамка на работе в совхозе, папка совсем недавно помер.
Вот мальчишке крупный попался, одной рукой он удочку тащит, другой к рыбе тянется — вдруг сорвется! Ползет под пяткой песчаный донный уступ, мальчишка удочкой неловко взмахивает и исчезает под водой. Девочка сразу ныряет за ним. Всплывают оба через несколько метров ниже по течению. Она тянет его на мелкое за руку, огребается одной рукой часто-часто, хорошо хоть, ноги до дна достают, а у мальчишки на шее зеленая, толщиной в палец, веревочка водорослины, как галстук, в струе полощется. Мальчишка судорожно кашляет, брызги рябят воду, белые точки уплывают, а вокруг них уж вскипают бурунчики — рыбы пробуют.
…Баба Груша прикрывает половиками грядки в огуречнике, чтобы утром иней рассаду не заморозил.
…Жаркий день. Она возле грядок копошится, собирает первый урожай: лук и редиску. Моет и укладывает пучки на дно корзинки, покрывает корзинку чистой тряпицей, идет на площадь возле церкви, садится там на толстый, не расколотый на дрова березовый комелек и раскладывает на тряпице зелень. Вдруг заезжие шофера купят? А ей все лишняя копейка. Соберется сколь-нибудь, вот и пошлет опять Гошке в Москву, в анститут этот: поступил ведь все же после десятилетки — башковитый! Вот мама к ней идет. А баба Груша сидит-посиживает. Белый платок на лоб низенько опустила. Жара. Смола из досок выступает. И нос у бабы Груши весь в поту, как в бисере. Жалко маме бабушку. Садится рядом на корточки, спрашивает: «Ну чё ты, мама, паришься тут? Нету же никого!» — «А как жо, Валя-матушка? Вот после паужны прикатят, да, может, и купит кто…»
…Молодой дядя Егор с чемоданом по деревне идет. Спешит, только песок из-под ботинок брызжет. С дипломом приехал. Бабе Груше штапелю на платье привез, маме — голубую кофту. Радости сколько! Бежит баба Груша по соседям и всем толмит одно и то же: «Парничкя-то моего в Москве робить оставляют!..»
И плачет, и утирает глаза, нос, уголки рта концом белого платка, туго завязанного под остреньким подбородком.
…И опять баба Груша по соседям бежит: «Егорушко эть женился! Повышение ему дают!» А сама опять плачет.
…И опять дядя Егор идет по улице. Большой желтый чемодан в руке несет. Важный! И опять подарки бабушке, маме. И опять слезы. «Почему один? Почему без жены? Почему Эленьку свою не привез, нам не показал?»
Все это было, когда ее и на свете еще не было. А вот листочек, который ей мама дала и сказала: «Беги, доченька, на почту, подай эту бумажку почтальонше и вот деньги тоже подай. Она сама все знает, как сделать… Да сдачу взять не забудь! Слышишь? Беги ты скорее, родненькая моя!» — Она тот листочек будто до сих пор в руке держит. И зеленую трехрублевку тоже. И бежит босиком по песку, разметывая его пятками в стороны, спотыкается и опять бежит, а дорога плывет перед глазами, деревья двоятся от слез: умерла баба Груша! А на другой день мама держит в руках другой листок. И лицо у нее становится белое-белое, а платок на голове черный-черный. «Не мо-жет!» — стонет она и садится мимо табуретки. Отец подхватывает ее у самого пола, укладывает на кровать. И поднимает с половиков не один, а два листка. «Чтоб он подавился своими грошами!..» — кричит он и ругается матом. Старушки шикают на него, и он замолкает. Больше она никогда от отца про дядю ничего не слышала. Разве только в тот самый раз на первых летних каникулах еще…
Надя вскакивает и опрометью выбегает из вагона: проехала две остановки лишних! Она возвращается на нужную станцию, переходит на другую линию, и опять ей везет: есть пустое одиночное сиденье в конце вагона…
«Поезжай, дочка. Чем черт не шутит? И Егор, может, поговорит где следует. Все ж таки он тебе родной дядя. Я писала ему…» Она стоит перед матерью в белом форменном фартуке: через час последний звонок! И радуется, что поедет в Москву, и хочет увидеть дядю Егора, маминого брата, большого и очень занятого человека. Если бы не его пример, может быть, никогда не возникла в ее голове мысль об университете. Вот ведь смог же он? И она поступит!..
Когда Надя пришла в гости к дяде во второй раз, дверь ей открыла полная темноволосая женщина. «Тетя», — догадалась Надя. Она поздоровалась и спросила: «А дядя Егор дома? Я его племянница, Надя…» — «Здравствуйте-здравствуйте, Надя! — Тетя улыбнулась одними губами. — Меня зовут Эльвира Борисовна». — Она низко наклонила голову и в поклоне этом как бы ощупала взглядом Надю с ног до головы.
В прихожую вышел дядя. «Здрасьте, дядя Егор! — обрадовалась Надя. — Я…» Она хотела сказать «поступила!», но вдруг осеклась и спрятала руки за спину, как провинившаяся школьница. Взглянула на Эльвиру Борисовну. Та многозначительно смотрела на дядю, но, поймав Надин взгляд, тут же благосклонно улыбнулась, прикоснулась к ее руке. «Надя, я вас очень прошу, не зовите его больше Егором. Мне не нравится это имя. Оно какое-то грубое. — Эльвира Борисовна все с той же улыбкой посмотрела на дядю. — Его все давно называют Георгием. Правда, это лучше?»
Надя совсем растерялась, покраснела, опустила глаза и боялась их поднять. Дядя спокойно сказал: «Эля, я тебя прошу… Приготовь кофе. Будь любезна…» Тетя ушла, а дядя шагнул к ней: «Что же ты стоишь? Проходи! Ну как? Тебя можно поздравить? — Надя кивнула. — Молодец! Молодец!» — Он потрепал ее по плечу. Потом поводил по квартире, накормил в огромной кухне бутербродами с очень вкусным мясом и напоил кофе. И все говорил о том, какая в Москве сложная жизнь, совсем не то, что в деревне, что к этому надо быть готовым и многое просто не принимать близко к сердцу. Надя слушала молча, благодарно взглядывала на него, и хотя рассуждения его не совсем понимала, все равно часто кивала.
Вернулась домой Люда, ее сестра-одногодка. Дядя их познакомил. И Люда повела Надю в свою комнату. Переодеваясь из джинсов в халат, Люда кивнула на распахнутую дверцу платяного шкафа: «Последний стон! Предок у меня фирмовый!» И это было так: у Нади разбежались глаза.
А потом они все вместе смотрели громадный цветной телевизор. Надя впервые видела такой: изображение — трудно передать словами, просто хочется смотреть, и все.
Потом тетя Эля и Люда за чем-то вышли. И она, забывшись, опять начала было: «Дядя Егор…» Тут же в комнату вошла, будто ждала под дверью, Эльвира Борисовна и опять сказала: «Надя, милая, я тебя уже просила, зови его Георгий! Неужели это так трудно?» Надя снова покраснела. Дядя весело хмыкнул, потрепал ее по плечу и сказал: «В самом деле, Наденька, я от Егора как-то уж и отвык. Зови меня просто дядей Жорой».
В первый год учебы она была у них еще раза два. «Приветы передать, мать же пишет», — убеждала себя, не сознаваясь в смутной для себя самой причине, что ходит, пряча неловкость, чтобы лишний раз посмотреть, как живут родственники-москвичи, почувствовать и свою причастность к этой жизни, непонятно чем влекущей и так же непонятно чем отталкивающей.
Хотелось Наде и поближе сойтись с Людкой, тоже студенткой. Но разговор у них как-то не клеился. И Люда, чтобы заполнить пустоту, то включала японский магнитофон и начинала танцевать или сидела в кресле, закрыв глаза, слушала возбуждающие ритмы, слегка подрагивая пальчиками по валикам кресла, то опять принималась показывать новые наряды. Давала примерить и Наде. И она, рассматривая себя в зеркало то в темно-синем вечернем платье с золотистым шитьем на правом плече, то в невесомом и почти прозрачном голубом — для пляжа, даже и не завидовала этому богатству — что толку? И лишь ахала непритворно: как она во всем этом менялась!
Уходила с горьким чувством. А дядя, провожая, неизменно приглашал: не забывай, заходи!
Дома на первых летних каникулах она стала просить у отца деньги на джинсы. Отец отказывал. Тогда она вспомнила московскую двоюродную сестру как доказательство. «Людка, например, папочка, из джинсов не вылазит! Ясно?» — «И спит, поди-кось, в них?» — Отец улыбнулся так едко, что она взорвалась: «Да хватит тебе!» Отец стал серьезным: «У Людки-то твоей отец-то хоть знаешь кто?» — «Знаю!» — «Кто?» — «Ну, заместитель в каком-то главке или министерстве, я не знаю точно. Так что из этого? Теперь мне, выходит, и джинсы поносить нельзя?» — «Ну почему ж нельзя? Поносить, можно… — Отец снова улыбнулся. — Попроси у той же Людки да и поноси, сбей охотку…» Надя в первый момент даже не нашла, что сказать ему на это, лишь через несколько секунд выпалила: «Ты, пап, что думаешь, Москва — деревня, что ли?! Взял, как тут, на вечер платье у девчонок да в клуб пошел? Ну ты даешь! Это же Москва-а-а!!» — «Что Москва-Москва, я тоже понимаю, — сказал отец. — Да ведь и Людка, как ты говоришь, сестра тебе. Неужели ж по-сестрински на вечер штанов не даст?» Они долго смотрели друг на друга. Надя только и сказала: «Ну ты, па-апка…» — «Да, папка! — жестко повторил отец. — И запомни! Нам с матерью вдвоем два месяца подряд работать надо, чтобы получить столько, сколько Людкин отец в одну получку приносит. Так что Людка твоя для меня не пример! — Он помолчал и сказал спокойнее: — Мы и так тебя не обижаем. Вон мать опять приготовила на пальто, на всякую шурум-бурум… А штаны эти за сто пийсят… Ты же девка! Пойми, не в деньгах дело! Но зачем под мужика-то подделываться?.. Мне на эти ваши штаны смотреть тошно…» — «Не смотри! Тебя никто не заставляет!» — «Нет, дочка, на штаны не дам!»
Надя хлопнула дверью. А вечером, вернувшись от подружки, которой жаловалась на жадного «предка», услышала тот самый обрывок разговора. Открыла дверь в дом и поймала обрывок раздраженной отцовской фразы: «…не тесть, дак не видать бы скотине всего это, как собственных ушей!» — «Вы про что это?» — с любопытством бросила она с порога в комнату, где были родители. Там замолчали. Она вошла. «Вы о чем?» Мать, не глядя на нее, торопливо вышла в кухню, вскоре хлопнула дверью в сени. «Что притихли сразу?» — спросила она у отца. Он, насупившись, молча сидел у стола, ковырял потрескавшимися пальцами в мятой, с темными замаслинами пачке «Беломора», выуживал одну за другой полупустые папиросины, складывал в пепельницу. Наконец нашел целую. Прикурил, выпустил из ноздрей две голубоватые струи, буркнул: «Ничего, ничего…» — И отвернулся к окну. Надя хмыкнула и ушла в горницу. Но отцовская фраза запомнилась. Ей стало жаль мать.
К родственникам после тех каникул она не ходила, хотя и не говорила об этом матери. А мать каждый раз, провожая ее в Москву, наказывала: «Будешь у Егора-то, дак уж ты там смотри, привет-то от нас с отцом передавай!» Надя буркала: «Ладно, ладно!»
Вот уж несколько минут она стоит перед знакомой дверью, красиво обтянутой глянцевитой кожей, и все не решается позвонить. Ей почему-то чудится, что дверь обязательно откроет Эльвира Борисовна. Трижды поднимала она руку и уж совсем было касалась пальцем большой розовой кнопки. Но палец подрагивает, а кнопку не нажимает, лишь выбивает на ней осторожную дробь, и от этих касаний по ее спине прокатываются судороги. Страшно… Отчего так страшно? Она вдруг резко поворачивается, чтобы уйти, но тут же вспоминает недовольную мину на лице привратницы, сидящей за столиком перед лифтом, ее сердитое: «Дома!» — а потом Ленкины слова: «Ты же не сотню идешь у них занимать», — и так же резко поворачивается обратно к двери, вдавливает пальцем розовую кнопку. За дверью слышится приглушенная музыка.
Дверь распахивается широко. На пороге Люда. На этот раз не в джинсах, а в халате. Белый атлас плотно облегает ее грудь и тонкую талию, схваченную поясом с длинными широкими концами; подол халата переливчато сбегает складками до пола, а по белому полю маслянистой ткани пологими спиралями стекают от узких Людиных плеч к соломенному коврику ярко-красные розы, соединенные извилистыми нежно-коричневыми стеблями. Не убирая от дверного косяка руку, с локтя которой вольным треугольником свисает белый рукав, Люда почти так же мелодично, как звонок, тянет:
— О-о! Приве-ет! — И сразу плавно откидывается, оттолкнувшись рукой от косяка, но не отпустив его, поворачивает голову в глубь коридора, зовет через плечо: — Па-а! Ты посмотри, кто к нам пришел! — Секунду-две ждет ответа. Потом смотрит на Надю. — Что же ты стоишь? Проходи! — И отступает, давая дорогу.
Надя шагает в просторную прихожую и неожиданно для себя касается пальцем рукава халата.
— Прелесть какая!..
— Н-ну-у! Последний стон! Отец оттуда привез. — Люда неопределенно машет рукой. — А ты очень кстати. Нам человека не хватает. Раздевайся, пойдем. Втроем будет намного интереснее!
Ничего не понимая, но не решаясь спросить, Надя снимает пальто, расстегивает «молнии» на сапогах и снизу вверх поглядывает на Люду, смущенно улыбается. Та молча ждет и тоже улыбается одними губами. Наконец Надя распрямляется. В секции для обуви поблескивают тетины тапочки с загнутыми носами, Надя лишь скользнула по ним глазами, а Люда уже подталкивает ее в комнату…
Прежде чем войти, Надя задерживается у порога, слегка наклоняется за косяк, будто заглядывая только на минутку. Это дядин кабинет — большая комната с широким окном. Возле окна блестит полированной столешницей двухтумбовый письменный стол, на нем стоит только телефон. Вплотную к столу придвинуто красивое и, наверное, очень удобное кресло. Его гнутые деревянная спинка и подлокотники отливают спелой вишней. На стене висит довольно большая картина: пушистый кот, игриво завалившись на бок, пытается зацепить лапой клубок оранжевых ниток. Картина завораживает, и Наде каждый раз хочется посмотреть на нее подольше, чтобы уловить какую-то всегда ускользающую от нее мысль, но рассматривать долго и сейчас неудобно.
— Здрасьте, дядя Жора! — Она улыбается, но кожа на лице будто затвердела, и она с сильной внутренней неловкостью чувствует каждый ее изгиб, каждую клеточку. И так, замерев, смотрит на дядю, боясь сделать какое-либо следующее движение. А он со звоном шмякает на журнальный столик перед собой какой-то мешочек и широко разводит руки в стороны:
— Ба-а! Сколько лет!
Дядя тоже в халате, только коричневом. Расставив голые ноги с крепкими икрами, он вольно утопает в мягком кресле. Напротив, через столик, стоит такое же кресло — Людино. А на столике лежит непонятная таблица, оттиснутая на белом целлофане. Несколько кругов-эллипсов, один в одном, уменьшаясь к центру, разбиты радиальными чертами на секторы, и в каждой клетке — цифры: черные или красные. Нижнюю половину первого, самого большого эллипса образует широкая яркая дуга — слева черная, справа красная, а на верхней половине, поделенной чертой пополам, написано — «четная», «нечетная». В квадратиках по бокам этого эллипса нарисованы жирные черные «ноли». На цифрах по таблице там и сям лежит по одному-два желтых или синих квадратика. На правом «ноле», с дядиной стороны, желтые квадратики ребрятся столбиком. Возле таблицы стоит квадратный ящичек из ярко-голубой пластмассы. Середина ящичка выдавлена наподобие глубокого блюда. Блюдо это напоминает и часы: в центре его играет никелем похожее на стрелки металлическое перекрестие, а по дну идет круг цифр, тоже черных и красных, вперемежку, как на таблице.
Смущенная дядиным «сколько лет», Надя хочет выдать Ленкино «семинары, сессии, стройотряды», чтобы одним махом оправдать пропажу на полтора года, но дядя, видно, уж и забыл свой возглас. Он призывно машет кистью.
— Садись, садись! Сейчас мы тебя будем приобщать!
Люда приносит стул, и Надя садится, спрятав скрещенные ступни поглубже под сиденье, сцепив на коленях руки. Люда устраивается в своем кресле с ногами, безжалостно смяв халат. Перегнувшись через валик и достав с пола мешочек, который звякнул так же, как у дяди, она говорит:
— А мы с отцом пообедали и решили устроить маленькое Монте-Карло. — Она показывает рукой на журнальный столик с таблицей и голубым ящичком. Надя вопросительно вскидывает брови:
— Как это?
— Н-ну-у! — Люда смотрит на нее с наигранной укоризной. — Про Монте-Карло не слышала?!
Надя отрицательно качает головой. Она и в самом деле не слышала про это «монтекарло», и ей становится неловко, как будто ее уличили в чем-то нехорошем. А Люда говорит:
— Ну как же? Там же Федор Михайлович Достоевский в пух проигрывался! Тебе-то, филологу…
Надя чувствует, что краснеет. Она любит Достоевского. Его «Подростка» перечитывала несколько раз и каждый раз над книжкой плакала.
Опустив глаза, Надя говорит:
— Так это город… Но он там вроде не бывал. Что-то я не читала про это нигде… Баден, может?
— Да-а? — На лице у Люды удивление.
— Милые мои, а не пора ли нам к нашим баранам? — говорит решительно дядя и неожиданно подмигивает Наде, как бы призывая ее в союзники, и показывает глазами на таблицу. — Сидим вот с дочурой и на этом детском варианте пытаемся представить, как проводят свободное время гнилые господа капиталисты. Да что-то скучновато вдвоем…
— А Эльвира Борисовна где?
— В Карпатах! В маленьком уютном домике. — Дядя улыбается. — Захотелось, видишь ли, Эльвире Борисовне в Карпаты… Ну к делу? Люда, объясни сестре принцип игры…
Люда как-то странно, не то удивленно, не то осуждающе, смотрит на отца, и Наде становится опять неловко и хочется уйти. Но Люда принимается быстро, с удовольствием описывать правила рулетки: могущество «зеро» (ноля), ставя на которое десять копеек, можно выиграть два с полтиной, более скромное значение «красного» и «черного», дающих только двойной выигрыш…
Надя не может сразу все запомнить, но все же почему-то отмечает про себя, что если и решаться на игру, то лучше всего ставить на второй круг: здесь сколько ставишь, столько и проигрываешь. На всякий случай она говорит:
— Вы играйте, а я посмотрю сперва, поучусь…
— Ну что тут учиться?! — Люда снова смотрит недовольно. — В процессе освоишь! А впрочем, как хочешь… Пап, я банкую!
Вывернув кисть, она с силой крутит никелированное перекрестие, и донышко голубой чаши стремительно вращается, цифры на нем сливаются в радужный круг, а по бокам чаши энергично прыгает, тоже вращаясь, маленький блестящий шарик. Надя как завороженная не может оторвать от него глаз. Люда и дядя тоже напряженно наблюдают за его полетом. Шарик летает все медленней, медленней. Наконец донышко останавливается, и шарик замирает в одной из выемок с цифрой «семь», Люда хлопает в ладоши.
— Плакало твое «зеро»! Гони фишки, па! — Она смахивает к себе желтый столбик с дядиного «ноля», быстро пересчитывает. — Восемь! С вас двадцать рубчиков, сэр! — Она галантно кланяется отцу. Дядя вскидывает подбородок, прикрывает глаза, мол, что поделаешь? И, запустив руку в мешок, вытаскивает горсть гривенников. Пересчитывает, складывая перед собой, достает еще, потом еще, наконец демонстративно опускает в кучу серебра последнюю монету и начинает горстями «сливать» звонкие струйки в Людин мешок. На все это действо Надя смотрит с удивлением и страхом.
— Ну вот и все! Что тут непонятного? — говорит Люда. — Усекла?
Надя пожимает плечами. Звон монет и этот удивительный страх, не совсем и на страх-то похожий, подействовали на нее гипнотически. Она и верит и не верит, что это она тут сидит и все это видит. Все это как в кино.
— Ну так что, будешь? — спрашивает Люда.
И она вдруг решает: была не была! А вдруг повезет? Тогда все — они с Ленкой живут! А если… Мысль такая неприятная, что сосет где-то под ложечкой. Но она отгоняет ее, успокаивая себя: а если все-таки выигрыш?
— Попробовать можно, — говорит она. — Только у меня денег-то с собой… — Она мнется и тут же, чтобы сгладить неловкость, смешно, страдальчески шмыгает. — С гулькин нос…
— Ерунда! Сколько есть! — решительно говорит Люда. — Держи! — Она подает Наде десяток круглых красных фишек. — Это будут твои. Каждая — десять копеек. Ставьте!
Надя кладет свой красный кружок на второй эллипс, прямо на цифры «1—18». Люда опять сильно крутит перекрестие, и они, все трое, впиваются глазами в мечущийся по рулетке шарик. Он опять все замедляет и замедляет бег и останавливается на цифре «12».
— Ну вот, сразу и повезло! — Люда протягивает Наде свою синюю фишку. Это так неожиданно и так приятно, что Наде хочется захлопать в ладоши, но она сдерживается, и лишь довольная улыбка растягивает ее губы, и справиться с ней нет сил! Она еще раз ставит на то же место красную фишку и снова выигрывает. Потом еще раз. Дядя говорит, улыбаясь:
— Фартит! А как в любви? — Он смотрит на нее в упор, и в улыбке его что-то такое, отчего Надя краснеет, но она так рада выигрышу, что невольно смеется:
— Нормально!
— Тогда порядок! — подытоживает дядя. — Дочура вот тоже не жалуется. А нам, старикам, и в игре не всякий раз. А о любви… — Он поднимает глаза к потолку.
— Хватит вам про ерунду! Ставьте! — В глазах у Люды — нетерпение.
Все опять ставят на таблицу свои фишки. Надя кладет две на прежнее место: оно кажется ей самым счастливым. И точно: снова выигрыш! Это уже кое-что. «В кармане семьдесят пять да пять этих… — подсчитывает она про себя. — Вот бы Ленку сюда!» — Она чуть не говорит последние слова вслух. Внутри у нее все так и дрожит. Поверив в счастье, она решительно ставит на «свой круг» — она так и говорит: «Я опять на свой!» — сразу три красных кружочка. Люда со всегдашним сильным вывертом стрижет пальцами по перекрестью, и Надя с замершим сердцем впивается взглядом в шарик. Он, кажется, вот-вот выпрыгнет из голубой чаши, и ей почему-то хочется даже, чтобы он выпрыгнул, хочется устремиться за ним, блестящей точкой, куда-нибудь под стол, как за мячиком в детстве. А он все замедляет и замедляет свои неровные скачущие круги, вот уж стучит боками по гнездам цифр, вот уж и цифры можно различить, почти остановился, но еще — цок-цок! — «31». Люда молча забирает у Нади три своих синих фишки. А дядя выиграл целых шесть синеньких. «Спокойно, спокойно, — приказывает себе Надя. — Это только так, это только в этот раз…»
Она ставит еще две фишки на «свой круг» и опять проигрывает. А дядя, правда, немного, но опять выиграл. Люда достает с пола сигареты и закуривает. Надины руки становятся влажными. В уголок рта Люда с силой выдувает струю дыма и приказывает ставить. Надя торопливо кладет два кружочка на «красное» и два — на «свой круг». Шарик в этот раз кружится, кажется, бесконечно. Но вот почти остановился, и Надя кричит:
— Четырнадцать! — И хлопает в ладоши. А шарик вдруг опять передвигается дальше, и Люда холодно говорит:
— Не четырнадцать, а двадцать пять. Черное. Надо лучше смотреть.
Надя низко склоняется над рулеткой и так напряженно рассматривает цифры рядом с шариком, будто хочет передвинуть его взглядом обратно на ту, почудившуюся ей красную, но — он лежит на «25». Надя откидывается к спинке стула.
— Продуваться начинаю, — говорит она и чувствует: голос охрип. Дядя улыбается весело и ободряюще кивает:
— Ну-ну! Ничего… Фортуна — дама капризная, но ты не унывай. Она же на всех одна! Надо только ждать, быть терпеливым. Но… — Он поднимает вверх указательный палец. — Не бездумным! А главное: учись рисковать. Кто не рискует, тот не выигрывает.
Смысл дядиных слов не доходит до Нади, она лихорадочно прикидывает, куда ей поставить, чтобы начать отыгрывать свои красные кружочки, которые лежат перед Людой. Ей хочется даже забрать их просто так, не играя больше… Рука ее подрагивает, а губы хочется скривить, но она, сдерживая себя, хмурится, делает вид, что напряженно думает.
Дядя вдруг предлагает:
— Давайте, девочки, кофейку выпьем?
У Нади при упоминании о кофе начинает сильно сосать под ложечкой, и ощущение это сильно похоже на чувство только что испытанного азарта. Люда резко отмахивается.
— Брось ты, па! Ну его к черту!
— Нет-нет, приготовь, пожалуйста! Я тебя очень прошу.
Фыркнув, Люда уходит на кухню. Дядя задумчиво смотрит ей вслед, некоторое время молчит, опустив голову и вращая большими пальцами сцепленных рук. Наконец спрашивает:
— Ну как там мама?
Внутреннее напряжение так сильно, что Надя не знает, что говорить. Она коротко взглядывает на него и тут же опускает глаза, поправляет юбку. Дядя торопливо уточняет:
— Твоя мама… Сестра!
— Да ничего, бьется помаленьку. Болеет только… С желудком у нее что-то. — Надя боится поднять глаза.
— Что ж не лечит?
— Да, говорит, некогда все. То то, то это… Летом то дрова, то сено. А зимой, сами знаете… — Надя запнулась, подумав вдруг, что дядя, наверное, и забыл совсем, как там зимой, в деревне. А он говорит задумчиво:
— Да-a, в деревне так… То то, то это… Это у нас тут время иногда выдается. Но… тоже… — И вдруг крепко сжимает, почти сминает пальцами мягкий подлокотник кресла. — Надежда! — Дядя Егор смотрит на нее в упор: — Понимаешь ли, сейчас ты, как ниточка, пос… мотри-ка, что она сотворила! — Он улыбается, указывая взглядом за ее спину.
В дверях стоит Люда с подносом. На нем — три маленькие чашечки. Из медной, чеканенной по бокам джезвы вьется тонкая струйка пара. Люда ставит поднос на столик рядом с рулеткой, разливает кофе по чашечкам. Терпкий запах щекочет в ноздрях. Надя опускает голову. «Ниточка, ниточка, ниточка… при чем здесь?» — Она смотрит, как дядя и Люда берут чашечки, берет и свою, делает глоточек, учтиво роняет:
— Вкусно как…
— Пей, пей! — говорит добродушно дядя. После каждого глотка он ставит свою чашечку на широкую ладонь. — Такой не везде попробуешь.
— Господа! Не рассиживаться! Нас ждет рулетка! — Люда уже выпила кофе и смотрит на них, подняв поднос, ждет, когда они с дядей отдадут ей чашки. Потом ставит поднос на пол, заносит руку над перекрестьем, указывает взглядом на таблицу.
У Нади осталось всего четыре фишки, и она бегает глазами по таблице, прикидывая, куда бы поставить теперь?
— Ну? — говорит Люда.
И вдруг Надя кладет все четыре на «черное». Тут же опять протягивает руку, чтобы забрать обратно хотя бы две, но Люда строго говорит:
— Ставка делается только один раз!
Резко, как от горячей плиты, Надя отдергивает руку. Дядя опять ставит столбик на «ноль». Люда крутит ручку. Надя закрывает глаза. «Хоть бы черное, хоть бы черное, господи, хоть бы черное…» — повторяет она про себя под звонкий бег невидимого шарика. Он звенит все тише, тише. Вот его и не слышно.
— Вы в ауте, Людмила Георгиевна. С вас… Сейчас, сейчас!
Надя открывает глаза.
Дядя пересчитывает фишки на ладони. Поднимает сжатый кулак и потрясает им.
— Пятнадцать жетонов! — Не размыкая растянутых в широченную улыбку губ, торжествующе хохочет, с хрипотцой растягивая заключительное «хм-м». — Тридцать семь пятьдесят! У вас, Людмила Георгиевна, синенькие еще есть? Да откуда им взяться?! Передавайте банк! И сразу прошу расчет!
У Нади кружится голова. Люда хмуро вытряхивает из своего мешка на стол кучу серебра и долго отсчитывает гривенники, перекладывая их горстями на дядин край стола.
— Можешь не проверять! — наконец говорит она. — Я не люблю оставаться в долгу! А с вас… — Она взглядывает на Надю, потом быстро прыгает пальцем по красным кружочкам перед собой. — С вас, мадам, рубль шестьдесят! Прошу расчет!
Надя откидывается к спинке стула и, не мигая, смотрит на красные кружочки. Становится все безразлично. Дядя хочет что-то сказать, но, мельком взглянув на Люду, начинает демонстративно отодвигать от лежащей перед ним кучи монету за монетой.
— Ты-то, может, долгов и не любишь, да денежки счет любят, — шутливо говорит он. Люда вскидывает голову.
— Обижаете, сэр!
Надя поднимается и, как во сне, идет за своей мелочью. В коридоре она достает из кармана пальто деньги, смотрит на них и чуть не плачет. И вдруг ее охватывает ужас. «Господи, сколько она сказала?! Рубль шестьдесят?! А у меня-то…» — Она краснеет и быстро сует руку в рукав пальто, стоит секунду без движения и поспешно выдергивает руку, вешает пальто на место. В кабинет она входит со сжатыми кулаками: в одном — семьдесят копеек, в другом — пять, на метро. Дядя и Люда сидят, опустив головы, но тут же вскидывают на нее глаза. Она садится на стул, поджав ноги, высыпает перед Людой мелочь.
— Больше нет… Я говорила…
Люда наклоняет голову и медленно, словно задумавшись, начинает сдвигать пальцем в пригоршню, прислоненную к столу, одну монету за другой. И все так же, не поднимая глаз, высыпает деньги в мешок.
Телефон на письменном столе звонит так неожиданно и громко, что Надя вздрагивает. Люда с любопытством вскидывает голову. Дядя быстро встает, оттолкнув ногами кресло, решительно берет трубку.
— Слушаю!.. A-а, это ты. Добрый день… — Он расслабляется, свободной рукой берется за гнутую спинку кресла, отодвигает его и садится, откинувшись, глядит в окно. — Да… Нет, вдвоем с дочкой… — Надя сжимается, будто на нее замахнулись. А дядя продолжает: — Какое?.. A-а, слышал, слышал. Мне кто-то говорил… Я? Никак… Да потому что меня это не интересует… Ну и что?.. В чем?.. Зря рассчитывал! Времена изменились, ты, надеюсь, это понимаешь?.. Никаких «но»… Думай так, как тебе удобней. Бывай!
Дядя кладет трубку и переходит к столику.
— Кто это? — спрашивает Люда.
Дядя пренебрежительно кривит губы.
— Так, старый знакомый… Из тех, кто не умеет ждать… Болван! — Дядя берет мешок, подкидывает его на ладони, будто взвешивая: — Ну-с, можно банковать? Прошу обозначить ставки! — Он смотрит на Надю. — А ты? Ах, да!.. — Он запускает руку в мешок и высыпает перед Надей горсть монет. — Выиграешь, отдашь! — И, не дожидаясь ответа, берется за перекрестие. Надя робко, словно поправляя монеты, отодвигает от себя деньги.
— Я…
Опять звонит телефон…
— Ч-черт! — с раздражением говорит дядя. Однако встает так же быстро, как и перед этим. Он берет трубку. Голос его спокоен, уверен, громок.
— Слушаю! — И тут же повторяет изменившимся тоном, быстрее: — Слушаю! Да-да! — И Надя видит, как напряглась его спина, а свободная рука, сжатая в кулак, ложится на поясницу. — Игорю Марковичу? Да-да, могу. Займусь в понедельник… Да-да, сразу же, как только приду на работу… Сколько?.. Хорошо-хорошо… Да-да, я все понял… Всего доброго…
Дядя стоит некоторое время, оперевшись на стол обеими руками, и глядит в окно, затем возвращается к журнальному столику, грузно садится в кресло, кладет на колени мешочек, но смотрит отрешенно, куда-то в себя. Очнувшись, он поднимает глаза на Надю и спрашивает так, словно думал только об этом:
— Ты, Наденька, как будто не в себе? Что-то случилось?
— Да нет, дядь Жора, у меня… — Она чуть запинается. — Все ладом…
Дядя секунду внимательно, будто впервые видя, смотрит на дочь, потом закусывает верхнюю губу так, что нижняя сильно оттопыривается, а подбородок морщится, высоко поднимает голову, прищуривает глаза; взгляд его туманится, он шумно вздыхает и повторяет протяжно:
— Лa-до-ом… Наше словечко… Сибирское…
— Не только! — говорит Люда. Но дядя вяло машет рукой:
— Сколько же я там не был? Двадцать?.. Или больше?.. Н-нда-а-с, летит время… Мчит! — Это «мчит» он цедил сквозь зубы. Проводит рукой по лицу, будто смывая что-то. — Ты ведь, Наденька, наверное, знаешь, я даже на похороны матери не смог поехать… Был, понимаешь, был занят так, что…
Надя быстро, будто перед ударом, нагибает голову, но тут же коротко, исподлобья взглядывает на него. Он ловит этот ее вороватый взгляд.
— Как там могилка, ты не в курсе?
— Это мама…
Надя поднимается так стремительно, будто внутри у нее распрямилась пружина. Стул чуть не падает, но она успевает схватить его за спинку.
— Пойду я… Пора… Меня подруга ждет…
Люда взглядывает на отца и говорит Наде почти с вызовом:
— Оставайся! Поиграем еще! Можно же в конце концов и просто так, без денег!
— Нет-нет! — Надя боком отступает к двери. И повторяет зачем-то: — Меня подруга ждет…
Дядя встает, двинув ногами кресло так же решительно, как к телефону, смотрит пронзительно прямо в глаза, лицо почти бесстрастно, лишь губы чуть-чуть тянет непонятная, то ли едкая, то ли скорбная, усмешка ли, улыбка ли…
— Надежда! Может, надо чего-то? Может, денег возьмешь? М-м?
Надя густо краснеет, трясет головой.
— Нет-нет! Что вы?! Ничего не нужно! — И добавляет едва слышно: — До свидания…
Дядя молча чуть склоняется вперед, то ли чтобы уловить шелест ее губ, то ли чтобы снова сесть в кресло — кажется, чтобы сесть…
Надя выскакивает из кабинета в коридор.
Вслед за ней выходит Люда. Надя уже в пальто. И Люда, натянуто улыбаясь, щелкает замком, распахивает дверь.
Быстро, почти бегом, Надя проходит по широкой площадке к лифту, нажимает кнопку вызова. Внизу звонко, раскатисто щелкает пастуший бич, и лифт, ровно гудя, идет вверх, к ней. Едва двери его распахиваются, она опрометью вбегает в кабину, нажимает кнопку хода и с маху тыкается в угол, спрятав лицо в ладони.
Темнеет. Ветер бросает в лицо колючий снег. И она ниже наклоняет голову, крепче прижимает к груди четвертушку черного хлеба, который только что купила в булочной на последний пятак. Она так с ним и ушла. И по дороге, в автобусе, не переставала корить себя за то, что не выложила его перед Людой вместе с остальной мелочью: пусть бы подавилась! И как было бы сладко еще сказать: «Бери, бери последний!..» Хорошо, что не было контролеров…
Скрипит под каблуками снег, и очень хочется откусить от четвертушки, но она терпит: в комнате, с Ленкой…
Вот и корпус. Желтеют заиндевевшие окна холла и еще несколько окон на разных этажах. В остальных темно. На втором тоже.
Надя не успевает придержать входную дверь, и она, спружинив, громко хлопает. Ну все, сейчас опять получит выговор от тети Клавы.
За вахтерским столом никого нет. И она перебирает несколько затертых писем и почтовых переводов в ячейке на свою букву, потом — на Ленкину, хотя и так ясно, что почты не было.
В коридоре на втором этаже так темно, что он еще больше похож на тоннель. Даже по запаху. На ощупь, по стенке, она пробирается к своей комнате. Вдруг сердце тоскливо сжимается: а если Ленки еще нет? Ключ у нее… Но сквозь щель в притворе пробивается свет: дома! Она толкает дверь и устало прислоняется к косяку. Ленка спала, но тут же вскакивает, точно из кровати ее выбрасывает катапульта.
— Наконец-то! — И, подлетев к Наде, сразу отщипывает от четвертушки корочку, жует.
— Подожди ты! — недовольно говорит Надя. — Давай хоть кипятку согреем.
— Мочи нету! — Ленка морщится. — Знакомство не состоялось. Поцеловала ручку двери и — привет родичам! А у тебя как?
Надя молчит, раздевается и достает из шкафа закопченный алюминиевый чайник. Лена тоже замолкает, наблюдает за ней.
Снова ощупью и все так же молчком они пробираются к кухонной двери и, едва распахивают ее, понимают: на плите варится картошка. От кастрюльки, освещенной снизу голубой астрой горящего газа, идет одуряюще вкусный дух. Лена стонет:
— Чья это?
— Не наша…
— Ладно, черт с ней! Хорошо, что хоть стоит, а то бы и чайник не смогли поставить. Спичек-то нет…
Лена включает на кухне свет, отрывает от мятой газеты клочок и, запалив его от горящей конфорки, зажигает другую, ставит чайник. Надя забирается на широкий подоконник прямо с ногами и, привалившись спиной к косяку, смотрит на редкие прямоугольники светящихся окон противоположного корпуса. Лена точно так же садится напротив, охватывает колени руками.
— Ну, рассказывай!
Надя долго молчит и смотрит в окно. Потом переводит взгляд на Лену.
— Ты же помнишь, как мы на первом курсе были, — говорит она. — Я же его тогда совсем-совсем другим представляла! Если бы не он, я бы теперь не знаю что. Я бы, наверно, сюда никогда не поехала. Он же был как маяк. Мама мне, когда я еще маленькая была, сколько про него рассказывала…
Она говорит все быстрей и быстрей. Говорит про мальчишку с синяками на коленях, про чебаков, про желтый чемодан, про бабу Грушу, про трехрублевку… Говорит и захлебывается словами…
— Не в том дело, что не покормили, совсем не в том! Это ерунда, это бог с ним! Но ты понимаешь что, понимаешь что?! Это же пропасть ведь! Пропасть, пропасть! В нее лететь и лететь — и до дна не достанешь! А я не видела, до сих пор не видела! Ничего-шеньки не видела! И только сегодня, боже мой!.. Ты, говорит, ниточка, и тут же — другой!..
Она трясет головой, и волосы веером летают вокруг лица. На щеках блестят слезы. Лена смотрит на нее во все глаза и вдруг кричит:
— Перестань, перестань, перестань! Слышишь?! Перестань! Хватит! Перестань! Да перестань же, я тебя прошу! А то я щас сама разревусь! — Она надувает губы, и в глазах у нее появляются слезы. Она наклоняет голову, потом вскидывает ее и смотрит на Надю так пронзительно, будто хочет заглянуть внутрь: — Ты прости меня, ладно?!
Надя изо всех сил старается выдержать этот Ленин взгляд, ко слезы застилают глаза, мешают, она вытирает их сразу обеими руками и шепчет:
— Ты-то тут при чем?
Слышно, как шипит газ в конфорках, побулькивает в кастрюле картошка и тихонько сипит, закипая, чайник.
Дверь вдруг резко растворяется, и в кухню входит тетя Клава. Она смотрит на них так, будто все про них знает, и качает головой.
— Ох, девки вы, девки! — говорит она. — Драть вас некому и мне некогда! — И сразу без перехода. — На первом этаже плита забарахлила. Мне еще наверх надо. А вы слейте с картошки воду да отнесите на мой стол. Посидите там на вахте, посмотрите, чтобы кто чужой не зашел.
Лена, пряча покрасневшие глаза, отворачивается к окну, бурчит:
— Мы, между прочим, не обязаны.
Тетя Клава незлобиво передразнивает ее:
— Между про-очим… А поесть-то, между прочим, хочешь, поди? Вот и делай, что велят. Да чайник-то свой захватите тоже, пригодится после картошки. А я щас спущусь к вам.
Она уходит, шаркая в темноте валенками, ворчит:
— Ведь звонила же днем электрикам…
Они спускаются на первый этаж с кастрюлей и чайником. Надя остается за столом, а Лена убегает в комнату за хлебом. Возвращаясь, она вырывает из подшивки газету и расстилает ее на столе, кладет хлеб, ставит кастрюльку с картошкой.
Возвращается тетя Клава, смотрит на газету и осуждающе качает головой, но ничего не говорит, а отодвигает в сторону их четвертушку, достает из тумбочки свою полубуханку.
— Режьте! А этот вам завтра пригодится.
Обжигаясь, перебрасывая картошку с руки на руку, они уплетают ее, горячую, с парком, и картошка эта кажется им самым вкусным из всего, что они пробовали за свою жизнь. Тетя Клава ест не торопясь и рассказывает им, что младший ее, Володька, девятиклассник, был два дня назад на дне рождения у знакомой девчонки; стояли на балконе, он хвалился, что пойдет служить в десантные войска, а эта лахудра возьми и брякни ему, мол, какой из тебя десантник, отсюда, со второго этажа, и то спрыгнуть не сможешь, он, не того слова, сиганул да ногу-то и сломал…
— Дура ненормальная! — говорит Ленка.
— Вот именно, что ненормальная, — подтверждает тетя Клава. — А мне, как назло, сегодня в сутки. Он там в гипсе, а я… Вся душа изболелась. Отец, он и есть отец, спит, а ему и воды подать некому. В больнице-то не остался…
Надя уже любит эту женщину, ей жаль ее, она предлагает:
— Теть Клав, а вы идите к нему! Мы за вас посидим!
Вахтерша качает головой.
— Нет, девочки… А вдруг проверка?
Она замолкает и горестно смотрит в узоры на морозном стекле.
Там, за этими узорами, темная, холодная ночь. И всем троим хочется, чтобы она побыстрее кончилась и наступило утро, а за ним — ясный день.