«Вдовствующее царство»: Политический кризис в России 30–40-х годов XVI века

Кром Михаил Маркович

Часть II

Механизм принятия решений и управление страной «при боярах»

 

 

Глава 7

Будни власти: «Боярское правление» в зеркале канцелярских документов

 

1. Жалованные и указные грамоты как источник по истории центрального управления 30–40-х гг. XVI в. (историографические заметки)

Хотя актовый материал неоднократно привлекался исследователями при рассмотрении тех или иных аспектов внутренней политики 30–40-х гг. XVI в., систематическое изучение всего комплекса дошедших до нас жалованных и указных грамот времени малолетства Ивана IV впервые было предпринято в работах С. М. Каштанова. Ученый составил хронологический перечень актов XVI в., отнесенных им к категории иммунитетных, т. е. таких, которые предоставляли грамотчикам податные или судебные привилегии. Вместе с опубликованными впоследствии дополнениями, подготовленными С. М. Каштановым, В. Д. Назаровым и Б. Н. Флорей, в этом перечне было учтено 400 великокняжеских и царских грамот 1534–1548 гг. Данный каталог не давал полного представления обо всех официальных актах того времени, так как в нем не были отражены жалованные и указные грамоты, не имевшие иммунитетного характера (в частности, уставные, кормленные, а также указные грамоты по вопросам земельного межевания и суда), но начало систематизации канцелярских документов XVI в. было положено.

Работа по выявлению и публикации грамот XVI в. шла в течение всей второй половины XX в. и продолжается по сей день. К настоящему времени опубликованы акты ряда монастырей (Иосифо-Волоколамского, московских Симонова и Новодевичьего, Соловецкого, Суздальского Спасо-Евфимьева, Троицкого Калязина и др.) за интересующий нас период. Усилиями А. В. Антонова подготовлен и издан корпус актов светских землевладельцев XVI в. В выходящем под его редакцией серийном издании «Русский дипломатарий» опубликован ряд каталогов монастырских архивов, а также десятки грамот, в том числе и относящихся к 30–40-м гг. XVI в. В целом, благодаря усилиям нескольких поколений ученых, мы сегодня имеем гораздо более полное представление об актовом материале изучаемой эпохи, чем полвека назад, когда впервые появился опубликованный С. М. Каштановым хронологический перечень иммунитетных грамот XVI в. Однако источниковедческое изучение выявленных грамот еще далеко не закончено, и в самой методике их анализа есть немало спорных и нерешенных вопросов.

В этой связи вновь нужно упомянуть работы С. М. Каштанова, который впервые попытался сделать актовый материал основным источником для изучения внутренней политики конца XV — первой половины XVI в., включая и эпоху «боярского правления». Проследив эволюцию правительственного курса по отношению к монастырским иммунитетам на протяжении нескольких десятилетий, ученый пришел к важному выводу о существенном расширении владельческих и иммунитетных прав крупных монастырей в 1538–1548 гг., что было связано с непрочным положением боярских временщиков, оказавшихся в те годы у власти. Серьезным вкладом в актовое источниковедение стал проведенный С. М. Каштановым дипломатический анализ формуляров тарханных грамот 30–40-х гг. XVI в. Особый интерес представляют выводы автора о разнообразии типов формуляров и о сохранении в них ряда архаичных элементов, что, по справедливому предположению исследователя, объяснялось «устойчивостью местных традиций отдельных земель Русского государства», с которыми вынуждено было считаться центральное правительство.

Существенное значение для нашей темы имеет и замечание С. М. Каштанова об отсутствии в России XVI в. централизованной государственной канцелярии: акты выдавались различными ведомствами (Казной, Большим дворцом, областными дворцами). К этому важному наблюдению мы вернемся чуть ниже.

Вместе с тем некоторые методические приемы, применяемые Каштановым к анализу актового материала, и полученные с их помощью выводы еще в 60-х гг. XX в. вызвали ряд серьезных возражений со стороны ряда исследователей. Прежде всего критики подняли вопрос о репрезентативности источниковой базы, на которую опирался в своей работе Каштанов: поскольку до нас дошла только часть актов XVI в., причем почти исключительно монастырских, это налагает определенные ограничения на исследовательские выводы. Кроме того, была оспорена предпринятая Каштановым попытка объяснить выдачу чуть ли не каждой жалованной грамоты политическими мотивами. Ввиду важности этого вопроса для нашего исследования, остановимся на нем подробнее.

По предположению Н. Е. Носова, отстаиваемый С. М. Каштановым тезис о политической направленности каждого официального документа, выданного великокняжеской властью, представляет собой развитие принципа «классового подхода» к актовому материалу, сформулированного Л. В. Черепниным в его классическом труде «Русские феодальные архивы» (1948 г.).

Мысль о политической обусловленности всех официальных актов, высказанная впервые Каштановым еще в статье 1957 г., была повторена в изданной им спустя десять лет монографии: «В каждом конкретном случае, — утверждал исследователь, — выдача жалованной грамоты феодалу диктовалась определенными политическими соображениями». Проблема, однако, заключается в том, что в самих грамотах нет и намека на какие-либо политические мотивы их выдачи. Более того, в очень многих дошедших до нас документах такого рода сам акт пожалования изображается как ответ на челобитье властей соответствующего монастыря («бил нам челом игумен такой-то…»).

Отсутствие прямых свидетельств источников, подтверждающих справедливость высказанной им точки зрения, Каштанов пытается заменить цепочкой предположений, основанных на одновременности выдачи тех или иных грамот с событиями внутриполитической борьбы, при этом особое значение придается географическому распределению известных нам грамот (хотя, как уже говорилось, до нас дошла только часть актов XVI в.). Так, по мнению ученого, целью выдачи январских и февральских грамот 1534 г. являлось укрепление власти правительства на территории только что ликвидированного Дмитровского удела, а также на землях, которые «сохраняли несколько менее свежие, но еще чрезвычайно заметные следы прежней автономии». О степени «свежести» этих «следов прежней автономии» можно судить хотя бы по тому, что в общий перечень попала и одна вологодская грамота, хотя, как отмечает сам Каштанов, Вологодский уезд находился в уделе князя Андрея Васильевича Меньшого до 1481 г., т. е. с того времени до 1534 г. прошло уже более полувека! Но главное даже не в этом: остается неясным механизм «нейтрализации удельно-княжеских притязаний и сепаратизма влиятельных княжат» (по выражению Каштанова) при помощи жалованных грамот, выданных монастырям. Каким образом церковные корпорации, получившие грамоты, могли повлиять в нужном правительству духе на князей, чьи владения находились в том же уезде, ученый не объясняет. Подобное предположение столь же не убедительно, как и утверждение автора о том, что великокняжеские пожалования в мае 1534 г. Вологодскому Глушицкому и Иосифо-Волоколамскому монастырям были связаны с новым обострением отношений правительства с князем Андреем Старицким. На самом деле, как было показано выше (см. гл. 4), к маю 1534 г. отношения опекунов юного Ивана IV со старицким князем были урегулированы, следствием чего явился приход Андрея Ивановича на великокняжескую службу в Боровск.

Таких примеров в первой монографии С. М. Каштанова можно найти немало, причем ни в одном из этих случаев ученый не сумел убедительно обосновать свою гипотезу о том, что за выдачей каждой великокняжеской грамоты скрывалась некая политическая конъюнктура. Гораздо более реалистичным представляется иной взгляд на природу жалованных грамот, которого в свое время придерживался С. Б. Веселовский; тот же подход в полемике с Каштановым отстаивал Н. Е. Носов: согласно этой точке зрения, выдача подобных грамот не являлась каким-то политическим событием, а была вполне обычной, заурядной процедурой и диктовалась потребностями феодального землевладения и хозяйства.

Сказанное, разумеется, не означает, что жалованные и указные грамоты, будучи по преимуществу хозяйственно-распорядительными документами, не представляют никакой ценности для политической истории. Они действительно мало что могут прибавить к нашим знаниям о придворной борьбе или о противостоянии опекунов Ивана IV и удельного князя Андрея Старицкого, но для изучения функционирования центрального управления «при боярах» и выяснения персонального состава дворцовых ведомств и дьяческого аппарата эти документы имеют первостепенное значение.

Ценность жалованных, указных, правых грамот и других подобных документов состоит в том, что они дают нам возможность как бы заглянуть за идеологический фасад и «увидеть» будни власти, повседневную административную и судебную деятельность правительства. Решить эту задачу помогают приемы актового источниковедения, с успехом применявшиеся Л. В. Черепниным, С. М. Каштановым и другими исследователями: палеографический и дипломатический анализ документов, внимание к особенностям формуляра, пометам на обороте грамот и видам печатей, которыми они были скреплены. Но начнем мы с рассмотрения вопроса о том, сколько всего официальных актов было издано в 30–40-х гг. XVI в. от имени юного Ивана IV и какая часть их дошла до нашего времени.

 

2. Общая производительность московских канцелярий

Вопрос о соотношении всей совокупности реально существовавших в свое время документов и тех из них, которые известны нам сейчас, важен прежде всего в источниковедческом плане: от его решения зависит оценка репрезентативности имеющегося в нашем распоряжении актового материала. Но у этой проблемы есть и другой аспект: производительность государственной канцелярии характеризует состояние управления в той или иной стране в определенную эпоху и, в частности, степень бюрократизации, ведь между количеством разного рода бумаг, производимых канцелярией, и штатом чиновников существует прямая взаимосвязь.

Даже приблизительный подсчет всех официальных актов, изданных в 1530–1540-х гг. от имени великого князя Ивана Васильевича, сильно затруднен по той причине, что централизованный учет исходящих документов в то время, по всей видимости, не велся. Как уже говорилось, в России XVI в., в отличие от стран Западной и Центральной Европы и даже соседнего Великого княжества Литовского, не существовало ни единой государственной канцелярии, ни должности канцлера. Документы составлялись разными ведомствами (прежде всего казначеями и дворецкими), и, по-видимому, там же велся их учет. Такая ситуация нередко приводила к немалым затруднениям при необходимости оперативно найти нужную информацию.

Припомним эпизод, о котором шла речь в третьей главе этой книги: когда великой княгине Елене в 1534 г. потребовались сведения о размере пошлины с продажи ногайских лошадей, которая прежде взималась в пользу Троице-Сергиева монастыря, пришлось опрашивать бояр; в итоге нужную информацию сообщил боярин М. В. Тучков. Характерно, что рассказ об этом эпизоде дошел до нас в виде выписи из книг дьяка Тимофея Казакова. Понятно, что такое рассредоточение информации по книгам отдельных дьяков замедляло работу государственного аппарата. Показательны также встречающиеся в посольской книге ссылки вроде следующих: «…а писан корм [провиант, который давали литовскому посланнику летом 1536 г. — М. К.] у диаков, которые ямы ведают»; «…а писаны те дети боярские [присутствовавшие на приеме литовских послов у великого князя 14 января 1537 г. — М. К.] у наряду, у дьяков у Елизара Цыплятева с товарищи»; «…а записано то [дело о конфискации товаров у литовского купца, март 1542 г. — М. К.] у казначея у Ивана у Третьякова».

Потребность в централизованном учете официальных документов в средневековой Европе привела к созданию регистров: папская канцелярия вела их с начала XII в., в Англии они известны с 1199 г., а во Франции — с начала XIV в. В Великом княжестве Литовском роль регистра, куда заносились в виде копий разные виды документов, выполняла Литовская метрика (со второй половины XV в.). Именно регистры в странах, где они велись, позволяют с относительной точностью определить производительность королевской канцелярии в тот или иной период.

В России XVI в. копийные книги велись в ряде крупных монастырей, и именно из монастырских архивов происходит большая часть дошедших до нас великокняжеских грамот того времени. Но нет никаких следов существования общегосударственного регистра, в котором копировались бы жалованные и указные грамоты. Поэтому ситуация, в которой находятся исследователи русского XVI века, напоминает в этом отношении западноевропейское раннее Средневековье: великокняжеские акты приходится искать в архивах их получателей, в первую очередь — монастырских корпораций.

Всего на сегодняшний день нам известна 571 жалованная и указная грамота, выданная с 1534 по 1548 г., включая подлинники, списки или только упоминания в более поздних документах (см. Приложение I). Подчеркну, что речь идет только о документах внутреннего управления, причем акты судебного делопроизводства (судные списки и правые грамоты) в указанное число не входят, так как они часто составлялись на местах, в процессе первичного судебного разбирательства, а в Москве после вынесения приговора судом высшей инстанции лишь скреплялись подписями и печатями должностных лиц. Впрочем, судебных документов от изучаемой эпохи до нас дошло совсем немного (чуть более двух десятков за 1534–1548 гг.), и на оценку производительности московских канцелярий того времени они существенно повлиять не могут.

Итак, за интересующий нас 15-летний период (1534–1548) мы располагаем сведениями о 571 грамоте, выданной от имени Ивана IV. Много это или мало? Если сравнивать с Западной Европой, то сопоставимое количество сохранившихся документов характеризует деятельность имперской и некоторых королевских канцелярий в XII — начале XIII в. Так, от времени правления французского короля Людовика VI (1108–1137) до нас дошло 359 актов или их упоминаний, от его преемника Людовика VII (1137–1180) — 798, от Филиппа-Августа (1180–1223) — 2500 и от Людовика VIII (1223–1226) — 463 акта или упоминания.

Но насколько корректны такие сопоставления? Ведь, как известно, до нас дошла лишь какая-то часть некогда существовавших великокняжеских и царских грамот XVI в., а остальные, по-видимому, погибли в огне многочисленных пожаров. Однако нет оснований полагать, будто время так безжалостно обошлось только с русскими архивами. Робер Фавтье, у которого я заимствовал приведенные выше данные о документальном наследии французских королей XII–XIII вв., подчеркивал, что число сохранившихся актов той эпохи ничтожно по сравнению с утраченными.

Можно ли, однако, хотя бы приблизительно оценить общее количество грамот, выданных великокняжескими дьяками в 30–40-е гг. XVI в. от имени государя? Ведь именно эта, не известная нам пока величина характеризует производительность казенной и дворцовой канцелярий в эпоху «боярского правления».

С. М. Каштанов высказал предположение о том, что в России XVI в. выдавалось не более 50 жалованных и указных грамот в год, а с учетом других разновидностей актов и всех несохранившихся документов их общее число, по мнению ученого, не превышало 100 грамот в год. Однако подобный расчет, основанный на составленном исследователем хронологическом перечне иммунитетных грамот XVI в., представляется не вполне корректным. Дело в том, что упомянутый перечень содержит почти исключительно документы монастырских архивов, но без учета грамот, выданных светским землевладельцам, невозможно составить общее представление об объеме канцелярской продукции в изучаемое время. Между тем степень сохранности названных категорий документов совершенно различна: мы располагаем целыми комплексами актов крупных духовных корпораций (Троице-Сергиева, Иосифо-Волоколамского, Кирилло-Белозерского и других монастырей), в то время как от существовавших когда-то семейных архивов служилых людей XVI в. до нас дошли только крупицы. Очевидно, что примерный расчет численности актов, выданных в интересующий нас период, должен вестись отдельно для монастырских грамот и для актов светских землевладельцев, причем методика такой оценки в одном и другом случае будет различной.

Применительно к монастырским актам эта задача существенно облегчается благодаря наличию копийных книг. В. Б. Кобрин, посвятивший специальное исследование проблеме репрезентативности сохранившегося актового материала XV–XVI вв., пришел к выводу, что «архивы монастырей и кафедр, копийные книги которых дошли до нас, составляют не менее 40 % всей совокупности актов землевладения и хозяйства духовных феодалов». Степень сохранности документов духовных корпораций, от которых не осталось копийных книг, ученый оценил в 20–25 % и предположил, что в общей сложности до нас дошло не менее половины актов из всех монастырских архивов XVI в.

Из известной на сегодняшний день 571 жалованной и указной грамоты 1534–1548 гг. 399 (т. е. более 2/3) составляют акты, выданные церковным корпорациям: монастырям, церквам и соборам, владычным кафедрам; еще 25 актов, хотя и были адресованы светским лицам, дошли до нас в составе монастырских архивов. Если исходить из проведенных Кобриным расчетов, то общее количество грамот, полученных монастырями, церквами и владычными кафедрами в 30–40-е гг. XVI в., можно оценить примерно в 800 единиц. Но как подсчитать остальную массу грамот, выданных от имени юного Ивана IV помещикам, посадским людям, сельским общинам?

От 1534–1548 гг. сохранилось 9 губных грамот (см. Прил. I, № 193, 199, 200, 211, 216, 227, 251, 254, 264), 6 жалованных уставных грамот селам и волостям (там же. № 70, 72, 98, 195, 318, 389), одна таможенная грамота (там же. № 275). Шесть грамот адресованы посадским людям (там же. № 92, 95, 122, 191, 242, 408). Можно предположить, что еще несколько десятков подобных документов не дошло до нашего времени. Однако эта поправка существенно не влияет на общую оценку объема канцелярской продукции 30–40-х гг. XVI в. Другое дело — служилые люди, которых в описываемую эпоху насчитывалось несколько десятков тысяч и которые должны были иметь документы на право владения землей. Если бы удалось показать, что значительная их часть получила великокняжеские грамоты в годы «боярского правления», то представления о работе московских канцелярий, сложившиеся главным образом под влиянием лучше сохранившихся монастырских актов, пришлось бы полностью пересматривать. Существуют, однако, серьезные сомнения в том, что именно рядовые помещики в изучаемое время были главными получателями великокняжеских грамот.

Численность служилого люда к середине XVI в. точно не известна: из-за отсутствия статистических данных возможны лишь приблизительные оценки. С. Б. Веселовский полагал, например, что Государев двор — элита служилого сословия — насчитывал в то время около 2600 чел., а слой городовых детей боярских был раз в 15 больше: до 35 тыс. чел., годных к полковой службе в дальних походах, и еще 10 тыс. — годных к осадной службе. К сожалению, ученый не привел подробного обоснования своих расчетов. Надежные данные имеются только по Новгороду: изучив сохранившиеся писцовые книги, Г. В. Абрамович пришел к выводу, что в 40-х гг. XVI в. новгородские помещики насчитывали 5–6 тыс. чел. Применительно ко всей стране единственным ориентиром в описываемое время может служить разряд Полоцкого похода 1562–1563 гг., в котором перечислено более 18 тыс. дворян и детей боярских. Вероятно, для второй четверти XVI в. будет правильным остановиться на этой минимальной цифре: около 20 тыс. чел.

И вот от этой многотысячной армии служилых людей до нас дошло лишь 54 грамоты (не считая кормленных), пожалованных им в 1530–1540-х гг. от имени юного Ивана IV; еще 30 жалованных грамот помещикам известны только по упоминаниям. Зато в нашем распоряжении имеется уникальный источник, который позволяет судить о том, какие документы имелись на руках у помещиков к началу 1550-х гг. в одном из центральных уездов страны. Речь пойдет о Дозорной книге Тверского уезда 1551–1554 гг.: ее полный текст был впервые опубликован несколько лет назад А. В. Антоновым.

Особая ценность Дозорной книги 1551–1554 гг. для исследователей заключается в том, что в ней перечислены документы («крепости»), которые тверские помещики предъявили писцам в обоснование своих прав на находившиеся в их владении земли. Строки описания красноречиво свидетельствуют о превратностях судьбы, которым подвергались архивы светских землевладельцев: грамоты горели во время многочисленных пожаров (особенно часто встречаются ссылки на «большой московский пожар» 1547 г. и на пожар в Твери, когда сгорел Спасский собор, в котором, по-видимому, хранились многие владельческие документы), их похищали разбойники, а иногда и холопы, бежавшие от своих господ. Но еще интереснее — состав документов, которые предъявляли или (при их отсутствии на руках в момент описания) называли помещики в подтверждение своих владельческих прав (см. табл. 1). Чаще всего (314 случаев) в качестве «крепостей» фигурируют частные акты: купчие, меновные, духовные грамоты и т. д. Великокняжеские или царские грамоты упоминаются значительно реже (165), причем треть из них (53) — «безымянные», т. е. имя выдавшего их государя не называется. Остальные жалованные грамоты (112) наглядно представляют целое столетие истории Твери: от великого князя Бориса Александровича Тверского до московских государей Василия III и Ивана IV.

Главный вывод, который следует из изучения Дозорной книги, заключается в том, что к началу 1550-х гг. документальным подтверждением прав на землю в Тверском уезде в первую очередь служили частные акты, а не государевы жалованные грамоты. Что касается последних, то из 1173 землевладельцев, упомянутых в этом описании, лишь 165 (т. е. 14 %) ссылались на великокняжеские грамоты разного времени. Заслуживает внимания также тот факт, что ссылок на грамоты Ивана IV в Дозорной книге содержится значительно меньше (29), чем на грамоты его отца — Василия III (49). И даже если приписать Ивану IV все акты, обозначенные в источнике как «грамоты великого князя Ивана Васильевича всея Русии» (17), — ведь в принципе мог иметься в виду и Иван III, — то и в этом случае получится, что за первые двадцать лет правления Ивана IV тверские помещики получили менее 50 жалованных грамот.

Таблица 1.

Виды документов, предъявленных тверскими землевладельцами в ходе описания 1551–1554 гг.

Виды документов Количество упоминаний
Частные акты (купчие, меновные, духовные) 314
«Крепости» (без указания разновидности акта) 83
Жалованные грамоты государей (всего) 165
в том числе: великого князя Бориса Александровича Тверского 2
великого князя Михаила Борисовича Тверского 6
князя Михаила Федоровича 1
великого князя Ивана Ивановича (Молодого) 5
Ивана III (датированные) 2
«великого князя Ивана Васильевича всея Русии» (недатированные) 17
Василия III (датированные и недатированные) 49
Ивана IV (датированные, а также недатированные, в которых он назван царем) 29
князя Владимира Андреевича Старицкого 1
«безымянные» (поместные, ввозные, жалованные грамоты без указания имени государя, выдавшего грамоту) 53

Конечно, Тверская земля имела свои особенности: здесь и в середине XVI в., как показывает Дозорная книга 1551–1554 гг., сохранялись старинные родовые «гнезда» (например, вотчины князей Микулинских), а у местных детей боярских был выбор кому служить — великому князю всея Руси или иным «государям» (тверскому епископу, тем же князьям Микулинским, крупным вотчинникам Заборовским и т. д.). Вероятно, в краю сплошного поместного землевладения, каким была Новгородская земля, картина была несколько иной. К сожалению, новгородские писцовые книги изучаемого времени не содержат сведений о грамотах, которыми располагали местные землевладельцы.

Но тот факт, что московские власти в начале 1550-х гг. признавали в качестве документов на право владения землей частные акты, а также княжеские грамоты столетней давности, не имеет прямого отношения к тверской специфике. У нас нет оснований полагать, будто в других уездах ситуация в этом отношении была существенно иной. Вполне вероятно, что в целом лишь небольшая часть городовых детей боярских успела получить в 30–40-е гг. XVI в. поместные, ввозные или несудимые грамоты от имени юного Ивана IV. Если условно считать эту долю равной 3–4 %, как было в Тверском уезде, то, исходя из численности служилого сословия примерно в 20 тыс. чел., можно предположить, что всего в годы «боярского правления» помещикам было выдано порядка 800 грамот, т. е. столько же, сколько монастырям.

Разумеется, приведенная оценка очень приблизительна: о сколько-нибудь точных расчетах при том состоянии источниковой базы, которой мы сейчас располагаем, не может быть и речи. Но поскольку нас интересует порядок числа, которое может характеризовать объем канцелярской продукции в описываемое время, то даже такие грубые оценки вполне пригодны для целей данного исследования.

До сих пор мы говорили о рядовой массе детей боярских и их владельческих документах. Но не стоит забывать и о привилегированной верхушке — членах Государева двора, имевших право на получение кормления; эти пожалования оформлялись соответствующими, так называемыми кормленными, грамотами. До нашего времени дошло лишь 20 кормленных грамот 1534–1548 гг. (Прил. I, № 16, 117, 295, 343, 518, 519, 551, 556–562, 564, 565, 567–570), еще три грамоты известны только по упоминаниям в более поздних документах (там же. № 106, 547, 548), но существовало их, несомненно, во много раз больше.

По оценке А. П. Павлова, Государев двор в середине XVI в. «едва ли мог насчитывать больше 1500 человек». Думается, применительно к изучаемой здесь эпохе 1530–1540-х гг. это число следует еще уменьшить (показательно, что даже полвека спустя, в 1588/89 г., от которого до нас дошел полный поименный список дворян, членами этой привилегированной корпорации были всего 1162 чел.).

Но и 1100–1200 человек обеспечить кормлениями было непросто: дворяне должны были дожидаться своей очереди по несколько лет: это явствует из дошедших до нас кормленных грамот, а также из записок С. Герберштейна, австрийского дипломата, дважды побывавшего в Москве в годы правления Василия III. По поводу кормлений он пишет, что великий князь дает детям боярским владения «в пользование лишь на полтора года; если же кто-нибудь находится у него в особой милости и пользуется его расположением, то тому прибавляется несколько месяцев; по истечении же этого срока всякая милость прекращается, и тебе целых шесть лет приходится служить даром».

Если верить Герберштейну (а по наблюдениям Б. Н. Флори, приведенное свидетельство дипломата в основном подтверждается русскими источниками), то выходит, что рядовые кормленщики за изучаемый нами 15-летний период (1534–1548) вряд ли могли получить кормление больше двух раз. В таком случае общее число кормленных грамот, выданных за эти годы, предположительно составляло порядка 2 тыс. (лишь 1 % из них дошел до нашего времени!). Если к этой расчетной величине прибавить предполагаемую сумму грамот, выданных монастырям и помещикам (около 1600), и учесть другие виды грамот (указные и т. п.), то общее количество актов, выданных от имени Ивана IV в 1534–1548 гг., можно ориентировочно оценить в 3600–4000 единиц.

По западноевропейским меркам такой объем канцелярской продукции соответствует примерно XIII в. Французское королевство превзошло этот уровень уже при преемниках Людовика IX Святого (1226–1270). Филипп IV Красивый (1285–1314), согласно подсчетам Р. Фавтье, оставил «в наследство» потомкам не менее 50 тыс. документов. В первой половине XIV в., по оценке другого исследователя, Р.-А. Ботье, из французской королевской канцелярии ежедневно исходило до 150 актов, а в год — до 60 тыс. Такие масштабы производства официальных бумаг дьякам Ивана IV даже не снились…

Не стоит думать, будто указанные различия носили только количественный характер: если в одном случае речь идет (в среднем) о 250 исходящих документах в год, а в другом — о тысячах или десятках тысяч, то за этими цифрами скрываются различия в структуре управления и в степени управляемости территорий, подвластных центральному правительству. «Мощностей» приказного аппарата в Москве второй четверти XVI в. явно не хватало для того, чтобы выдать государеву грамоту каждому помещику. Да такая цель, похоже, и не стояла. Более того, использовались различные способы для облегчения нагрузки, лежавшей на центральном аппарате власти, и перенесения части функций на местные структуры управления.

В этой связи уместно упомянуть о судебных документах, которые, как уже говорилось выше, составлялись, как правило, на местах, в суде первой инстанции, а в Москве в них только вносился приговор великокняжеского судьи (боярина, казначея или дворецкого) и ставилась его печать и подпись дьяка.

Наглядным примером «разгрузки» центрального аппарата от части управленческих функций и связанной с ними канцелярской работы может служить деятельность великокняжеских писцов, подолгу находившихся в тех или иных уездах страны и занимавшихся не только описанием земель, но и осуществлявших судебные функции, а также выдававших различные документы. Сохранился целый ряд данных, оброчных, льготных и иных грамот, выданных «по слову» великого князя белозерскими, владимирскими, вологодскими, костромскими, новгородскими, рязанскими писцами (см.: Прил. I, № 57, 68, 80, 182, 250, 253, 271, 272, 310).

Наконец, нужно сказать об особых канцелярских приемах, позволявших экономить время, силы и бумагу. Так, при подтверждении грамот от имени нового государя, вступившего на престол, вместо выдачи грамотчику нового документа (как это было принято, например, в соседнем Великом княжестве Литовском) дьяком просто делалась подтвердительная надпись на обороте старой грамоты.

Впрочем, канцелярские пометы на грамотах содержат настолько важный и информативный материал по истории внутреннего управления изучаемой эпохи, что вполне заслуживают отдельного и подробного рассмотрения.

 

3. Механизм принятия решений: канцелярские пометы на грамотах

Источники XVI в. очень скупо освещают повседневную административно-распорядительную деятельность властей: требуются большие усилия для того, чтобы понять, каков был механизм принятия решений, кто конкретно руководил теми или иными правительственными мероприятиями. Важную информацию для поиска ответа на эти вопросы содержат канцелярские пометы на великокняжеских грамотах, сделанные в момент составления соответствующего документа. Еще в 1958 г. С. М. Каштанов включил в составленный им «Хронологический перечень иммунитетных грамот XVI в.» сведения о десятках помет, содержавших указания на имя должностного лица, приказавшего выдать тот или иной документ. Однако до сих пор эти сведения не были подвергнуты систематическому изучению. Несколько больше внимания уделили историки подтвердительным записям на обороте грамот: в частности, Н. Е. Носов использовал тексты подтверждений на грамотах Троице-Сергиева монастыря для исследования майской ревизии тарханов 1551 г.

В этом параграфе мы проанализируем пометы на жалованных и указных грамотах 1534–1548 гг. с точки зрения информации, которую они могут дать о процедуре принятия решений и о лицах, в чьих руках находились распорядительные функции. Объектом изучения станут два вида помет: во-первых, немногочисленные пометы на лицевой стороне грамот и, во-вторых, часто встречающиеся надписи на обороте о том, кто приказал выдать данный документ.

Пометы на лицевой стороне грамот делались обычно на нижнем поле, у места прикрепления печати. Здесь, в частности, делались отметки о взятии печатных пошлин. Так, на уставной грамоте крестьянам волости Высокое Коломенского уезда от 26 января 1536 г. возле печати помечено: «Взато два рубля». А на жалованной великокняжеской грамоте протопопу Вознесенского собора г. Балахны Федору, выданной 29 июня 1541 г., у места прикрепления шнура для печати сделана помета: «Пол-30 ал(тын)», т. е. 25 алтын — размер печатной пошлины.

Пометы могли делаться также для памяти: так, на жалованной тарханно-проезжей грамоте, выданной игумену Троице-Сергиева монастыря Иоасафу 9 февраля 1534 г., на нижнем поле слева, возле печати, можно прочитать сделанную мелкими буквами надпись: «подпись диака Офонасья Курицына подписати». Эта помета характеризует технический процесс выдачи грамот. Дело в том, что в указанный день, 9 февраля 1534 г., дьяк Афанасий Курицын подписал на имя нового государя, Ивана IV, 69 грамот, ранее полученных Троицким монастырем; кроме того, тем же числом датированы 17 новых грамот, пожалованных этой обители. На вновь выдаваемых грамотах (в отличие от текста подтверждений) имя дьяка обычно не ставилось, однако приведенная выше помета красноречиво свидетельствует о том, что и старые, и новые грамоты Троицкого монастыря прошли через руки дьяка Афанасия Курицына. Едва ли, однако, весь объем этой канцелярской работы (в общей сложности получается 86 грамот!) был проделан в один день. Вероятно, приготовленные подьячими тексты грамот ждали очереди, пока дьяк их подпишет: так и появилась «для памяти» интересующая нас помета.

Но наиболее ценными для исследователя следует признать лицевые пометы, представляющие собой своего рода «резолюции», т. е. краткие записи решений о выдаче грамот. За рассматриваемый период удалось обнаружить только две подобные пометы: одна из них современна грамоте, на которой читается; другая относится к процедуре последующего подтверждения.

Жалованной грамотой от 24 декабря 1547 г. Иван IV, находившийся тогда во Владимире, предоставил Троице-Сергиеву монастырю (по челобитью игумена Ионы) место на посаде г. Владимира для устройства двора. У нижнего края листа слева читается надпись (сделанная беглой скорописью): «дати один двор, а жити одному человеку». Вероятно, помета сделана подьячим или дьяком во время доклада у государя. Затем в соответствии с полученными указаниями была составлена сама грамота.

«Резолюция», читающаяся в левом нижнем углу жалованной грамоты, выданной 24 июня 1546 г. тому же троицкому игумену Ионе на двор в Коломне, явно относится к процедуре подтверждения 1551 г.: «…а будет один двор, а не слобода, — подписати» — гласит помета. В соответствии с этой «резолюцией» был составлен и текст подтверждения в мае 1551 г.: «А хто у них в том их дворе оприч одного человека дворника учнет жити, и тем людем всякие подати давати с черными людьми ровно, а наместницы коломенские и их тиуни судят их, как иных черных посадцких людей».

Пометы на обороте грамот не так разнообразны по содержанию, как лицевые, зато они встречаются гораздо чаще. Вверху на обороте листа помещалась обязательная надпись с обозначением титула и имени государя, а ниже нередко указывалось, кто приказал выдать эту грамоту. Наконец, на обороте делались подтвердительные надписи от имени последующих государей. Подтверждения станут предметом рассмотрения в одной из следующих глав, а здесь мы сосредоточим внимание на пометах, обозначавших имена и должности лиц, приказавших выдать ту или иную грамоту.

В «Хронологическом перечне иммунитетных грамот» С. М. Каштанова учтено (вместе с дополнениями, опубликованными в 1968 г.) 44 таких пометы за 1535–1548 гг. На сегодняшний день удалось выявить в общей сложности 65 дорсальных надписей подобного содержания, относящихся к рассматриваемому периоду (см. табл. 2).

Прежде всего обращает на себя внимание хронология появления этих помет: ко времени правления Елены Глинской (1534 — апрель 1538 г.) относятся только две из них; все остальные (63) были сделаны «при боярах». Интересно, что за 28 лет великого княжения Василия III известно (поданным «Хронологического перечня иммунитетных грамот XVI в.») лишь 22 пометы с указанием лиц, приказавших выдать ту или иную грамоту. Даже с учетом явной неполноты имеющихся в нашем распоряжении данных нельзя не заметить, что именно на 1538–1548 гг. приходится наибольшее за всю первую половину XVI в. количество зафиксированных в источниках случаев выдачи грамот по приказу дворецких, казначеев и бояр. Развитие этой практики в конце 30-х — 40-е гг. XVI в. можно связать с фактической недееспособностью монарха и отсутствием в эти годы легитимного регента, способного сосредоточить в своих руках всю полноту власти. Распорядительными функциями при дворе обладали одновременно несколько влиятельных администраторов, и поэтому было важно знать (как приказным дельцам, так и самим грамотчикам), кто именно из них приказал выдать грамоту.

Таблица 2.

Канцелярские пометы на обороте грамот: по чьему приказу выдана грамота

№ п/п Дата Вид грамоты Кто приказал Грамотчик Источник
1 янв. 1535 жалованная, обельно-несудимая и заповедная боярин кн. И.В. Шуйский Троицкий Махрищский м-рь ОР РНБ. Ф. 532. Оп.1. № 113. Подл.
2 4.11.1535 жалованная, обельно-несудимая и заповедная Приказал дворецкий кн. И.И. Кубенский. Дьяк Федор Мишурин Симонов м-рь АФЗХ/АМСМ. Л.,1983. № 51. С. 55–56 (по подл.)
3 18.06.1538 указная дворецкий кн. И.И. Кубенский [в изд. Вахрамеева: «Иван Вас . Кубенский») Ярославский Спасский м-рь ИАЯСМ. М., 1896.№ X. С. 10–11 (дата исправлена по списку XVin в.: РГИА. Ф. 834. Оп. 3. Д. 1916. Л. 125)
4 6.07.1538 жалованная льготная казначей И.И. Третьяков Симонов м-рь АФЗХ/АМСМ. № 57. С. 62–63 (по подл.)
5 13.08.1538 жалованная несудимая боярин кн. И.В. Шуйский введенный дьяк Иван Шамский ОАСУ. Отд. I. № 25. С. 32 (по подл.)
6 15.08.1538 заповедная на рыбные ловли боярин кн. И.В. Шуйский Успенский Стромынский м-рь ОР РГБ. Ф. 303.Кн. 536. Л. 432–432об. Список XVII в.
7 13.07.1539 жалованная несудимая и заповедная дворецкий Иван Михайлович [Юрьев] Вологодский Комельский м-рь Амвросий . История… Ч. III. М., 1811. С. 283–286 (по подл.)
8 11.09.1539 уставная казначей И.И. Третьяков и М.П. Головин Устьянские волости ЧОИДР. 1907. Кн. I. Отд. IV. С. 47–51
9 20.12.1539 жалованная ружная казначей И.И. Третьяков Александров Ошевенский м-рь Архив СПб. ИИ. Кол. 115. Ед. хр. 41. Л. 1–1об. Список XVIII (?) в.
10 2.02.1540 жалованная оброчная казначей И.И. Третьяков Никольский Корельский м-рь Сб. ГКЭ.Т. И. Л., 1929. Прил. № 86 а . Стб. 825–826 (по подл.)
11 8.02.1540 губная «А приказал боярин и наместник московской князь Иван Васильевич Шуйской» Верхний Слободской городок на Вятке НГЗУГ. М., 1909. С. 55–58. № 3
12 15.05.1540 жалованная полетная «Приказали дати казначеи Иван Иванович Третьяков да Михайло Петрович Головин» Авдотья, вдова Бориса Алалыкина, с детьми АСЗ. Т. I. М., 1997. № 3. С. 10–11 (по списку XVIII в.)
13 23.05.1540 жалованная ружная «Приказал боярин и дворецкой…» (И.И. Кубенский?) Данилов и Рождественский переславские м-ри ААЭ. Т. I. СПб., 1836. № 191. С. 168 (по подл.)
14 27.05.1540 жалованная данная и несудимая «Приказали дати все бояре» Троицкий Данилов м-рь Подл.: РГАДА. Ф. 281. Переславль-Залесский. № 109/8833. Опубл. (по списку): Добронравов В. Г . История Троицкого Данилова монастыря. Прил. № 5.С. 21–22
15 20.06.1540 жалованная данная боярин и дворецкий кн. И.И. Кубенский Суздальский Спасо-Евфимьев м-рь АССЕМ. № 46. С. 106
16 янв.1541 жалованная данная конюший И.И. Челяднин Троицкий Белопесоцкий м-рь РГАДА. Ф. 281. Кашира. № 4/5766
17 2.02.1541 жалованная ружная боярин и дворецкий кн. И.И. Кубенский Ярославский Толгский м-рь Ярославские ЕВ. 1897. № 10. Часть неофиц. С. 150 (по списку XVIII в.)
18 2.02.1541 жалованная тарханно-несудимая, односрочная казначей И. И. Третьяков Соловецкий м-рь АСЭИ/АСМ. М., 1988. № 85. С. 54–56 (по подл.)
19 4.03.1541 жалованная несудимая казначей И.И. Третьяков Никольский Двинский м-рь Архив СПб. ИИ.Кол. 47. Оп. 2. Ед. хр. 4 (по списку XVII в.)
20 21.03.1541 жалованная подтвердительная, оброчная, тарханно-несудимая, срочная, заповедная боярин и дворецкий кн. И.И. Кубенский Евфимьева пустынь РГАДА. Ф. 281. Вологда. № 11/ 2582. Подл.
21 21.04.1541 жалованная льготная, срочная и заповедная казначей И.И. Третьяков Муромский Борисоглебский м-рь Маштафаров А. В . Муромские монастыри и церкви в документах XVI — начала XVII века // РД. Вып. 6. М., 2000. С. 53–54. № 2 (по подл.)
22 29.06.1541 жалованная боярин и дворецкий кн. И.И. Кубенский Вознесенский собор г. Балахны Каштанов С. М . ИРСИ. Прил. V. № 1. С. 210–211 (по подл.)
23 янв.1542 жалованная обельно-несудимая, заповедная, проезжая и срочная боярин и дворецкий кн. И.И. Кубенский Серпуховской Высоцкий м-рь Тренев Д. К . Серпуховской Высоцкий монастырь. М., 1902. С. 102–105 (по списку XVIII в.)
24 16.02.1542 указная казначей И.И. Третьяков керетчане и ковдяне АСЭИ/АСМ. № 89. С. 58–59 (по подл.)
25 20.02.1542 жалованная казначей И.И. Третьяков керетчане и ковдяне АСЭИ/АСМ. № 90. С. 59–60 (по подл.)
26 окт. 1542 указная казначей И.И. Третьяков двиняне Истома и Нечай Петутины Сб. ГКЭ. Т. I. Пб.,1922. № 96. Стб. 97–98 (по подл.)
27 окт. 1542 жалованная несудимая, заповедная и тарханно-проезжая казначей И.И. Третьяков Николаевский Корель-ский м-рь АИ. Т. 1. СПб., 1841. № 141. С. 204–206 (по подл.)
28 28.01.1543 указная казначей И.И. Третьяков Антониев Сийский м-рь Сб. ГКЭ. Т. I. № 97. Стб. 98–100 (по подл.)
29 16.03.1543 жалованная тарханно-несудимая и заповедная боярин князь П.И. Репнин-Оболенский Троицкий Махришский м-рь РНБ. ОСАГ. Оп. 1. № 124. Подл.
30 2.11.1543 жалованная льготная оброчная «Приказал казначей И.И. Третьяков да Иван Петрович Головин» солевары У некой вол. АСЭИ/АСМ. № 98. С. 63–64 (по подл.)
31 12.11.1543 жалованная казначеи И.И. Третьяков и И.П. Головин Симонов м-рь АФЗХ/АМСМ. № 74. С. 87–88 (по списку XVII в.)
32 янв.1544 жалованная льготная дворецкий В.М. Морозов Рязанский Солотчинский м-рь Филиппова И.С . Московские грамоты XVI в. из Гос. архива Рязанской области // История русского языка. Памятники XI–XVIII вв. М., 1982. № 3. С. 275–278 (по подл.)
33 март 1544 жалованная несудимая, заповедная, проезжая и ружная «Приписал» казначей И.И. Третьяков Каргопольский Челменский м-рь Архив СПб. ИИ, кол. 174. Оп. 1. Карт. I, № 156. Список XVII в.
34 20.04.1544 жалованная уставная окольничий и дворецкий дмитровский В.Д. Шеин крестьяне дворцового с. Андреевского ААЭ. Т. I. № 201.С. 179–181 (по подл.)
35 1.09.1544 жалованная несудимая и односрочная боярин и тверской дворецкий И.С. Воронцов Троицкая И он и на пустынь РГИА. Ф. 834. Оп. 3. Д. 1916. Л. 475–477. Список XVIII в.
36 6.01.1545 жалованная данная оброчная казначей И.И. Третьяков Семен Федотов с. [Грижнев] АСЭИ/АСМ. № 110. С. 69 (по подл.)
37 февр. 1545 (?) жалованная несудимая, заповедная и тарханно-проезжая казначей И.И. Третьяков Двинский Михаило-Архангельский м-рь РНБ. Ф. 588. Оп. 2.№ 1911. Л. 38–42 об. Список XVII в.
38 6.02.1545 жалованная несудимая «А приказа ся нову грамоту дати сам князь великии. Истома Ноугородов». Антониев Сийский м-рь Сб. ГКЭ. Т. I. № 109. Стб. 110–112 (по списку конца XVI — начала XVII в.: РГАДА. ГКЭ. Двина. № 27/4109)
39 март 1545 жалованная боярин и дворецкий тверской И.С. Воронцов Иосифо-Волоколамский м-рь АФЗХ. Ч. II. М., 1956. № 184. С. 186–187 (по списку XVI в.)
40 авг. 1545 жалованная проезжая дворецкий В.М. Тучков Морозов Спасо-Каменный м-рь Архив СПб. ИИ. Кол. 238. Оп. 2. Карт. 102.№ 1. Л. 9–10. Список XVIII в.
41 20.11.1545 указная (о невзимании «ямских денег и всяких податей») «приказщик казначей Иван Иванович Третьяков» Суздальский Покровский м-рь Упом. в переписной книге Покровского м-ря 1767 г., см.: Антонов А.В., Маштафаров А.В . Об архиве Суздальского Покровского девичьего монастыря XV — начала XVII века // РД. Вып. 10. М., 2004.С. 280. № 28
42 20.12.1545 жалованная обельно-несудимая, односрочная и заповедная «приказал князь великий» Троице-Сергиев м-рь В списке XVI в. нет записи о приказе великого князя (см.: ОР РГБ. Ф. 303. Кн. 519. Л. 26–29). Запись о приказе великого князя читается в списках XVII в.: Там же. Кн. 527. № 294. Л. 259–260 об.; кн. 528. № 294. Л. 421об. — 424об.;Кн. 529. № 294.Л. 320–322
43 15.02.1546 жалованная льготная казначей И.И. Третьяков Антоньев Сийский м-рь Макарий . Исторические сведения об Антониевом Сийском монастыре // ЧОИДР. 1878. Кн. 3.С. 28–29 (по подл.)
44 30.03.1546 жалованная данная «приказал боярин и Дворецкой Иван Иванович Хабаров» бортники Назар Прокофьев «с товарищи» Упом. в переписной книге Покровского Суздальского м-ря 1651 г., см.: Труды Владимирской ученой архивной комиссии. Кн. 5. Владимир, 1903. Материалы. С. 120. Датировку и др. упоминания грамоты см.: Антонов А. В., Маштафаров А. В . Об архиве Суздальского Покровского девичьего монастыря. С. 280. № 29
45 6.04.1546 жалованная полетная казначей И. И. Третьяков Семен Федотов с. [Грижнев] АСЭИ/АСМ. № 116. С. 72 (по подл.)
46 6.07.1546 жалованная данная, тарханно-несудимая, односрочная и проезжая казначей И.И. Третьяков Вологодская Глубокоезерская пустынь РИБ. Т. 32. Архив П. М. Строева. Пг., 1915. № 160. Стб. 278–280 (по списку начала XVII в.)
47 6.08.1546 жалованная казначей И.И. Третьяков Симонов м-рь АФЗХ /АМСМ. № 82. С. 95 (по подл.)
48 5.10.1546 жалованная тарханно-несудимая, заповедная казначеи И.И. Третьяков и Ф.И. Сукин Симонов м-рь АФЗХ /АМСМ. № 83. С. 95–97 (по подл.)
49 18.12.1546 указная казначеи И.И. Третьяков и Ф.И. Сукин белозерцы Олферко Анисимов «с товарищи» РИБ. Т. 32. № 163.Стб. 284–286 (по списку XVI в.)
50 30.01.1547 жалованная данная, обельно-несудимая, заповедная и проезжая казначеи И.И. Третьяков и Ф.И. Сукин Вассианова Строкинская пустынь АИ. Т. I. № 147. С. 212–215 (по подл.)
51 26.03.1547 жалованная тарханно-проезжая казначей Ф.И. Сукин Троицкий Белопесоцкий м-рь РГАДА. Ф. 281. Кашира. № 7/5769. Подл.
52 27.03.1547 жалованная дворецкий Д.Р. Юрьев Спасский Ярославский м-рь ИАЯСМ. № XIV. С. 14 (по списку XVIII в.)
53 28.06.1547 жалованная заповедная дворецкий Данило Романович [Юрьев] Троице-Сергиев м-рь ОР РГБ. Ф. 303.Кн. 527. № 295.Л. 260 об. — 261 (список XVII в.)
54 2.09.1547 жалованная тарханно-оброчная, несудимая и заповедная «Приказал Долмат Федоровичь Карпов» (возможно, относится к подтверждению 1548 г.) Никольский Песношский м-рь Калайдович К.Ф . Историческое и топографическое описание… монастыря св. чуд. Николая, что на Пешноше. М., 1837.С. 116–122. № IV (по подл.)
55 15.10.1547 жалованная несудимая дворецкий Данило Романович [Юрьев] попы и дьяконы дворцовых сел АИ. Т. I. № 149.С. 216–217 (по подл.)
56 28.10.1547 жалованная несудимая «приказал Андрей (?!) Ивановичь Третьяков да Федор Ивановичь Сукин» Торопецкий Троицкий м-рь РГИА. Ф. 834. Оп. 3.№ 1919. Л. 20–20 об. Список XVIII в.
57 20.11.1547 жалованная заповедная дворецкий Данило Романович [Юрьев] Саввин-Сторожевский м-рь ССМ. М., 1992. № 14. С. 21–22 (по подл.)
58 11.12.1547 указная дворецкий В.М. Юрьев Симонов м-рь АФЗХ /АМСМ. № 86. С. 99 (по списку XVII в.)
59 6.04.1548 жалованная данная, тарханно-несудимая, односрочная и заповедная казначеи И.И. Третьяков и Ф.И. Сукин Троице-Сергиев м-рь Сб. ГКЭ. Т. II. Прил. № 118 а . Стб. 827–829 (по подл.)
60 3.07.1548 жалованная, данная, обельно-несудимая и заповедная казначей Ф.И. Сукин Кирилло-Белозерский м-рь Архив СПб. ИИ. Кол. 41. Оп. 1. Д. 64. Подл.
61 5.07.1548 жалованная тарханно-несудимая и заповедная рязанский дворецкий П.В. Морозов Глушицкий м-рь Амвросий . История… Ч. III. С. 714–723. № VIII (по подл.)
62 15.07.1548 жалованная подтвердительная данная, тарханно-несудимая, заповедная и тарханно-проезжая боярин и дворецкий Д.Р. Юрьев Корнильев Спасо-Преображенский м-рь Ярославские ЕВ. 1894. Часть неофиц. № 52. Стб. 817–822 (по списку?)
63 27.08.1548 жалованная несудимая и односрочная казначеи И.И. Третьяков и Ф.И. Сукин Важский Богословский м-рь ДАИ. Т. I. СПб., 1846. № 44. С. 60–62 (по подл.)
64 4.11.1548 указная окольничий и дворецкий Ф.Г. Адашев. Скрепа: «диак Постник Путятин» Троице-Сергиев м-рь АГР. Т. I. № 62.С. 114–115 (по подл.)
65 30.11.1548 жалованная подтвердительная тарханно-проезжая и ружная боярин и дворецкий Д. Р. Юрьев Троицкий Данилов Переславский м-рь ААЭ. Т. I. № 222.С. 211–212 (по подл.)

Показательно, что, хотя все официальные документы выдавались от имени великого князя (в ту пору несовершеннолетнего), для нормального функционирования бюрократической системы вовсе не требовалось его фактического участия в ведении дел. Из 65 случаев, когда нам известно, кто именно распорядился выдать грамоту, лишь в двух зафиксировано приказание самого государя (табл. 2, строки 38 и 42). На жалованной грамоте Антониеву-Сийскому монастырю от 6 февраля 1545 г. (дошедшей до нас в копии конца XVI — начала XVII в.) была сделана помета: «А приказа ся нову грамоту дати сам князь великий». Можно предполагать, правда, что и в этом случае решение было подсказано 14-летнему государю присутствовавшими при этом опытными администраторами — дьяком Истомой Ноугородовым (его имя также значилось на обороте грамоты) и, вероятно, казначеем (И. И. Третьяковым?): в тексте грамоты пункт о подсудности грамотчика сформулирован так: «…а кому будет чего искати на игумена Онтония з братьею и на их слугах и на крестианех… он бь[е]ть челом мне, великому князю, на них или нашему казначию», и далее: «…а сужу их яз, княз великий, или нашь казначей». Тем не менее факт участия «самого» юного государя в процедуре выдачи жалованной грамоты показался дьякам достойным особого упоминания.

Второй подобный случай относится к 20 декабря 1545 г.: на выданной в этот день жалованной обельно-несудимой грамоте Троице-Сергиеву монастырю имелась помета, воспроизведенная в списках XVII в. (подлинник грамоты не сохранился): «приказал князь великий».

Еще более редкая помета читается на обороте жалованной грамоты переславскому Троицкому Данилову монастырю от 27 мая 1540 г., сохранившейся в подлиннике: «приказали дати все бояре». Эта надпись отражает отмеченную в предыдущих главах общую тенденцию к принятию коллегиальных решений в форме «приговора всех бояр», получившую развитие с начала 1540-х гг. в обстановке яростной борьбы при дворе между представителями различных княжеских и боярских кланов: никто из них не мог добиться подавляющего перевеса над соперниками, что подталкивало придворную верхушку к поиску компромисса. В административно-хозяйственной сфере, к которой относилась выдача грамот, указанная тенденция проявилась в незначительной мере — помета на грамоте 1540 г. остается единственной в своем роде, — однако в сфере суда и во внешней политике коллегиальные решения получили значительное распространение (подробнее о генезисе и развитии формулы «приговор всех бояр» пойдет речь в следующей главе).

Несколько грамот было выдано по приказу одного из бояр (кн. И. В. Шуйского, кн. П. И. Репнина-Оболенского: см. строки 1, 5, 6, 11, 29 в табл. 2), но, судя по имеющимся данным, обычный порядок был иным: в абсолютном большинстве известных нам случаев (56 из 65) грамоты были выданы по распоряжению дворецких или казначеев. Именно дворцовое ведомство и Казна были тем местом, куда сходились нити судебного и административно-хозяйственного управления страной. Отдельные территории находились в ведении областных дворцов (тверского, дмитровского, углицкого, рязанского, новгородского). Пометы на жалованных и указных грамотах 30–40-х гг. XVI в. служат прекрасным источником для изучения персонального состава дворецких и казначеев, дополняя сведения по этой проблеме, имеющиеся в научной литературе. Так, выясняется, например, что в ноябре 1543 г. обязанности казначеев исполняли совместно И. И. Третьяков и И. П. Головин (табл. 2, строки 30, 31). Новым является и упоминание в сентябре 1544 г. И. С. Воронцова в качестве тверского дворецкого (там же, строка 35) — ранее имевшиеся сведения о его пребывании в этой должности относились только к 1545 г. Важно и ранее не известное указание на дворечество И. И. Хабарова (уже с боярским чином!) в марте 1546 г. (там же, строка 44).

Приведенными фактическими данными отнюдь не ограничивается значение анализируемых помет как источника по истории центрального управления 30–40-х гг. XVI в. Их информативная ценность существенно повышается при сопоставлении со статьями формуляра грамот, на обороте которых они были сделаны. Особенно интересные результаты дает изучение несудимых грамот с дорсальными надписями указанного типа. Формуляр несудимых грамот обычно содержал статью о подсудности грамотчика только суду великого князя (царя) или — далее возможны варианты — боярина введенного, дворецкого, казначея или иного высокого должностного лица. Логично предположить, что между формулировкой этой статьи в грамоте и содержанием сделанной на ее обороте пометы о том, кто именно приказал ее выдать, должна была существовать взаимосвязь. Для проверки этого предположения выберем из табл. 2 информацию, относящуюся к несудимым грамотам, и сопоставим ее с формулировками статьи о подсудности грамотчика в тексте этих грамот. Результаты этого сопоставления отражены в табл. 3.

Таблица 3.

Юрисдикция дворцовых чинов (по жалованным несудимым грамотам 30–40-х гг. XVI в.)

№ п/п Дата Грамотчик Кому подсуден грамотчик (статья формуляра) Кто приказал выдать грамоту (помета на обороте) № строки в табл. 2
1 янв. 1535 Троицкий Махришский м-рь «сужу яз сам, князь великий, или мой боярин введеной» боярин кн. И.В. Шуйский 1
2 4.11.1535 Симонов м-рь «сужу яз, князь великий, или мой дворетцкой» дворецкий кн. И.И. Кубенский 2
3 13.08.1538 введенный дьяк Иван Шамский «сужу яз, князь великий, или мой боярин введеной» боярин кн. И.В. Шуйский 5
4 13.07.1539 Вологодский Комельский м-рь «сужу яз, князь великий, или наш дворецкой» дворецкий Иван Михайлович [Юрьев] 7
5 27.05.1540 Троицкий Данилов м-рь – [1390] «приказали дати все бояре» 14
6 2.02.1541 Соловецкий м-рь «сужю яз, князь великий, или мой боярин введеный» казначей И.И. Третьяков 18
7 4.03.1541 Никольский Двинский м-рь «сужю яз, князь великий, или нашь казначей» казначей И.И. Третьяков 19
8 21.03.1541 Евфимьева пустынь «сужу яз, князь великий, или мой дворетцкой» боярин и дворецкий кн. И.И. Кубенский 20
9 янв. 1542 Серпуховский Высоцкий м-рь «сужу яз, князь великий, или мой дворецкой» боярин и дворецкий кн. И.И. Кубенский 23
10 16.02.1542 жители вол. Кереть и Ковда суд «на Москве перед нашим казначеем» казначей И.И. Третьяков 24
11 окт. 1542 Николаевский Корельский м-рь «сужу яз, князь великий, или наш казначей» казначей И.И. Третьяков 27
12 16.03.1543 Троицкий Махришский «сужу яз, князь великий, или мой боярин введеной, у которого будет матери моей великой княгини дворец в приказе» боярин князь П.И. Репнин-Оболенский 29
13 март 1544 Каргопольский Челменский м-рь «сужу аз, князь великий, или наш казначей» казначей И.И. Третьяов 33
14 20.04.1544 крестьяне дворцового с. Андреевского попрошатаев велено ставить перед «дворецким дмитровским, у кого будет Дмитров в приказе» окольничий и дворецкий дмитровский В.Д. Шеин 34
15 1.09. 1544 Троицкая Ионина пустынь «сужу яз, князь великий, или мой дворецкой тферской, у кого будет Романов и Пошехонье в приказе» боярин и тверской дворецкий И.С. Воронцов 35
16 февр. 1545 (?) Двинский Михаило-Архангельский м-рь «сужу яз, князь великий, или наш казначей» казначей И.И. Третьяков 37
17 6.02.1545 Антониев Сийский м-рь «сужу их яз, княз великий, или нашь казначей» «А приказа ся нову грамоту дати сам князь велики» 38
18 6.07.1546 Вологодская Глубокоезерская пустынь «сужу яз, князь великий, или мой дворецкой» казначей И.И. Третьяков 46
19 5.10.1546 Симонов м-рь «сужу яз, князь велики, или нашь дворецкой» казначеи И.И. Третьяков и Ф.И. Сукин 48
20 30.01.1547 Вассианова Строкинская пустынь «сужю яз, великий царь и государь, или наши казначеи» казначеи И.И. Третьяков и Ф.И. Сукин 50
21 15.10.1547 попы и дьяконы дворцовых сел «сужу яз, царь и великий князь, или мой дворецкой Болшего дворца» дворецкий Данило Романович [Юрьев] 55
22 28.10.1547 Торопецкий Троицкий м-рь «приказал Андрей (?) Ивановичь Третьяков да Федор Ивановичь Сукин» 56
23 6.04.1548 Троице-Сергиев м-рь «сужю яз сам, царь и государь и великий князь, или мои казначеи» казначеи И.И. Третьяков и Ф.И. Сукин 59
24 3.07.1548 Кирилло-Белозерский м-рь казначей Ф.И. Сукин 60
25 5.07.1548 Глушицкий м-рь «сужу яз сам, царь и великий князь, или мой дворецкой рязанской, у кого будет Вологда в приказе» рязанский дворецкий П.В. Морозов 61
26 15.07.1548 Корнильев Спасо-Преображенский м-рь «сужу их яз, царь и великий князь, или мой дворетцкой» боярин и дворецкий Д.Р. Юрьев 62
27 25.08.1548 Важский Богословский м-рь «их судят на Москве наши казначеи» казначеи И.И. Третьяков и Ф.И. Сукин 63

Как видим, между пунктом о подсудности грамотчика и статусом должностного лица, приказавшего выдать грамоту, действительно существовала взаимосвязь. В грамотах, выданных по распоряжению боярина кн. И. В. Шуйского, судьей высшей инстанции именуется, наряду с самим великим князем, боярин введенный. Если же грамота выдана по приказу дворецкого кн. И. И. Кубенского, то в той же формуле вместо боярина введенного фигурирует дворецкий. Аналогичные изменения претерпевает эта клаузула в случае, если грамоту выдал казначей; причем если в выдаче грамоты участвовали два казначея (И. И. Третьяков и Ф. И. Сукин), то и в самой грамоте в соответствующем месте употребляется множественное число: «сужю яз сам, царь и государь, и великий князь, или мои казначеи».

Так же чутко реагирует формуляр на появление в качестве «приказчиков» грамоты дворецких областных дворцов (тверского, дмитровского, рязанского). Например, в тарханно-несудимой грамоте, выданной 5 июля 1548 г. Глушицкому Вологодскому монастырю по приказу рязанского дворецкого П. В. Морозова, в пункте о подсудности грамотчика говорится: «А кому будет чего искати на игумене с братиею и на их приказщикех и на крестьянех, ино их сужу яз сам, царь и великий князь, или мой дворецкой рязанской, у кого будет Вологда в приказе». (Действительно, как уже давно установлено исследователями, Вологда находилась в ведении дворецкого Рязанского дворца.) А в жалованной несудимой грамоте Троицкой Иониной пустыни на земли в Романовском и Пошехонском уездах, выданной 1 сентября 1544 г. по распоряжению тверского дворецкого И. С. Воронцова, та же статья звучала следующим образом: «А кому будет чего искати на строителе Ионе з братьею и на их слугах и на крестьянех, ино их сужу яз, князь великий, или мой дворецкой тферской, у кого будет Романов и Пошехонье в приказе. А кому будет до строителя и до старцов и до слуг и до крестьян монастырских каково дело, те люди по них посылают моих приставов дворцовых недельщиков Тферскаго дворца…»

Обращение к формуляру грамоты позволяет в ряде случаев уточнить статус лица, приказавшего ее выдать. А. А. Зимин полагал, что в 1535–1538 гг. углицким и калужским дворецким был боярин кн. И. В. Шуйский: основанием для этого вывода ученому послужил факт выдачи Шуйским грамот на территории, входившие в Углицкий дворец. Между тем, как уже говорилось выше, в грамотах, выданных по его приказу в январе 1535 г. и августе 1538 г., судьей высшей инстанции назван боярин введенный, а не дворецкий (см. строки 1 и 3 в табл. 3). Таким образом, нет никаких оснований считать, что кн. И. В. Шуйский исполнял обязанности углицкого дворецкого; к тому же этот чин явно был слишком низким для боярина и представителя знатнейшего княжеского рода, каковым был князь Иван Васильевич.

Итак, можно утверждать, что по общему правилу некоторые пункты формуляра (в частности, пункт о подсудности грамотчика) видоизменялись в зависимости от того, в чьей юрисдикции находился грамотчик; эту ведомственную принадлежность и фиксировали известные нам пометы на оборотах грамот. Встречаются, однако, и исключения из этого «правила», впрочем, немногочисленные (см. строки 6, 18 и 19 в табл. 3). Например, согласно помете на обороте тарханно-несудимой грамоты Соловецкому монастырю от 2 февраля 1541 г., грамоту приказал выдать казначей И. И. Третьяков, а в самом документе пункт о подсудности грамотчика изложен без учета этого обстоятельства: «…а кому будет чего искати на игумене з братьею, ино их сужю яз, князь великий, или мой боярин введеной». Однако это видимое противоречие объясняется просто: грамота 1541 г., как явствует из ее текста, была дана от имени Ивана IV по челобитью игумена Алексея с братией «по тому ж, какова у них была грамота жаловалная отца нашего великого князя Василья Ивановича всеа Русии». Эта последняя подробно пересказывается в тексте нового документа, включая и пункт о суде: «…а кому будет чего искати на соловетцком игумене з братьею, ино их судил отец наш князь великий Василей Иванович всеа Русии или его боярин введеной». Таким образом, вероятнее всего, новая грамота была механически переписана со старой, и пункт о подсудности грамотчика остался без изменений.

Сложнее объяснить, почему грамоты, выданные в 1546 г. казначеем И. И. Третьяковым вологодской Глубокоезерской пустыни, а также им и Ф. И. Сукиным — Симонову монастырю, содержат указание на суд дворецкого (стр. 18, 19 в табл. 3). Были ли и эти два случая следствием ошибки подьячих, механически переписавших соответствующие пункты формуляра с прежних грамот, или имело место вмешательство казначеев в юрисдикцию дворецкого, — неясно (к этому вопросу мы вернемся в 9-й главе).

Несмотря на иногда встречающиеся отдельные нестыковки между текстом документов и содержанием дорсальных надписей, сам принцип выдачи грамот по ведомственной принадлежности (территориальной, служебной и т. п.) сомнений не вызывает. А то обстоятельство, что, как было показано выше, ведомственная принадлежность отражалась в формуляре грамот, дает исследователям ключ к определению «авторства» даже тех документов, которые не имеют помет на обороте. Ведь выявленные нами 65 грамот с дорсальными надписями «приказного» типа — это лишь небольшая часть из 571 известной ныне жалованной и указной грамоты 30–40-х гг. XVI в. Если же удается обнаружить в формуляре грамоты следы ее ведомственной принадлежности, то можно попытаться установить, по чьему приказу она была выдана, даже не имея «подсказок» в виде соответствующих дорсальных надписей.

Так, например, в жалованной грамоте Троицкому Усть-Шехонскому монастырю от 3 февраля 1539 г. в обычной клаузуле о подсудности грамотчика говорится: «А кому будет на том игумене и на старцех и на их приказчикех чего искати, и в том их сужю яз, князь велики, или наш дворецкой Большаго дворца». На этом основании можно с большой долей уверенности утверждать, что грамоту приказал выдать дворецкий Большого дворца кн. И. И. Кубенский, занимавший тогда эту должность. Аналогично решается вопрос о том, кем была выдана жалованная грамота Соловецкому монастырю от 24 ноября 1547 г.: поскольку в тексте употреблена формула «сужю яз, царь и государь и великий князь, или наши казначеи», то, вероятнее всего, грамота была выдана по распоряжению казначеев И. И. Третьякова и Ф. И. Сукина (их имена значатся на обороте нескольких других грамот 1547 г., см. строки 20, 22 в табл. 3).

Суммируя сделанные выше наблюдения, следует подчеркнуть исключительную ценность лицевых и дорсальных помет на грамотах 30–40-х гг. XVI в. В сочетании с формулярным анализом изучение этих надписей дает исследователям очень важную информацию по истории внутреннего управления Русского государства. В перспективе было бы полезно составить общий каталог помет на великокняжеских и царских грамотах, выдававшихся на протяжении всего XVI столетия.

 

4. Путная печать Ивана IV

Наряду с формуляром и сохранившимися на грамотах канцелярскими пометами ценную информацию по интересующей нас теме содержат печати. Возможности их использования при изучении внутреннего управления эпохи «боярского правления» хорошо видны на примере одного малоизвестного эпизода из истории русской дипломатики и сфрагистики: речь пойдет о так называемых «путных» печатях 40-х гг. XVI в.

Изучая официальные акты 1534–1548 гг., я обратил внимание на необычную фразу в конце некоторых грамот. Так, в жалованной грамоте Ивана IV игумену Троице-Сергиева монастыря Никандру на безмытную торговлю в г. Переславле крестьян монастырского села Нового (Ростовского уезда) от 5 октября 1543 г. сказано: «К сей грамоте яз, князь великий, велел и печать свою путную приложити». В известных мне более ранних документах выражение «путная печать» не встречается. Необычно и то, что упомянутая жалованная грамота скреплена не красновосковой печатью, как это было принято в XVI в. для этого типа документов, а желтовосковой. Вот как издатели «Актов исторических» описали эту печать: «…приложена небольшая желтовосковая печать, на которой приметен стоящий человек с простертой рукою; надпись кругообразная стерлась, и печати уцелел только отрывок». Обращение к подлиннику ничего не прибавляет к этому описанию: за прошедшие с момента издания грамоты сто шестьдесят с лишним лет сохранность печати только ухудшилась.

Следующее по времени упоминание путной печати относится к марту 1544 г., когда троицкому игумену Никандру была выдана великокняжеская жалованная льготная грамота по случаю постройки вокруг монастыря каменной ограды. Поскольку грамота сохранилась только в списках XVII в., каким было изображение на печати, мы не знаем; известно только, что печать была «на черном воску». Путная печать была приложена также к жалованной несудимой грамоте Ивана IV от 1 августа 1544 г., и вновь ее получателем был Троице-Сергиев монастырь. Как и в предыдущем случае, судить о внешнем виде печати мы не можем: грамота сохранилась только в списках.

Путной печатью была скреплена и грамота на беспошлинный провоз монастырских запасов, которой Иван IV пожаловал 15 марта 1545 г. троицкого игумена Никандра. Хотя эта грамота дошла до нас в подлиннике, но печать не сохранилась: остался только след черного воска.

Зато на основании упомянутых четырех грамот можно предложить правдоподобное объяснение самому термину «путная печать»: для этого нужно обратить внимание на место издания документов. Первая из интересующих нас грамот — от 5 октября 1543 г. — «писана на Волоце»; вторая (от 17 марта 1544 г.) «писана у Троицы в Сергиеве монастыре»; там же, «у Троицы в Сергееве монастыре», написаны третья (от 1 августа 1544 г.) и четвертая (от 15 марта 1545 г.) грамоты. Важно, что все эти документы были выданы не в Москве. Таким образом, можно предположить, что путная печать была атрибутом походной канцелярии Ивана IV: в частности, она сопровождала государя во время поездок на богомолье, в данном случае — в Троице-Сергиев монастырь.

Это предположение подтверждается при обращении к следующему документу — жалованной обельно-несудимой и заповедной грамоте, которую Иван IV, находясь «у Троицы в Сергиевом монастыре», выдал 3 октября 1546 г. игумену Ионе. Печать, названная «путной», на подлиннике грамоты не сохранилась: остался только ее след, позволяющий судить о том, что печать, видимо, была черновосковой. В данном случае известно и имя дьяка, выдавшего грамоту: на склейке имеется надпись: «дьяк Василей Григорьев», — речь идет о Василии Григорьевиче Захарове Гнильевском.

19 ноября 1546 г., во время пребывания государя в Великом Новгороде, была выдана еще одна льготная грамота игумену Троице-Сергиева монастыря Ионе. В конце документа сообщается о его скреплении путной печатью; остатки этой черновосковой печати сохранились до нашего времени, но изображение уже невозможно различить.

В декабре 1547 г., когда царь находился во Владимире, он выдал две жалованных тарханно-несудимых грамоты игумену Троице-Сергиева монастыря Ионе; обе были запечатаны путной печатью (в настоящее время сохранились только обломки черновосковых печатей).

29 января 1548 г. Иван IV, находившийся тогда в Нижнем Новгороде, вновь пожаловал троицкого игумена Иону «з братьею», выдав им тарханно-несудимую грамоту на монастырские дворы с варницами в г. Балахне. Грамота была скреплена путной печатью, которая, в отличие от всех упомянутых ранее, дошла до нас в хорошем состоянии. На прикладной овальной черновосковой печати (2,2 х 2,8 см) изображен в профиль, вправо, обнаженный мужчина, который держит левую руку на бедре, а правой опирается на некий предмет, похожий на дерево (этот предмет виден нечетко, так как правый край печати обкрошился). Очевидно, при изготовлении матрицы этой печати была использована вправленная в перстень античная гемма: подобные печати были широко распространены в Северо-Восточной Руси XIV–XV вв. и в Московском государстве XVI–XVII вв.

Нельзя не заметить особого благоволения юного Ивана IV и его советников к обители святого Сергия в 1540-х гг.: монастырские власти неоднократно пользовались пребыванием государя «у Троицы» для получения жалованных грамот (17 марта и 1 августа 1544 г., 15 марта 1545 г., 3 октября 1546 г.); они же подавали челобитья Ивану IV во время его поездок в другие места: на Волок (5 октября 1543 г.), в Великий Новгород (19 ноября 1546 г.), Владимир (24 декабря 1547 г.), Нижний Новгород (29 января 1548 г.) — и сразу получали просимое, не дожидаясь возвращения государя в столицу.

Впрочем, еще один имеющийся в нашем распоряжении документ показывает, что иногда и другие челобитчики в подобной ситуации добивались немедленного удовлетворения своих просьб. Так, 18 февраля 1548 г. во Владимире Иван IV выдал льготную грамоту с освобождением от всех пошлин на три года архимандриту Муромского Борисоглебского монастыря Семиону «з братьею», жаловавшимся на разорение от казанских татар и царских сборщиков податей. К грамоте была приложена путная печать, до нашего времени не сохранившаяся.

Всего за 1543–1548 гг. удалось выявить десять жалованных грамот, скрепленных путной печатью. Не исключено, что в результате дальнейших архивных поисков число известных нам подобных документов возрастет, однако уже сейчас можно утверждать, что путная печать характерна именно для 40-х гг. XVI в.; в последующую эпоху распространения она не получила.

Размышляя о причинах этого феномена периода «боярского правления», можно указать на участившиеся с 1543 г. поездки юного государя по стране, что давало челобитчикам шанс добиться быстрого решения своего дела путем личного обращения к монарху, избегнув тем самым уже получившей печальную известность московской волокиты.

Приведенный материал позволяет сделать ряд наблюдений о канцелярской практике описываемого времени. Прежде всего можно прийти к выводу о том, что хранившаяся в казне государственная печать, которой скреплялись наиболее важные документы, включая жалованные грамоты, по-видимому, из Москвы не вывозилась. Именно поэтому дьяки, сопровождавшие великого князя (а с 1547 г. — царя) в поездках, попытались найти ей замену в виде «путной», т. е. походной печати.

В этой связи следует отметить, что, по наблюдениям западных медиевистов, пребывание монарха в том самом месте и в тот самый день, которые обозначены в дате изданной от его имени грамоты, — это архаическая черта средневековой администрации, связанная с личным характером королевской власти. Людовик Святой (1226–1270) действительно находился там и тогда, где и когда издавались его эдикты и другие акты; при Филиппе Красивом (1285–1314) это уже не было правилом.

Было бы интересно провести аналогичное исследование на русском материале и выяснить, когда фактическое местонахождение государя перестало строго соответствовать месту выдачи его грамот. Можно заметить, например, что уже с начала XVI в., когда установился обычай указывать в дате грамоты не только год, но и место ее выдачи, в качестве такового, как правило, называется Москва. Достаточно сказать, что все жалованные грамоты, полученные Троице-Сергиевым монастырем от великого князя Василия III (1506–1533), были выданы в Москве. На этом фоне девять троицких грамот, которые в 1540-е гг. были пожалованы монастырю Иваном IV во время его пребывания в этой обители, а также в Великом Новгороде, Владимире и Нижнем Новгороде, выглядят явной аномалией.

Есть, однако, основания утверждать, что и в 40-е гг. XVI в. выдача грамот государем во время его поездок по стране являлась исключением из правила — исключением, которое делалось для тех или иных челобитчиков. Нормальный же порядок заключался в том, что жалованные грамоты, скрепленные, как полагалось, красновосковой печатью, выдавались в Москве — даже в тех случаях, когда великого князя в столице не было.

Так, 4 октября 1543 г., т. е. накануне появления первой известной нам жалованной грамоты за путной печатью, выданной игумену Троице-Сергиева монастыря Никандру, троицкие власти получили другую жалованную грамоту (на соляные варницы): она была выдана в Москве (в отсутствие великого князя, находившегося тогда на Волоке) и скреплена красновосковой печатью. Три года спустя, 3 октября 1546 г., Иван IV, находясь «у Троицы», пожаловал игумена Иону, который получил грамоту за путной печатью, а накануне, 2 октября, в Москве была выдана жалованная грамота Л. П. Поликарпову: подлинник ее дошел до нашего времени, и на нем можно видеть красновосковую печать. 5 октября того же года получил жалованную грамоту московский Симонов монастырь. Место ее выдачи в самом документе (мы располагаем его подлинником) не указано, но сохранился обломок красновосковой печати, а на обороте читаются имена казначеев И. И. Третьякова и Ф. И. Сукина (см. выше табл. 2, строку 48): очевидно, как справедливо предположил С. М. Каштанов, грамота была выдана казначеями в столице, в отсутствие Ивана IV. Тот же исследователь обратил внимание на то, что в июне — августе 1546 г., когда великий князь находился в Коломне, грамоты от его имени выдавались в Москве.

Использование путных печатей так и осталось кратковременным «экспериментом»; дальнейшего распространения эта практика не получила. Во второй половине XVI в., судя по опубликованным документам, грамоты выдавались только в столице, хотя цари (как, например, Иван Грозный в годы опричнины) не раз на длительный срок покидали ее пределы. В самом конце XVI столетия в заключительной части некоторых грамот появляется указание на их выдачу «в царствующем граде Москве»: тем самым за столицей окончательно был закреплен статус средоточия власти и единственного места, откуда могли исходить законные акты.

Так история о путных печатях, которая на первый взгляд может показаться лишь любопытным, но малозначительным казусом, в более широком контексте предстает весьма важным и показательным эпизодом в длительном процессе централизации и деперсонализации власти, ее отделения от личности государя.

 

Глава 8

Функции государя и его советников в управлении страной

 

1. Прерогативы монарха

Политический кризис 30–40-х гг. XVI в., ключевые события которого были рассмотрены в первой части книги, высветил некоторые характерные черты русской монархии того времени и, в частности, показал действительную роль государя в функционировании политической системы страны. Выяснилось, что некоторые функции являлись неотъемлемыми прерогативами великого князя и, в случае его малолетства и фактической недееспособности, не могли быть переданы даже матери государя, не говоря уже о других лицах, претендовавших на регентство. К числу таких прерогатив в первую очередь относилось представительство страны во внешнеполитической сфере, ведь по понятиям той эпохи государь олицетворял собой государство.

Как было показано выше, Иван IV уже с трехлетнего возраста был вынужден участвовать в утомительных для маленького ребенка посольских приемах. Его мать, великая княгиня Елена Васильевна, на подобных придворных церемониях, как правило, не присутствовала (во всяком случае, ее присутствие не зафиксировано в посольских книгах 1530-х гг.). Единственное исключение — устроенный Еленой на своем дворе прием в январе 1536 г. бывшего казанского хана Ших-Али (Шигалея) — только подтверждает это правило.

После смерти матери роль юного государя во внешнеполитических делах принципиально не изменилась: она по-прежнему сводилась к участию в посольских приемах, но по мере того, как царственный отрок взрослел, его общение с иностранными послами становилось более продолжительным, а формы этого общения — более разнообразными. В начале сентября 1538 г. крымский посол Дивей-мурза «с товарищи» во время аудиенции у Ивана IV был пожалован дорогой тканью («платном»), но «ести их князь велики не звал — того деля, что еще у него стол не живет». А чуть более полугода спустя, 4 мая 1539 г., встречаем едва ли не первую запись в посольской книге о данном государем обеде («столе») в честь ханского посла Сулеша: во время пира «князь велики к бояром колача послал с кравчим, а Сулешу в ту же пору подал из своих рук…».

Переговоры с посланцем хана Сахиб-Гирея Сулеш-мурзой в мае 1539 г. примечательны еще и тем, что тогда же, по-видимому, впервые послы услышали довольно продолжительные речи самого государя (разумеется, не приходится сомневаться в том, что их содержание было продиктовано Ивану его взрослыми и искушенными в дипломатии советниками). Так, 16 мая во время аудиенции в кремлевских палатах великий князь «сам говорил» послу: «Сулеш-мырза! Посылали есмя с тобою говорити бояр своих, которые слова в шертной грамоте непригожие были, а иные многие убавлены слова; и ты те слова из шертной грамоты выставил и грамоту еси шертную велел переписати цареву бакшею слово в слово, какова грамота шертная Менли-Гиреева царева у отца нашего, у великого князя Василья; и правду еси нам учинил. Ино то делаешь гораздо, что брату нашему и нам служишь прямо».

Два дня спустя великий князь в присутствии крымского посла «учинил правду», т. е. скрепил крестоцелованием договор (шертную грамоту) с ханом. Церемония сопровождалась краткой речью государя: «Целую яз крест к брату своему к Саиб-Гирею царю на сей шертной грамоте, на том, как в сей шертной грамоте писано — по тому ему хотим и правити, и в дружбе и в братстве в крепком хотим с ним быти». В тот же день состоялся пир, после которого Иван IV, встав из-за стола, вновь произнес речь: «Сулеш-мырза! Межи нас з братом нашим с Саиб-Гиреем царем доброе дело, дал Бог, поделалося. Дай Бог, брат наш здоров был, а мы здес(ь) на своем государьстве здоровы были. Хотим брата своего чашу подати». «И подавал князь велики цареву чашу, — говорится далее в посольской книге, — да сам, выпив чашу, да подал Сулешу; а после того бояром подавал чашу». Пожаловав посла серебряным ковшом с медом, государь отпустил его на подворье: на этом церемония закончилась.

Читая приведенные строки, можно невольно забыть о том, что юному Ивану IV, произносившему положенные по протоколу речи и поднимавшему заздравную чашу в честь своего «брата» — крымского хана, еще не было в ту пору и девяти лет. Все ритуалы, предусмотренные русским посольским обычаем, он исполнял уже в полном объеме, без какой-либо скидки на возраст. Но современники прекрасно понимали разницу между представительскими функциями и реальным принятием важных решений. Когда тот же Сулеш-мурза во время своей очередной миссии в Москве добивался отпуска в Крым, он попросил встречи с кн. И. В. Шуйским и 20 октября 1539 г. был принят могущественным боярином на его дворе.

В 40-е гг. XVI в., когда великий князь надолго оставлял свою столицу, оперативное руководство внешнеполитическими делами, как явствует из сохранившихся посольских книг, находилось в руках бояр. Они получали все донесения, приходившие на имя Ивана IV, и принимали прибывавших иностранных гонцов; после ознакомления с корреспонденцией копии грамот посылались великому князю. Но бояре не только информировали государя о происходивших событиях: они самостоятельно принимали необходимые меры, не дожидаясь указаний от великого князя и будучи, очевидно, уверены, что все предпринятые ими шаги будут одобрены Иваном IV.

Так, весной 1544 г., когда великий князь находился на богомолье в Никольском монастыре на Угреше, бояре занимались подготовкой пограничного съезда русских и литовских представителей («судей») для размежевания спорных земель в районе Себежа: «И мы, государь, — докладывали они Ивану IV, — судьям твоим Михайлу Карамышеву да Ширяю Грибакину велели ехати на Себеж, а к твоим есмя, государь, воеводам на Себеж послали от тебя, государя, грамоту, а велели им себежских старожилцов и тех людей, которым твоим государевым людем учинилися обиды от литовских людей, и от которых от твоих государевых людей учинилися обиды литовским людем, держати их всех готовых» (выделено мной. — М. К.).

В цитируемой грамоте бояре почтительно испрашивали у своего государя дальнейших указаний по поводу проведения пограничного съезда, но при этом, что характерно, сами «подсказывали» нужное решение, подробно пересказывая ранее состоявшийся «приговор», в котором детально регламентировался порядок межевания спорных земель и удовлетворения накопившихся с обеих сторон «обид». По сути, от великого князя ожидалось лишь подтверждение заранее согласованного и подробно описанного плана действий, что и нашло отражение в вопросе: «И ныне, государь, как укажешь: по тому ли твоему государеву указу на Себеж послати твой государев наказ?» Едва ли на этот вопрос предполагался какой-то иной ответ, кроме утвердительного. Зато на волю Ивана IV (или, что более вероятно, сопровождавших его доверенных лиц) полностью отдавалось решение второстепенных проблем: «Да о том бы еси, государь, указал: где сьезду быти, блиско ли Себежа, или где подале Себежа, где будет пригоже, и колким [скольким. — М. К.] детем боарским быти на сьезде с твоими государевыми судиями…»

Пройдут годы, и личность грозного царя наложит явственный отпечаток на внешнюю политику России второй половины XVI в., но в период «боярского правления» влияние самого монарха на выработку дипломатических и военных решений было совершенно незаметно. Постепенно освоив к восьмилетнему возрасту условности придворного этикета и посольских обычаев, юный государь ими и ограничивался.

* * *

Другой прерогативой монарха, которую особенно четко высветил политический кризис 30–40-х гг. XVI в., была его роль верховного арбитра по отношению к придворной элите. Именно от государя зависело сохранение или изменение сложившейся при дворе иерархии, возвышение одних семейств и опала других, а также урегулирование местнических конфликтов. Но, в отличие от внешнеполитического представительства, функция контроля за элитой требовала не ритуального присутствия монарха, а проявления его воли: следовательно, ее мог осуществлять только дееспособный государь. Именно потребность в верховном арбитре заставила бояр вручить бразды правления Елене Глинской, отстранив от власти назначенных Василием III душеприказчиков-опекунов.

Хотя полномочия «государыни великой княгини», как я старался показать, не были безграничны, но все же придворной аристократии пришлось, стиснув зубы, ей подчиниться. После смерти Елены (возможно, насильственной) никакой общепризнанной верховной инстанции при дворе не осталось: «…бояре живут по своей воле, а от них великое насилье, а управы в земле никому нет, а промеж бояр великая рознь…» — так оценил ситуацию придворный архитектор Петр Фрязин, бежавший осенью 1538 г. в Ливонию. Попытки митрополитов Даниила и Иоасафа заполнить вакуум верховной власти и взять под свой контроль не только духовные, но и светские дела, были, как мы помним, решительно отвергнуты боярской верхушкой во главе с князьями Василием и Иваном Шуйскими, которые прибегли к насилию для низложения обоих церковных иерархов.

Фактическая недееспособность юного государя и невозможность найти ему какую-либо легитимную замену на роль верховного арбитра в придворной среде привели к резкому росту местнических дел начиная с 1539 г. Теми же причинами, что и расцвет местничества, объясняется, по-видимому, еще одно примечательное явление эпохи «боярского правления» — отсутствие крестоцеловальных и поручных записей, с помощью которых великие князья и цари гарантировали верность своих подданных. За период с декабря 1533 до декабря 1547 г. мы имеем только один документ такого рода: это уже известная нам крестоцеловальная запись кн. Андрея Старицкого на верность Ивану IV и его матери великой княгине Елене. 9 декабря 1547 г. датирована поручная запись по кн. И. И. Пронскому, взятая в связи с его неудавшейся попыткой побега. Характерно, что предыдущая дошедшая до нас поручная запись (по князьям И. М. и А. М. Шуйским) относится к июню 1528 г. Вполне понятно, что при боярах-правителях этот механизм контроля над лояльностью знати оставался без употребления.

Таким образом, внешнеполитическое представительство (и шире — олицетворение верховной власти как внутри страны, так и по отношению к соседним державам) и контроль над придворной элитой являлись двумя неотъемлемыми прерогативами государя, которые не могли быть переданы никому из его подданных. Что же касается других управленческих функций, то они, как будет показано далее в этой главе, вполне могли осуществляться и безличного участия великого князя.

 

2. Делегирование судебно-административных функций государя его советникам

Признаки делегирования судебной власти государя его советникам заметны еще в эпоху Ивана III. Первая статья Судебника 1497 г. начинается словами: «Судити суд бояром и околничим». В первой половине XVI в. состав великокняжеского суда расширился за счет дворецких и казначеев. Эти изменения нашли отражение в формуляре несудимых грамот, предоставлявших грамотчикам иммунитет от наместничьего суда и переносивших рассмотрение их дел сразу в суд высшей инстанции, в Москву. Как было показано в предыдущей главе, формулировка пункта о том, кому, помимо самого великого князя, подсуден грамотчик (введенному боярину, дворецкому или иному должностному лицу), зависела от того, кто приказал выдать эту грамоту.

Из известных на сегодняшний день 189 жалованных несудимых грамот 1534–1548 гг. в 83 грамотах судьей высшей инстанции наряду с великим князем (с 1547 г. — царем) назван его боярин введенный, в 61 грамоте — дворецкий (Большого дворца или областных дворцов), в 14 грамотах — казначей; другие варианты единичны (см.: Прил. III). О каких-либо статистических выводах при заведомой неполноте наших данных говорить, конечно, не приходится, но одна тенденция прослеживается достаточно отчетливо: десятки упоминаний дворецких и казначеев в формуляре несудимых грамот свидетельствуют о проникновении ведомственного начала в суд высшей инстанции.

Что касается судебной практики изучаемого времени, то имеющиеся в нашем распоряжении сведения очень немногочисленны, но некоторые наблюдения сделать все же позволяют (см. табл. 4).

Как видим, на практике суд высшей инстанции порой действительно вершил боярин (кн. И. В. Шуйский в 1534 г., кн. И. Ф. Овчина в 1537 г.: строки 3, 11 в табл. 4), но в большинстве известных нам случаев приговоры от имени великого князя были вынесены дворецкими или казначеями (Там же. Строки 1, 2, 4, 10, 14–23, 25, 26, 28–31). К сожалению, из-за неполноты и отрывочности сохранившихся данных мы не можем сказать, насколько отраженное в таблице частотное соотношение между судом бояр и судом дворецких и казначеев соответствовало реальному положению дел.

Но особый интерес представляют те случаи, когда в качестве судьи выступил сам великий князь (строки 5–9, 12, 13, 27), причем не может не вызвать удивления тот факт, что целый ряд подобных казусов пришелся на 1535–1536 гг.: неужели пяти- или шестилетний ребенок мог лично вершить правосудие? Остается предположить, что дело ограничивалось присутствием юного государя на слушании судебных дел: в этом случае его роль была столь же протокольно-ритуальной, как и во время посольских приемов.

Таблица 4.

Суд высшей инстанции по сохранившимся документам 30–40-х гг. XVI в.

№ п/п Дата приговора московского судьи Московский судья, которому было доложено дело Дата выдачи грамоты Заголовок грамоты Архивный шифр документа или публикация
1 11.02.1534 Дворецкий кн. И.И. Кубенский (доклад). Подпись дьяка Ф. Мишурина 1534[после 11.02] Правая и разъезжая грамота суда Ф.Г. Стогинина Ферапонтову м-рю по тяжбе с крестьянами Есюнинской вол. РИБ. Т. 32. № 131. Стб. 226–239
2 15.04.1534 Дворецкий кн. И.И. Кубенский. Подпись дьяка Ф. Мишурина 1534 [после 15.04] Правая грамота суда писца С.Г. Соловцова симоновскому приказчику Андрею по тяжбе Симоновского м-ря с великокняжескими крестьянами д. Великий Починок из-за спорных сенокосных лугов по р. Вексе АФЗХ/ АМСМ№ 46. С. 48–52
3 4.05.1534 Боярин кн. И.В. Шуйский. Подпись дьяка Тимофея Федорова сына Михайлова 4.05.1534 Правая грамота суда боярина кн. И. В. Шуйского игумену Троицкого Махрищского м-ря Ионе по тяжбе с Шарапом Семеновым сыном Баскакова и его сыновьями о сц. Полосине и д. Глинкове АЮБ. Т. I. СПб., 1857. № 52/IV. Стб. 172–192
4 [Ранее 10.07.1534] Дворецкий кн. И.И. Кубенский (упоминание о вынесенном им приговоре) 10.07.1534 Указная грамота Ивана IV в Галич С.Г. Соловцову об организации судебного поединка между людьми Т. Котенина и крестьянами Заболоцкой вол. АСЗ. Т. I. № 122.С. 96–97
5 [1534, сентябрь — 1535, август] Великий князь Иван Васильевич «всеа Русии» 1534, сентябрь — 1535, август Разъезжая судей А.С. Караулова и подьячего Я.С. Щелкалова земле Новодевичьего м-ря с. Бельского с дд. с землей Троице-Сергиева м-ря с. Сукромского с дд. АРГ/АММС. № 125.С. 294–298
6 26.02.1535 Великий князь Иван Васильевич «всея Русии». — Подпись дьяка Дурака Мишурина 26.02.1535 Докладной судный список, с доклада великому князю Ивану Васильевичу, суда данных судей Д.П. Бакина и 3. А. Руготина о спорной земле между поместьем толмача Григория Михайлова и селом Иевлевским Троице-Сергиева м-ря ОР РГБ.Ф. 303.Кн. 518.Л. 164–165 об., 339–339 об., 341–341 об. Список 30-х гг. XVI в.
7 1535, [апрель [1448] ] Великий князь Иван Васильевич «всеа Русии». — Подпись дьяка Дурака Мишурина 1535,[апрель — август] Правая грамота по докладному судному списку (с доклада великому князю Ивану Васильевичу) суда Григория Беберина, тиуна каширского наместника кн. И.Д. Пенкова, слуге Троицкого Белопесоцкого м-ря Софону Кириллову сыну по его тяжбе с людьми кн. И.А. Лапина о бое и грабеже АГР. Т. I.№ 45. С. 47–52
8 23.06.1535 Великий князь Иван Васильевич «всеа Русии». — Подпись дьяка Григория Дмитриева [Загряжского] 23.06.1535 Докладной судный список, с доклада великому князю Ивану Васильевичу, суда К.Л. Копытова и З.А. Руготина о спорной земле между поместьем В.Ф. Мансурова и троицким селом Присеки [1449] АГР. Т. I. № 44.С. 45–47
9 7.06.1536 Великий князь Иван Васильевич «всеа Русии». — Подпись дьяка Дурака Мишурина 7.06.1536 Докладной судной список, с доклада великому князю Ивану Васильевичу, суда подьячего Михаила Иванова сына и Р.Г. Кроткого по тяжбе Салтыка Исакова сына, приказчика села Скорынова, поместья Ф.И. и Н.И. Чулковых, со старцем Троице-Сергиева м-ря Дамьяном о спорных лугах и лесе между чулковским селом Скорыновым и троицким селом Присеки АГР. Т. I. № 46.С. 52–55
10 25.12.1536 Дворецкий кн. И.И. Кубенский Правая грамота суда З.А. Руготина и И.С. Тененева галичским посадским людям по их тяжбе с В.М. Передовым о земле горы Подшибель близ Галича АСЗ. Т. I.№ 314. С. 304–312
11 январь1537 Боярин кн. И.Ф. Овчина-Оболенский Правая грамота суда Н.Я. Борисова и Ф.З. Федорова старосте и крестьянам с. Куликова Дмитровского у. по их тяжбе со старостой и крестьянами Голедецкого села из-за спорных сенных покосов ОРРНБ. Ф. 573 (Собр. СПб. ДА). А 1/17.Л. 806–812 об.
12 19.09.1538 (1-й приговор) Великий князь Иван Васильевич «всеа Русии». — Подпись дьяка Дурака Мишурина Докладной судный список, с доклада великому князю Ивану Васильевичу, суда медынского наместника Н.И. Арсеньева Екатерине Яковлевой дочери, вдове С.И. Пронякина, и ее деверям И.И. Пронякину и Б.В. Сибекину на Марию, жену Ф.С. Неелова, ее мужа Федора, сына Ждана и холопа Федьку по делу об убийстве С.И. Пронякина АСЗ. Т. IV. М., 2008. № 503.С. 388–397
13 28.02.1539 (2-й приговор) Великий князь Иван Васильевич «всеа Русии». — Подпись дьяка Дурака Мишурина
14 4.03.1539 Тверской дворецкий И.Ю. Шигона Поджегин. Подпись дьяка Данилы Выродкова Правая грамота, с доклада тверскому дворецкому И.Ю. Поджегину, суда Г.Ф. Заболоцкого и Р.В. Унковского казначею Успенской Изосиминой пустыни Феогносту с братией по их тяжбе со вдовой сытника Курбата Ариной и ее сыном Постником о «спорных починках Понурине, Илейкине и Митькине в Клинском у. Антонов А. В . Клинские акты XV–XVI века // РД. М., 1998. Вып. 4. № 6. С. 65–75
15 [Ранее 21.03.1539] Дмитровский дворецкий кн. Д.Ф. Палецкий 21.03.1539 Межевая выпись («память») по докладному судному списку, с доклада дмитровскому дворецкому кн. Д.Ф. Палецкому, суда дьяка И.А. Шамского игумену Троицкого Калязина м-ря Тихону с братией и игумену Троицкого Рябьевского м-ря Васьяну с братией по их тяжбе с крестьянами Жабенской вол. о спорном лесе и починках АТКМ. № 85. С. 86–88
16 3.02.1540 Боярин и дворецкий кн. И.И. Кубенский. Подпись дьяка Меньшого Путятина 9.02.1542 Разъезжая грамота, по докладному судному списку (с доклада боярину и дворецкому кн. И.И. Кубенскому) суда владимирских писцов Р.И. Образцова и С.Д. Батюшкова строителю Суздальского Спасо-Евфимьева м-ря Савве по тяжбе с крестьянами с. Борисовского из-за спорного луга АССЕМ. № 51. С. 112–122
17 17.03.1540 Дворецкий Ф.С. Воронцов. Подпись дьяка Тимофея Горышкина 17.03.1540 Докладной судный список суда В.К. Мальцева и др. посельскому Симонова м-ря с. Веси Егонской Федору Бекету со слугами по их тяжбе с крестьянами с. Шипинского о спорных пожнях АФЗХ/АМСМ. № 63. С. 68–75
18 24.05.1540 Боярин и дворецкий кн. И.И. Кубенский. Подпись дьяка Меньшого Путятина (1-й приговор — по докладному судному списку) 20.07.1541 Правая грамота по докладным судному и опросному спискам (с доклада боярину и дворецкому кн. И.И. Кубенскому) суда белозерских писцов Ф.Ф. Хидыршикова и Г.Л. Клементьева старцу Ворониной пустыни Герману с братией по их тяжбе с Третьяком Гневашевым о спорных починках АГР. Т. I. № 55. С. 76–86
19 18.02.1541 Боярин и дворецкий кн. И.И. Кубенский. Подпись дьяка Меньшого Путятина (2-й приговор — по докладному опросному списку).
20 [6 марта 1541 [1450] ] (доложен судный список) Казначеи И.И. Третьяков и М.П. Головин 29 марта 1541 Мировая Алексея Яковлева сына Кологривова с игуменом Ефремом, старцем Ефимом и братией Никольского Корельского м-ря по делу о Кудмозерской пашне и озере Архив СПб. ИИ. Кол. 174. Оп. 1. Д. 140
21 27.06.1541 Боярин и дворецкий кн. И.И. Кубенский. Подпись дьяка Меньшого Путятина Декабрь 1541 Правая грамота суда московского тиуна Г.А. Тыртова Михаилу и Петру Колупаевым детям Приклонского на Никитку повара, человека Т.Н. Волынского, женившегося на беглой «робе» Приклонских АСЗ. Т. 1.№ 228. С. 200–203
22 14.02.1542 Боярин и дворецкий кн. И.И. Кубенский. Подпись дьяка Шершня Билибина 27.02.1542 Правая грамота по докладному судному списку (с доклада боярину и дворецкому кн. И.И. Кубенскому) суда каширских писцов В.И. Брехова и И.Г. Головнина игумену Троицкого Белопесоцкого м-ря Сергею по тяжбе с каширскими посадскими людьми о с. Воргасове и д. Крутовражье с угодьями. [Включенный акт в составе правой грамоты от 25.09.1542 г., см. следующую строку] АГР. Т. I. № 57.С. 95–105
23 19.09.1542 Боярин и дворецкий кн. И.И. Кубенский, казначей И.И. Третьяков. Подпись дьяка Постника Путятина 25.09.1542 Правая грамота по докладному судному списку (с доклада боярину и дворецкому кн. И.И. Кубенскому и казначею И.И. Третьякову) суда тиуна каширского наместника кн. А.И. Воротынского, Я.Г. Жемчужникова, слуге Троицкого Белопесоцкого м-ря Софону Кириллову сыну в тяжбе с каширскими посадскими людьми по делу о разрушении монастырской мельницы АГР. Т. I. № 57. С. 92–110
24 [Ранее18.01.1543] [Ярославские писцы], «доложа государя великого князя Ивана Васильевича всеа Русии и з боярского приговору» Правая грамота суда ярославских писцов С.А. Плещеева и В.И. Беречинского приказчику Спасо-Преображенского м-ря с. Кормы Шестаку Артемьеву и м-рским крестьянам по тяжбе с людьми кн. И.Ф. Мстиславского И.Г. Толочановым и Б. Кубасовым о спорной земле в Юхотской вол. Ярославского у. Антонов А. В . Ярославские монастыри и церкви в документах XVI — начала XVII века // РД. М., 1999. Вып. 5. № 4. С. 16–26
25 17.07.1543 Казначей И.И. Третьяков, «доложа великого князя Ивана Васильевича всеа Руси и приговоря со всеми бояры». Подписи дьяков Семена Григорьева и Григория Захарьина Правая грамота, по докладному судному списку (с доклада казначею И.И. Третьякову), суда московских писцов кн. Р.Д. Дашкова, Ф.Г. Адашева Ольгова и дьяка Третьяка Дубровина приказчику сц. Коробовского Ивану Кубышке по тяжбе архимандрита Симоновского м-ря Филофея с игуменом Николаевского Угрешского м-ря Зиновием о земле у сц. Сиротина [в Терентьеве ст. Московского у.] АФЗХ/АМСМ. № 72. С. 82–86
26 20.03.1545 Дмитровский дворецкий В.М. Воронцов. Подпись дьяка Чудина Митрофанова 20.03.1545 Докладной судный список дмитровского дворецкого В.М. Воронцова суда И.Ф. Шедыева слуге Саввина Сторожевского м-ря Третьяку Федорову на спорные земли д. Орешниковой по тяжбе с А.Б. Холевой и И.Д. Стоговым ССМ. № 13. С. 18–20
27 19.03.1546 Великий князь Иван Васильевич «приговорил со всеми бояры» 11.08.1546 Правая грамота «по великого князя слову» суда вологодских писцов Т.А. Карамышева «с товарищи» слуге Кирилло-Белозерского м-ря Роману Никифорову по тяжбе с крестьянином Сямской вол. Лыком Ивановым из-за спорной Самсоновской пустоши ОР РНБ.Ф. 573 (СПб. ДА). А. 1/16.Л. 471–481. Список XVII в.
28 20.02.1546 Боярин и дворецкий И.И. Хабаров (1-й доклад) 22.05.1547 Докладной судный список, с доклада боярину и дворецкому И.И. Хабарову, и докладной обыскной список, с доклада дворецкому Д. Р. Юрьеву, суда нижегородских тиунов Гордея Брейцына и Ивана Жедринского старцам Вознесенского Печерского м-ря Антонию и Савватию в их тяжбе с нижегородскими посадскими людьми о спорных водах РГИА. Ф. 834. Оп. 3. Д. 1914. Л. 31–38 об.
29 24.03.1547 Дворецкий Д.Р. Юрьев (2-й доклад)
30 22.05.1547 Дворецкий Д. Р. Юрьев (приговор). Подпись дьяка Василия Григорьева
31 1547[после 14.04 — ранее 16.06 [1451] ] Казначеи И.И. Третьяков и Ф.И. Сукин. Подпись дьяка Василия Григорьева 16.06.1547 Правая грамота суда московского тиуна Якова Губина сына Моклокова Михаилу Колупаеву (Васильеву сыну Приклонского) на беглых холопов Анисима Аникеева сына Новикова с братом Кузьмой Андреевым сыном АСЗ. Т. I. № 229. С. 203–207

Действительно, как выясняется при обращении к тексту сохранившихся документов, участие маленького великого князя в судопроизводстве ограничивалось произнесением нескольких коротких стандартных фраз, полагавшихся по протоколу. Заслушав судный список, судья (в данном случае — «сам» Иван IV) задавал истцу и ответчику обязательный вопрос: «Был ли вам таков суд, как в сем списке писано». Получив утвердительный ответ, он выносил приговор в пользу одной из сторон и отдавал соответствующие распоряжения местным судьям, проводившим первоначальное рассмотрение дела. После этого к списку прикладывалась великокняжеская печать, а дьяк ставил свою подпись.

Разумеется, нет никакой уверенности в том, что юный государь в самом деле произносил слова, которые теперь мы читаем на обороте дошедших до нас в подлиннике судных списков. Вполне вероятно, что дьяк (а им чаще всего в 1535–1539 гг. на суде великого князя был Дурак Мишурин: см. строки 6, 7, 9, 12, 13 в табл. 4) просто записывал привычные формулы, которые положено было произносить в подобных случаях по устоявшемуся судебному обычаю. Именно так, по всей видимости, происходило разбирательство судебного дела о бое и грабеже, учиненном князем И. А. Лапиным-Оболенским и его людьми в вотчине Троице-Сергиева монастыря, деревне Наумкове, осенью 1534 г. Дело тянулось несколько месяцев, до апреля 1535 г., и на всех этапах слушаний великий князь (которому не исполнилось еще и пяти лет!) якобы сам проводил допрос свидетелей, потерпевших и ответчиков, а также назначал следующие сроки судебных заседаний. Понятно, что все эти слова, приписанные в тексте правой грамоты юному государю, в действительности произносил за него кто-то другой.

Ситуация едва ли принципиально изменилась и к сентябрю 1538 г., когда Ивану IV, которому только что исполнилось восемь лет, пришлось слушать запутанное дело об убийстве в Медынском уезде помещика Степана Иванова сына Пронякина. Обвиненный в убийстве Федор Степанов сын Неелов с сыном Жданом пустился в бега, и ответ пришлось держать его жене Марии и холопу Федьке. Точка в этом деле была поставлена только 28 февраля 1539 г., когда Мария Неелова и ее холоп были выданы головой вдове убитого Степана Пронякина — Екатерине. Интересно, что и на этот раз судный список, согласно которому юный государь якобы руководил следствием и выносил приговор, подписал уже упоминавшийся выше дьяк — Дурак Мишурин.

Неясно, однако, зачем вообще понадобилась эта фикция суда малолетнего великого князя. Ведь от того же времени, 1534–1539 гг., до нас дошли судебные документы, выданные по приговору бояр кн. И. В. Шуйского и кн. И. Ф. Овчины Оболенского, дворецких кн. И. И. Кубенского, И. Ю. Шигоны Поджогина и кн. Д. Ф. Палецкого (табл. 4, строки 1–4, 10, 14, 15). Более того, после 1539 г. в течение 7 лет великий князь в качестве судьи в дошедших до нас документах ни разу не упоминается: все приговоры от его имени выносились в те годы боярами, дворецкими или казначеями (там же, строки 14–26). При этом с 1543 г. в правых грамотах встречается указание на то, что судный список докладывался государю, а приговор выносился боярами или иными должностными лицами (табл. 4, строки 24, 25).

И вот, наконец, 19 марта 1546 г., согласно сохранившейся правой грамоте вологодских писцов Тимофея Андреевича Карамышева «с товарищи», выданной слуге Кирилло-Белозерского монастыря Роману Никифорову, государь снова предстал перед подданными в роли судьи: великий князь, выслушав судный список тяжбы монастыря с крестьянином Сямской волости Лыком Ивановым из-за Самсоновской пустоши, «приговорил со всеми бояры» и присудил спорную пустошь Кириллову монастырю.

В данном случае реальность участия повзрослевшего Ивана IV в судебном заседании сомнений не вызывает. Тем не менее более двух десятков сохранившихся дел, по которым приговор был вынесен от имени («по слову») великого князя его ближайшими советниками (боярами, дворецкими, казначеями), позволяют утверждать, что для нормального функционирования суда высшей инстанции личное присутствие великого князя отнюдь не было обязательным — в отличие от посольских приемов и иных подобных церемоний, где никто не мог заменить особу монарха.

Сказанное о суде с еще большим основанием может быть повторено в отношении другой управленческой функции — выдачи жалованных грамот. Хотя все официальные акты издавались от имени государя, но, как было показано в предыдущей главе, в годы «боярского правления» случаи выдачи грамот по прямому распоряжению Ивана IV были очень редки. До 1543 г. такие случаи совсем неизвестны, что и понятно: пока ребенок на троне был мал и над ним существовала опека, челобитчикам не было смысла (да и, по всей видимости, возможности) обращаться со своими просьбами к государю напрямую. Как только подросший Иван освободился от опеки и стал совершать длительные поездки по стране, игумены некоторых влиятельных монастырей воспользовались этой возможностью, чтобы похлопотать перед юным государем о своих нуждах. Так появились рассмотренные выше грамоты с путной печатью, известные с осени 1543 г. К 1545 г. относятся уникальные пометы на обороте жалованных грамот соответственно Антониеву Сийскому и Троице-Сергиеву монастырям, гласящие, что эти две грамоты были выданы по приказу самого великого князя (см. выше гл. 7, табл. 2, строки 38 и 42).

К десяти известным на сегодняшний день грамотам за путной печатью 1543–1548 гг. и двум упомянутым выше грамотам 1545 г., имеющим характерные пометы на обороте, следует добавить еще два документа 1546 г., из самого содержания которых явствует, что они были выданы после прямого обращения челобитчиков к Ивану IV. Прежде всего обращает на себя внимание жалованная грамота, выданная 24 июня 1546 г. троицкому игумену Ионе «с братией» на двор в г. Коломне. Эта грамота, судя по заключительной фразе, была «писана на Коломне», где тогда находился великий князь, но запечатана не путной (черновосковой), а обычной красновосковой печатью. Очевидно, игумен, узнав о пребывании Ивана IV в Коломне, бил челом государю о том, что у Троице-Сергиева монастыря нет там своего двора и что когда «приезжают их слуги и крестьяня манастырские на Коломну за манастырскими делы», то в городе из-за отсутствия троицкого двора «ставитись им негде». Челобитье троицкого игумена о пожаловании двора в Коломне было сразу же удовлетворено.

Старцы Кирилло-Белозерского монастыря также воспользовались случаем, чтобы похлопотать о своем деле, как явствует из великокняжеской указной грамоты угличским таможенникам Семену Сыроеже и Ивану Боче, написанной в Коломне 28 июня 1546 г.: «Зде нам били челом, — гласит документ, — Кирилова монастыря старцы Васьян да Никодим в ыгуменово место Афонасьево и во всей братьи место Кирилова монастыря»; они жаловались на то, что угличские таможенники, в нарушение ранее данной монастырю жалованной грамоты, взяли с одного из монастырских судов, нагруженных солью, пошлину (весчее). Указная грамота, выдачи которой добились челобитчики, призвана была восстановить нарушенную справедливость: таможенникам было велено вернуть взятое, а впредь «ходить о всем по тому», как написано в монастырской жалованной грамоте.

В общей сложности от эпохи «боярского правления» (а точнее, от 1543–1548 гг.) до нас дошло 14 грамот, о которых можно определенно сказать, что они были выданы по прямому указанию юного государя в ответ на обращенные к нему челобитья. Конечно, наши данные не полны, и на самом деле, вероятно, таких грамот было больше. Но по тем же, заведомо неполным, данным, в более чем 60 случаях грамоты от имени государя были выданы боярами, дворецкими и казначеями (см. гл. 7, табл. 2). Если к тому же учесть, что, по приведенным в предыдущей главе расчетам и оценкам, всего в 1534–1548 гг. было издано несколько тысяч грамот, то становится понятно, что каждая из них просто физически не могла быть актом личной воли монарха. Процесс бюрократизации управления уже начался, и, как и в других странах, он вел к формированию ведомственных интересов (отражением чего были упомянутые выше дорсальные пометы на грамотах) и постепенному обособлению государственного аппарата от верховной власти и ее носителей.

Наглядным проявлением этой относительной автономии формирующегося приказного аппарата может служить тот факт, что грамоты продолжали выдаваться в Москве и тогда, когда государь надолго покидал свою столицу. В этом отношении особенно показательны 1545–1546 годы, в течение которых Иван IV провел в общей сложности более десяти с половиной месяцев за пределами Москвы. В отсутствие великого князя остававшиеся в столице администраторы по-прежнему выдавали жалованные и указные грамоты от его имени. Так, от мая — июня 1545 г., когда Иван IV находился в длительной поездке по монастырям, до нас дошло три подобных грамоты, выданных в Москве; от октября — ноября того же года, когда государя снова долго не было в столице, — две; от января 1546 г. — одна; от мая — начала августа 1546 г., когда Иван IV стоял в Коломне, — четыре и т. д.

Некоторая автономия приказного аппарата по отношению к личности государя и к придворной политике (при всех оговорках, которые необходимо сделать) позволяет понять, почему малолетство Ивана IV, сопровождавшееся ожесточенной борьбой за власть, не привело к коллапсу управления в стране. Выдача грамот, составление разрядов и другие подобные рутинные процедуры шли своим чередом, хотя порой придворные интриги вырывали из среды нарождающейся бюрократии отдельных опытных администраторов, как это случилось с дьяком Федором Мишуриным осенью 1538 г.

 

3. Государева Дума и появление формулы «приговор всех бояр»

Говоря о функциях великого князя и его советников в управлении страной, нельзя не затронуть вопрос о роли бояр и Думы, которую в научной литературе — не вполне корректно, на мой взгляд, — принято называть «боярской». Существует богатая историографическая традиция изучения Думы, основы которой были заложены в трудах корифеев так называемой государственной (или юридической) школы: Н. П. Загоскина, В. О. Ключевского, В. И. Сергеевича, М. Ф. Владимирского-Буданова и др.

В центре развернувшейся на рубеже XIX–XX вв. оживленной дискуссии (отзвуки которой слышны и до сих пор) стоял вопрос о том, была ли Дума постоянным государственным учреждением, как полагали В. О. Ключевский и (несмотря на разногласия по частным вопросам) М. Ф. Владимирский-Буданов, или, как выразился их главный оппонент по данной проблеме, В. И. Сергеевич, московские государи совещались «не с учреждением, а с такими думцами, которых пожелают привлечь в свою думу».

В XX в., однако, дальнейшее изучение Думы осуществлялось не столько в рамках институционального подхода, сколько в русле просопографических штудий, вдохновленных работами С. Б. Веселовского. Благодаря исследованиям А. А. Зимина, Г. Алефа, А. М. Клеймола, Н. Ш. Коллманн, С. Н. Богатырева и ряда других ученых, мы теперь гораздо лучше, чем прежде, представляем себе персональный состав и принципы комплектования великокняжеской (а затем царской) Думы в XIV–XVI вв. Однако изучение таких вопросов, как эволюция статуса и функций Думы, по существу, мало продвинулось со времен трудов В. О. Ключевского и В. И. Сергеевича.

Представляется, что дальнейший прирост нового знания по упомянутой проблеме возможен при отказе от некоторых не оправдавших себя общих схем, рожденных юридической наукой XIX в., и при тщательном изучении деятельности Думы в отдельные периоды своей многовековой истории. Удачный пример такого детального, почти исчерпывающего исследования применительно к первой трети XVI в. являют собой труды А. А. Зимина. Ученый показал, что в правление Василия III не известно ни одного заседания Думы, на котором бы присутствовали бояре в полном составе; обычно все дела решались комиссиями разного состава во главе с одним или двумя боярами; а за стандартной формулой приговора великого князя «з бояры» следует видеть совещание государя с несколькими доверенными лицами. Заслуживает также внимания мысль, высказанная историком в завершающих строках большого исследования о боярстве XV — первой трети XVI в.: «Только в годы малолетства Ивана Грозного, когда воля самого монарха практически сводилась к нулю, Боярская дума стала приобретать более широкие полномочия».

Нижеследующие наблюдения во многом подтверждают приведенное суждение известного исследователя. Необходимо, однако, делать различие между судебно-административными функциями, которые бояре исполняли наравне с руководителями дворцового ведомства (дворецкими и казначеями), и их коллективной ролью в качестве советников великого князя, членов его Думы.

Что касается деятельности бояр как судей и администраторов, то в этой сфере в изучаемую эпоху каких-либо изменений по сравнению со временем правления Василия III не произошло. Прежде всего нужно подчеркнуть, что далеко не все носители думского звания осуществляли судебно-административные функции, а лишь так называемые «бояре введенные», т. е. те, кому, по верному замечанию Зимина, великий князь доверил исполнение какой-либо должности или поручения.

В 30-х — начале 40-х гг. XVI в. введенным боярином был кн. Иван Васильевич Шуйский. В этом качестве он выдал несколько грамот (см. выше, гл. 7, табл. 2, строки 1, 5), а в феврале 1540 г., будучи «наместником московским», — губную грамоту Верхнему Слободскому городку на Вятке (Там же. С. 11). Известна также правая грамота, выданная им в мае 1534 г. Троицкому Махрищскому монастырю в качестве великокняжеского судьи (табл. 4, с. 3).

В начале 40-х гг. XVI в. введенным боярином был, по-видимому, кн. П. И. Репнин-Оболенский, в ведении которого находился дворец великой княгини Елены, матери государя: в выданной по его приказу 16 марта 1543 г. жалованной несудимой грамоте Троицкому Махрищскому монастырю пункт о подсудности грамотчика сформулирован так: кому будет до игумена с братией и до их крестьян какое дело, их «сужу яз, князь великий, или мой боярин введеной, у которого будет матери моей великой княгини дворец в приказе».

Помощником боярина введенного был введенный дьяк. Имеющийся в нашем распоряжении документ показывает, как боярин кн. И. В. Шуйский отблагодарил своего сотрудника: сохранилась жалованная несудимая грамота Ивана IV введенному дьяку Ивану Алексееву сыну Шамского на купленные им деревни и починки в Переславском уезде, выданная 13 августа 1538 г. по приказу боярина кн. И. В. Шуйского.

Но в целом в дошедших до нашего времени документах 30–40-х гг. XVI в. введенные бояре упоминаются гораздо реже, чем дворецкие и казначеи. Это и понятно: на смену временному поручению, которое по сути своей представляло собой звание «введенного боярина», известное с 1430-х гг., шли постоянные и более специализированные административные должности.

Существовала, однако, хозяйственно-правовая сфера, в которой бояре в описываемую эпоху по-прежнему играли заметную роль: речь идет о контроле над земельными сделками. Купля или мена земли между вотчинниками (светскими или духовными) нередко совершалась «с доклада» тому или иному боярину.

Так, в переписной книге Владимирского Рождественского монастыря 1721 г. упоминается меновная грамота на деревню Пестенкино в Муромском уезде от 9 августа 1538 г., доложенная боярину Михаилу Юрьевичу Захарьину. Этот документ до нашего времени не дошел, зато сохранилась докладная купчая архимандрита Спасо-Евфимьева монастыря Германа с братией на половины нескольких деревень в Суздальском уезде, приобретенные в 1541 г. у Ефимии Ивановой дочери Зеленого, вдовы Романа Нороватого (другие половины тех же деревень уже принадлежали к тому моменту монастырю, чем и объясняется смысл этой сделки). Текст купчей, дошедшей до нас в подлиннике, дает ясное представление о процедуре боярского доклада.

3 ноября 1541 г. купчая была доложена боярину Ивану Григорьевичу Морозову; на докладе присутствовали продавцы — Ефимия «Романовская жена» с детьми Замятней и Сенькой, — а также свидетели: великокняжеский кормовой ключник Василий Гаврилов сын Бобков и каширский сын боярский Немир Мукин. Боярин И. Г. Морозов спросил у Ефимии и ее детей, действительно ли они продали свою вотчину — половину тех деревень и починков — и получили ли за нее деньги. Продавцы подтвердили факт продажи вотчины и получения ими денег, после чего Иван Григорьевич велел приложить к купчей свою печать, а дьяк Дурак Мишурин подписал грамоту.

Сходным образом оформлялись сделки и между светскими землевладельцами. Так, в марте 1542 г. боярину кн. Ю. М. Булгакову была доложена купчая Андакана Федорова сына Тушина-Квашнина на полсельца Коробовского Тушина в Московском уезде, приобретенного им у своего дяди — Семена Михайловича Тушина. Как и в предыдущем случае, боярин, удостоверявший сделку, действовал не один, а во главе своего рода «коллегии», в которую на этот раз входили Ф. Г. Адашев и И. Д. Кузьмин, присутствовавшие на докладе, а также дьяк Третьяк Михайлов сын Ракова, скрепивший докладную купчую своей подписью. Эта грамота примечательна еще и тем, что ее писал подьячий Иван Михайлов сын Висковатого — знаменитый в будущем дьяк, глава Посольского приказа.

Так же оформлена купчая М. М. Тучкова (его интересы представлял «человек» — Дрозд Федоров сын Кулинова) на половину сельца Ефимьева в Костромском уезде, приобретенную у Г. И. Елизарова. Сделка была доложена окольничему Ивану Ивановичу Беззубцеву 15 апреля 1545 г.; на докладе присутствовали дети боярские Я. Ю. Федцов и В. И. Беречинский, а подписал купчую грамоту дьяк Иван Курицын.

Описанные выше сделки не вызвали протеста с чьей-либо стороны, и для их оформления было достаточно доклада одному боярину или окольничему. Но в случае, например, семейного раздела или конфликта дело слушалось боярской коллегией, состав которой обычно скрыт в наших источниках за общим обозначением «бояре». Так, в 1537/38 г. Семен Дмитриевич Пешков подал «жалобницу» боярам на своего племянника Ивана Юрьева сына Пешкова, опротестовав обмен вотчинами, который тот совершил с братаничем Семена — Дмитрием Ивановым сыном Пешковым. И. Ю. Пешков «отвечал перед бояры», что в придачу к своим деревням он дал за выменянную им вотчину Дмитрия еще и 130 рублей денег, но бояре велели участникам родственного обмена вернуть друг другу полученные земельные владения.

Осенью 1538 г. подьячий Третьяк Офромеев по великокняжеской грамоте произвел раздел вотчины князей Мезецких на четыре части: между тремя братьями-князьями Иваном, Петром и Семеном Михайловыми детьми и их племянницей Авдотьей Ивановой дочерью Мезецкого. Закончив раздел и проведя межи, подьячий «учинил им срок стати на Москве перед бояры у доклада на Рожество Христово лета 7040 семаго [т. е. 25 декабря 1538 г. — М. К.]. И на срок во князей места стали приказщики их да били челом бояром, чтоб государем их велели им житии по старым их усадищем» (усадьбам. — М. К.). Именно «с боярского доклада» каждому из князей Мезецких была определена соответствующая часть родовой вотчины.

Мы не знаем, сколько бояр принимало участие в подобных заседаниях, созывавшихся, очевидно, ad hoc для рассмотрения того или иного спорного дела. Но существовали и постоянные боярские комиссии, вроде «коллегии» по разбойным делам («бояре, которым разбойные дела приказаны»), упоминаемой в источниках с начала 1530-х гг. (подробнее о деятельности этой комиссии пойдет речь в 11-й главе).

Однако подобная административная рутина не была основной функцией бояр, ведь в первую очередь они по традиции являлись советниками великого князя. Между тем практика коллективных решений государева совета (Думы) претерпела существенные изменения в изучаемую эпоху. Прежде всего бросаются в глаза частые упоминания в летописях о совещаниях великого князя с боярами (как правило, с участием митрополита). На подобном заседании осенью 1534 г. было принято решение о начале войны с Литвой, а в июле 1541 г. обсуждался вопрос о том, где лучше находиться юному государю и его брату в момент нашествия крымского хана. Следующее упоминание относится к сентябрю 1543 г., когда «бояре взволновашеся между собою перед великим князем и перед митрополитом в Столовой избе у великого князя на совете» (напомню, что речь в процитированном летописном отрывке идет о попытке покушения на Ф. С. Воронцова, предпринятой кн. А. М. Шуйским и его сторонниками).

О совещаниях великого князя с боярами говорится также в посольских книгах 1530–1540-х гг.; они описываются стереотипной формулой: «говорил князь великий с бояры», а принятые решения излагаются как «приговор» государя с боярами. Здесь же дважды (в январе 1537 г. и марте 1542 г.) при описании приема государем литовских послов изображено заседание Думы, причем употреблено и само слово «дума»: «…князь великий сидел в брусяной избе в выходной, а у него бояре, и околничие, и дворетцкие, которые живут в думе, и дети боярские прибылные, которые в думе не живут…»

Важно, однако, отличать ритуал от действительности. «Приговор» великого князя с боярами постоянно упоминается и в посольских книгах времени правления Василия III, однако нельзя не заметить, что реальное содержание, скрытое за этикетной формулой, при великом князе Василии Ивановиче и при его малолетнем наследнике было далеко не одинаковым. Осведомленный современник, сын боярский И. Н. Берсень Беклемишев, казненный за свои крамольные речи, сетовал на «несоветие и высокоумие» Василия III, говоря, что «ныне государь наш, запершыся, сам третей у постели всякие дела делает». Исследователь той эпохи, А. А. Зимин, полностью подтверждает правоту этих слов опального сына боярского.

Таким образом, действительная роль бояр в «думе» Василия III была, по-видимому, невелика, по сравнению с некоторыми его любимцами (вроде И. Ю. Шигоны Поджегина). Зато в годы малолетства Ивана IV, наоборот, участие государя в подобном «совете» не могло не быть чисто формальным, ритуальным. Так иная политическая практика (фактическое правление бояр) облекалась в ту же привычную форму.

Кроме того, приведенные выше свидетельства источников о заседаниях Думы при юном Иване IV позволяют лишь сделать вывод о том, что эти заседания проводились в 30–40-е гг. XVI в. довольно часто, но механизм принятия решений остается совершенно неясным. Летописные сообщения слишком лапидарны (за исключением рассказа Воскресенской летописи об июльском совещании в Кремле в 1541 г., к которому мы еще обратимся ниже), а описания расширенных заседаний Думы в 1537 и 1542 гг. по случаю приема литовских послов содержат только информацию, важную в служебно-местническом отношении.

Решающее значение при определении времени и характера перемен, происходивших тогда в практике думских заседаний, имеют данные, содержащиеся в актовом материале. В первую очередь нужно назвать уже упоминавшуюся ранее помету на обороте жалованной грамоты Переславскому Троицкому Данилов монастырю от 27 мая 1540 г.: «приказали дати все бояре». Это — самое раннее из известных нам на сегодняшний день упоминаний «приговора всех бояр». Но как следует понимать выражение «все бояре»? Несет ли в данном случае местоимение «все» какой-то новый, дополнительный смысл по сравнению с традиционной формулой боярского приговора (или приговора великого князя «з бояры»)?

Истолкованию интересующего нас выражения помогут некоторые летописные тексты, близкие по времени к упомянутой грамоте 1540 г.

Припомним эпизод, который содержится в летописной Повести о нашествии хана Сахиб-Гирея на Русь летом 1541 г.: митрополит и бояре долго совещались в кремлевских палатах по вопросу о том, где безопаснее всего находиться юному государю с братом в сложившейся опасной обстановке. Поскольку этот эпизод был подробно проанализирован выше (см. гл. 5) в связи с изучением расстановки сил при дворе в то время, я ограничусь здесь только одной цитатой: конец прениям был положен пространным выступлением митрополита Иоасафа, которому удалось убедить присутствующих: «И бояре съшли все на одну речь, — говорит летописец, — что с малыми государи вскоре лихо промышляти, быти великому князю в городе».

Как удалось установить, из 16 человек, носивших в июле 1541 г. думское звание (14 бояр и двое окольничих), в столице тогда находились только семеро. Следовательно, «все бояре», о которых говорит летописец, это лишь те немногие, кто смог принять участие в заседании. Но, очевидно, правомочность принятого решения отнюдь не зависела от количества собравшихся бояр (как сказали бы сейчас, от «кворума»): акцент в летописном рассказе явно сделан на том, что в итоге бояре пришли к единому мнению («бояре сошли все на одну речь») и что решение было единодушным.

Сказанное проливает свет на процедуру принятия решений в государевой Думе: никакого «голосования» (в привычном для нас смысле слова) не существовало, решение могло быть принято только единогласно. Если кто-либо из влиятельных бояр был «против» или по каким-то причинам не участвовал в заседании, это могло стать поводом к серьезному конфликту. Достаточно вспомнить, что толчком к дворцовому перевороту осенью 1538 г. стала попытка кн. И. Ф. Бельского (видимо, при участии дьяка Федора Мишурина и митрополита Даниила) выхлопотать думные чины для своих сторонников — без согласия другой группировки: «А князя Василия да князя Ивана Шуйских не бяше их в совете том, — говорит летописец, — и они начаша о том вражду велику держати и гнев на Данила на митрополита и на князя Ивана на Бельского и на Федора на Мишурина».

Но, несмотря на периодические вспышки насилия, тенденция к поиску компромисса и согласия все-таки постепенно укоренялась в придворной среде. Представляется, что именно в таком политическом контексте и родилась формула «со всех бояр приговору»: в отсутствие верховного арбитра, каковым не мог быть малолетний государь, единственным способом принятия легитимного решения становилось одобрение его всеми членами Думы, находившимися в данный момент в Москве. Однажды возникнув, формула согласия членов боярского синклита перешла затем из «высокой» сферы придворной политики в сферу повседневного управления, судебно-административной практики и приняла известный нам теперь вид.

На протяжении 40-х гг. XVI в. выражения «боярский приговор» и «приговор всех бояр» неоднократно встречаются в сохранившихся судебных документах. Так, ярославские писцы Семен Александрович Плещеев и Василий Иванов сын Беречинский 18 января 1543 г., «доложа государя великого князя Ивана Васильевича всеа Русии и з боярского приговору», вынесли решение о спорных землях в пользу Спасо-Преображенского Ярославского монастыря. 17 июля того же года в Москве слушалось дело о земельной тяжбе между Симоновым и Никольским Угрешским монастырями. Решение по делу (в пользу первого из упомянутых монастырей) принял казначей Иван Иванович Третьяков, «доложа великого князя Ивана Васильевича всеа Русии и приговоря со всеми бояры» (выделено мной. — М. К.). Наконец, 19 марта 1546 г. Ивану IV был доложен судный список вологодских писцов Тимофея Андреевича Карамышева с товарищами, судивших тяжбу слуги Кирилло-Белозерского монастыря Романа Никифорова с крестьянином Сямской волости Лыком Ивановым о спорной пустоши. Как сказано в уже цитированной выше правой грамоте, выданной Кириллову монастырю, «князь великий, выслушав список, приговорил со всеми бояры: велел писцу по сему списку ищею, слугу Кирилова монастыря Рамашка Микифорова сына, — оправити, а ответчика, Сямские волости крестьянина Лыка Иванова сына, — велел писцу обвинити…» (выделено мной. — М. К.).

Важно отметить, что формула приговора «всех бояр» не осталась кратковременным эпизодом судебно-административной практики 40-х гг. XVI в. Она благополучно пережила эпоху «боярского правления» и, перейдя в сферу законодательства, нашла отражение в царском Судебнике 1550 г. В статье 98-й, в которой определяется порядок записи в Судебник новых дел, говорится: «…как те дела с государева докладу и со всех боар приговору вершается, и те дела в сем Судебнике приписывати».

Эта статья, как известно, вызвала большую полемику в научной литературе. В. О. Ключевский, ссылаясь на нее, считал Думу обязательной инстанцией для принятия новых законов, а В. И. Сергеевич усматривал в ст. 98 ограничение царской власти; М. Ф. Владимирский-Буданов и М. А. Дьяконов приводили аргументы против подобной точки зрения. Версия об ограничении Боярской думой царской власти была обстоятельно проанализирована И. И. Смирновым и признана им несостоятельной. Соглашаясь с этим последним выводом, следует, однако, заметить, что сам вопрос, рожденный в недрах науки государственного права XIX в., был поставлен некорректно. Какое-либо умаление власти монарха противоречило политической культуре России XVI столетия. Период «боярского правления» как раз очень показателен в этом плане: сосредоточив в своих руках реальную власть, бояре, как было показано в предыдущих главах данной книги, отнюдь не покушались на прерогативы монарха. Декорум тщательно соблюдался: от имени юного великого князя выдавались грамоты, велись переговоры с иностранными послами, отправлялись в поход воеводы и т. д. Таким образом, мысль об ограничении государевой власти даже не возникала.

Но та же статья Судебника предстанет совершенно в ином свете, если на нее взглянуть с точки зрения истории ее происхождения, изложенной на предыдущих страницах. К 1550 г. формула приговора «всех бояр», как мы уже знаем, применялась в судебно-административной практике не менее 10 лет и успела приобрести значение окончательного и абсолютно легитимного решения, сила которого проистекала из того обстоятельства, что решение принималось коллективно и единодушно, а следовательно, оно мыслилось как справедливое и беспристрастное.

Предложенная трактовка приговора «всех бояр» находит подтверждение еще в одной статье Судебника, которая пока мало привлекала внимание исследователей. В ст. 75 упоминается «запись» (вызов в суд), «которую запись велят дати бояре, приговоря вместе»; причем такое коллективное решение противопоставляется воле одного боярина и дьяка: «а одному боярину и дьаку пристава з записью не дати» (выделено мной. — М. К.).

Формула боярского приговора (и ее разновидность — приговор «всех бояр») получила дальнейшее развитие в законодательстве второй половины XVI в. За этими терминологическими изменениями, на мой взгляд, стоял реальный процесс возрастания значения Думы как коллективного органа принятия решений как в политической, так и в судебно-административной сфере. Начало этого процесса, как было показано выше, относится к эпохе «боярского правления», к рубежу 30–40-х гг. XVI в.

 

Глава 9

Нарождающаяся бюрократия: дворецкие, казначеи, дьяки

 

1. Дворцовое ведомство

Как отмечал Норберт Элиас, «в абсолютных монархиях, где роль сословно-представительных учреждений в управлении была сведена к минимуму, двор монарха соединял в себе, как и на более ранних этапах развития государства, когда централизация еще не достигла такой степени, функцию домохозяйства всей августейшей семьи с функцией центрального органа государственной администрации, с функцией правительства». Это наблюдение известного немецкого социолога полностью приложимо и к Русскому государству описываемого времени. Становление центральной администрации страны на базе структур, первоначально созданных для управления великокняжеским хозяйством, наглядно видно на примере дворцового ведомства.

Должность дворецкого, в ведении которого находились земли, население которых обслуживало нужды великокняжеского двора, известна с 60-х гг. XV в. Поначалу его полномочия ограничивались хозяйственными функциями; как отмечают исследователи, в системе управления при Иване III дворецкие не играли заметной роли. Значение дворца возросло в первой трети XVI в., в правление Василия III.

Переход к великокняжеским дворецким некоторых функций общегосударственного управления выразился прежде всего в расширении их судебных полномочий. Если раньше юрисдикция дворецкого распространялась исключительно на персонал, обслуживавший вотчину великого князя: бобровников, бортников, рыболовов, сокольников, конюхов и т. п. (все они в старину именовались «слугами под дворским»), то с начала XVI в. дворецкий стал выполнять роль судьи высшей инстанции для крупных иммунистов (в первую очередь монастырей), освобожденных от подсудности местным властям (наместникам и волостелям). Более того, с этого времени, как указал А. К. Леонтьев, церковное землевладение оказалось под особым наблюдением дворецкого, который выдавал монастырям от имени государя жалованные грамоты на различные льготы и привилегии, а также защищал от возможных посягательств.

Самая ранняя известная нам грамота с упоминанием суда дворецкого датирована 5 февраля 1507 г. и адресована Троицкому Белопесоцкому монастырю: «А кому будет чего искати на самом на игумене, или на братье, или на их приказщике, — гласила грамота, — ино их сужу яз князь великий или мой дворетцкой». Помета на обороте: «Приказал Василей Андреевич» — свидетельствует о том, что документ был выдан по распоряжению дворецкого В. А. Челяднина.

Другая важная перемена коснулась структуры дворцового управления, в котором выделились областные дворцы и центральный («Большой») дворец. Тверской и новгородский дворецкие упоминаются уже в завещании Ивана III (1504 г.). Те же областные дворцы упоминаются и в последние годы правления Василия III. К февралю 1524 г. относится первое упоминание Большого дворца; впрочем, до конца 30-х гг. оно остается единственным.

В интересующий нас период 30–40-х гг. XVI в. происходит дальнейшее развитие структуры и функций дворцового управления. Прежде всего более четко выделяются центральный и областные дворцы. В январе 1537 г. в посольской книге впервые упоминается «больший дворецкий» (им был в это время кн. И. И. Кубенский); ссылки на «большой дворец» регулярно встречаются в грамотах начиная с февраля 1539 г. Примечательно, что чаще всего в названии Дворца употреблялась сравнительная степень прилагательного «большой» — «больший», что явно указывало на стремление отличить это ведомство от областных дворцов, считавшихся, следовательно, «меньшими». Само количество областных дворцов в те годы резко выросло — с двух до пяти: к Тверскому и Новгородскому дворцам, существовавшим на момент смерти Василия III, добавились Рязанский, Дмитровский и Угличский.

В литературе утвердилось мнение, будто Рязанский дворец был образован вскоре после окончательной ликвидации Рязанского великого княжества в начале 1520-х гг. В обоснование этой точки зрения А. А. Зимин ссылался на жалованную грамоту Василия III игумену Спасо-Прилуцкого монастыря Мисаилу на деревни и починки в Вологодском уезде, выданную 14 марта 1525 г. по приказу дворецкого кн. Ивана Федоровича Палецкого. При этом ученый полагал — по аналогии с более поздним временем (началом 1550-х гг.), — что Вологда находилась в ведении Рязанского дворца: отсюда и вывод о том, что кн. И. Ф. Палецкий был в 1525 г. рязанским дворецким. Однако суждение по аналогии весьма ненадежно, ведь ведомственная принадлежность тех или иных земель в течение нескольких десятилетий неоднократно менялась. Главное же затруднение, мешающее принять гипотезу Зимина, состоит в том, что у нас нет никаких документальных подтверждений деятельности дворецкого кн. И. Ф. Палецкого на территории Рязани. Зато хорошо известно (и на этот факт обратил внимание сам Зимин), что в феврале 1533 г. Рязань была подведомственна «большому» дворецкому кн. И. И. Кубенскому. Поэтому то обстоятельство, что в 1525 г. в Вологодском уезде распоряжался дворецкий кн. И. Ф. Палецкий, можно расценить как кратковременную попытку создать особый дворец для управления вологодскими землями (подобно эпизодическим упоминаниям нижегородского дворецкого в годы правления Василия III) — попытку, от которой впоследствии центральная власть отказалась, подчинив Вологду рязанскому дворецкому. Но оснований полагать, что Рязанский дворец был создан при Василии III, у нас нет.

Первое известное нам упоминание дворецкого, в ведении которого находилась Рязань, относится к 30 августа 1539 г. Речь идет о грамоте, которую дворецкий Иван Михайлович (Юрьев) адресовал рязанскому городовому приказчику Васюку Конаплину. Строго говоря, в тексте документа дворецкий не назван «рязанским», но то, что тогда именно он, а не дворецкий Большого дворца (кн. И. И. Кубенский) отдавал распоряжения на территории Рязани, свидетельствует о том, что Рязань была «приказана» дворецкому И. М. Юрьеву.

Можно попытаться определить примерный отрезок времени, когда был образован Рязанский дворец. Поскольку в феврале 1533 г., как уже говорилось, Рязань находилась в юрисдикции «большого» дворецкого кн. И. И. Кубенского, а в августе 1539 г. там распоряжался дворецкий И. М. Юрьев, то, следовательно, выделение особого Рязанского дворца произошло между этими датами: вероятно, уже после смерти Василия III.

По-видимому, с этого же времени в ведении рязанского дворецкого находилась также Вологда: жалованная грамота Ивана IV Вологодскому Комельскому монастырю от 13 июля 1539 г., согласно надписи на обороте, была выдана по приказу дворецкого Ивана Михайловича (Юрьева), который, как мы уже знаем, был тогда рязанским дворецким.

Должность рязанского дворецкого впервые прямо упоминается в разрядной книге в декабре 1539 г., а в сохранившемся актовом материале — в июне 1541 г. Примечательно, что почти все упоминания рязанского дворецкого в 1540-х гг. относятся к его деятельности на территории Вологодской земли, что объясняется, по-видимому, лучшей сохранностью архивов северных монастырей по сравнению с монастырями Рязанской епархии. К концу 40-х гг. Вологда настолько прочно вошла в юрисдикцию рязанского дворецкого, что в жалованной несудимой грамоте Ивана IV игумену Глушицкого монастыря Арсению, выданной 5 июля 1548 г. по приказу рязанского дворецкого П. В. Морозова, появился пункт о том, что, в случае каких-либо исков к игумену с братией, их должен был судить сам царь или его «дворецкой рязанской, у кого будет Вологда в приказе».

Если между ликвидацией Рязанского великого княжества и формированием Рязанского дворца прошло почти двадцать лет, то Дмитровский дворец был образован почти сразу же после упразднения одноименного удела. Как мы помним, 3 августа 1536 г. умер в тюрьме князь Юрий Иванович Дмитровский, а спустя два года, в августе 1538 г., в разрядной книге упоминается первый дмитровский дворецкий — кн. Дмитрий Федорович Палецкий. А. А. Зимин, ссылаясь на запись в сборнике из Щукинского собрания ГИМ, датировал это назначение 1537 г. Исходя из хронологии служебных поручений кн. Д. Ф. Палецкого в указанном году, время получения им чина дмитровского дворецкого (а следовательно, и время образования соответствующего дворца) можно уточнить.

22 апреля 1537 г. кн. Д. Ф. Палецкий был отправлен в Литву в составе посольства боярина В. Г. Морозова и дьяка Г. Д. Загрязского, причем ему был дан почетный титул нижегородского дворецкого: «…а дворетцкой князь Дмитрей приписан в грамоте имяни для, а он был не дворетцкой», — разъясняет дело посольская книга. Ясно, что и чина дмитровского дворецкого Палецкий на тот момент не имел: иначе незачем было бы приписывать ему фиктивную должность.

Выполнив свою миссию, посольство вернулось в августе 1537 г. в Москву, а в сентябре того же года кн. Д. Ф. Палецкий упомянут в разряде несостоявшегося похода на Казань, причем — без чина дворецкого. Таким образом, дмитровским дворецким он мог быть назначен не ранее конца 1537 г., а первое надежное известие, упоминающее его в этом качестве, относится, как уже говорилось, к августу 1538 г.

В декабре 1537 г. писцы А. С. Слизнев-Упин «с товарищи» проводили описание земель Дмитровского уезда: вполне вероятно, что это мероприятие находилось в связи с формированием нового областного дворца. С учетом всего вышесказанного представляется, что Палецкий мог получить чин дмитровского дворецкого в конце 1537 г. в качестве вознаграждения за заслуги на государевой службе (включая участие в недавнем посольстве в Литву).

В ведении Дмитровского дворца, помимо самого г. Дмитрова с уездом, находился также Звенигород, входивший ранее в удел князя Юрия Ивановича: так, уставная грамота дворцовому селу Андреевскому в Звенигородском уезде была выдана 20 апреля 1544 г. по приказу дмитровского дворецкого окольничего В. Д. Шеина, а в самой грамоте содержался пункт, согласно которому скоморохов, попрошатаев и иных нежеланных гостей надлежало давать на поруки и ставить перед «дворецким дмитровским, у кого будет Дмитров в приказе».

К концу 1530-х гг. относится образование еще одного областного дворца — Угличского. Выморочный Угличский удел был завещан Василием III своему младшему сыну Юрию, но распоряжалась там в 30–40-х гг. по-прежнему великокняжеская администрация. А. А. Зимин предполагал, что в 1535–1538 гг. угличским дворецким был боярин кн. И. В. Шуйский — на том основании, что он выдавал грамоты на территории, входившей в Угличский дворец. Однако, как было показано выше (см. гл. 7), пометы на обороте этих грамот не оставляют сомнений в том, что Шуйский действовал в данных случаях не как дворецкий, а как боярин введенный.

Первое надежное известие об угличском дворецком относится к августу 1538 г., когда в разрядной книге с этим чином упомянут Федор Семенович Воронцов. В ведении Угличского дворца, помимо Углича, находились Калуга, Зубцов и, вероятно, Бежецкий Верх.

В годы правления Елены Глинской и, по-видимому, в первое время после ее смерти существовал еще один областной дворец, который до сих пор оставался вне поля зрения исследователей. Речь идет о дворце великой княгини, который, возможно, был образован еще при жизни Василия III, но упоминается в первый и единственный раз только в 1543 г. В жалованной тарханно-несудимой грамоте Ивана IV Троицкому Махрищскому монастырю на село Зеленцыно с деревнями в Переславском уезде, выданной 16 марта 1543 г. по приказу боярина кн. Петра Ивановича Репнина Оболенского, говорилось, что, в случае каких-либо исков к игумену, монастырской братии и крестьянам, их судит великий князь «или мой боярин введеной, у которого будет матери моей великие княгини дворец в приказе».

Как можно понять из процитированного документа, к моменту выдачи этой грамоты дворец великой княгини продолжал существовать, но находился во временном управлении («в приказе») боярина введенного, каковым был в данном случае кн. П. И. Репнин-Оболенский. Подведомственная ему территория располагалась в Переславском уезде.

Наряду с новыми областными дворцами, впервые упоминаемыми в 30-х — начале 40-х гг., в описываемое время продолжали действовать давно существовавшие Тверской и Новгородский дворцы. Первому из них, помимо Твери, были подведомственны территории Волоцкого, Клинского и Ржевского уездов, а также, как недавно установил С. В. Стрельников, — Ростовская земля. К этому перечню следует также добавить Романов и Пошехонье, которые, согласно жалованной грамоте Ивана IV Троицкой Иониной пустыни от 1 сентября 1544 г. на владения в Романовском и Пошехонском уездах, выданной по приказу тверского дворецкого И. С. Воронцова, находились в ведении именно Тверского дворца.

Важно отметить, что местом пребывания всех дворецких, за исключением новгородского, была Москва. Именно поэтому рязанский дворецкий мог, не покидая столицы, ведать не только Рязанью, но и Вологдой, а тверской дворецкий — помимо Твери, еще и Ростовом, Волоколамском, Клином и другими перечисленными выше территориями. Однако самый обширный круг земель находился под управлением дворецкого Большого дворца: его юрисдикция распространялась на Белозерский, Владимирский, Каширский, Коломенский, Московский, Нижегородский, Переславский, Суздальский, Серпуховской, Тульский и Ярославский уезды (см. выше гл. 7, табл. 2, строки 3, 13, 15, 17, 22, 52, 62, 65; а также Прил. III, № 59, 63, 68, 76, 83, 91, 126, 133, 140, 173, 178, 184).

«Большой» дворецкий мог также отдавать распоряжения на территории уездов, находившихся «в приказе» у областных дворецких. Так, 21 марта 1541 г. боярин и дворецкий кн. И. И. Кубенский приказал выдать государеву жалованную несудимую грамоту Вологодской Евфимьевой пустыни, хотя Вологда в то время, как мы знаем, входила в юрисдикцию рязанского дворецкого. 20 ноября 1547 г. «большой» дворецкий Д. Р. Юрьев приказал выдать заповедную грамоту на рощи Саввина Сторожевского монастыря; между тем Звенигородский уезд, в котором располагался сам монастырь и основная часть его вотчины, был «приказан» (согласно приведенной выше грамоте 1544 г.) дмитровскому дворецкому, а эту должность в 1547 г. занимал Д. Ф. Карпов.

Комментируя подобные случаи, А. К. Леонтьев писал, что они предполагали «известный контакт между великокняжеским Дворцом и областными дворцами» и что это «позволяет рассматривать их как единую систему органов, получивших в начальный период существования централизованного государства значение органов государственных». Проблема, однако, заключается в том, что никакие «контакты» между «большим» и областными дворецкими нам не известны: мы ничего не знаем об их соподчинении, взаимодействии, распределении полномочий и т. п. А ту сеть параллельно существовавших дворцовых учреждений, которая отразилась в сохранившихся документах 30–40-х гг. XVI в., трудно назвать единой и слаженной системой.

Более того, некоторые формулировки, содержащиеся в дошедших до нас несудимых грамотах, наводят на мысль, что «приказание» какой-либо территории тому или иному дворецкому носило еще характер временного поручения и что дворцовая принадлежность ряда земель не была окончательно определена и могла в дальнейшем измениться. Вот, например, как звучит известный пункт о подсудности грамотчика только великому князю или его дворецкому в жалованной грамоте Ивана IV Кирилло-Белозерскому монастырю от 1 мая 1546 г.: «…а кому будет искати на самом игумене и на братье, ино сужу яз князь великий или нашь дворецкой, кому Белоозеро приказано». Формуляр этой грамоты оставляет открытым вопрос о том, в юрисдикции какого дворецкого находилось тогда Белоозеро; между тем в других грамотах конца 30-х и 40-х гг. XVI в., касавшихся этого региона, соответствующая статья говорила о суде именно дворецкого Большого дворца (см. Прил. III, № 59, 178).

На основе правой грамоты 1540 г., выданной угличским дворецким Ф. С. Воронцовым, выше было высказано предположение о том, что Бежецкий Верх относился к ведению Угличского дворца. Но в жалованной грамоте Ивана IV Троице-Сергиеву монастырю от 1 мая 1543 г. на данного пристава для монастырских владений в Бежецком Верхе дворцовая подведомственность этой территории указана в самой общей, неопределенной форме: данный пристав должен был ставить истцов и ответчиков перед великим князем или перед его «дворецким, у которого будет Бежецкой Верх в приказе». Такой же неопределенностью при указании на суд дворецкого отличаются грамоты, относящиеся к Можайску и Мещере (см. Прил. III, № 37, 159): в ведении каких дворцов находились эти территории, остается совершенно неизвестным.

Эта неопределенность формулировок в процитированных грамотах отражала, на мой взгляд, изменчивость статуса земель, еще не имевших «собственных» областных дворцов. Они могли управляться дворецким Большого дворца или временно передаваться в ведение того или иного областного дворца. Так, на территории Галичского уезда в 1534–1536 гг. распоряжался дворецкий Большого дворца, а с образованием Угличского дворца (предположительно в конце 1537 г.) Галич, по-видимому, был передан в его ведение.

Причудливо сложилась судьба Нижнего Новгорода: в отдельные годы правления Василия III город с уездом, как уже говорилось выше, подчинялись особому нижегородскому дворецкому. В годы «боярского правления» Нижний Новгород находился в ведении дворецкого Большого дворца, но мысль о его особом статусе не была, видимо, совсем забыта, раз в 1537 г. титул «нижегородского дворецкого» был пожалован (на время исполнения посольства) кн. Д. Ф. Палецкому. Впоследствии, в 50-х гг., Нижегородский дворец был воссоздан, вобрав в себя территорию новоприсоединенного Казанского ханства.

Что касается служебной иерархии дворцовых чинов, то и здесь четкой системы не наблюдается. Выше были приведены примеры вмешательства (говоря нашим современным языком) «больших» дворецких в юрисдикцию областных дворцов. Но известны и примеры противоположного рода, когда действия какого-нибудь областного дворецкого нарушали (по видимости!) прерогативы дворецкого Большого дворца. Так, 11 декабря 1547 г. по приказу тверского дворецкого В. М. Юрьева была выдана указная грамота Ивана IV приказчику села Воробьева Московского уезда Васюку Введенскому о запрете дворцовым крестьянам сечь рощи Симонова монастыря. Между тем Московский уезд традиционно находился в ведении московского («большого») дворецкого, каковым в описываемое время был Д. Р. Юрьев. Почему власти Симонова монастыря обратились за защитой не к нему, а к его родственнику В. М. Юрьеву, тверскому дворецкому, остается неизвестным. Вероятно, на практике значение имел не только и не столько чин дворецкого, сколько его реальное влияние при дворе, а также связи грамотчика (в данном случае — монастыря) с тем или иным сановником.

Подобная «взаимозаменяемость» дворецкого Большого дворца и областных дворецких была возможна еще и потому, что их функции, как давно отмечено в литературе, были, по существу, одинаковы.

В первую очередь по традиции дворецкие заведовали великокняжеским хозяйством, но об этой стороне их деятельности — в силу особенностей имеющихся в нашем распоряжении источников, происходящих большей частью из монастырских архивов, — мы знаем очень мало. Они также служили высшей судебно-административной инстанцией для населения дворцовых сел и промысловых слуг (бортников, бобровников, рыбников и т. д.), поставлявших свою продукцию во дворец. Известны две жалованные грамоты бортникам Талшинской волости Владимирского уезда 1540 и 1546 гг., вышедшие из ведомства Большого дворца. Дмитровский дворецкий окольничий В. Д. Шеин санкционировал выдачу 20 апреля 1544 г. уставной грамоты крестьянам дворцового села Андреевского в Звенигородском уезде.

Поскольку дворецкие контролировали фонд дворцовых земель, они осуществляли обмен (от имени великого князя) государевых вотчин на села и деревни других землевладельцев. Сохранились две меновные грамоты начала 1540-х гг., оформившие такого рода сделки.

Но деятельность дворецких задолго до описываемого нами времени вышла за рамки управления великокняжеским хозяйством. В частности, как уже говорилось в начале этой главы, монастыри находились под особым попечением дворецких. От 30–40-х гг. XVI в. до нас дошло более двух десятков жалованных грамот Ивана IV монастырям, выданных — как об этом свидетельствуют надписи на обороте — по приказу «больших» и областных дворецких (см. выше гл. 7, табл. 2). Если прохудилась монастырская богодельная изба, об этом следовало писать дворецкому. Из дворцовой Казны и запасов выдавалось денежное и продуктовое жалованье (руга) монастырской братии.

У дворецкого можно было также найти судебную защиту — в случае какого-либо покушения на монастырские земли и угодья. Судебные функции дворецких в описываемое время существенно расширились. По существу, дворецкий (Большого дворца или областной) стал ключевой фигурой при рассмотрении земельных тяжб в суде высшей инстанции (см. гл. 8, табл. 4, строки 1, 2, 4, 10, 14–19, 22, 23, 26, 28–30). Ему докладывались также и спорные дела о холопстве (там же, строка 21). Не осталось дворцовое ведомство в стороне и от борьбы с разбоями: как показал Н. Е. Носов, дошедшие до нас уставные губные грамоты происходят из дворцовых канцелярий. А из текста Вятской губной грамоты от 2 марта 1542 (или 1541) г. следует, что губное дело находилось в тот момент под контролем «большого» дворецкого кн. И. И. Кубенского: именно ему вместе с дьяком Меньшим Путятиным надлежало присылать списки конфискованного у казненных разбойников имущества, а также перечни избранных по волостям для сыска преступников «голов», старост и «лучших людей».

Повышение роли дворецких в судебной сфере нашло отражение и в формуляре жалованных несудимых грамот 1530–1540-х гг.: хотя чаще всего в статье о суде грамотчика по-прежнему в качестве судьи высшей инстанции рядом с великим князем (с 1547 г. — царем) называется боярин введенный (в 83-х из 189 известных грамот этого рода за 1534–1548 гг.), но на втором месте по частоте упоминаний оказывается именно дворецкий (61 случай, см. Прил. III). Безусловно, нужно сделать поправку на известный консерватизм формуляра, но если рассматривать дошедший до нас актовый материал в динамике, то можно заметить вполне определенную тенденцию. В начале изучаемого нами периода, с января 1534 по август 1538 г., боярин введенный в качестве судьи упоминается в три раза чаще, чем дворецкий (соответственно 33 и 10 упоминаний), но с осени 1538 до конца 1548 г. это соотношение меняется в пользу дворецких и становится примерно 1:1 (соответственно 50 и 51 упоминание: см. Прил. III).

Естественно предположить, что наблюдаемое в данный период повышение роли дворецких в судопроизводстве (на что указывает, в частности, отмеченное изменение формуляра несудимых грамот) было связано с реорганизацией дворцового ведомства и увеличением его штата. Как мы помним, к 1538–1539 гг. относятся первые достоверные сведения о новых областных дворцах — Рязанском, Дмитровском и Угличском. Но расширение судебных функций дворецких требовало выделения им специальных помощников — судебных приставов, и такие помощники были им даны: начиная с 30-х гг. в источниках начинают упоминаться особые дворцовые недельщики. На сам факт существования в XVI в. различных категорий недельщиков (площадных и дворцовых) уже обращали внимание исследователи, но время появления подобной «специализации» судебных приставов до сих пор не установлено. Поскольку этот вопрос непосредственно связан с историей дворцового управления, остановимся на нем подробнее.

Вообще недельщики — судебные приставы, в функции которых входил вызов в суд тяжущихся сторон, содержание под стражей преступников, исполнение судебных решений и т. п., — упоминаются с 60-х гг. XV в. Известны они и Судебнику 1497 г. (ст. 4–7, 26, 28, 29, 31, 33–37), но в актовом материале конца XV — первой трети XVI в. эти приставы фигурируют под общим названием «недельщиков», без подразделения на «площадных» и «дворцовых». Правда, Л. В. Черепнин на основании ст. 29 Судебника Ивана III, в которой употреблено неясное слово «площеднаа» («А хоженого на Москве площеднаа неделщику десеть денег…»), осторожно предположил, что «если это слово относится к недельщику, то в таком случае оно должно указывать на постоянный штат московских площадных недельщиков, подобных позднейшим подьячим Ивановской площади». Впрочем, ученый допускал, что упомянутое слово может относиться к «хоженому», и в таком случае этот термин означает «плату недельщику за вызов в суд ответчика в пределах Москвы».

С. В. Стрельников поддержал предположение Л. В. Черепнина о существовании площадных недельщиков и в качестве доказательства сослался на жалованную грамоту Ивана IV Троице-Сергиеву монастырю от 29 октября 1537 г. Действительно, в упомянутой грамоте, выданной на всю монастырскую вотчину, в частности, говорилось: «…а кому будет каково дело до них [монастырских старцев, попов, дьяконов, слуг и крестьян. — М. К.], и в том по них ездят наши неделщики площадные с приставными грамотами и пишут им 2 срока в году…» (выделено мной. — М. К.).

Однако Стрельников не заметил, что указанная им грамота — это самый ранний документ, в котором содержится упоминание площадных недельщиков. Поэтому приведенная цитата никак не может служить доказательством высказанного Черепниным предположения о существовании этой категории недельщиков уже в эпоху Судебника 1497 г.

В той же грамоте Троице-Сергиеву монастырю 1537 г. упоминаются и дворцовые недельщики: «А дворцовые наши неделщики и с приставными грамотами в их монастыри и в села и в деревни не ездят…» Но это — не самое раннее их упоминание: первый раз в известном мне актовом материале дворцовые недельщики встречаются в жалованных несудимых грамотах Василия III Кирилло-Белозерскому монастырю на дворы в Каргополе и Белоозере, выданных 28 июля 1533 г. Обе грамоты содержали следующий пункт: «А кому будет до того их дворника какое дело, и в том по нем ездят наши недельщики дворцовые и срок ему чинят один в году по их грамоте жаловальной Кирилова монастыря».

Появившись в самом конце правления Василия III, новая категория судебных приставов получила широкое распространение в годы «боярского правления»: дворцовые недельщики упоминаются в жалованной обельно-несудимой грамоте Ивана IV Никольскому Можайскому собору от 16 декабря 1536 г.; в процитированной выше Троицкой грамоте 1537 г.; в жалованной грамоте Ивана IV протопопу Успенского собора Гурию от 25 июля 1539 г. на данного пристава; указной грамоте Ивана IV игумену Кирилло-Белозерского монастыря Афанасию от 18 сентября 1541 г. и целом ряде других актов 40-х гг. XVI в.

Очевидно, что до тех пор, пока ключевой фигурой в московском суде оставался боярин введенный, никакой надобности как-то различать великокняжеских недельщиков не возникало. Но с образованием новых областных дворцов и расширением судебных полномочий дворецких появилась необходимость отличать подчиненных им недельщиков от остальных приставов, выполнявших распоряжения других московских судей. Вот тогда-то и входят в употребление — причем практически одновременно — обозначения двух категорий недельщиков, различавшихся только подчиненностью, но не функциями: недельщики площадные и дворцовые.

Таким образом, начиная с 30-х гг. штат дворцовых учреждений расширился за счет «приписанных» к ним недельщиков, а для промысловых слуг и населения черных волостей это означало появление новой привилегии. Так, жалованная грамота Ивана IV талшинским бортникам (во Владимирском уезде) от 1 декабря 1540 г. предусматривала, что если возникнет «каково дело» (т. е. иск к грамотчикам. — М. К.), то «в том по них ездят наши неделщики дворцовые». Далее следовала специальная оговорка: «А опричь дворцовых неделщиков, площадным есми неделщиком по них ездить не велел». А крестьяне дворцового села Андреевского в Звенигородском уезде, согласно пожалованной им 20 апреля 1544 г. уставной грамоте, были ограждены от появления не только площадных недельщиков, но и «чужих» дворцовых — за исключением только недельщиков Дмитровского дворца.

* * *

При чтении хозяйственных и судебных документов, отразивших деятельность дворцовых чинов, возникает впечатление, что она протекала в каком-то особом пространстве, изолированном от той ожесточенной борьбы за власть, которой печально памятна эпоха «боярского правления». Но насколько это впечатление верно? Оказывала ли придворная борьба какое-либо влияние на работу дворцового ведомства?

В статье, опубликованной более полувека назад, А. А. Зимин дал утвердительный ответ на этот вопрос. По его мнению, «думские звания и дворцовые должности в „несовершенные лета“ Ивана IV были разменной монетой, которой расплачивались побеждавшие боярские временщики со своими сторонниками». Таким образом, с точки зрения Зимина, история дворцового аппарата в 30–40-е гг. XVI в. наглядно отражает взлеты и падения тех или иных боярских группировок.

Попробуем проверить это утверждение, проследив изменения персонального состава дворцовых чинов в годы «боярского правления». Начнем с должности «большого» дворецкого, которую с 1532 по 1543 г. занимал кн. Иван Иванович Кубенский. Прежде всего можно заметить, что сама продолжительность его пребывания на этом посту противоречит исходному тезису А. А. Зимина: за это время при дворе не раз менялись фавориты (кн. Иван Федорович Овчина Телепнев Оболенский, князья Василий и Иван Васильевичи Шуйские, кн. Иван Федорович Бельский и др.), но кн. И. И. Кубенский по-прежнему оставался главой дворцового ведомства. Последний раз с чином дворецкого он упомянут в июне 1543 г. По предположению Зимина, отставка Кубенского была связана «с тем, что в конце 1543 г. пало правительство Шуйских, к которым И. И. Кубенский был близок». Как было показано выше (см. гл. 5), утвердившееся в историографии представление о существовании в 1542–1543 гг. пресловутого «правительства Шуйских» не имеет под собой серьезных оснований. Но главное возражение против гипотезы Зимина состоит в том, что в источниках нет никаких указаний на то, что расправа с кн. А. М. Шуйским 29 декабря 1543 г. сразу как-то отразилась на карьере боярина кн. И. И. Кубенского. Последний действительно оказался в опале, но случилось это год спустя (16 декабря 1544 г.) и уже при других обстоятельствах. Когда именно Кубенский потерял звание дворецкого — в момент этой опалы или раньше, — остается неясным.

Интересно, что в монографии, изданной вскоре после публикации процитированной выше статьи, А. А. Зимин писал, что вслед за убийством кн. А. М. Шуйского «у власти утвердилась» группировка во главе с Воронцовыми и Кубенскими. Получается, что первым шагом нового «правительства» явилось отстранение от должности дворецкого одного из своих лидеров — кн. И. И. Кубенского! Этот «парадокс» лишь подчеркивает шаткость построений исследователя.

Согласно составленной во второй половине XVII в. Росписи дворцовых чинов, преемником кн. И. И. Кубенского на посту дворецкого был Иван Иванович Хабаров, занимавший эту должность в течение трех лет. Но определенные известия о его дворечестве (оставшиеся неизвестными А. А. Зимину) относятся только к февралю — марту 1546 г. Назначение Хабарова Зимин также пытается объяснить политическими мотивами, напоминая, что тот был близок к «группировке князей Бельских». Действительно, во время январского переворота 1542 г., когда был арестован кн. Иван Федорович Бельский, летопись называет И. И. Хабарова одним из его «советников». Но к 1544 г., о котором идет сейчас речь, эти события уже ушли в прошлое; кн. И. Ф. Бельский давно находился в могиле, а у тех, кто, подобно Воронцовым, был тогда «в силе», не было видимых причин поддерживать Хабарова.

Таким образом, ни отставку кн. И. И. Кубенского, ни назначение «большим» дворецким И. И. Хабарова не удается синхронизировать с поражением одной придворной группировки и торжеством другой.

Хабарова сменил на посту дворецкого Большого дворца Данила Романович Юрьев: самые ранние упоминания о нем в этом качестве относятся к марту 1547 г. Это назначение естественно связать с женитьбой царя на сестре Данилы Романовича Анастасии и с общим усилением позиций клана Захарьиных — Юрьевых при дворе. Д. Р. Юрьев возглавлял Большой дворец более семи лет: он упоминается с чином дворецкого до осени 1555 г., но фактически исполнял эти обязанности, как показал В. Д. Назаров, до конца апреля 1554 г.

В иерархии областных дворецких первое место принадлежало главе одного из старейших дворцов — Тверского. При Василии III эту должность занимали близкие к великому князю лица, в том числе с 1532 г. — Иван Юрьевич Шигона Поджогин. Последний раз в качестве тверского дворецкого он упомянут в марте 1539 г.

А. А. Зимин так объяснил уход Шигоны с политической сцены: «Поджогин по смерти Глинской, очевидно, попал в опалу и вскоре умер». Все, однако, далеко не так уж «очевидно»: Елена Глинская скончалась 3 апреля 1538 г., а Иван Юрьевич еще в марте следующего года продолжал исполнять обязанности тверского дворецкого. Следовательно, он держался на своем посту не только благодаря расположению правительницы. Между тем в нашем распоряжении есть уникальный документ, который позволяет судить о положении Шигоны Поджогина на закате карьеры. Речь идет о его завещании, написанном в 1541/42 г.

Духовная Шигоны проливает свет на причины его «непотопляемости» в течение многих лет: он обладал очень прочными связями в придворной среде. Так, денежные расчеты связывали его с дьяками Третьяком Раковым и Фуником Курцевым, князьями М. В. Глинским и В. А. Микулинским, а в душеприказчики он выбрал боярина кн. А. В. Ростовского, казначея И. И. Третьякова и дьяка И. Н. Одинца Дубенского. Эти трое душеприказчиков после смерти Ивана Юрьевича дали 15 июня 1542 г. земельный вклад по его душе в Иосифо-Волоколамский монастырь.

Примечателен также следующий пассаж в духовной грамоте Шигоны, в котором он дарит государю, юному Ивану IV, икону Богоматери в драгоценном окладе, серебряный кубок, 600 золотых «угорских» монет и в придачу множество сел и деревень в разных уездах. Понятно, что опальный сановник не стал бы делать таких подарков великому князю, от имени которого ему была бы объявлена немилость. Но в том-то и дело, что для версии об опале Шигоны в конце 1530-х гг., выдвинутой в свое время А. А. Зиминым, нет решительно никаких оснований.

Вероятно, бывший ближайший советник Василия III отошел от дел по старости или болезни. Кроме того, заметно, что в конце своей отнюдь не безгрешной жизни Шигона стал усердно заботиться о душе. Так, 1 января 1540 г. он дал денежный вклад (50 рублей) в Троице-Сергиев монастырь. А в своем завещании Иван Юрьевич распорядился дать денежные и земельные вклады по своей душе и по своим родителям в более чем 20 монастырей, соборов и церквей.

Мы не знаем точной даты, когда И. Ю. Шигона Поджогин оставил службу: это произошло между мартом 1539 г. и июнем 1541 г., когда в качестве тверского дворецкого упоминается уже другое лицо.

Преемником Шигоны на посту тверского дворецкого стал, по-видимому, И. И. Хабаров: впервые с этим чином он упоминается 5 июня 1541 г. в меновной грамоте, выданной им вместе с рязанским дворецким В. М. Тучковым старцам Троицкого Павлова Обнорского монастыря. Поскольку с лета 1540 до конца 1541 г. «в силе» находился боярин кн. И. Ф. Бельский, явно покровительствовавший И. И. Хабарову (вспомним, как осенью 1538 г. он хлопотал о пожаловании своему протеже чина окольничего), то это назначение на должность тверского дворецкого можно с определенной долей уверенности приписать его влиянию. Впрочем, занимал ее И. И. Хабаров недолго: в результате январского переворота 1542 г. его благодетель кн. И. Ф. Бельский был свергнут и заточен, а он сам сослан в Тверь. (Нельзя не оценить своеобразный юмор их противников: город, еще недавно находившийся под управлением Хабарова, стал теперь местом, где он содержался под стражей.) Впоследствии, когда придворная конъюнктура снова изменилась, И. И. Хабаров, как мы уже знаем, стал боярином и «большим» дворецким.

Недолгое пребывание Хабарова на посту тверского дворецкого кажется идеальным подтверждением выдвинутого А. А. Зиминым тезиса о прямом влиянии придворной борьбы на дворцовые назначения, — подтверждением тем более убедительным, что самому ученому описанный выше случай остался неизвестным. Но главный вопрос заключается в том, в какой мере этот случай (так сказать, «казус Хабарова») можно считать типичным: все ли дворцовые чины распределялись в соответствии с постоянно менявшейся придворной конъюнктурой, или перед нами скорее исключение, а обычная практика была все-таки иной. Поэтому не будем спешить с выводами и продолжим наблюдения за сменой руководства Тверского дворца.

Преемником Хабарова на посту тверского дворецкого стал, по-видимому, окольничий Юрий Дмитриевич Шеин: первое (и единственное) упоминание его в этом качестве, которым мы располагаем, относится к сентябрю 1542 г., когда он подписал как свидетель данную грамоту вдовы И. А. Челяднина Елены Троице-Сергиевому монастырю на ее вотчину, село Новое, в Ростовском уезде. За назначением Шеина (в отличие от Хабарова в 1541 г.) не видно чьей-то «сильной руки» при дворе. Других известий о его дворечестве нет, но можно предположить, что он оставался на своем посту до смерти, наступившей весной 1544 г. (не позднее мая).

Затем Тверской дворец возглавлял боярин Иван Семенович Воронцов (первое упоминание о нем как о дворецком относится к 1 сентября 1544 г.). А. А. Зимин связывает это назначение с возвышением Воронцовых. Действительно, братья Иван и Федор Воронцовы пользовались в то время большим влиянием при дворе, были членами государевой Думы. Но должность тверского дворецкого досталась Ивану Семеновичу не в качестве «приза» в результате очередного дворцового переворота: по всей видимости, он просто занял место, освободившееся после болезни и смерти Ю. Д. Шеина. А по своему высокому местническому статусу (боярин!) он, безусловно, имел больше прав на вакантную должность, чем многие другие претенденты.

Заметим также, что среди старомосковской знати дворцовая служба была своего рода семейной традицией. В 1538–1542 гг. угличским дворецким был Федор Семенович Воронцов (см. ниже), и это облегчало доступ к дворцовым должностям его брату Ивану и другим родственникам.

Последний раз в известных нам источниках И. С. Воронцов упоминается в качестве тверского дворецкого в марте 1545 г., когда по его приказу была выдана жалованная грамота Иосифо-Волоколамскому монастырю. А. А. Зимин полагал, что «опала Воронцовых привела к смене дворецких в Твери». Но о какой опале идет речь? 5 октября 1545 г. в опалу вместе с четырьмя другими влиятельными лицами попал боярин Ф. С. Воронцов, а уже в декабре того же года все опальные были прощены. Нет сведений о том, что эта опала сказалась на ком-то еще из клана Воронцовых: во всяком случае, как будет показано ниже, В. М. Воронцов тогда точно сохранил за собой должность дмитровского дворецкого.

Полгода спустя Ф. С. Воронцов снова попал в опалу, на этот раз — вместе с племянником В. М. Воронцовым: они, как и их товарищ по несчастью — кн. И. И. Кубенский, стали жертвой придворной интриги и были казнены 21 июля 1546 г. В. Д. Назаров считал, что опала коснулась и боярина И. С. Воронцова, который потерял тогда пост тверского дворецкого. Однако об опале Ивана Семеновича в связи с казнью его брата и племянника в источниках никаких упоминаний нет: согласно разряду летнего (коломенского) похода Ивана IV, И. С. Воронцов после описанных трагических событий остался первым воеводой полка левой руки, в то время как на места его казненных сородичей были назначены другие лица. Более того, неизвестно, сохранял ли он к тому времени за собой должность тверского дворецкого: в разрядной записи от апреля 1546 г. он упомянут без нее, но это еще ни о чем не свидетельствует: как показал В. Д. Назаров, особенностью разрядов как источника было то, что при упоминании там лиц, имевших думное звание и дворцовую должность, последняя зачастую опускалась.

Приходится признать, что точная дата отставки И. С. Воронцова с поста тверского дворецкого нам не известна: это могло произойти в любой момент между мартом 1545 г., когда он последний раз упоминается в этой должности в сохранившемся актовом материале, и летом 1547 г., когда в качестве тверского дворецкого фигурирует уже другое лицо.

Следующий известный нам по имени тверской дворецкий — Василий Михайлович Юрьев — впервые упоминается в разряде царского похода на Коломну в июле 1547 г. С этим же чином он фигурирует в свадебном разряде царского брата — князя Юрия Васильевича, датированном сентябрем 1547 г., и в декабрьском (того же года) разряде Казанского похода. 11 декабря 1547 г., как уже говорилось выше, В. М. Юрьев распорядился выдать указную грамоту приказчику подмосковного дворцового села Воробьева о запрете крестьянам сечь рощи Симонова монастыря, что выглядело как вмешательство в компетенцию дворецкого Большого дворца. По-видимому, Юрьев активно занимался судебной деятельностью: в дозорной писцовой книге Тверского уезда начала 50-х гг. сохранились упоминания грамот, которые, по словам помещиков, «залегли в суде» у Василия Михайловича Юрьева. Должность тверского дворецкого он сохранял по крайней мере до мая 1554 г. (дата последнего упоминания).

В общей сложности за 30–40-е гг. XVI в. сменилось пять дворецких Тверского дворца — больше, чем в каком-либо другом дворцовом учреждении. Объясняется это, по-видимому, особым престижем должности тверского дворецкого, со времен Василия III тесно связанной с великокняжеским двором и, следовательно, весьма зависимой от изменений придворной конъюнктуры.

Полной противоположностью Тверскому дворцу в этом отношении был другой старейший дворец — Новгородский. Как уже говорилось, он был единственным областным дворцом, находившимся за пределами столицы, и (возможно, как раз по этой причине) не являлся объектом местнических притязаний и соперничества. Сведения о новгородских дворецких изучаемого времени фрагментарны, но то, что нам известно, позволяет считать, что эту должность, за редкими исключениями, занимали лица незнатные, не входившие в состав придворной элиты.

В апреле 1536 г. в разрядной книге упоминается новгородский дворецкий Иван Никитич Бутурлин. Он же, как сообщают летописи, активно участвовал в обороне Новгорода во время мятежа князя Андрея Старицкого весной 1537 г. Кто был новгородским дворецким следующие два с половиной года, неизвестно: в сохранившихся источниках сведений об этом нет. В 1539/40 г. в этой должности упоминается Дмитрий Федорович Ласкирев, в июне 1541 г. и в 1542/43 г. — Иван Дмитриевич Володимеров, а в сентябре 1545 г. — некий Дмитрий Юрьевич. В последние годы «боярского правления» новгородским дворецким был Семен Александрович Упин.

Все упомянутые лица находились — в прямом и переносном смысле — вдали от государева двора, и какая-либо связь между их назначениями в Новгородский дворец и перипетиями придворной борьбы не прослеживается.

Новые областные дворцы, впервые упоминаемые в конце 30-х гг. (Дмитровский, Рязанский, Угличский), в местническом отношении занимали промежуточное положение между Тверским и Новгородским дворцами. Дмитровский дворец, подобно Тверскому, испытывал заметное влияние придворной конъюнктуры, в то время как на персональном составе угличских и рязанских дворецких перипетии борьбы за власть в кремлевских палатах почти не отражались.

Первым дмитровским дворецким, как уже говорилось, был кн. Дмитрий Федорович Палецкий. Он упоминается в этой должности с августа 1538 г., но, согласно сделанному выше предположению, мог занять ее еще в конце 1537 г. Последний раз в известных нам источниках кн. Д. Ф. Палецкий назван дмитровским дворецким в июне 1542 г. А. А. Зимин относил его к числу сторонников Шуйских и считал, что «поражение Шуйских привело к опале Палецкого». Однако этот тезис плохо согласуется с хронологией дворцовых переворотов: в период, когда при дворе наибольшим влиянием пользовался главный противник Шуйских — кн. И. Ф. Бельский (с лета 1540 по декабрь 1541 г.), кн. Д. Ф. Палецкий продолжал оставаться на своем посту, а январские события 1542 г. привели к временному торжеству князей Шуйских над своими соперниками. Поэтому возможную отставку Палецкого (не говоря уже об «опале», о которой в источниках нет никаких упоминаний) никак нельзя объяснить «поражением Шуйских».

Возможно, несколько лет должность дмитровского дворецкого оставалась вакантной. Сведения о новом дворецком появляются только в 1543/44 г.: им стал окольничий Василий Дмитриевич Шеин. Это назначение так же трудно связать с победой или поражением какой-либо придворной группировки, как и уход из Дмитровского дворца кн. Д. Ф. Палецкого.

В. Д. Шеин недолго исполнял обязанности дмитровского дворецкого: последний раз в этом качестве он упоминается 20 апреля 1544 г., а менее года спустя в источниках встречается имя нового главы Дмитровского дворца — Василия Михайловича Воронцова. 20 марта 1545 г. ему был доложен судный список по тяжбе слуги Саввина Сторожевского монастыря Третьяка Федорова с помещиками А. Б. Холевой и И. Д. Стоговым из-за спорных земель.

А. А. Зимин так прокомментировал назначение В. М. Воронцова дмитровским дворецким: «Временное укрепление у власти Воронцовых сопровождалось раздачей должностей отдельным представителям этой фамилии». Поскольку два дяди Василия Михайловича, бояре Иван и Федор Семеновичи Воронцовы, пользовались в то время большим влиянием при дворе (а первый из них, как мы уже знаем, с 1544 г. был еще и тверским дворецким), то, действительно, можно предположить, что дмитровское дворечество досталось В. М. Воронцову при их содействии. Но все же утверждение о «раздаче должностей» представителям этой фамилии выглядит явным преувеличением: Воронцовы возглавляли лишь два дворцовых учреждения (из шести существовавших на тот момент). К тому же их положение при дворе в описываемое время не было таким уж прочным: 5 октября 1545 г. лидер клана, боярин Ф. С. Воронцов, попал вместе с несколькими другими царедворцами в опалу, которая была снята в декабре того же года. Показательно, что кратковременная опала дяди не отразилась на положении его племянника: В. М. Воронцов сохранил должность дмитровского дворецкого, с которой он упоминается в разрядах в апреле 1546 г. Следовательно, не каждая «дворцовая буря» приводила к кадровым перестановкам в административном аппарате.

И все-таки Василию Михайловичу было суждено разделить роковую судьбу своего дяди: 21 июля 1546 г. по доносу дьяка В. Г. Захарова-Гнильевского он был казнен вместе с боярами кн. И. И. Кубенским и Ф. С. Воронцовым. Это единственный известный нам случай за все время «боярского правления», когда действующий глава одного из дворцов стал жертвой придворной борьбы. При этом важно подчеркнуть, что сама по себе должность дворецкого не была в данном случае объектом какого-либо соперничества: это, в частности, явствует из того факта, что после гибели В. М. Воронцова место главы Дмитровского дворца около года оставалось вакантным. Иными словами, В. М. Воронцов погиб не потому, что занимал ответственный административный пост, служивший предметом зависти соперников, а потому, что, будучи племянником еще недавно могущественного временщика, оказался вовлечен в смертельно опасные придворные интриги.

В июльской разрядной росписи 1547 г. впервые упомянут новый дмитровский дворецкий — Далмат Федорович Карпов. Он же фигурирует с этим чином в свадебном разряде кн. Юрия Васильевича (царского брата) и в декабрьском разряде 1547 г. Казанского похода. Дмитровским дворецким Д. Ф. Карпов был до июля 1550 г.

Первым известным нам рязанским дворецким был Иван Михайлович Юрьев: самые ранние упоминания о его деятельности на этом посту относятся, как было показано выше, к лету 1539 г., когда по его приказу была выдана жалованная грамота Ивана IV Вологодскому Комельскому монастырю (13 июля) и послана указная грамота в Рязань городовому приказчику В. Конаплину (30 августа). В декабре 1539 г. И. М. Юрьев назван рязанским дворецким в разрядной книге, причем это последнее его упоминание в указанной должности. Затем в течение полутора лет в сохранившихся источниках нет сведений о Рязанском дворце. В июне 1541 г. главой этого областного дворца впервые именуется Василий Михайлович Тучков-Морозов. Рязанским дворецким он оставался более шести лет: последний раз в этом качестве В. М. Тучков упомянут в отрывке подлинного «боярского списка», который его публикатор, B. Д. Назаров, датирует осенью 1547 г. Возможно, он покинул свой пост незадолго до смерти, которая, согласно приведенным С. Б. Веселовским данным, наступила 13 февраля 1548 г.

Показательно, что вспышки придворной борьбы, пришедшиеся на годы дворечества В. М. Тучкова (январский дворцовый переворот 1542 г., ссылка Ф. С. Воронцова в сентябре 1543 г., опалы на бояр в декабре 1544-го и октябре 1545 г., казни на Коломне в июле 1546 г.), никак не отразились на его карьере.

Преемником Тучкова на посту рязанского дворецкого стал Петр Васильевич Морозов: 5 июля 1548 г. по его приказу была выдана царская жалованная грамота Покровскому Глушицкому монастырю.

Таким образом, рязанские дворецкие, которые в местническом отношении стояли ниже своих «коллег» из Тверского и Дмитровского областных дворцов, в годы «боярского правления» находились в стороне от придворной борьбы.

Не затронули «дворцовые бури» и другое областное ведомство — Угличский дворец, деятельность которого оставила мало следов в источниках конца 30-х и 40-х гг. XVI в. Как мы помним, первым угличским дворецким был Федор Семенович Воронцов, ставший впоследствии одним из самых влиятельных царедворцев. Но когда он в августе 1538 г. впервые упоминается с этим чином в разрядной росписи воевод, стоявших на Угре, его положение при великокняжеском дворе было еще весьма скромным. Федор Семенович исполнял обязанности угличского дворецкого около четырех лет: последний раз как дворецкий угличский и калужский он упомянут 25 июня 1542 г., когда вместе с боярином В. Г. Морозовым был отправлен с посольством в Литву. По-видимому, с этой ответственной миссии началось быстрое возвышение Ф. С. Воронцова: спустя год, к сентябрю 1543 г., он получил боярский чин. Став одним из ближайших советников юного государя, влиятельный вельможа, по всей вероятности, оставил скромную должность угличского дворецкого. Кто занимал этот пост в 1543–1545 гг., остается неизвестным. В феврале 1546 г. угличским дворецким был окольничий Иван Иванович Беззубцев: им была выдана сотная грамота Иосифо-Волоколамскому монастырю на село Фаустова Гора в Зубцовском уезде.

И. И. Беззубцев умер не позднее начала июня 1547 г., а к осени того же года (не позднее октября), как показал В. Д. Назаров, Угличский дворец как общегосударственное ведомство был расформирован в связи с предоставлением Углича в удел младшему брату Ивана IV — князю Юрию Васильевичу. Но удел просуществовал не более года: к осени 1548 г. Угличский дворец был восстановлен, и его возглавил окольничий Ф. Г. Адашев. Поскольку возвышение сына последнего, знаменитого впоследствии Алексея Адашева, началось, по наблюдениям А. И. Филюшкина, только с «Казанского взятия» 1552 г., то в назначении Ф. Г. Адашева главой Угличского дворца трудно усмотреть влияние какой-либо придворной конъюнктуры. К тому же сама эта должность не считалась особо престижной: в Дворовой тетради 1550-х гг. угличский дворецкий назван последним в списке областных дворецких.

В общей сложности за изучаемый период (1534–1548) на постах руководителей Большого и областных дворцов, по имеющимся (конечно, неполным) данным, сменился 21 человек (один из них, И. И. Хабаров, фигурирует в этом перечне дважды: как тверской и впоследствии — как «большой» дворецкий). Для наглядности вся сохранившаяся информация о хронологии смены руководителей дворцовых учреждений в 30–40-х гг. сведена в таблицу 5.

Таблица 5.

Хронология смены руководства дворцовых учреждений в 30–40-х гг. XVI в.

Дворцы и дворецкие Дата первого упоминания в должности Дата последнего упоминания в должности, опалы или смерти
Большой дворец Кн. И И. Кубенский февраль 1524 (затем перерыв до 1532) июнь 1543
И. И. Хабаров 20 февраля 1546 3 февраля 1547
Д. Р. Юрьев 27 марта 1547 осень 1555 (фактически — по апрель 1554)
Тверской дворец И. И. Шигона-Поджогин март 1532 март 1539
И. И. Хабаров 5 июня 1541 3 января 1542 (опала)
Ю. Д. Шеин сентябрь 1542 умер не позднее мая 1544
И. С. Воронцов 1 сентября 1544 март 1545
В. М. Юрьев июль 1547 май 1554
Дмитровский дворец Д. Ф. Палецкий август 1538 июнь 1542
В. Д. Шеин 1543/44 20 апреля 1544
В. М. Воронцов 20 марта 1545 казнен 21 июля 1546
Д. Ф. Карпов июль 1547 июль 1550
Рязанский дворец И. М. Юрьев 13 июля 1539 декабрь 1539
В. М. Тучков-Морозов 5 июня 1541 осень 1547 (умер 13 февраля 1548)
П. В. Морозов 5 июля 1548 май 1550
Угличский дворец Ф. С. Воронцов август 1538 июнь 1542
И. И. Беззубцев 28 февраля 1546 умер до 8 июня 1547
Ф. Г. Адашев 4 ноября 1548 (сменен до июля 1549)
Новгородский дворец И. Н. Бутурлин апрель 1536 весна 1537
Д. Ф. Ласкирев 1539/40 (единственное упоминание)
И. Д. Володимеров июнь 1541 1542/43
Дмитрий Юрьевич сентябрь 1545 (единственное упоминание)
С. А. Упин октябрь 1546 12 апреля 1548

При изучении таблицы можно заметить, что одновременная смена глав двух и более дворцов была скорее исключением, чем правилом. Встречающиеся порой совпадения дат не должны вводить нас в заблуждение, поскольку они всего лишь отражают состояние имеющейся источниковой базы — весьма фрагментарной — и сами по себе, без привлечения дополнительных наблюдений, не могут служить индикатором изменения придворной конъюнктуры. Напомню, что нам известно лишь время первого и последнего упоминания того или иного администратора в должности, но не точной даты его назначения и отставки. Поэтому из того факта, что дмитровский дворецкий кн. Д. Ф. Палецкий и его угличский «коллега» Ф. С. Воронцов впервые упомянуты с этими чинами в августовском разряде 1538 г., еще не следует, что они их получили одновременно и что между этими назначениями имелась какая-то политическая связь. То же относится и к упоминанию тверского дворецкого И. И. Хабарова и рязанского дворецкого В. М. Тучкова-Морозова в меновной грамоте от 5 июня 1541 г., которую они совместно выдали; время назначения того и другого на указанные посты нам не известно, поскольку в сохранившейся документации о деятельности Тверского и Рязанского дворцов упомянутой грамоте предшествуют лакуны соответственно в два и полтора года. Столь же случайный, по существу, характер носит одновременное упоминание в июльской разрядной записи 1547 г. новых руководителей Тверского (В. М. Юрьев) и Дмитровского (Д. Ф. Карпов) дворцов: ни о времени их назначения (с учетом лакун в наших источниках), ни о какой-то политической общности названных администраторов эта запись свидетельствовать не может.

Следовательно, не получает подтверждения приведенный выше тезис А. А. Зимина о том, что дворцовые должности были «разменной монетой» в руках боярских временщиков, расплачивавшихся таким образом со своими сторонниками. Дворцовые перевороты не сопровождались массовыми кадровыми перестановками в административном аппарате: в отличие от логики политической борьбы Нового времени, участники придворной борьбы 30–40-х гг. XVI в. явно не стремились к полному контролю над структурами государственного управления. Дворцовые должности интересовали их главным образом как источник престижа и материального дохода (своего рода кормление). Соответственно придворная конъюнктура заметнее всего отражалась в 40-е гг. на руководящем составе тех учреждений, которые обладали более высоким местническим статусом (в первую очередь это относится к Большому и Тверскому дворцам). Зато такие областные дворцы, как Угличский, Рязанский и особенно Новгородский, насколько мы можем судить, вообще не являлись объектом местнических притязаний столичных аристократов.

 

2. Казна и казначеи

Выделение Казны из дворцового хозяйства великого князя, по мнению исследователей, заметно уже с середины XV в., но непрерывные сведения о деятельности казначеев появляются с начала 1490-х гг. С тех пор в течение более полувека эту должность занимали представители рода Ховриных-Головиных. В 20-х — начале 30-х гг. XVI в. казначеем был Петр Иванович Головин. Последний раз в известных нам источниках он упоминается с этим чином в ноябре — начале декабря 1533 г. в летописной Повести о смерти Василия III.

Кто исполнял обязанности казначея в годы правления Елены Глинской, остается неизвестным. Новый казначей, Иван Иванович Третьяков (двоюродный брат П. И. Головина), впервые упоминается в этой должности 6 июля 1538 г.: по его приказу была выдана жалованная льготная грамота Ивана IV Симонову монастырю на варничные места у Соли Переславской. Ранее он служил печатником, т. е. помощником казначея: печатником его называет Василий III в своей духовной записи, датированной июнем 1523 г. К сожалению, в дошедших до нас источниках И. И. Третьяков между 1523 и 1538 гг. не упоминается, поэтому уточнить дату его вступления в должность казначея не представляется возможным.

И. И. Третьяков оставался на своем посту до начала весны 1549 г. (последнее упоминание в актовом материале относится к 20 февраля 1549 г.); вскоре он отошел отдел и постригся в монахи. Некоторое время к службе в казенном ведомстве Иван Иванович привлекал своих родственников — сыновей казначея П. И. Головина: в 1539–1541 гг. в качестве второго казначея в источниках упоминается Михаил Петрович Головин; позднее (в ноябре 1543 г.) — его брат Иван Петрович, который впоследствии (в 1549 г.) сменил И. И. Третьякова на посту первого казначея. К началу октября 1546 г. вторым казначеем стал Федор Иванович Сукин. Он прослужил в Казне до августа 1560 г.: сначала — в качестве второго казначея, а затем (с 1554 г.) — главы этого ведомства.

По мнению В. Д. Назарова, «приход Ф. И. Сукина к руководству в Казне […] следует поставить в связь с теми переменами в правящей верхушке, которые произошли после летних казней 1546 г.». Историк, однако, не пояснил, с какими именно деятелями в правящих кругах был связан Сукин и кому, следовательно, он был обязан своим возвышением: в источниках на сей счет нет никаких указаний. Тот же исследователь склонен также объяснять влиянием придворной конъюнктуры назначение казначеем в 1549 г. Ивана Петровича Головина вместо удалившегося отдел И. И. Третьякова. Назаров подчеркивает, что И. П. Головин был связан родственными узами с Юрьевыми, и полагает, что успехом своей карьеры он был обязан этому клану. Не ставя под сомнение возможное расположение царской родни к И. П. Головину, хотел бы заметить, что двери Казны открылись для него гораздо раньше, чем началось возвышение Юрьевых.

Напомню прежде всего, что Иван Петрович был сыном казначея Василия III — П. И. Головина, а сама эта должность была наследственной в семье Ховриных — Головиных на протяжении нескольких поколений. Кроме того, однажды (в 1543 г.) он уже выполнял обязанности второго казначея, помогая своему родственнику И. И. Третьякову (этот факт остался неизвестен В. Д. Назарову). Наконец, хотя после женитьбы Ивана IV на Анастасии Романовне Захарьины — Юрьевы находились на вершине могущества, они почему-то терпеливо ждали два года, пока И. И. Третьяков уйдет на покой, и только тогда И. П. Головин занял его место первого казначея.

Вообще сам факт длительного казначейства И. И. Третьякова (1538 — начало 1549 г.) и затем Ф. И. Сукина (1546–1560) показывает, что придворная борьба не оказывала определяющего влияния на персональный состав руководства Казны. При этом тот же Третьяков не стоял в стороне от дворцовых интриг: он принял, например, активное участие в январском перевороте 1542 г., примкнув к заговору князей Шуйских. Тем не менее казначей сохранил свой пост и после того, как его союзники Шуйские утратили влияние при дворе. Ссылка на уже упомянутую семейную традицию Ховриных — Головиных — Третьяковых, сменявших друг друга в руководстве Казны, в данном случае мало что объясняет. Скорее нуждается в объяснении сама долговечность этой традиции.

На мой взгляд, прочность позиций казначеев в эпоху «дворцовых бурь» объяснялась тем, что их должность не была объектом притязаний со стороны придворных аристократов. Отметим прежде всего, что никто из казначеев в 30–40-е гг. не имел думского звания, не был боярином или окольничим. Местнический статус этой должности был сравнительно невысок: в разрядах царских походов в июле и декабре 1547 г. казначей (Ф. И. Сукин) упомянут после областных дворецких и непосредственно перед дьяками. То же место казначеям И. И. Третьякову и Ф. И. Сукину отведено и в «боярском списке», датируемом осенью 1547 г.

Кроме того, должность казначея отнюдь не была некой синекурой: она требовала опыта и деловых навыков в сфере управления финансами (вот здесь-то и проявлялась важность семейной традиции, восполнявшей отсутствие в России официальных школ, где готовили бы будущих администраторов). Необходимость специальных знаний и непрестижный — в глазах аристократии — характер службы казначеев сближали их с дьяками, которых первые опережали лишь на одну ступень в придворной иерархии. Казначеев и дьяков, несомненно, с большим основанием, чем дворецких (не говоря уже о боярах!), можно назвать нарождающейся бюрократией.

* * *

Подобно другим учреждениям дворцового типа, Казна, с одной стороны, обеспечивала хозяйственные нужды великокняжеского двора, а с другой — выполняла ряд важных общегосударственных функций.

Как и в минувшие столетия, в описываемое время Казна оставалась сокровищницей, хранилищем ценностей великокняжеской семьи. По случаю торжественных церемоний меха и другие ценные вещи извлекались из сундуков. Так, накануне царской свадьбы, 29 января 1547 г., казначеям был дан наказ («память») о том, какое количество соболей и собольих шуб они должны были приготовить к предстоящей церемонии.

В обязанности казначеев входило также материальное обеспечение приема иностранных посольств, включая встречу, размещение послов на отведенном им подворье и выдачу продовольствия («корма»). Вероятно, перед встречей очередного посла или гонца подьячий или иное должностное лицо, которому это было поручено, получал соответствующие инструкции от казначея. Порой в этом деле возникали накладки: упоминание об одной из них попало в посольскую книгу.

Когда 18 января 1543 г. в Москву прибыл литовский посланник Станислав Петрашкевич, подьячему Никите Берлядинову было велено его встретить за городом, на Дорогомилове. Но подьячий, как сказано в посольской книге, «литовсково посланника встретити не успел — затем, что Иван Третьяков отпустил ево поздо, а съехался с литовским посланником у подворья, на котором дворе ему стояти» (выделено мной. — М. К.). Произнеся по инструкции («по записи») заранее заготовленную речь, Никита поставил посланника на подворье «и корм ему дал по записи».

Более расторопным оказался подьячий Митка Ковезин, встречавший 28 августа того же года литовского гонца Томаса Моисеевича: встретив его, как было положено, на Дорогомилове, он проводил гонца до подворья и поместил его там. Затем подьячий доложил об успешном выполнении дела казначеям — «и, приехав, Митка явился казначеям Ивану Ивановичу Третьякову с товарищи» (выделено мной. — М.К.).

По-видимому, подобными организационными мерами и ограничивалось в описываемое время участие Казны во внешнеполитической деятельности. За весь изучаемый период (1534–1548) казначеи ни разу не включались в состав боярских комиссий, ведших переговоры с иностранными послами; не упоминаются они и в числе лиц, присутствовавших на дипломатических приемах в Кремле.

Следует подчеркнуть, что в предшествующую эпоху ситуация была совершенно иной: казначей Д. В. Овца Ховрин в 1490–1500-х гг. активно участвовал в переговорах с послами европейских и восточных стран; в правление Василия III подобные сведения есть и в отношении племянника Д. В. Ховрина — казначея П. И. Головина. То обстоятельство, что в 30–40-х гг. XVI в. казначеи, по-видимому, находились в стороне от руководства внешней политикой, снижало престиж их ведомства в глазах княжеско-боярской знати. С другой стороны, как я старался показать выше, невысокий местнический статус казначеев «защищал» их от притязаний придворных аристократов и косвенно способствовал стабильной работе Казны в условиях политического кризиса.

Основной функцией Казны как главного финансового органа страны был сбор налогов и пошлин, а также надзор за выполнением натуральных повинностей. К сожалению, имеющиеся в нашем распоряжении источники содержат лишь отрывочные данные об этой важнейшей стороне деятельности казенного ведомства. Специфика сохранившегося актового материала такова, что о системе сбора налогов мы узнаем, как правило, в связи с пожалованием или нарушением иммунитетных прав тех или иных привилегированных землевладельцев. Так, в жалованной тарханно-несудимой грамоте Ивана IV Симонову монастырю от 20 октября 1536 г. на два села в Дмитровском уезде говорится: «И даньщики мои дмитровские тех монастырских сел в данские книги не пишут, ни дани, никаких своих пошлин не емлют».

Как явствует из процитированного документа, сборщики налогов — даньщики — вели учет податного населения с помощью особых «данских» книг. Но они не находились на вверенной им территории постоянно, а объезжали ее время от времени, отвозя затем собранную дань в Казну. Это видно из другого документа — указной грамоты даньщикам далекой северной волости Кереть и Ковда, выданной от имени Ивана IV 16 февраля 1542 г. по приказу казначея И. И. Третьякова. В грамоте прямо предусмотрена ситуация, «коли будут данщики наши в отъезде, а к тому сроку [имеется в виду назначенный пятинедельный срок судебного разбирательства. — М. К.] в Керети и в Ковду не поспеют».

Наряду с даньщиками сбором налогов во второй четверти XVI в. активно занимались городовые приказчики. Н. Е. Носов, посвятивший этому институту местного управления обстоятельное исследование, пришел к выводу, что центральное правительство передало функции даньщиков городовым приказчикам, которые таким образом заменили собой даньщиков в финансовой сфере. Вполне возможно, что городовые приказчики, постоянно находившиеся на местах, оказались более эффективными сборщиками налогов, чем присылаемые из Москвы даньщики, но прямыми свидетельствами на сей счет мы не располагаем, и, на мой взгляд, этот вывод исследователя несколько опережает события.

Во-первых, как отметил сам Носов, чаще всего в источниках упоминается участие городовых приказчиков в сборе ямских денег и примета, а об их участии в сборе дани говорится значительно реже. Поэтому говорить о полной замене даньщиков городовыми приказчиками применительно к 30–40-м гг. XVI в. явно преждевременно. Показательно, что написанные в январе 1547 г. по челобитью игуменьи Покровского монастыря Василисы и старицы той же обители Еуфимьи Шемячичевой указные грамоты Ивана IV, подтверждавшие освобождение их сел от ямских денег и посошной службы, были адресованы владимирским и суздальским городовым приказчикам, а также суздальскому даньщику и «иным нашим великого князя присылщиком».

Во-вторых, следует учесть территориальную ограниченность фискальной деятельности городовых приказчиков: все уезды, из которых, по приведенным Носовым данным, происходят сведения о сборе городовыми приказчиками ямских денег, находились в центре страны. Понятно, что на севере, где сеть городов была очень редкой, упомянутый институт местного управления не получил распространения и не мог использоваться для сбора налогов. Неудивительно поэтому, что и в 1540-х гг. в северных уездах ключевой фигурой в податной системе остается даньщик, а городовой приказчик там даже не упоминается.

Крупные монастыри добивались права вносить налоги в казну самостоятельно. Так, указной грамотой от 9 мая 1538 г. такая привилегия была предоставлена Троице-Сергиеву монастырю в отношении принадлежащих ему сел и деревень в Тверском и Новоторжском уездах: «…присылают с тех с своих с манастырских сел и з деревень ямские денги и примет и вытные денги игумен Иасаф з братьею на Москву к нашей казне сами». Месяц спустя такое же право — «ямские деньги и примет платить на Москве у книг» — получили крестьяне троицких сел и деревень в Дмитровском уезде.

Привилегией была и замена всех налогов денежным оброком фиксированного размера. Особенно часто тарханно-оброчные грамоты выдавались монастырям в начале великого княжения Ивана IV, в январе — феврале 1534 г.

Существовала также практика сдачи на оброк монастырям и частным лицам государственных («черных») земель и угодий. Сохранилась расписка казенного дьяка Юрия Сидорова, датированная 1546/47 г., о приеме у игумена Спасо-Прилуцкого Вологодского монастыря Калистрата оброчных денег с мельничного места на р. Вологде и еза на р. Сухоне; деньги в Казну были доставлены монастырским слугой Гаврилом Суботиным.

Известно несколько жалованных оброчных грамот, выданных по приказу казначеев и казенных дьяков. Но вообще подобные распоряжения не были исключительной прерогативой руководителей Казны: правом выдачи оброчных грамот обладали администраторы различного ранга, включая писцов, ключников, а также дворецких. Примечательно, что адресат выплаты оброка при этом мог оказаться различным. Так, костромские писцы С. В. Собакин и А. И. Писемский в выданной ими льготной оброчной грамоте приказчику троицкого села Федоровского, старцу Иосии, на соляную варницу в Нерехте особо оговорили: «И как отойдет льгота пять лет, и Федоровского села приказщику с тое варницы давати великому князю оброку денгами з году на год по полтине денег на год да по шти пуд соли московских на год и за ошитки. А дати им тот оброк впервые на Москве на великие княини дворец великого князя дьяком на Крещенье Христово лета 7000 пятьдесятого» (выделено мной. — М. К.). К моменту окончания указанного льготного срока, т. е. к 25 декабря 1541 г., великой княгини Елены уже несколько лет как не было в живых, но ее Дворец, как мы знаем, продолжал еще какое-то время существовать, и, вполне возможно, туда по-прежнему поступали некоторые доходы.

В жалованной поместной и несудимой грамоте Ивана IV Семену и Григорию Ивановым детям Голостенова от 9 февраля 1546 г., вышедшей, по-видимому, из дворцового ведомства (так как в качестве судьи высшей инстанции наряду с великим князем указан дворецкий), на помещиков возлагалась обязанность по уплате оброка: «А оброк им с тех деревень и починков платить по книгам на мой Дворец».

Но ведомственная принадлежность администратора, выдавшего оброчную грамоту, не всегда совпадала с местом, куда платился оброк. Так, оброчная грамота Спасо-Прилуцкому монастырю на мельничное место на р. Вологде была выдана 29 декабря 1541 г. рязанским дворецким В. М. Тучковым-Морозовым, однако оброк, как это явствует из процитированной выше платежной расписки казенного дьяка Ю. Сидорова 1546/47 г., вносился монастырем в Казну.

Приведенные примеры свидетельствуют, на мой взгляд, о том, что в описываемое время управление финансами страны еще не было полностью централизовано. Решения о предоставлении тому или иному землевладельцу налоговых льгот, выделении ему земель или угодий в оброчное пользование принимались администраторами различного уровня и разной ведомственной принадлежности без какого-либо согласования друг с другом. Доходы также не собирались все в одном месте, а распылялись по нескольким ведомствам.

Одним из важных источников доходов казны были торговые пошлины. К сожалению, имеющиеся в нашем распоряжении данные не позволяют создать сколько-нибудь полного впечатления о функционировании таможенной системы в описываемый период. От изучаемого времени до нас дошла (в списке 1620-х гг.) только одна уставная таможенная грамота — Устюжне Железопольской, датированная 7051 (1542/43) г. В ней подробно регламентируются виды и размеры пошлин с различных товаров, привозимых в Устюжну, причем «иногородцы» и «иноземцы», т. е. торговые люди из других городов и уездов Московского государства, должны были платить в несколько раз больше за те же товары, чем жители Устюжского уезда. Помимо этого документа, мы располагаем еще источниками двух видов: во-первых, тарханно-проезжими грамотами, которые выдавались крупным монастырям (см.: Прил. I, № 15, 17, 27, 46, 99, 144, 180, 185, 306, 379, 516), и, во-вторых, указными грамотами таможенникам и другим местным властям о беспошлинном проезде или провозе товаров слугами той или иной обители (Там же. № 133, 400, 460).

Эти документы дают некоторое представление о номенклатуре торговых и проездных пошлин. Так, жалованная тарханно-несудимая грамота Ивана IV Ферапонтову монастырю на беспошлинный провоз товара в Дмитров и Москву, выданная 1 февраля 1534 г., содержит длинный перечень пошлин, от которых освобождалась монастырская торговая экспедиция, включая тамгу, мыт, явку, побережное, амбарное, привоз, отвоз, весчее и т. д. Грамоты знакомят нас также с целой армией таможников, мытчиков, перевозчиков, мостовщиков, собиравших пошлины на великого князя, но каково было соотношение между этими сборами и аналогичными пошлинами, которые взимали в свою пользу наместники и другие кормленщики, остается неизвестным. За недостатком данных трудно сказать что-либо определенное о таможенной политике 30–40-х гг., как и о роли казначеев в ее выработке и осуществлении.

Наряду со сбором налогов, торговых пошлин и оброчных платежей, в ведении Казны находился контроль над исполнением натуральных повинностей податного населения. Казначей мог «обелить» городской двор, т. е. освободить его обитателей от несения посадского тягла, как это сделал, например, в июле 1548 г. Ф. И. Сукин по челобитью игумена Кирилло-Белозерского монастыря Афонасия в отношении двора на посаде города Белоозера. Явно из казенного ведомства вышла и указная грамота от 14 марта 1547 г. суздальским городовым приказчикам об исключении из посадского тягла слободки Спасо-Евфимьева монастыря: на склейке грамоты читается имя казенного дьяка Одинца Никифорова.

В ведении казначеев находилась также ямская служба, в связи с чем им приходилось разбирать жалобы привилегированных монастырских корпораций, чьи крестьяне привлекались к несению ямской повинности. Так, в ответ на челобитье архимандрита Симонова монастыря Саввы казначеи И. И. Третьяков и И. П. Головин выдали ему 12 ноября 1543 г. жалованную грамоту, ограничивавшую стояние монастырских крестьян на яму с подводами двумя неделями в год. 23 декабря 1545 г. была послана великокняжеская указная грамота подьячему В. Константинову в Переславль с запретом привлекать к ямской повинности крестьян Данилова монастыря: такова была реакция центральных властей на жалобу архимандрита Кирилла, который, прибыв в столицу, «бил челом» казначею И. И. Третьякову, сетуя на то, что крестьян монастырских сел и деревень «наряжают» — в нарушение имеющейся у монастыря жалованной грамоты — стоять с подводами на Переславском яму.

В компетенцию казначеев входило также общее регулирование торговли в стране и, в частности, надзор за качеством продаваемых товаров. Сохранилась указная грамота Ивана IV каргопольскому наместнику кн. П. М. Щенятеву от 18 декабря 1546 г., выданная по приказу казначеев И. И. Третьякова и Ф. И. Сукина в ответ на челобитье белозерцев, жаловавшихся на качество продаваемой в Каргополе соли: впредь под угрозой штрафа запрещалось продавать соль с подмесом и кардехой.

Товары, конфискованные у иностранных купцов, поступали в государеву Казну: подобные случаи, как явствует из эпизода, упомянутого в посольской книге в марте 1542 г., тщательно протоколировались, а сами «дела» такого рода хранились у казначеев.

Как высшая инстанция в финансовых делах, казначеи обладали властью предоставлять отсрочку должникам по уплате долгов. Подобные отсрочки оформлялись специальными полетными грамотами. Семь таких грамот дошло до нас от 30–40-х гг. XVI в. (см. Прил. I, № 116, 217, 244, 371, 392, 408, 486), еще одна известна только по упоминанию (Там же. № 541). Четыре названных документа содержат явные признаки, свидетельствующие об их происхождении из ведомства казначеев. Так, жалованная льготная и полетная грамота Ивана IV игумену Павлова Обнорского монастыря Протасию от 25 апреля 1538 г. была продлена 5 января 1546 г., причем подписал ее казенный дьяк Макарий Федоров сын Рязанов. Три грамоты, как об этом свидетельствуют пометы на оборотах, были выданы по приказу казначеев: 15 мая 1540 г. казначеи И. И. Третьяков и М. П. Головин распорядились дать жалованную полетную грамоту Авдотье, вдове Бориса Алалыкина с детьми; 21 апреля 1541 г. по приказу И. И. Третьякова была выдана льготная и полетная грамота архимандриту Муромского Борисоглебского монастыря Семиону; наконец, 6 апреля 1546 г. тот же казначей И. И. Третьяков велел выдать полетную грамоту двинянину Семену Федотову (Грижневу).

Есть основания полагать, что и остальные известные нам полетные грамоты 40-х гг. также были составлены в Казне. В частности, это весьма вероятно в отношении полетной грамоты жителям Шестаковского городка на Вятке (октябрь 1546 г.), поскольку, как будет показано ниже, Вятская земля находилась под управлением («в приказе») казначеев. Аналогичное предположение можно сделать относительно льготной и полетной грамоты архимандриту Муромского Борисоглебского монастыря Семиону от 18 февраля 1548 г. — тем более что предыдущий подобный документ той же обители был выдан в 1541 г., как уже говорилось, по приказу казначея И. И. Третьякова.

* * *

Любая административная должность в средневековом обществе предполагала осуществление судебных функций, и казначеи описываемого времени не были исключением из этого общего правила. Прежде всего в их юрисдикции находились лица, подчиненные им по роду своей деятельности: сборщики налогов и пошлин, а также, вероятно (хотя прямых свидетельств на этот счет у нас нет), ямщики. Из случайного упоминания в правой грамоте 1542 г. мы узнаем, что казначею были подсудны пищальники и воротники: изложив приговор дворецкого кн. И. И. Кубенского и казначея И. И. Третьякова по делу слуги Троицкого Белопесоцкого монастыря Софона Кирилова с каширскими попами и посадскими людьми, писец отметил, что дворецкий к судному списку свою печать приложил, «а козначеевы Ивана Ивановичя печяти нет потому, что одни писчялники да воротники суд его, и тем присуждено поле здесь на Москве».

Но помимо ведомственной юрисдикции, существовала еще и территориальная. Еще П. А. Садиков показал, что в середине XVI в. северные уезды страны (Двинский, Важский и Каргопольский) находились в ведении Казны. Затем В. Д. Назаров добавил к этому перечню Устюжско-Вычегодский край, Пермскую и Вятскую земли, а также Торопецкий и Муромский уезды. Однако судебно-административная подчиненность тех или иных земель могла меняться со временем, и поэтому данные 50-х гг. XVI в., на которые в основном опираются названные исследователи, рискованно переносить на предыдущие десятилетия. Поскольку нас интересует ситуация эпохи «боярского правления», попробуем определить состав территорий, находившихся «в приказе» у казначеев, по источникам 1530–1540-х гг.

Надежнее всего документирована подконтрольность казначеям северных уездов: из 31 грамоты, которые были выданы по приказу казначеев, 20, т. е. две трети, относятся к Двинскому, Каргопольскому и Важскому уездам (см. выше, гл. 7, табл. 2, строки 8–10, 18, 19, 24–28, 30, 33, 36, 37, 43, 45, 49, 50, 59, 63).

Интересные результаты дает также анализ статей о суде высшей инстанции в жалованных несудимых грамотах 30–40-х гг.: указание на суд казначея начинает встречаться с июля 1539 г.; всего известно на сегодняшний день 14 таких грамот; они относятся к территории Устюжского (две), Вычегодского (две), Двинского (пять), Важского (одна), Каргопольского (две) и Кольского (одна) уездов; действие одной грамоты (тарханно-проезжей, выданной Соловецкому монастырю) распространяется на два уезда, Новгородский и Двинский (см.: Прил. III, № 64, 78, 85, 89, 97, 109, 110, 116, 143, 144, 167, 177, 179, 185).

Юрисдикцию казначеев в отношении других земель подтвердить значительно труднее. Прежде всего из рассмотрения должны быть исключены грамоты, хотя и выданные по приказу казначеев, но прямо связанные с выполнением ими своих основных, т. е. контрольно-финансовых, функций. Поэтому льготно-оброчная грамота Симонову монастырю на варничные места у Соли Переславской (1538 г.), жалованные грамоты той же обители о порядке несения ямской повинности крестьянами нескольких монастырских сел в Коломенском и Московском уездах (1543 г.) и на право мостовщины и перевоза через р. Кострому (1546 г.), а также тарханно-проезжие грамоты Вологодской Глубокоезерской пустыни (1546 г.) и Каширскому Троицкому Белопесоцкому монастырю (1547 г.), выданные по распоряжению казначеев, никак не свидетельствуют об особых судебно-административных полномочиях руководителей Казны на территории именно этих уездов.

Сказанное относится и к жалованной льготной, полетной, заповедной и односрочной грамоте Муромскому Борисоглебскому монастырю, выданной 21 апреля 1541 г. по приказу казначея И. И. Третьякова: поводом к пожалованию этой грамоты послужило челобитье архимандрита Семиона с братией, жаловавшихся великому князю на сожжение монастырской деревни, дворов и церквей казанскими татарами; а основным содержанием документа является освобождение монастырских крестьян на пять лет от всех податей и отсрочка (на тот же срок) уплаты долгов обители. Заметим, что упомянутая грамота — единственное известное нам на сегодняшний день свидетельство распорядительной деятельности казначеев на территории Муромского уезда в годы «боярского правления», причем о подсудности грамотчика казначею в документе не сказано ни слова. Между тем на подобном шатком основании В. Д. Назаров строит предположение о том, что Муромский уезд в описываемое время находился в ведении казначеев.

На мой взгляд, решающее значение при выяснении вопроса о том, в чьем ведении находилась та или иная территория, имеют статьи несудимых грамот о подсудности грамотчика определенному московскому администратору (в данном случае — казначею). Показательно в этой связи, что от 30–40-х гг. XVI в. до нас дошло всего лишь четыре несудимые грамоты, выданные казначеями и не относящиеся к территории упомянутых выше северных уездов. Но самое интересное состоит в том, что ни одна из этих грамот не содержит указания на суд казначеев: согласно жалованной тарханно-несудимой грамоте Вологодской Глубокоезерской пустыни от 6 июля 1546 г. и аналогичной грамоте Симонову монастырю на слободки в городках Любиме и Буе Костромского уезда от 5 октября 1546 г. (первую выдал казначей И. И. Третьяков, а вторую — он же совместно с Ф. И. Сукиным), грамотчик подлежал в случае иска суду великого князя или дворецкого. Две другие несудимые грамоты: Торопецкому Троицкому монастырю от 28 октября 1547 г. и Кирилло-Белозерскому монастырю от 3 июля 1548 г. (первую приказали выдать И. И. Третьяков и Ф. И. Сукин, вторую — один казначей Ф. И. Сукин) — вообще не содержат статьи о подсудности грамотчика московскому судье.

Таким образом, не получает подтверждения гипотеза В. Д. Назарова о том, что Муромский и Торопецкий уезды управлялись казначеями уже в 40-е гг. XVI в. Надежные данные об областных функциях Казны для этого периода у нас имеются только в отношении северных земель: Двинского, Каргопольского, Важского, Вычегодского, Устюжского и Кольского уездов.

Не вполне ясна ведомственная подчиненность Вятки в описываемое время. В. Д. Назаров ссылается на указную грамоту от марта 1546 г., подписанную казенным дьяком Макарием Федоровым; последующие сведения, приводимые исследователем, относятся уже к 1549–1551 гг. Уместно напомнить, однако, что губную грамоту жителям Верхнего Слободского городка на Вятке 8 февраля 1540 г. приказал выдать боярин и наместник московский кн. И. В. Шуйский, а в марте 1542 г. (или 1541-го) губные учреждения на Вятке подчинялись дворецкому кн. И. И. Кубенскому. Следовательно, можно предположить, что Вятская земля перешла в ведение казначеев не ранее середины 40-х гг. XVI в. Естественно связать этот переход с тенденцией к расширению областных функций Казны, отмеченной Назаровым применительно к концу 1540-х — середине 1550-х гг.

Указанная тенденция была частью общего процесса перераспределения судебно-административных функций между дворцовым ведомством и казначеями, первые признаки которого можно заметить еще в первой половине 1540-х гг.

Документов судебных процессов с участием казначеев сохранилось от изучаемого периода совсем немного (см. выше гл. 8, табл. 4, строки 20, 23, 25, 31), и самый ранний из них относится к марту 1541 г.: казначеи И. И. Третьяков и М. П. Головин разбирали тяжбу А. Я. Кологривова с игуменом и старцем Никольского Корельского монастыря из-за спорных угодий у Кудмо-озера; дело закончилось тогда примирением сторон. Поскольку истцы и ответчик происходили из Двинского уезда, то подсудность этого дела казначеям не вызывает никакого удивления. В сентябре 1542 г. И. И. Третьяков вместе с дворецким кн. И. И. Кубенским слушал дело о земельном споре в Каширском уезде: на этот раз участие казначея в суде объяснялось тем, что среди ответчиков были каширские пищальники и воротники, а эта категория служилых людей, как уже говорилось, была подсудна именно казначеям.

Но вот в июле 1543 г. казначей И. И. Третьяков вынес приговор по тяжбе между Симоновым и Николаевским Угрешским монастырями о спорной земле в Московском уезде. Почему же московские писцы кн. Р. Д. Дашков «с товарищи», разбиравшие это дело в суде первой инстанции, доложили его казначею, а не «большому» дворецкому, в юрисдикции которого, насколько нам известно, находился Московский уезд?

Пытаясь объяснить этот казус, уместно обратить внимание на тот факт, что Ховрины-Головины, к роду которых принадлежал Иван Иванович Третьяков, из поколения в поколение поддерживали теснейшую связь с Московским Симоновым монастырем, оказывали покровительство этой обители. С учетом этого обстоятельства нетрудно догадаться, в чью пользу было вынесено судебное решение в июле 1543 г.: дело выиграл Симонов монастырь.

Но помимо фамильных симпатий к названной обители, которые, возможно, сделали И. И. Третьякова небеспристрастным судьей в упомянутой земельной тяжбе, в этом деле проглядывает и некая ведомственная коллизия: не нарушил ли казначей в данном случае судебных прерогатив дворецкого кн. И. И. Кубенского? Сопоставим две даты: Третьяков вынес свой приговор 17 июля 1543 г., а за несколько недель до того, в июне указанного года, боярин и дворецкий кн. Иван Иванович Кубенский упоминается в разрядной росписи в качестве первого воеводы большого полка, стоявшего во Владимире. Напомню также, что это — последнее известное нам упоминание кн. И. И. Кубенского с чином дворецкого: в течение последующих двух с половиной лет никаких сведений о руководителях Большого дворца в сохранившихся источниках нет (см. выше табл. 5).

Таким образом, наиболее правдоподобное объяснение описанного выше казуса состоит в том, что в июле 1543 г. «большого» дворецкого просто не было в столице, так как он находился на военной службе во Владимире, и тогда писцы доложили дело казначею, который заполнил возникший в судебной системе вакуум. Произошла ли замена судьи по подсказке самих властей Симонова монастыря, заинтересованных в том, чтобы их дело разбирал близкий к обители человек, — об этом можно только догадываться…

Поскольку должности дворецких в 40-е годы подолгу оставались вакантными, казначеи все чаще выполняли их функции. Однако на первых порах эти перемены не были институционализированы: судебные решения выносились, а грамоты выдавались ad hoc, без внесения изменений в формуляры соответствующих документов. В этом отношении весьма характерны рассмотренные выше тарханно-несудимые грамоты 1546 г. Вологодской Глубокоезерской пустыни и Московскому Симонову монастырю: хотя обе грамоты были выданы, судя по пометам на обороте, казначеями (в первом случае — И. И. Третьяковым, во втором — им же и Ф. И. Сукиным), но в их тексте сохранено указание на суд дворецкого.

Во второй половине 1540-х гг. выполнение казначеями функций областных дворецких, т. е. судей и администраторов, по отношению к населению некоторых территорий из временной меры превращается в постоянную практику. Тогда, по-видимому, в ведение Казны перешла Вятская земля. С начала 1549 г., как показал В. Д. Назаров, расширились и полномочия казначеев в центральных уездах страны.

 

3. Дьяки и подьячие

Самую многочисленную группу служащих административного аппарата составляли дьяки и подьячие: по источникам 1534–1548 гг. нам известно 157 лиц, имевших чин дьяка или подьячего, что более чем на четверть превышает аналогичные данные за 28 лет правления Василия III (по подсчетам А. А. Зимина, 121 чел.). Конечно, наши наблюдения о росте численности приказного люда опосредованы сохранившимся документальным материалом, который также возрастает в описываемое время по сравнению с первой третью XVI в., но поскольку увеличение массы документов происходило при непосредственном участии дьяков и подьячих, то, очевидно, перед нами — две стороны единого процесса бюрократизации управления, проявлявшегося как в росте административного аппарата, так и в увеличении объема канцелярской продукции.

Но хотя сама тенденция к бюрократизации управления не вызывает сомнения, численность правительственного аппарата по европейским меркам оставалась невысокой. Нужно учесть, что названная выше величина — 157 чел. — не дает представления о количестве одновременно действовавших приказных дельцов, а только суммирует данные о дьяках и подьячих, которые хотя бы раз упоминаются в документах 1534–1548 гг. Между тем число дьяков и особенно подьячих, лишь однажды упомянутых в сохранившихся источниках, достигает более одной трети (55 чел.) от указанной выше суммы.

Более показательны в этом отношении списки государевых дьяков, составленные на определенную дату. К сожалению, подобные реестры дошли до нас только от конца изучаемого периода. В январе 1547 г. в связи с предстоящей свадьбой Ивана IV был составлен список дьяков, насчитывающий 33 человека. Сохранился также перечень дьяков, которым новгородский архиепископ Феодосий послал 26 марта 1548 г. гостинцы — «угорские» золотые, но по понятным причинам (учитывая цели составления документа) этот перечень явно неполон: в нем названо всего 14 имен.

Между тем монархи тогдашней Западной Европы располагали гораздо более многочисленным бюрократическим аппаратом. Так, во французской королевской Большой канцелярии (Grande Chancellerie) в первой половине XVI в. по штату числилось 59 нотариев и секретарей, но фактически эти должности были разделены между 119 лицами; а в 1554 г. Генрих II учредил еще 80 секретарских должностей.

Контраст между французской бюрократией XVI в. и ее бедной московской «родственницей» будет еще разительнее, если учесть, что приведенные выше цифры относятся только к королевской канцелярии и не дают представления даже обо всем парижском чиновничестве (парламент располагал собственным штатом секретарей), не говоря уже о провинции. Если же иметь в виду государственный аппарат Французского королевства в целом, то его численность еще более впечатляет: по подсчетам французских историков, Франциск I при своем восшествии на престол (1515 г.) располагал целой армией чиновников (officiers), насчитывавшей 4 тыс. чел. Между тем подсчет всех великокняжеских дьяков и подьячих, упоминаемых в источниках с 1534 по 1548 г., дал в итоге 157 чел., включая и столичных приказных дельцов, и их собратьев в Новгороде и Пскове. Вот чем могла располагать московская монархия в указанное время.

* * *

В иерархическом отношении приказные дельцы составляли что-то вроде пирамиды, на вершине которой находились влиятельные дьяки, облеченные доверием государя, а внизу располагались многочисленные подьячие, писавшие грамоты и выполнявшие разнообразные поручения вышестоящих начальников.

К верхушке придворной бюрократии принадлежали дьяки, именуемые в источниках «великими», «ближними» или «большими». Имена самых влиятельных дьяков начала великого княжения Ивана IV содержатся в показаниях псковских беглецов, записанных 12 сентября 1534 г. в Полоцке. Среди лиц, которые «на Москве… всякии дела справують», перебежчики назвали — наряду с боярами кн. И. В. Шуйским и М. В. Тучковым, дворецкими И. Ю. Шигоной Поджогиным и кн. И. И. Кубенским — дьяков великого князя Елизара Цыплятева, Афанасия Курицына (в тексте ошибочно: «Курин»), Третьяка Ракова, Федора Мишурина и Григория Загрязского. Особо было отмечено, что, хотя боярин М. Ю. Захарьин и дьяк Меньшой Путятин отданы на поруки (в связи с известными августовскими событиями 1534 г.), однако и они «с тыми справцы всякое дело справуют».

Все упомянутые выше дьяки служили еще при Василии III; четверо из них (Елизар Цыплятев, Афанасий Курицын, Меньшой Путятин и Третьяк Раков) участвовали в совещании государя с боярами на Волоке во время предсмертной болезни великого князя осенью 1533 г. Позднее, когда умирающего перевезли в Москву, у постели Василия III находились дьяки Меньшой Путятин и Федор Мишурин: им и было приказано писать духовную государя.

Близость ко двору способствовала вовлечению некоторых дьяков в придворные интриги. При жизни Василия III наибольшим доверием великого князя пользовался Григорий Никитич Меньшой Путятин, но после смерти государя он обрел соперника в лице другого дьяка — Федора Мишурина. Отголоски этого соперничества, как было показано в первой главе этой книги, отразились в одной из редакций летописной Повести о смерти Василия III. Во время августовских событий 1534 г. (бегства в Литву кн. С. Ф. Бельского и И. В. Ляцкого и последовавших затем арестов в Москве) какие-то подозрения пали и на Меньшого Путятина: как явствует из процитированных выше показаний псковских перебежчиков, он был отдан на поруки, но сумел сохранить влияние при дворе.

Своего рода привилегией «ближних» государевых дьяков, отличавшей их от приказных дельцов более низкого ранга, была причастность к делам внешней политики. Так, Меньшой Путятин был непременным участником всех переговоров с литовскими представителями в декабре 1533 — феврале 1537 г.; компанию ему составляли Елизар Цыплятев или Федор Мишурин, а наиболее ответственные переговоры все три дьяка вели вместе. Меньшой Путятин и Федор Мишурин в 1530-х гг. активно участвовали также в приеме крымских и ногайских послов. Григорий Загрязский в составе посольства, возглавляемого боярином В. Г. Морозовым, ездил в апреле — августе 1537 г. в Литву. В марте 1542 г. в боярскую комиссию для переговоров с очередным литовским посольством были включены дьяки Елизар Цыплятев, Третьяк Раков и Григорий Захарьин (Гнильевский), а в состав ответной миссии, отправившейся в июне того же года к польскому королю и литовскому великому князю Сигизмунду, входил дьяк Федор Никитич Губин Моклоков.

Представляет интерес порядок упоминания дьяков на дипломатических приемах. Так, в посольской книге 1533–1538 гг. Ф. Мишурин неизменно упоминается после Г. Н. Меньшого Путятина; если же на церемонии присутствовал или в переговорах участвовал «старый» дьяк Е. И. Цыплятев, то именно его имя называется первым, а далее следуют Путятин и Мишурин. Та же дьяческая иерархия отразилась и в процитированном выше отрывке Повести о смерти Василия III, где описывается «дума» больного государя с боярами на Волоке: список дьяков и здесь открывается Елизаром Цыплятевым, вслед за которым идут Афанасий Курицын, Меньшой Путятин и Третьяк Раков. Наконец выясняется, что уже неоднократно упоминавшиеся псковские перебежчики на допросе у полоцкого воеводы в сентябре 1534 г. отнюдь не в произвольном порядке перечислили дьяков, которые вместе с боярами и дворецкими «всякии дела справують»: и здесь первым оказался Е. Цыплятев, а вторым — А. Курицын. Третьим в списке дьяков фигурирует Третьяк Раков — возможно, потому, что Меньшой Путятин, чье место он, по-видимому, занял, был в тот момент отдан на поруки и упоминается отдельно. Федор Мишурин в этом перечне оказался пятым, перед замыкающим список дьяком Григорием Загрязским.

Можно заметить, что эта местническая иерархия дьяков более или менее точно соответствовала служебному стажу каждого из них и, в особенности, времени получения дьяческого чина: по данным, собранным А. А. Зиминым, Е. И. Цыплятев, чья карьера началась еще при Иване III, упоминается с дьяческим чином с 1510 г., Меньшой Путятин — с 1514–1515 гг., Афанасий Курицын — с 1520 г., Третьяк Раков — с 1522 г., Федор Мишурин — с 1525 г., а о дьячестве Г. Загрязского ранее 30-х гг. сведений нет. Единственное видимое исключение — более высокий местнический статус А. Курицына по сравнению с Меньшим Путятиным при меньшем чиновном стаже первого из них — возможно, просто объясняется неполнотой данных, имеющихся в нашем распоряжении.

Но местнический статус не всегда соответствовал реальному влиянию того или иного дьяка при дворе. Как мы видели, Федор Мишурин по стажу службы считался «молодым» дьяком и на официальных приемах должен был занимать место «ниже» ряда других дьяков. (Точно так же князь Иван Федорович Овчина Оболенский, как было показано выше в третьей главе, даже став фаворитом правительницы, вынужден был довольствоваться вторыми ролями во время публичных церемоний.) В действительности, однако, Мишурин был, пожалуй, самым могущественным дьяком периода правления Елены Глинской. В частности, именно в его руках находился контроль над поземельными отношениями в стране.

Федор Мишурин был основным исполнителем масштабной канцелярской операции по подтверждению прежних жалованных грамот от имени нового государя, Ивана Васильевича «всея Русии». По имеющимся у нас, заведомо неполным данным, с января 1534 по июль 1538 г. Ф. Мишурин скрепил своей подписью около 100 грамот (см. Прил. II). Чтобы крупнейшей корпорации — Троице-Сергиеву монастырю — не пришлось долго ждать своей очереди, десятки грамот этой обители в один день, 9 февраля 1534 г., подтвердил другой дьяк — Афанасий Курицын (см. там же).

Исполнение последней воли Василия III, завещавшего нескольким обителям села на помин своей души, также было поручено Федору Мишурину. 24 мая 1535 г. подьячему Давыду Зазиркину была послана указная грамота от имени Ивана IV с распоряжением: описать в Радонежском уезде село Тураково с деревнями, а в Суздальском уезде — село Романчуково, которые были завещаны покойным Василием III соответственно Троице-Сергиеву и Покровскому девичьему монастырям. Измеренные и описанные земли и угодья следовало занести в «список», который подьячий должен был привезти в Москву и отдать «дьяку нашему Федору Мишурину». Грамотой от 22 сентября 1535 г. игумен Троице-Сергиева монастыря Иоасаф был извещен, что жалованную грамоту на село Тураково нужно взять у дьяка Ф. Мишурина.

В сохранившихся документах имя Федора Мишурина нередко встречается рядом с именем «большого» дворецкого кн. И. И. Кубенского. Так, 11 февраля 1534 г. дворецкий вынес приговор по тяжбе между слугами Ферапонтова монастыря и крестьянами Есюнинской волости, а судный список подписал дьяк Ф. Мишурин. Два месяца спустя кн. И. И. Кубенскому было доложено аналогичное судебное дело по тяжбе приказчика Симонова монастыря Андрея с крестьянами деревни Великий Починок; 15 апреля дворецкий, огласив свое решение, приложил к судному списку печать, а Федор Мишурин скрепил его своей подписью. Сохранился также подлинник жалованной грамоты тому же Симонову монастырю от 4 ноября 1535 г., на обороте которой есть помета о том, что этот документ приказал выдать дворецкий И. И. Кубенский, а ниже стоит подпись дьяка Ф. Мишурина.

Основываясь на подобных фактах, С. Б. Веселовский пришел к выводу, что Ф. Мишурин был дворцовым дьяком. С этим утверждением, однако, трудно согласиться. Во-первых, в источниках 30–40-х гг. XVI в. дворцовые дьяки никогда не смешиваются с великокняжескими дьяками, а к Федору Мишурину наименование «дворцовый» ни разу не прилагалось. Во-вторых, компетенция дворцовых дьяков, как мы вскоре убедимся, была значительно уже, а статус — ниже, чем у «ближних» государевых дьяков. Последние действовали вполне самостоятельно, зачастую не спрашивая указаний у дворецких или бояр. В частности, сохранились прямые свидетельства самоуправства Федора Мишурина. В жалованной грамоте Ивана IV В. Ф. Лелечину на село Дубовичи и деревню Маньясово от 28 января 1539 г. говорится, что упомянутые владения «отписал на меня, на великого князя, дияк наш Федор Мишурин в Резанском уезде, а сказал мне, великому князю, Василий Лелечин то село и деревню купил на Резани». На самом же деле, как выяснилось впоследствии, «Василей того села и деревни на Резани не купливал»: они достались ему как приданое его жены Богданы, дочери Хера Зеновьева. Столь же решительно вмешивался Ф. Мишурин и в церковное землевладение, и, по-видимому, с его инициативой следует связать предпринятую в середине 30-х гг. попытку ограничения покупки монастырями земель у служилых людей, о которой пойдет речь в следующей главе.

Самоуправство влиятельного дьяка сходило ему с рук, пока оно оставалось в привычных рамках административно-хозяйственной деятельности, но первая же попытка Федора Мишурина вмешаться в борьбу придворных группировок и повлиять на раздачу думных чинов стоила ему головы: 21 октября 1538 г. он был казнен по приказу князей Шуйских и их сторонников.

Как показывает приведенный выше материал, государевы «большие» дьяки не имели какой-то определенной специализации. Тот же Федор Мишурин участвовал в дипломатических переговорах, подписывал жалованные грамоты и судные списки, контролировал земельные сделки. Сказанное относится и к другим дьякам, о которых псковские перебежчики говорили в сентябре 1534 г., что они «на Москве… всякии дела справують». Так, Елизар Цыплятев, помимо активного участия в переговорах с приезжавшими в Москву литовскими посольствами, ведал разрядными делами, т. е. учетом ратной и придворной службы детей боярских и дворян. В посольской книге отмечено, что во время приема литовских послов 14 января 1537 г. у государя «в избе» находились бояре, окольничие и дворецкие, «которые живут в думе, и дети боярские прибылные, которые в думе не живут; а писаны те дети боярские у наряду, у дьяков, у Елизара Цыплятева с товарищы» (выделено мной. — М. К.).

Н. П. Лихачев опубликовал отрывок из разрядных книг частной редакции, в котором упоминается о службе «в разрядах» дьяков Е. Цыплятева, А. Курицына и Г. Загрязского: «Того ж 7043 лета и 7044 и 7045 годов на Москве в разрядех Елизарей Цыплетев да Афонасей Курицын да Григорей Загряской, да у них в розрядех подъячеи Леонтей да Иван Вырубовы». Исследователи по-разному оценивали достоверность и информативность приведенной записи. Сам Н. П. Лихачев считал ее вполне заслуживающей доверия и видел в ней отражение полного состава Разрядного приказа. А. К. Леонтьев также отнесся с доверием к этой записи, назвав ее «ценным свидетельством» произошедшего к 30-м гг. XVI в. перехода «от системы кратковременных поручений дьякам в области разрядного делопроизводства к их ведомственной специализации, завершившейся образованием особого разрядного ведомства (Разряд), во главе которого встал думный дьяк Е. Цыплятев „с товарищи“…». А. А. Зимин, напротив, считал сведения частной редакции разрядных книг о «сидении» в разрядах в 1534–1537 гг. трех упомянутых дьяков сомнительными и не вполне достоверными.

На мой взгляд, информативная ценность опубликованной Н. П. Лихачевым поздней разрядной записи весьма невысока. Подтверждается только факт выполнения в 30-е гг. разрядных функций Е. И. Цыплятевым (см. приведенную выше цитату из посольской книги от 14 января 1537 г.) и Афанасием Курицыным: в разрядной книге упомянут «наказ», с которым осенью 1534 г., перед началом похода в Литву, был послан к стоявшим в Можайске воеводам дьяк Афанасий Федоров сын Курицына. О разрядной деятельности Г. Д. Загрязского никаких данных нет. Более того, хронология разрядной службы трех названных дьяков в процитированной выше поздней «памяти», попавшей в частную редакцию разрядных книг, столь же ненадежна, как и даты пожалования дворцовых чинов XVI в. в составленных в следующем столетии росписях. Е. Цыплятев и А. Ф. Курицын еще при Василии III ведали службой детей боярских и выдавали кормленные грамоты; они продолжали исполнять эти функции и при юном Иване IV, по крайней мере до конца 30-х гг.

Что же касается приведенного выше утверждения А. К. Леонтьева о том, что якобы уже к 1530-м гг. произошел переход к ведомственной специализации разрядных дьяков и появилось само учреждение (Разряд), то, по-видимому, здесь мы имеем дело с крайностями институционального подхода, господствовавшего до недавнего времени в отечественной историографии. На самом деле все, что мы знаем о деятельности Цыплятева и Курицына, не позволяет говорить об исключительно «ведомственной» специализации обоих дьяков: как было показано выше, первый из них совмещал исполнение разрядных функций с активным участием в дипломатических переговорах, а второй в начале 1534 г. занимался подтверждением монастырских жалованных грамот (вместе с Ф. Мишуриным). К этому следует добавить, что выражение «разрядные дьяки», как отмечает сам Леонтьев, впервые появляется в источниках только в 1563 г., а «Разрядная изба» — в 1566 г.

Таким образом, в эпоху «боярского правления» особых «разрядных дьяков» (равно как и особых посольских дьяков) еще не было. В 1539 г. разрядные функции временно исполнял дьяк Третьяк Раков: в июне указанного года он посылался от имени великого князя к местничавшим воеводам в полки с увещеванием — отложить счеты до окончания службы. По-видимому, это поручение осталось кратким эпизодом в карьере Матвея Третьяка Михайлова сына Ракова: в 1537–1542 гг. он в основном упоминается в связи с участием в приемах литовских послов.

В 40-е гг. XVI в., согласно собранным А. К. Леонтьевым данным, разрядные функции выполняли дьяки Иван Курицын, Иван Цыплятев (сын упомянутого выше Елизара) и Иван Бакака Карачаров. Но, помимо разрядной деятельности, они занимались и другого рода делами, Так, подпись Ивана Курицына сохранилась на докладной купчей (сделка была доложена окольничему И. И. Беззубцеву) М. М. Тучкова на половину сельца Ефимьева в Костромском уезде. Следовательно, этот дьяк участвовал в контроле над поземельными сделками. Иван Елизаров сын Цыплятев не только подтвердил в 1546/47–1547/48 гг. несколько кормленных грамот, что входило в обязанности разрядных дьяков, но и скрепил своей подписью в апреле 1547 г. (вместе с дьяками Борисом Ивановым и Семеном Мишуриным) жалованную грамоту Ивана IV Александро-Свирской пустыни. Наконец, Иван Бакака Карачаров совмещал выполнение разрядных функций с активной дипломатической деятельностью: в 1542 и 1549 гг. он участвовал в приеме литовских послов, а затем в составе посольства М. Я. Морозова ездил в Литву.

* * *

Наряду с великокняжескими дьяками источники 30–40-х гг. XVI в. знают еще одну категорию приказных людей — дворцовых дьяков. Последние не обладали авторитетом и самостоятельностью государевых «ближних» дьяков; в своей деятельности они непосредственно подчинялись дворецким, о чем сохранилось прямое свидетельство. На обороте духовной памяти П. М. Молечкина (1523/24 г.) сделана характерная помета: «Лета 7042-го, марта 20 вторый день сю духовную грамоту Петра Мотфеева сына Молечкина по дворецкаго приказу Ивана Юрьевиня Поджогина дворъцовай дияк Поспел Неклюдов Лебедева выдал Петровой жене Алене и руку свою к сей духовной грамоте приложил» (выделено мной. — М. К.).

Круг обязанностей дворцовых дьяков ограничивался рамками дворцового ведомства. Показательно, что никто из них не участвовал в переговорах с иностранными представителями, хотя они нередко назначались приставами, которые должны были «беречь» послов и снабжать их продовольствием («кормом»). Угощение, которое от государева имени доставляли послам, также подлежало учету в дворцовом ведомстве.

Дворцовый дьяк Гаврила Щенок Васильев сын Белого принимал участие в декабре 1546 — январе 1547 г. в организации смотра невест для Ивана IV. Дьяки дворцового ведомства сопровождали царя в походах. Но все же чаще они упоминаются в источниках в связи с поземельными делами. Так, дворцовый дьяк Иван Третьяк Михайлов сын Дубровин в 1541/42 г. описывал вместе с писцами кн. Р. Д. Дашковым и Ф. Г. Адашевым Московский уезд. В июне 1536 г. дьяк Новгородского дворца Никита Великий вместе с великокняжеским дьяком Фуником Курцевым и конюхом Бундом Быкасовым отписывали на государя у монастырей и церквей пожни, на которые у владельцев не было жалованных грамот и которые не были записаны в писцовых книгах. Другой новгородский дворцовый дьяк, Дмитрий Тимофеев сын Скрипицын, распоряжался в начале 40-х гг. предоставлением земель и угодий на оброк.

Еще один пример специализации на определенных видах административной деятельности являли собой ямские дьяки: они ведали дорогами и ямщиками и, помимо этих прямых обязанностей, выдавали полные и докладные грамоты на холопов. Ямские дьяки подчинялись казначеям, но вот собственно казенные дьяки почти до самого конца изучаемой эпохи в источниках практически не встречаются. Это обстоятельство дало повод к недоразумениям. А. А. Зимин, по сути, отождествлял казенных дьяков с великокняжескими, противопоставляя им дворцовых дьяков. Но с такой интерпретацией трудно согласиться. Как было показано выше, Федор Мишурин, самый влиятельный дьяк периода правления Елены Глинской, нередко выдавал грамоты вместе с дворецким кн. И. И. Кубенским, а к Казне он никакого отношения не имел. Нет оснований считать казенными дьяками и других крупных приказных дельцов 30-х — начала 40-х гг.: Е. И. Цыплятева, А. Ф. Курицына, Т. М. Ракова.

Определенные указания на дьяков казенного ведомства появляются только во второй половине 40-х гг. XVI в. В оброчной грамоте игумену Павлова Обнорского монастыря Протасию на починки и займища в Комельской волости Вологодского уезда, выданной 29 января 1546 г. дьяками Постником Губиным и Одинцом Никифоровым, говорилось, что оброк надлежало «давати великого князя в казну диаком Поснику Губину да Одинцу Никифорову…» (выделено мной. — М. К.). 1546/47 годом датирована уже рассмотренная выше расписка дьяка Юрия Сидорова о приеме у игумена Спасо-Прилуцкого Вологодского монастыря Калистрата оброчных денег с мельничного места на р. Вологде и еза на р. Сухоне. Очевидно, Юрий Сидоров выполнял функции казенного дьяка, но подписался он в этом документе просто как «дьяк», без определения «казенный».

Самое раннее известное мне упоминание «казенных дьяков» в источниках изучаемого времени относится к весне 1548 г.: 26 марта указанного года новгородский архиепископ Феодосий послал гостинцы («угорские» золотые) высокопоставленным лицам в Москве, в том числе семи дьякам и семи «казенным дьякам». В числе последних встречаем знакомые уже нам имена: Одинца Никифорова и Постника Губина; здесь же упомянуты Макар (очевидно, Макарий Федоров сын Рязанов, о принадлежности которого к казенному ведомству уже шла речь выше), Никита Фуников (Курцев), Юрий Башенин, Дмитрий Горин. Некоторое удивление вызывает появление в этом списке имени «Щонок»: как мы помним, Гаврила Щенок Васильев сын Белого в начале января 1547 г. участвовал в организации смотрин невест для Ивана IV и в соответствующих документах именовался дворцовым дьяком. Возможно, за год, прошедший с момента царской свадьбы до марта 1548 г., когда архиепископ Феодосий отправлял в столицу свои дары, дьяк Гаврила Белый перешел на службу в казенное ведомство (если только при составлении списка дьяков в архиепископской канцелярии в данном случае не была допущена ошибка).

Выделение во второй половине 1540-х гг. особой группы казенных дьяков нельзя не поставить в связь с отмеченным выше ростом значения Казны и расширением ее компетенции в указанный период. Если за время правления Елены Глинской казначеи вообще ни разу не упоминаются в сохранившихся источниках, то в 40-е гг. наблюдается неуклонная «экспансия» Казны в судебной и административной сфере. Соответственно должен был увеличиться и штат этого ведомства. Показательно, в частности, что дьяк Федор Никитич Губин Моклоков (по прозвищу Постник), который в начале 40-х гг. не исполнял никаких финансовых функций и подвизался главным образом на дипломатическом поприще, во второй половине 40-х перешел в штат Казны и стал одним из виднейших казенных дьяков.

* * *

Один из вопросов, доставшихся нынешним исследователям в «наследство» от предшествующей историографии, — это вопрос о возможной связи изменений в составе дьяческой верхушки изучаемого времени с перипетиями придворной борьбы. Трагический финал карьеры Ф. М. Мишурина осенью 1538 г. навел историков на мысль о том, что смерть Елены Глинской повлекла за собой радикальные перемены в составе столичного дьячества. Так, по словам А. К. Леонтьева, «реакционные бояре, совершившие в 1538 г. государственный переворот, поспешили расправиться с особо ненавистными им лицами из прежнего правительства»: дьяк Федор Мишурин был казнен, а «дьяки, сидевшие до переворота в Разряде, были отстранены от активной политической деятельности». Правда, в примечании к этому пассажу исследователь, ссылаясь на сохранившиеся документы, сделал оговорку о том, что А. Курицын «еще некоторое время продолжал работать в штате Дворца», а Е. Цыплятев в 1542 г. на какой-то момент вернулся к политической деятельности. Но уже на следующей странице Леонтьев, не замечая противоречия в своих построениях, продолжил рассуждение о возможных политических причинах «опалы», постигших дьяков Е. Цыплятева, А. Курицына и Г. Загрязского в 1538 г. после прихода к власти боярских группировок Бельских и Шуйских.

Политическую подоплеку в смене дьяческой верхушки склонен был усматривать и А. А. Зимин. По его мнению, исчезновение сведений об А. Курицыне после 1537 г., «очевидно», было связано «с торжеством Бельских и Шуйских после смерти Елены Глинской в 1538 г.». Подводя итог своим наблюдениям над эволюцией дьяческого аппарата в конце XV — первой трети XVI в., исследователь писал: «Изменения в составе ведущей части дьяков отражают перемены в политической линии правительства». Конкретизируя этот вывод применительно к периоду «боярского правления», Зимин отметил, что в те годы были отстранены от власти все дьяки, занимавшие ключевые позиции при великокняжеском дворе в конце правления Василия III: Ф. Мишурин казнен в 1538 г.; сведения об А. Курицыне обрываются на 1537 г., о М. Путятине — на 1541 г., Е. Цыплятеве и Т. Ракове — на 1542 г.

Однако эта устоявшаяся историографическая схема основывается на ряде произвольных допущений и не соответствует известным в настоящее время фактам. Начнем с того, что при заведомой неполноте нашей источниковой базы отсутствие сведений о том или ином дьяке за определенные годы никак не может свидетельствовать о его опале. Кроме того, необходимо сделать фактическое уточнение: сведения об Афанасии Курицыне вовсе не обрываются на 1537 г., как утверждал Зимин: последнее упоминание об этом дьяке относится к 12 января 1541 г., когда он подписал старую (1430-х гг.) жалованную грамоту Василия II Троице-Сергиеву монастырю на право рыбной ловли в озерах Переславском и Сомине. Таким образом, все «ближние» дьяки Василия III, за исключением Федора Мишурина, благополучно пережили дворцовый переворот осени 1538 г. Об опале кого-либо из них (с тем же единственным исключением) в источниках не говорится ни слова.

Не соответствует действительности и утверждение А. К. Леонтьева об «отстранении» Е. Цыплятева от службы в Разряде в 1538 г. и временном его возвращении к активной деятельности в 1542 г.: на самом деле Елизар Иванович продолжал какое-то время выполнять разрядные функции и после 1538 г., о чем свидетельствует его подпись на кормленной грамоте кн. И. Ф. Горчакову Перемышльскому с продлением ее на год от 9 марта 1539-го до 28 февраля 1540 г.

Впрочем, одно изменение в дьяческой верхушке после октябрьского переворота 1538 г. все-таки можно заметить, но оно носило совершенно другой характер, чем предполагали сторонники приведенной выше версии о «политических чистках» в правительственном аппарате в годы «боярского правления». Дело в том, что подтверждение прежних жалованных грамот монастырям, которое в 1534–1538 гг. находилось в руках Федора Мишурина, после его казни перешло к Меньшому Путятину: уже в декабре 1538 г. этот дьяк скрепил своей подписью подтверждение жалованной грамоты Василия III Спасскому Ярославскому монастырю от 1511 г. В январе 1539 — марте 1540 г. Меньшой Путятин подтвердил еще ряд жалованных грамот (см.: Прил. II). Таким образом, он вернул себе эту важную административную функцию, от которой его временно оттеснил в 1534 г. Федор Мишурин: факт, косвенно подтверждающий наличие скрытого соперничества между этими дьяками. Но Меньшой Путятин в конце правления Василия III пользовался наибольшим доверием государя, поэтому его возвращение к активной делопроизводственной деятельности на рубеже 30–40-х гг. лишь подчеркивает несостоятельность версии о якобы произошедшем после смерти Елены Глинской отстранении от кормила власти помощников ее покойного мужа. Сама эта версия является отголоском мифа о борьбе в правящих верхах между «сторонниками централизации» и «силами реакции» — мифа, который уже можно считать перевернутой страницей отечественной историографии.

Нет ничего удивительного в том, что старое поколение дьяков сходит со сцены в начале 1540-х гг., ведь за плечами каждого из них было по несколько десятков лет службы. Так, Афанасий Федоров сын Курицын к моменту его последнего упоминания в источниках (январь 1541 г.) отслужил в дьяках уже более 20 лет. Чиновный стаж любимца Василия III — дьяка Григория Меньшого Никитина сына Путятина ко времени окончания его карьеры составлял не менее 30 лет. Он отошел от дел незадолго до смерти: 27 июня 1541 г. Меньшой Путятин подписал судный список по делу о беглой «робе» Михаила и Петра Приклонских, по которому вынес приговор боярин и дворецкий кн. И. И. Кубенский, а 7 декабря того же года дьяк сделал вклад в Троице-Сергиев монастырь. Эта запись в монастырской вкладной книге — последнее прижизненное упоминание Г. Н. Меньшого Путятина; вскоре его не стало: 12 февраля 1542 г. племянник дьяка внес вклад в ту же обитель по его душе.

Не стоит искать политическую подоплеку и в отставке старейшего дьяка Е. И. Цыплятева: к моменту, когда он последний раз упоминается на службе (во время приема литовских послов в марте 1542 г.), ему должно было быть никак не меньше 70 лет от роду! Удалившись от дел, несколько лет старый дьяк провел на покое. Около 1546 г. он умер: 1546/47 годом датирована данная (вкладная) на вотчину Е. И. Цыплятева, которую его сын Иван Елизаров вместе с другими душеприказчиками (кн. К. И. Курлятевым, А. А. Квашниным и дьяком Постником Губиным) отдал по завещанию отца в Кирилло-Белозерский монастырь.

В марте 1542 г. во время переговоров с литовскими послами вместе с Е. И. Цыплятевым последний раз в известных нам источниках упоминается и дьяк Третьяк (Матвей) Раков, причем в этих переговорах он сыграл одну из главных ролей. После этого Т. Раков исчезает из источников: была ли тому причиной болезнь или какие-то иные обстоятельства, за неимением данных судить сложно. К указанному моменту стаж его службы в дьяках, по имеющимся сведениям, составлял 20 лет.

На смену старым дьякам, служившим еще Василию III, шло новое поколение приказных дельцов. На том же приеме литовского посольства в марте 1542 г., в котором последний раз в своей карьере участвовали Е. И. Цыплятев и Т. Раков, впервые с дьяческим чином упоминается Постник (Федор) Никитин сын Губин Моклоков: вскоре, в июне того же года, он вместе с боярином В. Г. Морозовым и дворецким Ф. С. Воронцовым был отправлен с дипломатической миссией в Литву, а во второй половине 40-х гг. служил в казенном ведомстве. Перемирную грамоту с Литвой по итогам мартовских переговоров 1542 г. писал подьячий Иван Михайлов сын Висковатого — будущий глава Посольского приказа.

В середине 40-х гг. большое влияние на юного государя приобрел дьяк Василий Григорьев сын Захаров-Гнильевский. Именно он во время пребывания Ивана IV летом 1546 г. в Коломне «оклеветал ложными словесы», как говорит летописец, бояр кн. И. И. Кубенского, Ф. С. Воронцова и дмитровского дворецкого В. М. Воронцова: 21 июля 1546 г. они были казнены.

Упомянутый эпизод был уже не первым случаем участия великокняжеских дьяков в придворных интригах (можно вспомнить и выдачу на поруки Меньшого Путятина в августе 1534 г., и расправу с Федором Мишуриным в октябре 1538 г.). Но только один дьяк — все тот же Ф. Мишурин — пал жертвой дворцового переворота. Как было показано выше, никакие массовые чистки дьяческого аппарата за все неспокойные годы «боярского правления» ни разу не предпринимались. Одно из возможных объяснений этого кажущегося парадокса было предложено в свое время Н. П. Лихачевым: «От соперничества с классом коренных думцев (боярство) дьяки были спасены своей неродословностью». По-видимому, дьяки, как и казначеи, не рассматривались придворной знатью в качестве опасных соперников в местнической борьбе, и им была предоставлена определенная свобода действий, но только до той поры, пока они не переходили грани дозволенного. Эту грань как раз и перешел Федор Мишурин, когда он взялся советовать, кому следует дать чины боярина и окольничего. Подобная дерзость стоила ему головы.

К сказанному следует добавить, что дьяческая верхушка многими узами была связана с придворной аристократией и руководством дворцового ведомства. Ценную информацию на сей счет содержат частные акты — духовные и данные (вкладные) грамоты 30–40-х гг. XVI в. Так, в завещании кн. М. В. Горбатого (1535 г.) упомянуто пятеро дьяков и двое подьячих: дьяк Никифор Казаков и подьячий Алексей Ефимов одолжили боярину в свое время соответственно 5 и 10 рублей; дьяк Колтыря Раков преподнес ему опашень с драгоценными пуговицами, а дьяки Темир Мишурин и Поспел Лебедев предоставили коней для боярской конюшни. Дьяка Третьяка Ракова кн. М. В. Горбатый назначил одним из своих душеприказчиков и завещал ему песцовую шубу, крытую желтым бархатом. А саму духовную грамоту писал подьячий Алексей Семенов сын Яковля.

Двух дьяков находим и среди кредиторов могущественного дворецкого И. Ю. Шигоны Поджогина (1541 г.): Третьяку Ракову Шигона был должен 4 рубля, а Фунику Курцеву — 5 рублей; своими душеприказчиками Иван Юрьевич назначил кн. А. Д. Ростовского, казначея И. И. Третьякова и дьяка Ивана Никифоровича Одинца (Дубенского).

Не менее показателен и следующий пример: в 1544/45 г. Иван Иванович Хабаров, в недавнем прошлом — тверской дворецкий, вскоре ставший боярином и дворецким Большого дворца, дал в Троице-Сергиев монастырь в качестве вклада свою вотчину — село Образцово Боровского уезда. На данной (вкладной) грамоте, оформившей этот акт, подписались послухи — великокняжеские дьяки B. И. Рахманинов, Н. Фуников Курцев, В. Б. Колзаков и Д. Ф. Горин. Саму грамоту писал Иван Кожух Григорьев сын Кроткого, который в начале 50-х гг. стал видным казенным дьяком.

Как видим, дьяки и подьячие сумели найти свою нишу в придворном обществе: в их услугах нуждались, их помощь ценили. В целом положение дьячества в 30–40-е гг. было гораздо устойчивее, чем у бояр-аристократов, вовлеченных в непримиримую местническую борьбу. Сравнительная автономия делопроизводственной сферы, естественная смена поколений приказных дельцов, среди которых было немало семейных династий (Курицыны, Курцевы, Мишурины, Путятины, Цыплятевы и др.), — все это способствовало стабильной работе правительственного аппарата даже в эпоху дворцовых переворотов.

 

Глава 10

К вопросу о социальной политике центральных властей в 30–40-е гг. XVI в.

 

Под социальной политикой (применительно к изучаемому времени термин, конечно, условный) я понимаю политику властей по отношению к различным слоям населения (или, как говорили в Московской Руси, «чинам»): духовенству, дворянам и детям боярским, посадским людям.

В первую очередь нас будет интересовать логика и последовательность предпринятых в годы «боярского правления» мер: можно ли говорить о некоем целенаправленном курсе властей в отношении, например, монастырского землевладения, и если да, то как менялся этот курс на протяжении изучаемого времени? Какие цели преследовали власти при проведении поместного верстания конца 30-х — начала 40-х гг. XVI в. или интенсивного городского строительства в годы правления Елены Глинской? Подобные вопросы как раз и помогают понять, в какой мере лица, принимавшие решения, осознавали интересы тех или иных формирующихся сословных групп и руководствовались ими в своей политике.

Особое внимание в данной главе будет уделено возможной связи проводимого курса с перипетиями придворной борьбы, взлетами и падениями тех или иных группировок: подобная связь нередко постулировалась исследователями, а между тем ее наличие нуждается в тщательной проверке.

 

1. Правительство и монастырское землевладение

Одной из первых акций новой великокняжеской власти после смерти Василия III стало подписание прежних жалованных грамот на имя юного Ивана IV. Самые ранние подтверждения датированы 20 января 1534 г. и относятся к грамотам Иосифо-Волоколамского монастыря (см.: Прил. II, № 7–9). С. М. Каштанов высказал предположение о том, что порядок подписания старых грамот на имя нового государя в начале 1534 г. «определялся размерами землевладения и объемом иммунитета монастырей». В 20-х числах января, по наблюдениям ученого, «утверждались грамоты наиболее привилегированного духовного вотчинника» — Иосифо-Волоколамского монастыря, в феврале — грамоты трех других крупнейших монастырей — Кирилло-Белозерского, Троице-Сергиева, Московского Симонова. В марте 1534 г., как отмечает Каштанов, состоялось подтверждение жалованных грамот более скромных обителей: Троицкого Белопесоцкого, Печерского Воздвиженского, Московского Чудова, Рязанского Покровского и Спасского Ярославского монастырей. «В этой очередности подписания иммунитетных актов, — по мнению историка, — отразился характер феодального общества XVI в., в котором политическое значение непосредственно базировалось на размерах земельной собственности».

Правда, от внимания С. М. Каштанова не укрылся тот факт, что целый ряд подтверждений начала 1534 г. не вписывается в предложенную им схему. Так, 1 февраля 1534 г., т. е. в один день с грамотами могущественного Кирилло-Белозерского монастыря, на имя Ивана IV было подписано несколько грамот небольших вологодских монастырей — Спасо-Каменного и Комельского (см.: Прил. II, № 19–22). 5 февраля — на несколько дней раньше, чем началось подтверждение многочисленных актов Троице-Сергиева монастыря, — получил подтверждение трех своих грамот Спасо-Прилуцкий Вологодский монастырь (Там же. № 30–32).

Комментируя подобные факты, Каштанов объяснял «внеочередное», по его выражению, подтверждение жалованных грамот сравнительно мелким корпорациям «беспокойством» правительства по поводу следов «прежней автономии», сохранявшихся в «ликвидированных удельнокняжеских гнездах» в Вологодском, Углицком и Ржевском уездах — именно там располагались монастырские вотчины, владение которыми было подтверждено в начале 1534 г. «В центре внимания внеочередных подтверждений, — утверждал ученый, — оказались грамоты главным образом на земли, являвшиеся объектом притязаний Андрея Старицкого».

В одной из предыдущих глав книги (см. гл. 7) уже отмечалась недостаточная обоснованность столь прямолинейной политизации поземельных отношений в России описываемого времени. Детальное рассмотрение процедуры подтверждения грамот в начале 1534 г. дает еще один наглядный пример уязвимости гипотезы, выдвинутой Каштановым.

Начну с информации, которая осталась неизвестной Каштанову: уже 20 января 1534 г., в один день с Иосифо-Волоколамским монастырем, получил подтверждение прежней жалованной грамоты (выданной в 1511 г. Василием III) Федоровский Переславский монастырь (Прил. II, № 10). Таким образом, «вне очереди», если использовать термин Каштанова, жалованные грамоты подписывались и тем небольшим обителям, которые находились за пределами названных ученым трех уездов. Между тем Переславский уезд, в котором располагался Федоровский монастырь, вовсе не являлся объектом притязаний Андрея Старицкого, и упомянутое подтверждение монастырской грамоты никак не удается связать с пресловутой «ликвидацией удельно-княжеских гнезд».

Но и те грамоты, на которые ссылается Каштанов, на поверку отнюдь не свидетельствуют в пользу его гипотезы. В частности, обращают на себя внимание две жалованные грамоты Василия III соответственно Спасо-Каменному и Корнильеву Комельскому монастырям, подтвержденные в один день — 1 февраля 1534 г. Первая из них, проезжая грамота от 1 февраля 1530 г., предоставляла братии право на беспошлинный проезд монастырского судна с товаром (см.: Прил. II, № 20). Вторая грамота — ружная от января 1529 г. — жаловала Корнильеву монастырю ежегодно 5 рублей на покупку рыбы (Там же. № 21). Как видим, обе упомянутые грамоты небольшим вологодским монастырям не содержали какой-либо четкой территориальной привязки, и их подтверждение 1 февраля 1534 г. никак нельзя без явной натяжки считать инструментом правительственной борьбы с удельной стариной.

При ближайшем рассмотрении оказывается, таким образом, что никакой установленной правительством «очереди» на подтверждение грамот не существовало. Во всяком случае, из сохранившегося актового материала никак не следует, будто крупные монастырские корпорации обладали в этом отношении каким-либо преимуществом перед небольшими обителями. Как мы могли убедиться, и такие большие и влиятельные монастыри, как Иосифо-Волоколамский или Кирилло-Белозерский, и небольшие монастыри, вроде Федоровского Переславского или Вологодского Спасо-Каменного, получали подтверждения своих грамот в одни и те же дни.

Очевидно, что в этом вопросе инициатива принадлежала не правительству, а самим монастырским корпорациям: как только грамоты прежних государей доставлялись в Москву, начиналась процедура их рассмотрения и подписания на имя нового великого князя — Ивана IV.

Настоящее различие между монастырями — крупными и мелкими вотчинниками заключалось не в очередности рассмотрения их грамот, а в самом количестве оных: если небольшие монастыри или пустыни представляли на утверждение одну-две грамоты, то крупные корпорации извлекали из своих архивов и везли в Москву по десяти и более актов. В этом отношении вне конкуренции оказался Троице-Сергиев монастырь: только в один день, 9 февраля 1534 г., на имя Ивана IV было подписано 69 троицких актов (Прил. II, № 34–102). Чтобы ускорить обработку такой массы документов, рассмотрение троицких грамот было поручено особому дьяку — Афанасию Курицыну: именно его подпись стоит на всех 69 актах Сергиева монастыря, получивших подтверждение 9 февраля. Все остальные грамоты, прошедшие утверждение в 1534 г., скреплены подписью дьяка Федора Мишурина.

Но даже такая экстраординарная мера, как выделение троицким старцам особого дьяка для разбора их грамот, вряд ли позволила закончить эту кропотливую работу за один день: в 7-й главе я приводил аргументы в пользу предположения о том, что подготовленные подьячими документы какое-то время лежали, дожидаясь, пока дьяк их подпишет. Само подписание Афанасием Курицыным троицких жалованных грамот действительно могло состояться 9 февраля, но этой процедуре предшествовало их рассмотрение (слушание), которое, предположительно, заняло не меньше недели.

На этом, однако, подтверждение троицких актов не закончилось. 27–28 февраля на имя Ивана IV было подписано еще 7 жалованных грамот Сергиевой обители, в том числе шесть — выданных удельным дмитровским князем Юрием Ивановичем (арестованным 11 декабря 1533 г. опекунами юного государя) и одна — выданная Иваном III. На этот раз подтвержденные грамоты скрепил своей подписью дьяк Федор Мишурин (Прил. II, № 116–120, 123, 124).

С. М. Каштанов усмотрел в состоявшемся в конце февраля подтверждении грамот бывшего дмитровского князя некую политическую подоплеку. По предположению ученого, «в первое время после ликвидации Дмитровского удела правительство княгини решило не подтверждать жалованные грамоты Юрия». Об этом, по мнению Каштанова, свидетельствует тот факт, что в моменты подписания старых грамот монастырям Иосифо-Волоколамскому (конец января 1534 г.) и Троице-Сергиеву (9 февраля) акты, выданные Юрием, не подписывались. Интересы Иосифова монастыря были затем вполне удовлетворены за счет новых великокняжеских пожалований, зато Троицкий монастырь, по словам историка, «несомненно, употребил весь свой политический вес и все свое влияние, чтобы добиться подтверждения ряда жалованных грамот Юрия».

Думается, однако, что троицкому игумену и старцам вовсе не пришлось употреблять «все свое влияние», чтобы добиться подтверждения грамот дмитровского князя. Некоторые подробности, относящиеся к подписанию троицких актов в феврале 1534 г. и оказавшиеся вне поля зрения Каштанова, позволяют дать упомянутой задержке с подтверждением грамот князя Юрия Дмитровского более прозаическое объяснение, не прибегая к поиску политических мотивов.

Прежде всего нужно отметить, что среди троицких актов, подписанных дьяком Афанасием Курицыным 9 февраля 1534 г., была и указная грамота князя Юрия Ивановича Дмитровского от 9 января 1520 г. о невзимании явки за пользование лесом с крестьян принадлежавших Троице-Сергиеву монастырю прилуцких деревень и починков (см.: Прил. II, № 88). Таким образом, уже исходная посылка, на которой строится приведенная выше гипотеза Каштанова, содержит в себе фактическую неточность.

Кроме того, обращает на себя внимание то обстоятельство, что в числе троицких актов, подписанных (уже дьяком Федором Мишуриным) в конце февраля 1534 г., была, наряду с грамотами бывшего дмитровского князя, и одна жалованная грамота Ивана III Троице-Сергиеву монастырю: проезжая грамота, датируемая 1462–1466 гг. (Прил. II, № 123). В этой связи возникает предположение, что в конце февраля прошли утверждение те троицкие акты, которые по каким-то причинам не были разысканы в монастырском архиве и не были доставлены в Москву к моменту первого подтверждения в начале того же месяца. Подобные случаи происходили и позднее: так, 12 января 1541 г. престарелый дьяк Афанасий Курицын подписал на имя Ивана IV жалованную грамоту Троицкому монастырю на право рыбной ловли в озерах Переславском и Сомине, выданную еще Василием II в 1430-х гг.! (Прил. II, № 191).

Вообще поэтапное, в несколько приемов, подтверждение грамот было характерно для всех крупных монастырей. Так, в архиве Иосифо-Волоколамского монастыря сохранилось всего 5 грамот, подтвержденных в 1534 г., но их подписание на имя Ивана IV растянулось на неделю, с 20 по 26 января (Прил. II, № 7–9, 11, 12). Подтверждение грамот Кирилло-Белозерского монастыря началось 28 января, когда было подписано три акта, и завершилось 1 февраля подписанием еще шести грамот (Там же. № 13–15, 24–29). Девять прежних жалованных грамот Симонова монастыря были подписаны на имя Ивана IV 25 февраля 1534 г., но спустя три месяца, 29 июня, была подтверждена еще одна грамота, выданная монастырю в 1462/63 г. Иваном III (Там же. № 107–115, 155).

Итак, как мы могли убедиться, искать политическую интригу в начавшемся в январе 1534 г. подтверждении жалованных грамот — дело бесперспективное. Конечно, в этой юридической операции принимали участие две стороны, но активность заметна только со стороны монастырских властей, стремившихся получить от имени нового великого князя подтверждение своих вотчинных прав и привилегий. Со стороны же великокняжеского правительства эта деятельность предстает лишь в виде рутинной канцелярской работы, отличавшейся от подобных акций Ивана III и Василия III лишь своим масштабом: с января по октябрь 1534 г., по имеющимся у нас (вероятно, неполным) данным, было подтверждено 163 грамоты (см.: Прил. II). Эта работа продолжалась и в последующие годы, хотя и не столь активными темпами: к концу 1547 г. на имя Ивана IV было подписано еще не менее трех десятков грамот прежних государей (см.: Там же).

Приведенные цифры отражают возросший учет и контроль центральной власти за земельной собственностью (в данном случае — монастырской), что, в свою очередь, свидетельствует о дальнейшей бюрократизации управления страной. Но в содержательном плане то, что мы знаем о подтверждении жалованных грамот монастырям в 1534 г., не позволяет говорить о каком-то определенном правительственном курсе в отношении монастырского землевладения.

Как давно отмечено в литературе, грамоты прежних государей, подписанные на имя Ивана IV в 1534 г., подтверждались в полном объеме, без каких-либо ограничений или изъятий. Дьяки Федор Мишурин и Афанасий Курицын использовали краткую стандартную формулу подтверждения: «Князь великий Иван Васильевич всеа Руси по сей грамоте пожаловал… [далее следовало название монастыря и имя игумена или архимандрита] со всем по тому, как в сей грамоте написано [вариант: «…о всем по тому ж ходити, как в сей грамоте написано»], сее грамоты у них рушити не велел никому ничем…» [далее ставилась дата и подпись дьяка].

Но если из самой подтвердительной записи никакой позитивной информации о правительственном курсе в отношении монастырского землевладения извлечь не удается, то, может быть, этот курс можно понять, идя, так сказать, от обратного — анализируя грамоты, которые не получили подтверждения в 1534 г.?

В Троицкой копийной книге 1530-х гг. (№ 518) сохранился перечень «старых» «неподписных» жалованных грамот. В этом перечне, опубликованном С. М. Каштановым, перечислено 68 актов. Значительную часть упомянутых там документов исследователю удалось идентифицировать, причем многие из них дошли до нашего времени в составе Троицкой копийной книги XVI в. из Погодинского собрания РНБ (Погод. № 1905). Эту копийную книгу Каштанов обстоятельно изучил, а ряд помещенных там троицких грамот опубликовал в своем исследовании. Таким образом, у нас есть возможность судить о содержании не подписанных в 1534 г. троицких грамот.

Среди них выделяется группа актов, некогда пожалованных великими князьями прежним светским владельцам сел и деревень, позднее ставших частью вотчины Троицкого монастыря. К их числу относятся жалованная обельная и несудимая грамота Василия II Ивану Петелину от августа 1443 г. на село Скнятиново в волости Кинеле Переславского уезда; аналогичная грамота Ивана III Г. В. Заболоцкому на несколько деревень в той же Кинельской волости, датируемая 1462–1478 гг.; а также жалованная подтвердительная и несудимая грамота Василия III М. И. Тормосову на часть («жеребей») деревни Енинской в Корзеневе стане Московского уезда.

Возможно, к той же категории актов светских землевладельцев относились упомянутые в начале Перечня 1534 г. и не поддающиеся точной идентификации жалованные грамоты некоего великого князя (имя не указано) «на Мариины села Ивановы жены в Кинельском и в Городском» [станах] и «на Михайловы села Яковлича в Кинеле и в Городцком» [стане].

Троицкие старцы заботливо хранили подобные документы в монастырском архиве на случай возможных судебных исков, но понятно, что при подтверждении прежних жалованных грамот Сергиевой обители на имя нового государя такие акты на подпись великокняжеским дьякам не предъявлялись.

Другую группу актов в упомянутом перечне составляют жалованные и указные грамоты великих и удельных князей, в свое время выданные игуменам Троицкого монастыря, но к 1534 г. уже давно утратившие свою актуальность. Такова, например, указная грамота Ивана III в Переславль-Залесский, датируемая 1462–1466 гг., о неперекладывании расходов на татарские проезды с черных волостей на села Троице-Сергиева монастыря. С ликвидацией ордынской зависимости эта грамота утратила свое значение, и, разумеется, в 1534 г. она не была предъявлена вместе с другими троицкими актами для подписания на имя Ивана IV.

В том же ряду можно назвать и написанную между 1450 и 1473 гг. указную грамоту великой княгини Марии Ярославны посельскому села Никитского Кузьме Зубову о беспрепятственном пропуске старцев и слуг Троицкого монастыря, едущих через это село к Соли Переславской. Прошло более полувека, монастырская вотчина значительно расширилась, и подтверждать эту привилегию, имевшую столь ограниченно локальный характер, уже не имело смысла.

Немало документов, хранившихся в монастырском архиве, представляли собой распоряжения ad hoc, на данный конкретный случай, и по этой причине они уже спустя несколько лет утрачивали свою силу. В 1496/97 г. князь Василий Иванович (будущий Василий III или, возможно, кн. В. И. Патрикеев) послал указную грамоту Ф. М. Афанасьеву о расследовании тяжбы между Троице-Сергиевым монастырем и вотчинником М. Захаровым по поводу спорной земли между деревнями Пошляковой и Брюховой Переславского уезда. Естественно, в 1534 г. этот документ оказался в перечне «неподписных» грамот.

В том же перечне упомянуты и две грамоты дмитровского удельного князя Юрия Ивановича. Одна из них — указная грамота княжеским пошлинникам Дмитровского и Кашинского уездов о беспошлинном пропуске двух троицких судов с хлебом, вышедших из монастырского села Прилука и направлявшихся в г. Дмитров. Из контекста грамоты видно, что она касалась только данной конкретной поездки и не имела долговременного действия. Второй документ — жалованная льготная грамота князя Юрия Дмитровского троицкому игумену Иакову на село Мисиново в Каменском стану Дмитровского уезда, выданная 18 апреля 1515 г. Грамота освобождала монастырь на три года от всех податей с этого села, в связи со случившимся там недавно пожаром. Очевидно, уже весной 1518 г., по истечении срока льготы, документ утратил свою силу.

Наконец, самая многочисленная категория актов, содержащихся в перечне 1534 г., это владельческие документы, которые впоследствии были заменены новыми жалованными грамотами на те же объекты. Так, жалованная двусрочная грамота Василия II троицкому игумену Мартиниану на село Хупанское Переславского уезда, два двора в г. Переславле и другие владения, выданная между 1447 и 1454 гг., не получила подтверждения в 1534 г. Но зато в декабре 1517 г. на то же село и дворы в Переславле монастырь получил новую жалованную обельно-несудимую грамоту Василия III, и эта грамота была подписана 9 февраля 1534 г. на имя Ивана IV (см.: Прил. II, № 86).

По аналогичной причине в перечне «неподписных» грамот 1534 г. оказалась и указная грамота великого князя Ивана Ивановича (Молодого) от марта 1487 г., временно подтверждавшая («до описи», т. е. до земельного описания) действие старой жалованной грамоты на монастырский двор в Кашине. Ее заменила жалованная грамота на тот же двор, выданная 1 августа 1501 г. уже другим сыном и наследником Ивана III — Василием Ивановичем; именно она и получила подтверждение 9 февраля 1534 г. (Прил. II, № 73).

Кроме того, нужно учесть, что одновременно с подтверждением старых грамот в феврале 1534 г. Троице-Сергиев монастырь получил новые жалованные грамоты от имени Ивана IV, и в ряде случаев они заменили собой прежние владельческие документы, хранившиеся в монастырской казне. Именно так произошло переоформление прав монастыря на Поповские земли в Пошехонском уезде: в Троицком архиве имелось несколько грамот на эти владения, в том числе жалованная грамота Василия II от 22 сентября 1454 г. и аналогичная грамота великой княгини-иноки Марфы от 19 января 1479 г. Оба документа упомянуты в перечне «неподписных» грамот 1534 г., т. е. они не были подтверждены; но в день, когда проходила ревизия старых троицких актов, 9 февраля 1534 г., монастырь получил новую грамоту — уже от имени Ивана IV — на те же земли (см.: Прил. I, № 37).

Параллельная работа по утверждению старых и выдаче новых грамот порой приводила к путанице, к дублированию владельческих документов. Так, С. М. Каштанов отметил факт одновременного подтверждения 27 февраля 1534 г. двух жалованных грамот Троицкому монастырю на село Новое Поречье в Дмитровском уезде, выданных удельным князем Юрием Ивановичем в 1516 и 1532 гг. и содержавших разный объем податных льгот. В том же ряду следует назвать еще два дублировавших друг друга документа, выданные в один день: 9 февраля 1534 г., как уже говорилось, на имя Ивана IV была подписана жалованная грамота Василия Ивановича Троицкому монастырю от 1 августа 1501 г. на двор в Кашине (Прил. II, № 73); и в тот же день обители была выдана новая грамота на этот двор, уже от имени великого князя Ивана Васильевича (Прил. I, № 30).

В целом, как показала выборочная проверка грамот, упомянутых в перечне 1534 г., неподписанными оказались те акты из монастырского архива, которые или уже утратили к тому моменту свое значение, или были заменены более «свежими» жалованными грамотами, в том числе выданными от имени Ивана IV в начале 1534 г. По всей видимости, они и не были предъявлены великокняжеским дьякам для подписания, т. е. опять-таки это был выбор троицкого игумена и старцев, а не московских властей.

* * *

Одновременно с подписанием старых жалованных грамот началась выдача новых: уже 4 января 1534 г., ровно месяц спустя после смерти Василия III, троицкий игумен Иоасаф получил от имени нового великого князя, Ивана Васильевича всея Руси, жалованную заповедную грамоту на монастырские леса и рощи в нескольких уездах (Прил. I, № 2). За первый год великого княжения Ивана IV, с января 1534 по январь 1535 г., монастырям было выдано, по имеющимся у нас сведениям, 47 жалованных грамот (см.: Там же. № 1–15, 17–38, 40–43, 45, 46, 50, 51, 53, 55). Однако обращает на себя внимание тот факт, что среди них очень мало данных грамот, т. е. таких, по которым передавалось право владения на определенные земли и угодья. Абсолютное большинство жалованных грамот указанного периода закрепляли за монастырскими корпорациями судебные и податные привилегии в отношении владений, уже принадлежавших той или иной обители. Новые же земельные пожалования были единичны. Самыми крупными из них были села, переданные по завещанию Василия III нескольким обителям, которые покойный государь особенно почитал.

11 мая 1534 г. Иосифо-Волоколамский монастырь получил жалованную тарханно-несудимую грамоту Ивана IV на село Турово и два десятка деревень и починков в Тверском и Клинском уездах, завещанные Василием III этой обители «в вечное поминание» по своим родителям, по себе и по всему роду московских великих князей. Как выясняется из позднейшей жалованной грамоты Ивана IV 1550/51 г., в духовной грамоте его отца Иосифову монастырю было отписано также село Хотьково в Волоцком уезде с «тянувшими» к нему деревнями и починками; грамота обители на эти владения, за подписью дьяка Федора Мишурина, была выдана в 1537/38 г.

Не был забыт в завещании Василия III и Троице-Сергиев монастырь: ему достались село Дерябино с деревнями в Переславском уезде и село Тураково, также с деревнями, в Радонежском уезде. Правда, выполнение этого посмертного распоряжения великого князя растянулось на долгий срок. Только 15 октября 1534 г. троицкому игумену Иоасафу была отправлена известительная грамота Ивана IV о передаче в ведение монастыря, по завещанию покойного государя, села Дерябина с деревнями (Прил. 1,№ 52). Еще дольше троицким старцам пришлось дожидаться передачи села Туракова: этому предшествовали землемерные работы и выделение равноценных земель прежнему владельцу села, помещику Митке Бакину. Для выполнения указанных работ в Радонежский и Суздальский уезды был послан подьячий Давыд Зазиркин: ему было велено описать село Тураково, а Митке Бакину отделить из черных деревень в Горенове стане Суздальского уезда пашню и угодья. Из той же указной грамоты подьячему Д. Зазиркину от 24 мая 1535 г. узнаем, что Суздальскому Покровскому монастырю Василий III завещал село Романчуково: подьячий должен был отдать его игуменье этой обители.

Прошло еще четыре месяца, и 22 сентября 1535 г. троицкому игумену Иоасафу была послана великокняжеская известительная грамота, в которой сообщалось о том, что покойный государь Василий Иванович «всея Русии» написал в своей духовной село Тураково с деревнями «к Троице в Сергиев монастырь»; игумену с братией предлагалось принять село в свое ведение, но прежнего владельца, Митку Бакина, до зимы оттуда не высылать. «А грамоту б естя нашу жаловальную на те села, — гласила последняя фраза документа, — взяли у дьяка нашего, у Федора у Мишурина».

И вот, наконец, 4 октября 1536 г. Сергиева обитель получила жалованную несудимую грамоту на оба завещанных ей покойным великим князем села — Дерябино и Тураково (Прил. I, № 79). К тому времени, надо полагать, выполнение завещания Василия III было полностью завершено.

Все вышеперечисленные пожалования явились лишь осуществлением последней воли покойного государя, поэтому курс правительства юного Ивана IV по отношению к монастырскому землевладению они никак не характеризуют. Для оценки этого курса более показателен тот факт, что в первый год великого княжения Ивана Васильевича новые правители по собственной инициативе пожаловали лишь Иосифо-Волоколамскому монастырю двор на посаде г. Дмитрова (Прил. I, № 6) да Ферапонтову монастырю — пять деревень в Каменском стане Дмитровского уезда (Там же. № 12, 13). Остальные же многочисленные жалованные грамоты, выданные в первые месяцы 1534 г., по сути, являлись, как было показано выше на примере Троице-Сергиева монастыря, частью операции по подтверждению земельных актов, хранившихся в монастырских архивах.

* * *

Ревизия монастырских актов 1534 г., как мы могли убедиться, была вполне благоприятной для церковных корпораций. Вообще в первый год великого княжения Ивана IV правительство не демонстрировало намерения как-то ограничить рост монастырского землевладения, хотя новые земли жаловались очень скупо. Иная тенденция в этом вопросе проявилась в середине 1535 г.: ее отражение исследователи видят в указной грамоте Ивана IV игумену Вологодского Глушицкого монастыря Феодосию от 23 июня 1535 г.

Грамота начинается редкой в такого рода документах преамбулой, в которой характеризуется неблагополучное положение, возникшее с вотчинами детей боярских, которые в той или иной форме отчуждаются в пользу монастырей: «…что в нашем государстве покупают к монастырем у детей у боярских вотчины — многие села и деревни, да и в заклад и в закуп монастыри вотчины емлют, а покупают-де и вотчины дорого, а вотчинники-де и которые тем землям вотчичи с опришными людьми перекупаются; и мимо монастырей вотчин никому ни у кого купити не мочно. А иные дети боярские вотчины свои в монастыри подавали по душе того для, чтобы их вотчины ближнему их роду не достались».

Далее следует повеление великого князя: «И будете купили вотчины у детей у боярских или в заклад или в закуп взяли, или будут которые дети боярские вотчины свои подавали вам в монастырь по душе до сей нашей грамоты за год или за два, и ты б, богомолец наш игумен Феодосей с братиею прислали тому выпись к дьяку нашему к Федору Мишурину…» «Выпись» должна была содержать конкретные имена детей боярских, у которых монастырь за указанный период (один или два года) приобрел вотчины, место их проживания («город»), количество сел и деревень, дворов и крестьян в каждой вотчине, размеры пашни, леса и других угодий. Впредь же любое приобретение вотчин без ведома властей запрещалось под страхом конфискации: «А вперед бы есте без нашего ведома однолично вотчин не купили и в заклад, и в закуп, и по душе не имали ни у кого. А учнете без нашего ведома у кого вотчины купити или в заклад или в закуп и по душе имати, и мне у вас те вотчины велети отписывати на себя».

Одним из первых исследователей, обративших пристальное внимание на эту грамоту, был А. С. Павлов, который усмотрел в ней «результат общей законодательной меры, которая касалась всех монастырей». Данная точка зрения была принята и в советской историографии 1950-х гг. И. И. Смирнов полагал, что правительством Елены Глинской был издан закон, установивший контроль над ростом монастырского землевладения и что, хотя текст этого закона не сохранился, его содержание «можно вполне точно выяснить» на основании грамоты Глушицкому монастырю. А. А. Зимин также видел в этой грамоте отражение борьбы правительства «с ростом монастырского землевладения и привилегиями духовных феодалов».

Тезис об ограничительном курсе правительства Елены Глинской в отношении монастырского землевладения — тезис, основанный на одной-единственной грамоте! — устоял и после появления в конце 1970-х гг. специальных исследований А. А. Зимина и Л. И. Ивиной, посвященных истории вотчин двух крупных монастырей — Иосифо-Волоколамского и Симонова. Однако успешность правительственных мер 1530-х гг. обоими авторами была поставлена под сомнение. Так, А. А. Зимин в книге об Иосифо-Волоколамском монастыре писал (ссылаясь опять-таки только на грамоту Глушицкой обители!) о предпринятых в то время попытках «ограничить монастырское землевладение, что противоречило интересам иосифлян»: в итоге намеченные реформы не были осуществлены. А Л. И. Ивина, повторив утвердившийся в историографии тезис о «борьбе правительства с ростом монастырского землевладения», сопроводила его следующим замечанием, основанным на проанализированных ею актах Симонова монастыря: «Правительственные мероприятия, направленные на борьбу с ростом монастырских вотчин, видимо, все-таки не имели должного успеха, они полностью не прекратили роста владений духовных феодалов…»

Между тем неоднократно цитированная многими исследователями указная грамота игумену Глушицкого монастыря Феодосию по-прежнему вызывает немало вопросов. Ее текст недвусмысленно свидетельствует о намерении великокняжеского правительства ограничить и взять под контроль процесс отчуждения вотчин детей боярских в пользу монастырей. Однако, во-первых, неясно, был ли провозглашенный в грамоте запрет монастырям приобретать вотчины служилых людей реализован на практике или он остался только декларацией о намерениях? Во-вторых, если этот запрет применялся, то как долго он действовал? И, наконец, в-третьих, носила ли упомянутая мера общероссийский характер или она относилась только к отдельным монастырям?

Прежде всего нужно отметить, что в описываемое время единственным законом, действовавшим на всей территории страны, был Судебник 1497 г. Все остальные меры, даже такие важные, как создание на местах специальных выборных органов для борьбы с разбоями (губная реформа), вводились в действие путем рассылки указных грамот по волостям и уездам. В этом отношении грамота игумену Глушицкого монастыря напоминает (по форме!) губные грамоты конца 1530-х — начала 1540-х гг., о которых пойдет речь в следующей главе. Но отсюда следует, что, имея в своем распоряжении только одну указную грамоту, мы никак не можем судить о территориальном охвате упомянутого выше запрета на приобретение монастырями вотчин служилых землевладельцев. Есть ли какие-либо следы этого постановления в сохранившихся архивах других монастырей?

К сожалению, исследователи, изучавшие землевладение Троицкого, Иосифо-Волоколамского, Симонова монастырей, не касались вопроса о том, сталкивались ли эти обители с указанным правительственным запретом. Нижеследующие наблюдения призваны хотя бы частично восполнить этот пробел; не претендуя на полноту, они все-таки могут пролить некоторый свет на интересующую нас проблему.

Сохранилось немало сведений о росте монастырских вотчин в 30-е гг. XVI в. за счет покупок и вкладов по душе. Так, Иосифо-Волоколамский монастырь приобрел в 1534/35 г. у братьев Василия, Григория и Федора Матвеевых детей Ржевского их вотчину — село Никольское и деревню Мелехово в Рузском уезде. В следующем году Дмитрий Данилов сын Розного, приняв в Иосифове монастыре постриг, передал обители в качестве вклада свою вотчину — пустошь Жеденево в Раховском стане Волоцкого уезда. Каких-либо санкций верховной власти на эти сделки не понадобилось.

Не действовал упомянутый запрет и в вотчине Троицкого Калязина монастыря. В 1534/35 г. игумен Тихон с братией купил у Федосьи Дмитриевой дочери Гавренева, вдовы Петра Лукшина, с детьми их вотчину — сельцо Голубово в Кашинском уезде. В 1535/36 г. Калязин монастырь получил два земельных вклада: деревню Савино — от Семена Иванова сына Воронцова и шестую часть (жребий) сельца Маурина в том же Кашинском уезде — от князя Василия Федоровича Охлябинина.

Зато акты Троице-Сергиева монастыря сохранили прямые свидетельства вмешательства великокняжеской власти в отношения обители с ее вкладчиками — светскими землевладельцами. 10 июня 1534 г. кн. М. Л. Глинский дал по своей душе «в дом живоначальной Троицы и чудотворца Сергия» сельцо Звягино с деревнями в Московском уезде. Но вскоре, как мы знаем, князь Михайло Львович был арестован и умер в темнице, а его владения были конфискованы. Троицкий монастырь получил сельцо Звягино лишь четыре года спустя: 6 мая 1538 г. Некрасу Офонасьеву, который «ведал» на великого князя это бывшее владение кн. М. Л. Глинского, была послана указная грамота с распоряжением — отдать сельцо Звягино троицкому игумену Иоасафу с братией.

Но если в данном случае временную конфискацию сельца, переданного в монастырь, можно объяснить опалой его прежнего владельца, то в следующем эпизоде понять мотивы аналогичных действий властей значительно труднее. 5 апреля 1538 г. от имени Ивана IV была послана грамота Кузьме Всесвятскому, ранее ведавшему по великокняжескому приказу сельцом Куниловом в Дмитровском уезде — бывшей вотчиной Кувалды Семичова; теперь Кузьме было велено отдать то сельцо и деревни игумену Троице-Сергиева монастыря Иоасафу с братией. Между тем, как выясняется, упомянутый Кувалда Семичов еще в 1532 г. завещал свое село Сергиевой обители. Чем он провинился и почему завещанное им монастырю село несколько лет (до весны 1538 г.) находилось под арестом, остается неизвестным. Ясно только, что контроль (по крайней мере, выборочный) за отчуждением вотчин светских землевладельцев в пользу монастырей действительно существовал и что содержавшаяся в грамоте Глушицкому монастырю угроза великокняжеских властей «отписывать на себя» вотчины, принятые в монастырь без ведома правительства, не была пустыми словами.

7 мая 1538 г., т. е. на следующий день после упомянутой выше грамоты Некрасу Офонасьеву с приказом отдать сельцо Звягино Троице-Сергиеву монастырю, троицкий игумен Иоасаф получил жалованную несудимую и заповедную грамоту Ивана IV на монастырские села, которые ранее были даны их владельцами к Троице как вклад по душе. Здесь наряду с уже известными нам селами Звягино (вклад кн. М. Л. Глинского) и Кунилово (вклад К. Семичова) упомянуты еще село Никоново и сельцо Назарьево: их дал в монастырь Данило Щукин сын Кутузова, а также село Подчертково в Повельском стану Дмитровского уезда — вклад князя Давыда Хромого (Ярославского). Таким образом, эти приобретения Троицкого монастыря получили в 1538 г. санкцию верховной власти.

Вместе с тем нетрудно убедиться в том, что упомянутый контроль над земельными вкладами в Троице-Сергиев монастырь носил выборочный характер и не охватывал все подобные приобретения. Так, в 1536/37 г. Анна, вдова Фомы Александрова сына Скрипицына-Балуева, передала обители деревню Ельник в Переславском уезде, а Ульяна, вдова Селифонта Захарьина сына Печенегова, — несколько деревень в Бежецком Верхе, а также сельцо Пахирево и деревню Дракино в Костромском уезде.

Создается впечатление, что в поле зрения великокняжеских дьяков попадали главным образом крупные земельные вклады и вклады знатных лиц, в то время как мелкие пожертвования рядовых детей боярских или их вдов, представляя собой будничное явление, не привлекали к себе внимание верховной власти и ни в какой санкции не нуждались.

Это предположение подтверждается при обращении к актам Московского Симонова монастыря. В его архиве сохранилась, в частности, указная грамота Ивана IV Чечетке Патокину от 25 апреля 1536 г. об отдаче симоновскому архимандриту Филофею села Дикого в Вышегородском уезде, «что была вотчина Ивана Рудного Кортмазова, а дал то село Иван Рудной в Симонов монастырь за долг и по душе». До нас дошла также духовная память Ивана Андреева сына Рудного (Картмазова), которую ее публикатор, Л. И. Ивина, датирует 1531–1536 гг. Как явствует из этого документа, Иван Рудный действительно был должен крупную сумму (100 руб.), но не Симонову, а Пафнутьеву Боровскому монастырю, причем, согласно долговому обязательству (кабале), он не имел права «то село Дикое и з деревнями мимо Пафнотьев монастырь ни продати, ни менити, ни по душе дати». Однако в итоге, как мы уже знаем, упомянутое село досталось именно Симонову монастырю, а какое-то время перед тем его «ведал» на великого князя упомянутый выше Чечетка Патокин. Многое в этой истории остается неясным. Ивина обратила внимание на то, что, согласно вкладной и кормовой книге Симонова монастыря, село Дикое было дано обители не Иваном, а Кириллом Картмазовым, причем вклад явился, по сути, скрытой продажей: за половину вклада он получил 200 рублей, а вторая половина предназначалась на помин души. Как бы то ни было, интерес властей к судьбе этого села понятен: это было довольно крупное земельное владение, к тому же обремененное долгами и, как можно предположить, оказавшееся в сфере имущественных интересов двух монастырей — Пафнутьева Боровского и Симонова.

Тем временем, пока решалась непростая судьба села Дикого, Симонов монастырь покупал одну деревню за другой, и эти относительно мелкие сделки проходили без вмешательства великокняжеской власти. Так, в 1533/34 г. архимандрит Филофей с братией приобрели у Федора Михайлова сына Овцына с детьми их вотчину в Рузском уезде — деревни Бормино, Крушково, Нечесово и др. В следующем 1534/35 г. они купили у Шарапа Яковлева сына Филимонова с сыном Григорием их деревню Ясенево в том же уезде. К 30-м гг. относится еще одно приобретение Симонова монастыря — село Демьяново с деревнями в Корежской волости Костромского уезда, купленное у Анфала Волоцкого: купчая на это село до нас не дошла, но оно упоминается в жалованной несудимой и заповедной грамоте Ивана IV, выданной симоновскому игумену Филофею с братиею в июне 1538 г. Там же перечислены и другие купли 30-х гг.: деревни, приобретенные у Ф. М. Овцына, и деревня Ясенево, принадлежавшая ранее Шарапу Филимонову. Тем самым права Симонова монастыря на эти новые владения были признаны верховной властью, а перечисленные в грамоте деревни получили судебный иммунитет.

Подводя итог сделанным выше наблюдениям, следует отметить, что принятое в советской историографии выражение «борьба с ростом монастырского землевладения» мало подходит для описания соответствующей политики правительства 1530-х гг. Вопреки предположениям А. С. Павлова, И. И. Смирнова и некоторых других исследователей, приобретение монастырями вотчин служилых людей не было законодательно запрещено. Обители по-прежнему охотно скупали и принимали во вклад и в заклад села и деревни светских землевладельцев. Контроль властей за подобного рода сделками существовал, но носил выборочный характер и никак не мог остановить (да и вряд ли имел это своей целью) дальнейший рост монастырских вотчин, который, по единодушному мнению современных исследователей, активно продолжался и в 30-х и в 40-х гг. XVI в.

Вместе с тем необходимо признать, что процитированная выше грамота Глушицкому монастырю 1535 г., несомненно, отразила озабоченность некоторых приказных дельцов сложившимся положением на рынке земли, где монастыри играли самую активную роль, а многие семьи служилых людей теряли родовую собственность. Действия властей в этой ситуации можно описать как попытку навести порядок в сфере поземельных отношений. Принятые тогда меры связаны с деятельностью влиятельного дьяка Федора Мишурина: ведь это ему старцы Глушицкого монастыря должны были присылать, в соответствии с той же указной грамотой, списки купленных ими вотчин. В годы правления Елены Глинской именно в его руках была сосредоточена, как мы уже знаем, выдача и подтверждение жалованных иммунитетных грамот.

Нужно подчеркнуть, что ужесточение правительственного контроля над сделками с землей в середине 1530-х гг. осуществлялось по всем направлениям и коснулось не только монастырей, но и светских землевладельцев. Вспомним эпизод, описанный в предыдущей главе книги: дьяк Федор Мишурин отписал на великого князя у рязанского сына боярского Василия Федорова сына Лелечина село Дубовичи и деревню Маньясово, «а сказал мне, великому князю, — гласила выхлопотанная позднее (28 января 1539 г.) пострадавшим владельцем жалованная грамота Ивана IV, — что Василей Лелечин то село и деревню купил на Резани»; впоследствии выяснилось, однако, что упомянутые село и деревня не были куплены, а являлись приданым жены В. Ф. Лелечина; на этом основании конфискованные владения были ему возвращены.

Приказная бюрократия придавала, таким образом, большое значение проверке легальных оснований владения землей тем или иным собственником, светским или церковным. Вот еще один пример. Как выясняется из указной грамоты Ивана IV от 18 июня 1538 г. Устину Недюреву, посельскому села Бурмасова в Ярославском уезде, тому было велено ведать на великого князя «деревни и починки новые в волости в Жарех, что их ставил спаской архимандрит Иона бывшей и нынешней архимандрит Иона же, после письма на лесе к Спаскому монастырю, что в Ярославле…». Иными словами, власти Спасского Ярославского монастыря самовольно, после описания их владений писцами («после письма»), основали в лесу ряд новых деревень и починков, которые и были отписаны на государя как незаконно поставленные. Позднее, однако, по челобитью архимандрита с братией эти деревни и починки были возвращены (в июне 1538 г.) монастырю.

Но самая масштабная акция по проверке владельческих прав из тех, что нам известны, была проведена в 1536 г. в Великом Новгороде и закончилась массовым отписанием на великого князя пригородных пожен (т. е. сенокосных угодий). Новгородский летописец сообщает с явным неодобрением о том, как весной указанного года «прислал государь князь великий Иван Васильевичь всеа Русии с Москвы в Великий Новгород своего сына боярского конюха Бунду да подьячего Ивана; а повеле пожни у всех монастырей отписати около всего града и у церквей Божиих во всем граде и давати их в бразгу [т. е. в пользование на условиях аренды. — М. К.], что которая пожня стоит, тем же монастырем и церковником; а се учинилося по оклеветанию некоего лукава и безумна человека».

Сохранилась отписная книга 7044 (1535/36) г., в которой перечислены монастырские и церковные пригородные пожни Великого Новгорода, отписанные тогда на великого князя и данные на оброк. Вот как описывается сама процедура конфискации этих угодий во вступительной части книги: «Лета 7044 году, по великого князя Ивана Васильевича всеа Русии грамоте, великого князя дьяк Фуник Курцов да дворцовой дьяк Микита Великой, да великого князя конюх Бунд Быкасов, да прикащик лавочной Иван Иванов отписывали пожни у монастырей и у церквей, у которых грамот великого князя жалованных нет и в писцовых книгах им не написаны. А грамоты у них и духовные грамоты старые за свинчатыми печатми, и те у них грамоты и духовные взяты, а иных грамот нет. И те пожни пооброчены на великого государя» (выделено мной. — М. К.).

Таким образом, конфискации подлежали пожни, на которые у их владельцев не было великокняжеских грамот; акты же эпохи новгородской независимости за «свинчатыми», т. е. свинцовыми, печатями уже не признавались юридическим основанием для владения упомянутыми угодьями. В итоге пожни были отписаны у многих десятков новгородских церквей и монастырей, включая такие известные обители, как Антоньев монастырь, Валаамский, Никольский Вяжищский, Спасский на Нередице, Троицкий Клопский, Юрьев и др.

Негодование новгородских летописцев, принадлежавших к церковной среде, по поводу упомянутой акции вполне понятно. Но справедливости ради нужно сказать, что проверка владельческих прав на пригородные пожни и их последующая переоброчка на великого князя не имели специальной антицерковной, антимонастырской направленности: как явствует из другой сохранившейся отписной книги, датированной июнем 1536 г., те же двое дьяков, Фуник Курцов и Митя Великий, вместе с конюхом Бундом Быкасовым и лавочным приказчиком Иваном Ивановым описали и пооброчили на великого князя и те пожни, которые косили земцы, церковные и черные люди Великого Новгорода.

* * *

Возвращаясь к охарактеризованной выше правительственной политике в отношении монастырского землевладения, нужно заметить, что ее хронологические рамки поддаются довольно четкому определению. Если июньская грамота 1535 г. Глушицкому монастырю сигнализировала о начале нового курса, то уже вскоре после смерти Елены Глинской появляются признаки отказа правительства от попыток жестко контролировать земельные сделки монашеских корпораций.

5 апреля 1538 г., на второй день после кончины великой княгини, была послана указная грамота Кузьме Всесвятскому с распоряжением — отдать игумену и братии Троице-Сергиева монастыря сельцо Кунилово, которое в свое время завещал обители Кувалда Семичов (Прил. I, № 115). Спустя месяц, 6 мая, Троицкому монастырю было возвращено сельцо Звягино — вклад умершего в темнице кн. М. Л. Глинского (Там же. № 118), а на следующий день игумен Иоасаф получил иммунитетную (несудимую и заповедную) грамоту на села и деревни, приобретенные монастырем в 30-х гг. у князей и детей боярских (Там же. № 119). Прошло еще несколько месяцев, и 4 сентября 1538 г. Троицкой обители была выдана аналогичная грамота на сельцо Егреур Муромского уезда — вклад Бориса Ильина сына Симонова-Лимонова (Там же. № 149).

В течение лета и осени 1538 г. еще ряду монастырей были отданы их села и деревни, ранее отписанные по каким-либо причинам на государя. Как уже говорилось выше, 18 июня того же года властям Спасского Ярославского монастыря удалось добиться возвращения деревень и починков в волости Жары Ярославского уезда, поставленных в лесу после писцового описания (Прил. 1, № 127). Полгода спустя, 22 декабря 1538 г., была послана указная грамота в Углич городовому приказчику Ивану Туру Константинову сыну, которой ему предписывалось отдать игумену Покровского Углицкого монастыря Мисаилу сельцо Ермолово с деревнями. Из грамоты явствовало, что ранее «то сельцо дал по душе к Покрову Святой Богородицы Василей Анъфимов, а ныне в поместье за Иваном Ивановым сыном Колачева…». Следовательно, сельцо не только было отписано на государя, но его уже успели пустить в поместную раздачу. Теперь же оно было возвращено обители.

Почувствовав изменение обстановки, власти ряда монастырей спешили закрепить свои земельные приобретения, полученные у частных лиц, великокняжеским пожалованием. Выше уже упоминались иммунитетные грамоты, выданные от имени Ивана IV 7 мая и 4 сентября 1538 г. Троице-Сергиеву монастырю на его новые владения. Аналогичную грамоту на свои купли 30-х гг. получил в июне того же года Симонов монастырь (Прил. 1, № 123). Для полноты картины следует назвать еще жалованную несудимую грамоту Спасо-Евфимьеву монастырю от 1 июня 1538 г. на деревни в Масловом углу Суздальского уезда (Там же. № 124), полученную в свое время по завещанию кн. А. В. Ногтева (1533/34 г.).

На протяжении следующего десятилетия, с конца 30-х до конца 40-х гг. XVI в., монастыри спокойно покупали и принимали в качестве вкладов по душе вотчины светских землевладельцев, без какого-либо вмешательства великокняжеской власти. Случаи конфискации сел или деревень, завещанных или проданных той или иной обители, более не встречаются.

Итак, перемена правительственного курса по отношению к монастырскому землевладению, его, так сказать, «либерализация» произошла весной 1538 г., сразу после смерти великой княгини. Дело здесь, по-видимому, не в личности Елены Глинской (едва ли она сама вникала в тонкости поземельных отношений), а в падении возглавлявшегося ею режима. Пока она была жива, дьяк Федор Мишурин мог твердо придерживаться избранной линии на установление правительственного контроля над оборотом земли. Со смертью правительницы исчезло и единство политической воли; соответственно стало невозможно далее продолжать курс земельной политики, вызывавший, надо полагать, сильное неудовольствие в церковной среде.

Еще одна примета смены курса — возобновление с лета 1538 г. выдачи монастырям великокняжеских данных грамот, т. е. пожалования им новых земель и угодий от имени верховной власти. За год, прошедший со дня смерти Елены Глинской, было выдано больше таких жалованных грамот, чем за все время ее правления. 14 июля 1538 г. Троицкому Данилову монастырю были пожалованы села Воргуша и Троицкое в Переславском уезде (Прил. I, № 132). В ноябре того же года Троице-Сергиеву монастырю по челобитью игумена Иоасафа были даны во владение Хрецовская заводь на р. Волге, а также дворовое место и варницы в Нижнем Новгороде и Балахне (Там же. № 151). Благосклонно отнеслись власти и к просьбе игумена Леонтия из небольшого Тотемского Ефремова монастыря: в декабре 1538 г. он получил жалованную грамоту на пашню, находившуюся около обители, и Терентьевское озеро (Там же. № 155). А в марте 1539 г. по ходатайству новгородского архиепископа Макария земли в Спасском погосте Обонежской пятины были пожалованы Соловецкому монастырю, недавно пережившему пожар (Там же. № 165).

В дальнейшем жалованные данные грамоты регулярно выдавались различным обителям, причем особенно активно — в 1544 и 1546–1548 гг. (см.: Прил. I, № 323, 327, 361, 399, 401, 405, 417, 428, 430, 433, 477, 478, 485, 491, 499, 513).

Под влиянием работ С. М. Каштанова в литературе о монастырском землевладении в России описываемого времени возникла тенденция — объяснять каждую выдачу жалованной грамоты политической конъюнктурой, покровительством той или иной обители со стороны боярской группировки, господствовавшей в данный момент при дворе. Между тем внимательное изучение формуляра и других особенностей грамот конца 30-х — 40-х гг. XVI в. приводит совершенно к другим выводам.

Возьмем, к примеру, упомянутую выше ноябрьскую (1538 г.) жалованную грамоту Троице-Сергиеву монастырю на Хрецовскую заводь и другие угодья на р. Волге, дворы и варницы в Балахне. Вот как С. М. Каштанов объясняет происхождение этой грамоты: «В связи с предстоящим сведением с митрополичьей кафедры Даниила правительство энергично добивалось содействия монастырей. […] В конце 1538 г. установился тесный контакт между Шуйскими и Троице-Сергиевым монастырем, где игуменом был кандидат в митрополиты — Иоасаф». Обрисовав таким образом политический контекст, ученый сообщает затем о получении монастырем интересующей нас грамоты, которая в таком освещении выглядит как тонкий ход в затеянной Шуйскими интриге по свержению митрополита.

Эту версию безоговорочно приняла М. С. Черкасова, которая в своем исследовании о землевладении Троицкого монастыря назвала полученную обителью в ноябре 1538 г. грамоту «пожалованием правительства И. М. и А. М. Шуйских». Это, конечно, недоразумение: в ноябре 1538 г. у власти находился кн. Иван Васильевич Шуйский (его брат Василий умер как раз в это время), а возвышение братьев Ивана и Андрея Михайловичей произошло позже, в начале 40-х гг. Но проблема, безусловно, заключается в другом: гипотеза Каштанова, к которой с таким доверием отнеслась Черкасова, представляет собой, по сути, цепочку недоказанных предположений, ни одно из которых не имеет под собой фактической основы.

На самом деле с момента выдачи упомянутой грамоты Троицкому монастырю на Хрецовскую заводь до низложения митрополита Даниила прошло еще почти три месяца, и никто не мог заранее сказать, кто будет его преемником. (Напомню, что Иоасаф был избран на освободившуюся митрополию 5 февраля 1539 г. по жребию, причем из трех кандидатур.) И если в ноябре 1538 г., выдавая грамоту троицкому игумену, власти якобы старались заручиться его поддержкой на предстоящих выборах главы церкви, то как, следуя той же логике, объяснить выдачу в декабре того же года жалованной грамоты игумену скромного Тотемского монастыря (Прил. I, № 155): какой политической услуги они ждали от него?

Но надобность в столь сложных гипотетических построениях отпадает, если учесть, что, как было показано выше, с весны 1538 г. правительственный курс в отношении монастырского землевладения изменился, перейдя, так сказать, в режим наибольшего благоприятствования. В этих условиях какие-то скрытые мотивы следовало бы искать не в самом факте пожалования, которое стало обычным делом, а, наоборот, в случае отказа в просьбе какого-либо игумена. Более того: прежде чем строить предположения о политической подоплеке появления того или иного документа, стоило бы попытаться определить, кто конкретно его выдал. Как было показано в седьмой главе книги, эта задача вполне поддается решению путем анализа формуляра грамоты и помет на ее обороте.

Интересующая нас ноябрьская грамота Троице-Сергиеву монастырю 1538 г. принадлежит к типу несудимых грамот. Соответствующая статья о подсудности монастырского приказчика гласит: «А кому будет чего искати на манастырьском приказчике, ино его сужю яз, князь велики или мой дворецкой». Следовательно, с большой долей вероятности можно предположить, что грамоту выдал дворецкий Большого дворца, каковым в описываемое время был кн. И. И. Кубенский. Та же формулировка дословно повторяется в жалованной несудимой грамоте Сергиевой обители на беспошлинную ловлю рыбы в Переславском и Сомине озерах, также датированной ноябрем 1538 г. По всей видимости, обе грамоты были выданы одновременно по приказу дворецкого кн. И. И. Кубенского.

Самые точные сведения о том, кто именно выдал ту или иную грамоту, содержат пометы на обороте: за период с июня 1538 по ноябрь 1548 г. нам известно 48 монастырских актов с подобными дорсальными надписями (см. гл. 7, табл. 2, № 3, 4, 6, 7, 8, 10, 13–21, 23, 27–29, 31–33, 35, 37–43, 46–48, 50–54, 56–65). Из них лишь об одной грамоте можно сказать, что ее выдал лидер придворной группировки: 15 августа 1538 г. по приказу боярина кн. И. В. Шуйского Успенскому Стромынскому монастырю была дана жалованная заповедная грамота на рыбные ловли (Там же. № 6). Еще одна грамота была выдана боярином кн. П. И. Репниным Оболенским (Там же. № 29). Как уже говорилось, очень редки пометы, сообщающие о выдаче документа «самим» великим князем (Там же. № 38, 42). Чаще же всего дорсальные надписи указывают на то, что жалованная грамота той или иной обители была выдана дворецким или казначеем (таких 42 из 48 документов, имеющих подобные пометы; кроме того, один дошедший до нас монастырский акт был выдан по приказу конюшего, см.: Там же. № 16).

Таким образом, процесс выдачи жалованных грамот монастырям в конце 30-х — 40-х гг. XVI в. не был связан с господством при дворе той или иной боярской группировки. Скорее подобную деятельность можно считать частью повседневной практики дворецких и казначеев. Другое дело, что в некоторых случаях можно заподозрить личную заинтересованность того или иного администратора, выдавшего грамоту, в поддержке именно данного монастыря, если он был его вкладчиком. Так, казначей Иван Иванович Третьяков выдал 6 июля 1538 г. жалованную льготную грамоту Симонову монастырю на два варничных места у Соли в Переславском уезде (см. гл. 7, табл. 2, № 4). Он же вместе с И. П. Головиным выдал той же обители 12 ноября 1543 г. жалованную грамоту, ограничившую выполнение ямской повинности крестьянами симоновских сел Картмазовского и Коробовского двумя неделями в году (Там же. № 31). Имя казначея И. И. Третьякова указано и на обороте жалованной грамоты Симонову монастырю от 6 августа 1546 г. и еще раз — вместе с Ф. И. Сукиным — на грамоте от 5 октября того же года (Там же. № 47, 48). Между тем известно, что род Ховриных-Головиных, к которому принадлежал И. И. Третьяков, издавна оказывал покровительство Симонову монастырю, поэтому в перечисленных пожалованиях можно усмотреть примеры покровительства патрона почитаемой им обители.

По всей видимости, описанный случай не был уникальным, и сказанное о Третьякове может быть отнесено и к другим высокопоставленным лицам при московском дворе. В частности, обращает на себя внимание тот факт, что, по существу, все бояре и многие другие дворцовые чины в описываемое время являлись вкладчиками Троице-Сергиева монастыря. Так стоит ли удивляться тому, что вотчина св. Сергия продолжала активно расти в конце 30-х — 40-е гг. XVI в. — как за счет великокняжеских пожалований (сделанных от имени юного Ивана IV), так и за счет вкладов частных лиц!

Но те же влиятельные царедворцы входили в состав вкладчиков и других крупных и почитаемых монастырей: так, во вкладной книге Кирилло-Белозерского монастыря мы встречаем имена дворецкого кн. И. И. Кубенского, кн. И. В. Шуйского, кн. И. Ф. Бельского, кн. И. Д. Пенкова, братьев Михаила, Дмитрия и Федора Семеновичей Воронцовых, казначеев И. И. Третьякова, И. П. Головина и Ф. И. Сукина, дьяков Г. Н. Меньшого Путятина, Афанасия Курицына, Елизара Цыплятева и его сына Ивана, Василия и Игнатия Мишуриных.

Перед смертью знатные лица, как это видно по завещанию боярина кн. М. В. Горбатого, раздавали земли и деньги десяткам монастырей и церквей.

Щедрость по отношению к церквам и монастырям была нормальной, общепринятой практикой в средневековом христианском социуме. На этом фоне экстраординарной выглядит, скорее, описанная выше попытка приказных дельцов, предпринятая в середине 1530-х гг., ограничить или, по крайней мере, взять под контроль переход светских вотчин в руки монашеской братии. Эта попытка, как мы уже знаем, была непродолжительной и особого успеха не имела. Но проблема осталась. В начале 50-х гг. XVI в., после консолидации придворной элиты и получения согласия церковных иерархов, необходимого для проведения непопулярных мер, власти сделали новый и более решительный шаг в сторону ограничения монастырского землевладения.

 

2. Поместная политика властей

Как было показано в первой части этой книги, политический кризис, охвативший Русское государство в годы малолетства Ивана IV, затронул и провинциальное дворянство. Многие дети боярские, не надеясь на успешную карьеру, пока великокняжеский престол занимал ребенок, решили попытать счастья за рубежом: с весны 1534 г. в Великое княжество Литовское устремился поток беглецов — служилых людей, не ослабевавший до начала 1540-х гг. Другие, оставшись на родине, ориентировались сначала на удельных князей, а затем — на лидеров боярских группировок. Как мы помним, несколько десятков новгородских помещиков весной 1537 г. по призыву мятежного князя Андрея Старицкого присоединились к его войску и после подавления мятежа были казнены. Наконец, дворяне и дети боярские сыграли не последнюю роль в январском дворцовом перевороте 1542 г., когда заговорщики во главе с кн. И. В. Шуйским свергли своего противника — кн. И. Ф. Бельского; активное участие в этих событиях приняли «ноугородцы Великого Новагорода все городом», т. е. члены новгородской служилой корпорации.

В обстановке непрекращающейся борьбы за власть поддержка служилого люда приобретала решающее значение, поэтому забота об интересах детей боярских (реальная или показная) должна была занять важное место в политике боярских правителей, к какому бы лагерю или группировке они ни принадлежали. Впоследствии Грозный в послании Курбскому, обвиняя князей Шуйских в расхищении государевой казны, писал: «Что же убо о казнах родительского ми достояния? Вся восхитиша лукавым умышлением, бутто детем боярским жалование, а все себе у них поимаша во мздоимание; а их не по делу жалуючи, верстая не по достоинству…» Иными словами, царь утверждал, что под предлогом сбора средств на жалованье служилым людям бояре занимались личным обогащением, а облагодетельствованные ими дети боярские получали земли не по заслугам. Критика поместных раздач эпохи «боярского правления» звучала и на Стоглавом соборе: «А у которых отцов было поместья на сто четвертей, ино за детми ныне втрое, а иной голоден; а в меру дано на только по книгам, а сметить, ино вдвое, а инъде больши…»

Насколько справедливы подобные обвинения? И. И. Смирнов отнесся к ним с полным доверием, видя в них подтверждение своего тезиса о торжестве «боярской реакции» в 30–40-е гг. XVI в. Это мнение было оспорено Г. В. Абрамовичем — автором капитального исследования о развитии поместной системы в России конца XV–XVI в., затронувшим в своей работе и вопрос о поместной политике эпохи «боярского правления». Тенденциозным публицистическим оценкам этой политики, вроде приведенной выше цитаты из послания Грозного Курбскому, ученый противопоставил данные писцовых книг конца 30-х — начала 40-х гг. XVI в. по Новгороду и Твери. Несомненной заслугой исследователя можно считать привлечение к изучению данной проблемы дворянских челобитных, дошедших до нас (в пересказе) в составе царских грамот середины 1550-х гг. и содержащих ценные свидетельства о поместном верстании 1538/39 г.

На основании анализа всех перечисленных выше материалов Г. В. Абрамович пришел к выводу о том, что поместная политика конца 30-х гг., когда у власти находились князья Шуйские, полностью отвечала интересам провинциального дворянства, чем и объясняется поддержка, оказанная кн. И. В. Шуйскому детьми боярскими (прежде всего новгородскими) во время дворцового переворота в январе 1542 г. Другой важный вывод ученого заключается в том, что поместное верстание 1538/39 г., которое он связывает с деятельностью кн. И. В. Шуйского, являлось крупнейшим мероприятием по упорядочению поместной системы, заметным шагом на пути подготовки Уложения о службе 1556 г.: минимальная норма обеспечения землей служилого человека в 10 обеж или 100 четвертей доброй земли, узаконенная в 1556 г. Уложением о службе, была, по мнению историка, в основном установлена в ходе верстания 1539 г.

Последний вывод был оспорен Е. И. Колычевой, отметившей, что в Тверской писцовой книге 1539/40 г. упомянуты мелкопоместные дворцовые слуги, размер владений которых составлял около 50 четвертей, что в два раза меньше выведенной Г. В. Абрамовичем минимальной «нормы» поместного верстания. В коррективах нуждаются и некоторые другие наблюдения ученого.

Поскольку важную роль в построениях Абрамовича играют свидетельства о верстании конца 30-х гг., содержащиеся в актовом материале 1550-х гг., остановимся на этих материалах подробнее. В опубликованных царских указных грамотах новгородским дьякам от 1555–1556 гг. историк насчитал 9 упоминаний о поместном верстании 1538/39 г., которое он, ссылаясь на текст источника, называет «большим».

Здесь, однако, необходимо сделать ряд уточнений. Во-первых, в изданных в 1846 г. Археографической комиссией документах содержится всего 8 упоминаний об интересующем нас поместном верстании 1538/39 г., причем ни в одной из грамот оно не называется «большим». Во-вторых же — и это главное! — как показывает сравнение с оригиналами, хранящимися в Архиве Санкт-Петербургского института истории РАН, в 1846 г. были опубликованы далеко не все грамоты: в неизданной части этих материалов удалось найти еще три документа с упоминаниями о поместном верстании 1538/39 г. Всего, таким образом, мы располагаем 11 свидетельствами об этой правительственной акции (см. табл. 6).

Г. В. Абрамович считал результаты верстания 1538/39 г. благоприятными для помещиков, поскольку в изученном им комплексе опубликованных грамот 1550-х гг. со ссылками на поместные раздачи 1538/39 г. лишь в одном случае помещику было отказано в прирезке земли и велено служить со старого поместья без придачи. В остальных случаях были даны прибавки, которые в общей сложности составили, по подсчетам исследователя, 97 обеж, или 79 % по отношению к прежнему размеру поместий.

Таблица 6.

Упоминания о поместном верстании 1538/39 г. в царских грамотах 1555–1556 гг.

№ п/п Помещики Размер поместья до верстания (обеж) Придача по верстанию (обеж) Реально дано (обеж) Кол-во земли на 1 чел. после верстания (обеж) Источник
1 Иван Пятого с сыновьями Китаем и Мыслоком 12,5 10 10 7,5 ДАИ.Т. I. СПб., 1846. № 52/IV. С. 88
2 Гаврила, Погоня, Степан и Петр Нечаевы дети Чуркина 22,5 10 Придачу писцы не отделили 7,5 [1919] ДАИ. Т. I. № 52/VI. С. 90
3 Чмут Ачкасов с сыном Борисом 20 Велено «служить без придачи» 10 ДАИ. Т. I. № 52/ VII. С. 91
4 Юрий Пушкин с сыновьями Степаном и Тихомиром 22 17 17 13 ДАИ. Т. I. № 52/Х. С. 94
5 Яков Суслов с сыновьями Степаном, Иваном и Третьяком 11 14 Придачу писцы и дьяки не отделили 2,75 (как и до верстания) ДАИ. Т. I. № 52/XVI. С. 99–100
6 Семен, Федор и Алексей Ивановы дети Гурьева 18 15 15 11 ДАИ. Т. I. № 52/XVII. С. 100
7 Дмитрий, Андрей, Иван и Данила Яковлевы дети Елагина 20 26 2 5,5 ДАИ. Т. I. № 52/XVIII. С. 101
8 Кудаш Крекшин с сыном Иваном 16,5 5 5 10 3 / 4 ДАИ. Т. I. № 52/XX. С. 103
9 Семен Кадыев с сыновьями Федором, Иваном и Дмитрием 10 1 / 4 18,5 Придачу писцы и дьяки не отделили 2,5 (как и до верстания) Архив СПб. ИИ. Ф. 2. Оп. 1.Д. 23. Л. 146 об. — 147
10 Князь Иван Мещерский с сыновьями Андреем, Григорием и Дмитрием 23 29 22 11 1 / 4 Архив СПб. ИИ. Ф. 2. Оп. 1. Д. 23. Л. 397–397 об.
11 Данила Семенов сын Мокеева с сыновьями Григорием и Наумом 21 16 16 12 1 / 3 Архив СПб. ИИ. Ф. 2. Оп. 1. Д. 23. Л. 410 об. — 411

Результаты выполненных Абрамовичем подсчетов обесцениваются, однако, тем обстоятельством, что несколько неопубликованных грамот с упоминаниями о поместном верстании 1538/39 г. не были им учтены. Но главное возражение против применяемой им методики состоит в том, что число сохранившихся упоминаний слишком мало (вместе с неизданными грамотами — всего 11), чтобы их можно было считать репрезентативной выборкой. Вместе с тем, хотя основой для статистических выкладок эти данные служить не могут, их ценность как источника трудно переоценить, поскольку они представляют собой уникальные свидетельства, принадлежащие самим помещикам, участвовавшим в верстании 1538/39 г., или их детям. При обращении к этим свидетельствам, своего рода семейным историям, рассказанным помещиками, картина верстания предстает уже не в столь радужном свете, как ее изобразил Г. В. Абрамович.

Прежде всего выясняется, что в ряде случаев придача земли, полагавшаяся помещику по итогам верстания, в реальности так и не была выделена ему по вине писцов или дьяков (см. табл. 6, № 2, 5 и 9). Вот, например, история, поведанная Степаном Нечаевым сыном Чуркина. Накануне верстания за ним и его тремя братьями (Гаврилой, Погоней и Степаном) было старое отцовское поместье в 22 с половиной обжи. Во время поместного верстания 7047 (1538/39) г., по словам Степана, «к тому к старому отца их поместью придано им десять обеж; и после деи того верстанья брата их Петрока не стало, и та деи брата их Петрокова выть придана им же трем к их вытем». Оставшиеся три брата рассчитывали, что вместе с придачей у них будет «по одиннадцати обеж без трети обжи человеку» (точнее, 10,83 обжи на человека). Но писцы Семен Клушин с товарищи лишь написали за тремя братьями старое их отцовское поместье в 22,5 обжи, «а придачи деи им десяти обеж писцы им не отделили».

Впоследствии, по-видимому, братья Чуркины пытались добиться справедливости, и где-то в 40-х гг. дьяки Вязга Суков и Ишук Бухарин отделили им по государевой грамоте в счет положенной им придачи 9 обеж из «земецких поместий»; но затем по новой грамоте эти земли были у них отняты и отданы назад земцам. В итоге, как писал в 1555 г. в своей челобитной царю Степан Чуркин, «им деи после того придача их и по ся места не отделена».

С аналогичной жалобой обратились в том же 1555 г. к государю Третьяк и Лев Яковлевы дети Суслова: в поместное верстание 7047 г. их отцу, Якову, и его сыновьям, их братьям, Степану и Ивану, а также самому Третьяку к старому их поместью в 11 обеж было велено придать 14 обеж; «и тое де их придачи, — гласила царская грамота, — писцы наши и дьяки наши и по ся места им не отделивали». Между тем отец челобитчиков Яков и брат Иван умерли, не дождавшись обещанной придачи, а Степан Суслов осенью 1555 г. был убит «немецкими людьми» (речь идет о войне со Швецией).

Не повезло и помещикам Кадыевым: главе семейства Семену Кадыеву и трем его старшим сыновьям Федору, Ивану и Дмитрию во время поместного верстания 7047 г., по свидетельству младшего сына Сеньки, было велено придать к старому поместью в 10 с четвертью обеж еще 18,5 обеж, но «писцы деи наши и диаки наши ноугородцкие, — как говорилось в царской грамоте от 21 декабря 1555 г., — тое им придачи и поместья не отделивали». К моменту подачи челобитной младшего Семена Кадыева отец его Семен и старшие братья Иван и Дмитрий уже умерли, а брат Федор ушел в Никольский монастырь; службу служил средний брат Истома, причем дьяки оставили ему только половину отцовского поместья, отписав на царя 5 обеж и пустив их в поместную раздачу.

Известны также случаи, когда реальная придача оказывалась гораздо меньше той, которая причиталась помещику по итогам поместного верстания. Так, братья Дмитрий, Андрей и Иван Яковлевы дети Елагина, вернувшись с казанской службы, подали в 1553/54 г. челобитную (повторенную затем в 1555 г. после шведской кампании), в которой напомнили о том, что в поместное верстание 7047 (1538/39) г. им троим и их младшему брату Даниле (впоследствии скончавшемуся) было велено придать к старому отцовскому поместью (в 20 обеж) еще 26 обеж, однако «тое деи их им придачи дошло две обжи, а двадцати деи четырех обеж придачи их и по ся места им не отделивано».

Вот еще один подобный случай. Князья Афоня и Кудеяр Ивановы дети Мещерского писали в начале 1556 г. в челобитной царю, что в поместное верстание 7047 г. их отцу князю Ивану и старшим братьям Андрею, Григорию и Дмитрию было велено придать к старому поместью, насчитывавшему 23 обжи, 29 обеж. Однако «писцы деи наши… и дьяки наши прежние ноугородцкие, — гласила царская грамота, — тое придачи отделили дватцать две обжи, а не сошло деи их придачи сем обеж…».

Таким образом, если оценивать размеры фактически выделенных помещикам земель, а не те придачи, что остались только на бумаге, то в свете проанализированных выше свидетельств 1550-х гг. результаты поместного верстания 1538/39 г. выглядят далеко не так благоприятно для помещиков, как это представлялось Г. В. Абрамовичу. Из 11 дошедших до нас упоминаний в одном случае в прирезке земли было отказано (табл. 6, № 3); в трех случаях назначенная придача так и не была фактически отделена помещикам (Там же. № 2, 5, 9), а еще в двух случаях придача на деле оказалась меньше назначенной (Там же. № 7, 10).

Разумеется, эти наблюдения, основанные на небольшом количестве свидетельств, невозможно экстраполировать на итоги поместного верстания конца 30-х гг. XVI в. в масштабе всей страны. Вместе с тем нельзя не принять во внимание процитированные выше рассказы помещиков о верстании 1538/39 г.: их истории, как никакой другой источник, помогают понять механизм этой правительственной акции. Выясняется, в частности, что процедура поместного верстания включала в себя смотр детей боярских, на который помещики являлись с годными к службе сыновьями. Так, торопецкий помещик Борис Чмутов сын Ачкасова в своей челобитной 1555 г. упомянул о том, что в поместное верстание 7047 г. «отец его и он у смотренья были, да велено деи отцу его да ему с отцем служити [со] старого поместья без придачи»; после этого торопецкие писцы Александр Ульянин «с товарищи» написали за ними старое поместье его отца — 22,5 обжи.

Приведенные выше примеры показывают также, сколь многое зависело от представителей центральной власти на местах — писцов и дьяков (в данном случае — новгородских): по их воле решение о придаче земли тому или иному помещику, принятое во время верстания, могло подвергнуться корректировке (в сторону уменьшения!), а то и вовсе остаться невыполненным. Так возникали известные нам из челобитий 1550-х гг. ситуации, когда дети боярские годами добивались прирезки земли, назначенной им или их отцам в ходе верстания 1538/39 г.

Насколько частыми были подобные случаи, мы можем только догадываться; но, по крайней мере, современникам они были хорошо знакомы, коль скоро составитель так называемых «царских вопросов» Стоглавому собору особо подчеркнул, говоря об испомещениях эпохи «боярского правления», разницу между отводом земли в реальности и на бумаге: «…а в меру дано натолко по книгам…»

Возвращаясь к вопросу о том, насколько выгодным было верстание конца 30-х гг. для самих помещиков, следует признать, что фрагментарность имеющегося в нашем распоряжении материала не позволяет дать однозначный ответ на этот вопрос, тем более что структура землевладения и темпы испомещения сильно варьировали от уезда к уезду. Даже применительно к Новгородской земле, где сохранность писцовых книг XVI в. гораздо выше, чем в других регионах страны, мы не располагаем всей полнотой информации. Наиболее подробные данные содержит изученная Г. В. Абрамовичем писцовая книга Тверской половины Бежецкой пятины 1536–1545 гг. По подсчетам исследователя, основанным на этом источнике, из 360 помещиков прирезку земли получили 154 человека, или 43 %. Но эти цифры не отражают ситуацию в других пятинах Новгородской земли. Так, в Деревской пятине, судя по книгам 1538/39 г. письма Г. Я. Морозова и И. А. Рябчикова, от которых до нашего времени дошло описание лишь 20 погостов (из 67 существовавших на тот момент), процент помещиков, получивших прибавку земли, был значительно ниже. В сохранившейся части книги Г. Я. Морозова на 49 описанных поместий приходится лишь 13 придач. В книге И. А. Рябчикова и В. Г. Захарьина, описывавших в 1538/39 г. другую половину той же Деревской пятины, упомянуто 108 поместий; придачи земли встречаются там еще реже — лишь в четверти случаев (25 упоминаний). Примерно такая же картина вырисовывается и в Вотской пятине по книге 1539 г.: в сохранившейся части книги (содержащей описание 35 погостов из существовавших тогда 59) на 240 описанных поместий приходится 54 придачи, т. е. и здесь прирезка земли наблюдается лишь в 22,5 % случаев.

Единственная сохранившаяся писцовая книга изучаемого времени, происходящая не из северо-западного региона страны, — книга Тверского уезда 1539/40 г. письма И. П. Заболоцкого и М. И. Татищева, являет собой иную картину, мало сопоставимую с упомянутыми выше новгородскими материалами. Придачи земли прежним помещикам здесь не отмечены, зато наблюдается массовая раздача дворцовых земель в поместья. В книге 1539/40 г. различаются две категории поместных земель: одна обозначена словами «великого князя села и деревни за помещики», а другая — «великого князя села и деревни дворцовые, а розданы помещиком». Г. В. Абрамович установил (и это наблюдение утвердилось в научной литературе), что первая рубрика относилась к уже ранее существовавшим поместным землям, а вторая — к бывшим дворцовым землям, розданным в поместья накануне или во время самого описания.

Но в поместную раздачу шли не только дворцовые земли: значительная часть вотчины умершего в 1540 г. князя Василия Андреевича Микулинского была отписана на государя и также роздана помещикам: эти испомещения, отраженные в той же писцовой книге И. П. Заболоцкого и М. И. Татищева, были проведены, очевидно, не ранее 1541 г. Что касается даты 7048 (1539/40) г., указанной в заголовке книги, то она обозначает, по-видимому, только начало работы писцов в Тверской земле; сама же эта работа, как показал новейший публикатор писцовой книги А. В. Антонов, продолжалась еще несколько лет. Это обстоятельство важно учитывать при интерпретации содержащихся в книге Заболоцкого и Татищева данных.

Все исследователи, изучавшие эту писцовую книгу, отмечали наличие значительной аристократической прослойки среди лиц, получивших поместья в Тверском уезде на рубеже 30–40-х гг. XVI в. Но критерии отнесения тех или иных помещиков к категории знати и, соответственно, персональный и численный состав аристократической верхушки разными авторами определяются по-разному. Так, Г. В. Абрамович выделил среди розданных тогда земель 14 поместий знати (7738 четвертей) и 114 поместий «рядовых детей боярских» (14 777 четвертей). Следовательно, согласно этим подсчетам, одна треть поместных земель досталась тогда знатным лицам, а две трети — рядовым служилым людям.

Совершенно иная картина при анализе тех же данных получилась у В. Б. Кобрина, который подразделил социальный состав тверских помещиков конца 1530-х гг. на такие категории: «князья», «тверичи», «вотчинники других уездов», «мелкие слуги», «лица, стоящие вне групп» и, наконец, «лица неизвестного происхождения». Последние три группы ученый объединил в категорию «служилой мелкоты» и противопоставил князьям и отпрыскам старинных вотчинных родов. По мнению исследователя, в ходе верстания 1539/40 г. «произошла аристократизация состава помещиков: люди невысокого ранга получили теперь не более 20 % земли, зато в полтора с лишним раза возросла доля испомещенных князей; всего в руки старых вотчинников попало 80 % всей розданной земли».

Обе классификации, на мой взгляд, вызывают немало вопросов. В первой из них, предложенной Г. В. Абрамовичем, очень нечетко проведена грань между знатью и рядовыми детьми боярскими. В результате захудалые князья Василий и Андрей Мышецкие, получившие в поместья соответственно 82 и 25 четей земли, были отнесены историком к категории знати, а известный дьяк Постник Губин Моклоков, человек хотя и не знатный, но влиятельный, попал в группу рядовых детей боярских.

В более дробной схеме В. Б. Кобрина критерий знатности не играет определяющей роли: князей он объединяет в конечном счете со старинными вотчинниками в одну большую группу, а на другом полюсе возникает собирательное понятие «служилой мелкоты». Понятна логика исследователя, стремившегося выявить географическое происхождение старых и новых тверских помещиков, и, надо признать, это ему удалось: заслуживает внимания вывод ученого о том, что свыше 41 % поместных земель в Тверском уезде к моменту описания 1539/40 г. принадлежало вотчинникам из других уездов, и тот же процент характеризует долю «пришлых» землевладельцев в новых поместных раздачах, произведенных около 1539/40 г. Для нашей темы особую ценность представляет наблюдение историка, согласно которому среди лиц, получивших поместья около 1539/40 г., было много бывших слуг дмитровского князя Юрия Ивановича — землевладельцев из входивших в его удел Дмитровского, Звенигородского, Кашинского и Рузского уездов. Это означает, что великокняжеское правительство в борьбе с удельными князьями не только прибегало к репрессиям, но и использовало более гибкую тактику, принимая на службу дворян и детей боярских из ликвидированных уделов и раздавая им поместья в центре страны.

Вместе с тем нужно отметить, что использованная Кобриным классификация, как и любая подобная схема, выявляя одни важные тенденции, затемняет другие. По сути, предложенный историком вариант рубрикации нивелирует социальный статус испомещенных в Твери лиц. В итоге, что характерно, дьяку Постнику Губину Моклокову не нашлось адекватного места и в этой схеме: вместе с братом Яковом он попал в рубрику «вне групп», объединенную затем исследователем с другими рубриками в общую категорию «служилой мелкоты»! А между тем перед нами весьма примечательный факт: Федор Никитич Постник Губин Моклоков, один из самых влиятельных дьяков 40-х гг. XVI в. (см. о нем: Прил. IV, № 98), при раздаче около 1539/40 г. дворцовых земель в волости Шестке Тверского уезда получил совместно с братом Яковом в поместье село Ярково с деревнями, всего 433 чети земли в одном поле.

Очевидно, приказные дельцы не упускали случая поправить свое материальное положение. От Моклоковых не отставали братья Карачаровы — еще одна известная дьяческая фамилия. Старший из них, Иван Бакака Митрофанов сын Карачарова, упоминаемый в качестве дьяка на государевой службе с января 1537 г. (см.: Прил. IV, № 57), во время поместных раздач в Тверском уезде получил около 1539/40 г. сельцо Харитоново с деревнями в волости Шейский уезд, всего 228 четей пашни. Его младший брат Третьяк, тоже дьяк (Прил. IV, № 59), стал обладателем 9 деревень по соседству, а еще одному брату, Василию, досталось там же 14 деревень. В общей сложности новые тверские помещики — братья Карачаровы получили 552 чети пахотной земли (в одном поле).

Но приобретения дьяков кажутся скромными по сравнению с тем, что могла себе позволить верхушка придворной знати. Самое большое поместье во время раздач 1539/40 г. получил кн. Петр Иванович Шуйский — сын наиболее могущественного тогда человека в Москве, боярина кн. Ивана Васильевича Шуйского: ему досталось село Вершинское и 71 деревня в Горицком стане Тверской волости Хорвач, всего 1306 четей в одном поле. А когда после смерти кн. В. А. Микулинского была пущена в раздачу его обширная вотчина, ее фактически поделили между собой представители нескольких самых знатных фамилий: кн. Александр Борисович Горбатый получил в Микулине 54 деревни, 1072 чети в одном поле; кн. Семену Васильевичу Ростовскому досталось в поместье сельцо Борки и 28 деревень (588 четей), а Григорию Васильевичу Морозову — село Рожественное с 40 деревнями (791 четь).

Всего, по моим подсчетам, около 1539/40 г. в Тверском уезде в поместную раздачу было пущено 22 514 четей пахотной земли из дворцового фонда. Более трети этих земельных богатств (8000 четей) досталось представителям титулованной знати: князьям С. И. Глинскому, П. И. Шуйскому, Ю. М. Булгакову, Микулинским, Щепиным, Гундоровым и др., а также влиятельным дьяческим фамилиям (Моклоковым и Карачаровым). А если учесть произведенный около 1541 г. раздел выморочной вотчины кн. В. А. Микулинского (его вдове, княгине Анне, оставили 1887 четей, а 2451 четь поделили между кн. А. Б. Горбатым, кн. С. В. Ростовским и Г. В. Морозовым), то получается, что на долю придворной верхушки пришлось не менее 10,5 тыс. четей поместной земли, розданной в 1539–1541 гг. в Тверском уезде.

1930 четей получили тогда мелкие дворцовые слуги (сытники, ключники, псари, трубники и др.). Хотя запросы придворной знати и потребности дворцового хозяйства удовлетворялись, очевидно, в первую очередь, все же большая часть розданных около 1539/40 г. земель (12 584 чети) досталась служилым людям — тем, кого Г. В. Абрамович называет «рядовыми детьми боярскими».

Нужно подчеркнуть, что поместные раздачи конца 30-х — начала 40-х гг. XVI в. носили массовый характер: только в одном Тверском уезде, по имеющимся у нас данным, земли получили более сотни детей боярских. Верстание того же времени в Великом Новгороде затронуло многие сотни помещиков: местная служилая корпорация была самой большой в стране. Кроме того, поскольку испомещения шли рука об руку с писцовыми описаниями, можно предположить, что поместные раздачи имели место и в тех уездах, кадастровые описания которых до нас не дошли, но о которых известно, что в конце 30-х и первой половине 40-х гг. XVI в. там работали писцы: это, в частности, Владимирский, Вологодский, Кашинский, Каширский, Коломенский, Костромской, Можайский, Московский, Муромский, Нижегородский, Переславский, Пошехонский, Серпуховской, Суздальский и иные уезды. Следовательно, поместная политика эпохи «боярского правления» затронула, вероятно, более широкие круги провинциального служилого люда, чем можно судить по немногим сохранившимся писцовым книгам.

Массовые раздачи земель рубежа 30–40-х гг. неизбежно меняли сам механизм испомещения. Как справедливо отметил Г. В. Абрамович, «с этого времени испомещение окончательно перерастает из практики личных пожалований великим князем более или менее близких к нему людей в своего рода разверстку государственного земельного фонда между служилыми людьми, производимую соответствующими великокняжескими чиновниками».

Однако этот вывод ученого о бюрократизации процесса испомещения в описываемую эпоху явно противоречит его же попыткам связать поместную политику тех лет с деятельностью боярских группировок, сменявших друг друга при дворе. Так, поместное верстание 1538/39 г., которое Г. В. Абрамович считает благоприятным для рядовых детей боярских, он ставит в заслугу лично кн. Ивану Васильевичу Шуйскому и противопоставляет эту мудрую политику поместным раздачам, проводившимся в начале 1540-х гг., «при Бельских», якобы только в интересах знати.

Между тем именно большой размах землеустроительных работ 30–40-х гг. XVI в. делает крайне сомнительным тезис о том, будто поместная политика той поры повторяла все колебания придворной конъюнктуры. Конечно, упомянутый выше факт пожалования кн. П. И. Шуйскому огромного поместья в Твери в 1539/40 г. проще всего объяснить влиянием его отца, боярина кн. И. В. Шуйского. Но сколь бы могущественным ни был тогда глава клана Шуйских, он никак не мог, находясь в столице, лично решать, кто из сотен новгородских помещиков, проходивших смотр в 1538/39 г., больше достоин придачи земли, или — годом позже — кому из тверских псарей, сытников или ключников следует дать поместье и какого размера. Подобные решения уже становились в то время частью бюрократической процедуры, в которой важную роль играли воеводы, определявшие служебную годность детей боярских, а также писцы и дьяки, от которых в конечном счете зависело (как показывают проанализированные выше челобитья новгородских помещиков 1550-х гг.), кто и сколько земли получит.

Еще менее убедительна попытка Г. В. Абрамовича приписать поместную политику начала 1540-х гг. влиянию лидера другой боярской группировки — кн. И. Ф. Бельского, который на короткое время стал тогда «первосоветником» Ивана IV. Непонятно, на каком основании ученый считает князей Бельских инициаторами раздела выморочной вотчины кн. В. А. Микулинского: никто из знатных лиц, получивших обширные поместья на ее территории, — ни кн. А. Б. Горбатый, ни кн. С. В. Ростовский, ни Г. В. Морозов — никогда не был сторонником кн. И. Ф. Бельского.

Несоответствие устоявшихся в науке представлений реальной практике испомещений изучаемого времени наглядно демонстрирует следующий эпизод. В ноябре 1540 г. вологодские писцы Т. А. Карамышев и Н. К. Милославский отмерили поместье в волости Тошне Вологодского уезда Якову Сидорову сыну Колотиловского. Отвод земли, согласно сохранившейся отдельной выписи, был произведен «по великого князя Ивана Васильевича всеа Русии наказному списку и по окладу боярина князя Ивана Михайловича Шуйского» (подчеркнуто мной. — М. К.). Приведенный случай интересен тем, что осень 1540 г. считается в литературе временем усиления влияния при дворе кн. И. Ф. Бельского, но, как мы видим, к назначению поместных окладов был причастен тогда представитель враждебного этому временщику клана, боярин кн. И. М. Шуйский. Таким образом, поместная политика не может быть синхронизирована с известными нам по летописям взлетами и падениями лидеров придворных группировок. Уместно также напомнить о том, что описание того или иного уезда, сопровождавшееся выделением земли помещикам, как явствует из дошедших до нашего времени писцовых книг по Новгороду и Твери 30–40-х гг. XVI в., нередко растягивалось на несколько лет: за это время в Москве мог смениться не один фаворит. Иными словами, процесс испомещения следовал ритму и логике приказного управления, а не перипетиям борьбы придворных группировок за власть.

 

3. Центральная власть и посадское население

Как показало изучение земельной политики 1530–1540-х гг., власти, несомненно, понимали особые интересы монастырей и служилых людей в сфере землевладения, хотя правительственные меры в этой области не были ни последовательными, ни особенно эффективными. Но существовала еще одна большая группа населения — посадские люди: были ли они объектом такого же внимания со стороны властей в 30–40-е гг. XVI в., как и помещики? Можно ли говорить о какой-то целенаправленной политике по отношению к городским посадам в описываемое время?

* * *

Первые годы великого княжения Ивана IV ознаменовались активным строительством городских укреплений. 20 мая 1534 г. был заложен земляной «град» в Москве: с этого началось возведение будущего Китай-города. По словам Летописца начала царства, «велел князь великий делати град и ров копати митрополичим и боярским и княжим и всем людем без выбора, и зделаша его того же лета месяца июня» (выделено мной. — М. К.). Составитель Новгородской летописи по списку П. П. Дубровского также отметил, что строительные расходы были возложены на все слои населения Москвы: «…и совершиша град того же лета, казною великого князя, и митрополичею, и князей, и бояр, и гостей, прочих гражан» (выделено мной. — М. К.). Через год, в мае 1535 г., на месте земляных укреплений были сооружены каменные стены и башни с воротами; работами руководил итальянский архитектор Петрок Малый Фрязин (Пьетро Аннибале), о котором уже не раз шла речь в этой книге.

Одновременно с возведением Китай-города в Москве строительные работы начались и в Великом Новгороде, причем инициатива в этом случае также исходила от великокняжеской власти: весной 1534 г., как рассказывает летопись по списку Дубровского, «прислал государь князь велики Иван Васильевич всея Руси своего дьяка Григорья Загряского к своему богомолцу в Великий Новгород архиепископу Макарию, и к наместником и дияком, и повеле поставити град древян на Софейской стороне». Летописец особо отмечает роль дьяков Якова Шишкина и Фуника Курцова, служивших тогда в Новгороде. Очевидно, именно к ним относится летописная фраза: «И повелеша град ставити всем градом, опрично волостей […] и роскинуша примет городовой денежной, что город ставили, на весь град: на гости на московские и на новгородцкие, на старосты и на черные люди, и на архиепископа, и на священникы, и на весь причет церковный; а доселя того не бывало при старых великих князех, — летописец подчеркивает новизну и непривычность принятых мер, — ставили город доселе всеми новгородцкими волостьми, а городовые люди нарядчики были».

Каков был размер этого «денежного примета», разложенного (как и в Москве) на все городские слои, явствует из сообщения летописи по списку Н. К. Никольского: «И уставиша урок на архиепископа, и на гостей, и на черных людей, и на священников, и на весь Новъгород, з двора по 20 денег; и свершиша того же лета, месяца июля» (выделено мной. — М. К.). Из другой новгородской летописи, Большаковской, узнаём еще одну интересную деталь: оказывается, строительными работами руководил присланный из Москвы итальянский архитектор — «мастер фрязин Иван Петров»; он, в частности, стал «у всех стрельниц старого города делати верхи острый».

В 1535–1536 гг. география городского строительства заметно расширилась: были построены новые крепости на западных, южных и восточных рубежах страны; но сама организация фортификационных работ следовала той же централизованной схеме, которая впервые была применена при сооружении Китай-города в Москве и восстановлении стены на Софийской стороне Новгорода. Решение о строительстве принималось в столице, откуда на место посылался воевода или дьяк с соответствующими полномочиями, а порой и мастер, руководивший работами. Строительство велось ускоренными темпами, что достигалось за счет мер мобилизационного характера. Так, крепость Иван город на озере Себеж (на литовской территории) была возведена в рекордный срок, за три недели (с 29 июня по 20 июля 1535 г.), силами детей боярских Деревской пятины и черных людей, которых привел на место новгородский дворецкий И. Н. Бутурлин, руководивший этой операцией. А фортификационные работы на Себеже велись под наблюдением Петра Фрязина, который месяцем ранее строил каменные стены Китай-города в Москве.

15 июля 1535 г. в Пермь по великокняжескому приказу был послан Семен Давыдов сын Курчов — «города ставити, а старой згорел», как поясняет летописец.

В 1536 г. строительная активность властей достигла апогея. 26 января в Ржевском уезде на литовском рубеже была построена крепость Заволочье. «Того же месяца, — говорится в Воскресенской летописи, — повелением великого князя поставлен городок в Костромском уезде — Буй-городок на Кореге». 29 марта начались работы по переносу на новое место г. Темникова (Мещерского городка) на р. Мокше; Летописец начала царства, который называет точные даты начала и конца строительства, так объясняет решение о переносе города: «… того ради, что был старой город мал и некрепок; и великая княини велела его прибавити и срубити новой город, а доделан того же лета, августа 2». 10 апреля началось восстановление Стародуба на Северщине, сожженного литовско-польской армией осенью 1535 г.; работы по возведению земляных укреплений были завершены 20 июля. В те же месяцы велось строительство г. Велижа в Торопецком уезде. Кроме того, летом были восстановлены пострадавшие от пожаров деревянные стены Владимира, Торжка и Ярославля.

Наконец, осенью 1536 г. были возведены еще два новых города: Балахна и Пронск. Начавшееся в июле и завершившееся в октябре строительство земляных укреплений на Балахне летописец объясняет тем, что «посад велик, а людей много»; поэтому «князь великий и его мати, берегучи, велели град зделати Балахну землян».

Тогда же новый великокняжеский заказ получил Петр Фрязин: как сообщает продолжатель Хронографа редакции 1512 г., 8 октября 1536 г. «повелением государя нашего великого князя Ивана Васильевича всея Руси и матери его великие княгини Елены поставлен город на Проньску, а мастер был Петр Фрязин Малой».

По мнению И. И. Смирнова, такой размах городского строительства свидетельствовал о том, что «правительство Елены Глинской придавало проблеме города особо важное значение». Ученый характеризовал принятые центральными властями меры как «политику усиленного внимания к интересам посада». Однако с этой точкой зрения трудно согласиться.

Прежде всего нужно отметить, что в 30-е гг. XVI в. строились исключительно крепостные сооружения: земляные насыпи, деревянные и каменные стены и башни. Конечно, укрепление обороны городов отвечало интересам их жителей, но говорить о каком-то «усиленном внимании» к нуждам именно посадских людей нет оснований. Скорее наоборот: интенсивное строительство означало для последних рост денежных поборов и городовой повинности. Уместно напомнить, что во время строительства стены в Великом Новгороде в 1534 г. «урок», установленный для всех слоев населения, составил 20 денег с каждого двора, но черным людям выплатить эту сумму было тяжелее, чем духовенству или зажиточным купцам (гостям).

Показательно также, что нам не известно ни одного случая, когда инициатива городского строительства исходила бы от посадских людей. И. И. Смирнов в обоснование своего тезиса об особом внимании правительства к интересам посада ссылается на летописный рассказ о постройке Буй-городка: в январе 1536 г., по словам Летописца начала царства, «били челом великому князю и его матери из Костромского уезда волость Корега, Ликурга, Залесие, Борок Железной, чтобы государь пожаловал, велел поставити город того ради, что тамо волости многие, а от городов далече. И князь великий и мати его великая княгини велели поставити на Кореге Буй-город». Но, как явствует из приведенного текста, челобитье о постройке города исходило не от посадских людей (посадов и не было в этой сельской местности), а от жителей волостей. Очевидно, суть прошения заключалась в том, чтобы возвести крепость, в которой население окрестных сел и деревень могло бы укрыться в случае нападения неприятеля. О том, что подобные опасения имели под собой реальную почву, свидетельствует упоминаемый Воскресенской летописью под 1536 г. набег казанских татар на Костромские «места».

Поэтому гораздо убедительнее выглядит точка зрения тех ученых, которые связывают активную градостроительную политику 1530-х гг. с задачами обороны от внешних врагов: Великого княжества Литовского — на западе, крымцев — на юге и казанцев — на востоке. Действительно, строительство крепости Ивангород (на Себеже) в 1535 г., Заволочья и Велижа в 1536 г., а также восстановление летом того же года укреплений Стародуба являлись составной частью военных действий против Литвы (так называемой Стародубской войны 1534–1537 гг.). Возведенный летом — осенью 1536 г. на р. Проне в Рязанской земле г. Пронск вскоре стал одним из форпостов обороны на юге от набегов крымцев. А построенные в том же году Буй-городок, Темников (Мещерский городок) и Балахна призваны были защитить местное население от постоянных нападений казанских татар.

Но помимо внешних опасностей, в период политического кризиса возникали и внутренние угрозы, когда власти возлагали надежды, среди прочего, и на крепость городских стен. Так, в мае 1537 г., как только стало известно о походе мятежного князя Андрея Старицкого на Новгород, великокняжеские наместники и дьяки «повелеша город поставити на Торговой стороне», поскольку там после большого пожара 1508 г. не было стены. Укрепления были возведены в кратчайший срок: «…и поставиша город всем градом, — говорит новгородский летописец, — опрично волостей, в пять дний, в человек стоящь в высоту, около всее стороны».

Как видим, организация работ при строительстве стены вокруг Торговой стороны в 1537 г. была той же самой, что и тремя годами ранее при возведении укреплений на Софийской стороне. Но именно мобилизационный характер строительства, в которое были принудительно вовлечены все слои городского населения, помогает понять, почему после смерти Елены Глинской крупные градостроительные работы сразу прекратились. Для их продолжения требовалась единая политическая воля, способная мобилизовать в короткий срок значительные силы и средства для решения поставленных задач. По-видимому, временщики, занявшие после смерти правительницы ее место у трона малолетнего государя, такой волей не обладали. Их положение было непрочным, и они не могли проводить непопулярные меры, вызывавшие недовольство духовенства и других влиятельных сил в стране. Таким образом, прекращение городского строительства объясняется, вероятно, теми же причинами, что и произошедший весной 1538 г. отказ правительства от попыток как-то контролировать рост монастырского землевладения (об этих попытках шла речь в начале этой главы).

С конца 30-х гг. городское строительство почти полностью замирает. Едва ли не единственной крепостью, сооруженной в 1538–1548 гг., стал городок Любим на р. Обноре. Сохранилась указная грамота Ивана IV от 6 августа 1538 г. детям боярским и крестьянам нескольких станов Костромского и Вологодского уездов, которая стала ответом на челобитье тамошних жителей, просивших разрешения на постройку города в связи с казанской опасностью: «…те волости и станы […] от городов отошли далече, верст по сту, по девяносту, и мест-де осадных у вас в городех от казанских людей вам убежещей нет, и коли-де прииде от казанских людей всполошное время, и вам-де и в город на Кострому бежати далече, и без города-де вам впредь немочно быть». Разрешение от имени великого князя было дано — с условием, чтобы выбранное место подходило для сооружения крепости, в которой «от казанских людей отседетися мочьно». В итоге город на р. Обноре в устье речки Учи был построен и получил впоследствии имя Любим.

* * *

У рассматриваемой проблемы есть еще один аспект — отношение центральной власти к белым слободам в городах, т. е. частновладельческим дворам, жители которых были освобождены от налогов и повинностей, возложенных на посадское население.

Исследователь русского средневекового города П. П. Смирнов назвал время, наступившее после смерти Василия III, «пятнадцатилетней раннефеодальной реакцией»: по мнению ученого, щедрая раздача в этот период иммунитетных грамот «возвращала» в города и села порядки XIV–XV вв. С. М. Каштанов привел многочисленные случаи пожалования монастырям городских дворов, а также финансовых и судебных привилегий на них в годы «боярского правления»; впоследствии он опубликовал подборку грамот, относящихся к истории беломестного землевладения в городах в 1539–1547 гг.

Справедливости ради нужно отметить, что в нашем распоряжении есть и документы иного рода. В частности, С. Н. Кистерев опубликовал недавно две указные грамоты Ивана IV в Галич, датированные соответственно 8 июня 1537 г. и 20 мая 1538 г. и свидетельствующие о том, что борьба посадских людей против неплательщиков городского тягла находила порой поддержку у центральных властей. Первая указная грамота была послана в ответ на челобитье черных людей-галичан, жаловавшихся на попов, пищальников, воротников и иных городских людей, живших в «тяглых» (т. е. подлежащих налогообложению) дворах, но уклонявшихся от уплаты тягла с остальным населением посада. Для взыскания недоимок с неплательщиков галичскому сотскому и целовальникам был дан пристав, Федька Григорьев сын Шадрина. Но, очевидно, принятые меры не возымели действия, коль скоро менее года спустя, в мае 1538 г., в Галич была послана указная грамота аналогичного содержания, с той только разницей, что теперь приставом, которому поручалось «доправливати» на неплательщиках тягла деньги за прошлые годы, назначен был Степан Анфимов. Более того, по всей видимости, проблема неплатежей с тяглых дворов, занимаемых людьми, не принадлежавшими к посаду и не желавшими нести тягло, оставалась актуальной в Галиче и в последующее десятилетие, как об этом свидетельствует царская указная грамота от 20 марта 1549 г., адресованная на этот раз галичскому наместнику кн. И. И. Пронскому, которому предписывалось дать пристава для взыскания тягла с «ослушников» — пищальников и крестьян, живущих в тяглых дворах и не платящих налоги.

Известны также единичные случаи, когда писцы приписывали монастырские или владычные слободы к посадам, но происходило это, вероятно, без санкции центральных властей, поскольку, как правило, через некоторое время такие решения опротестовывались и отменялись. Так, в 1535/36 г. коломенский писец В. П. Бороздин с товарищами записал в тягло вместе с черными дворами и две слободки (30 дворов), принадлежавшие коломенскому владыке. Но 3 августа 1538 г. по челобитью епископа Коломенского и Каширского Вассиана последнему была выдана государева жалованная грамота, освобождавшая владычные дворы от несения тягла.

Аналогичный случай произошел в середине 1540-х гг. со слободкой Суздальского Спасо-Евфимьева монастыря. В 1544 г. писцы С. Т. Отяев «с товарищи» приписали монастырскую слободку (26 дворов) к суздальскому посаду. Затем по жалобе архимандрита с братией городовым приказчикам была послана великокняжеская грамота с распоряжением, чтобы они «тое монастырьские слободки […] к посаду к черным людем не тянули ни в которые розметы и в подати», но это требование не было выполнено. Тогда 14 марта 1547 г. в Суздаль была отправлена новая царская указная грамота с выговором за ослушание и предписанием: монастырскую слободку, 26 дворов, к посаду не «тянуть» ничем.

Вероятно, подобные случаи происходили по инициативе писцов и местных властей (в частности, городовых приказчиков), которые были ближе к посадскому населению и, возможно, больше учитывали его интересы. Но позиция центрального правительства поданному вопросу была совершенно иной: в 30–40-е гг. XVI в. не заметно никаких признаков, которые свидетельствовали бы о намерении правящей верхушки как-то ограничить распространение привилегированного (беломестного) землевладения в городах. Напротив: с самого начала великого княжения Ивана IV мы видим непрекращающийся поток пожалований городских дворов и дворовых мест монастырям. С конца 1530-х гг. возрастает и количество иммунитетных грамот на монастырские и владычные слободки.

Таким образом, обобщая имеющийся в нашем распоряжении материал, можно сделать вывод о том, что не только какая-то особая забота об интересах посадского населения, но и вообще сколько-нибудь последовательная городская политика в 30–40-х гг. XVI в. не прослеживается. Вряд ли стоит объяснять этот факт в терминах «феодальной реакции», как это делали советские историки середины XX в. Скорее можно говорить о том, что к описываемому времени посадские люди не сумели стать значимой социальной группой в общегосударственном масштабе. Если материальная поддержка монастырей и церквей была непременной частью традиционного благочестия, а многочисленные дети боярские составляли реальную военную силу, с которой в эпоху мятежей и дворцовых переворотов нельзя было не считаться, то основная масса горожан (черные люди) не представляла большого интереса для власть имущих. Показательно, что во время московского восстания 1547 г., которое, как мы помним, некоторые придворные группировки использовали для сведения счетов со своими противниками, не прозвучало ни одного собственно «городского» лозунга. Иными словами, слабость русского города описываемой эпохи объясняет и отсутствие ясной городской политики со стороны центральной власти.

 

Глава 11

Традиции и новации в административной практике 1530–1540-х гг. XVI в.

 

Междоусобная борьба, дворцовые перевороты, опалы и казни, с которыми обычно ассоциируется «боярское правление», нередко скрывают от взора историков те перемены, которые происходили в хозяйственно-административной сфере. А сделано было немало. О большом поместном верстании конца 1530-х гг. уже шла речь в предыдущей главе. Оно было связано с еще более масштабным мероприятием — второй генеральной переписью всех земель в стране. Г. В. Абрамович датировал эту перепись 1536–1545 гг. По наблюдениям Е. И. Колычевой, основная волна переписи пришлась на 1540–1544 гг.

К числу наиболее заметных преобразований 30–40-х гг. XVI в. принадлежат, бесспорно, монетная и губная реформы. Каждой из них посвящена обширная литература. В этой главе, не затрагивая всех аспектов упомянутых преобразований, мы сосредоточим внимание на соотношении старого и нового в правительственной политике периода «боярского правления», на ее связи с мероприятиями предшествующей и последующей эпох. В конечном счете нас будет интересовать логика и последовательность изменений, осуществленных властями в годы малолетства Грозного.

 

1. Монетная реформа

Историки и нумизматы проделали большую работу, анализируя летописные известия о введении новых денег и сопоставляя их с материалами монетных кладов. При этом разнобой в летописных датах вызвал продолжительную дискуссию о хронологии реформы. Так, автор первой специальной статьи на эту тему, Г. Б. Федоров, основываясь на сообщении Новгородской IV летописи (по списку Дубровского), датировал реформу 1535 годом, когда, по мнению ученого, был издан специальный великокняжеский указ, изложение которого сохранилось во многих летописях. Однако И. Г. Спасский, ссылаясь на текст Сокращенного новгородского летописца (по списку Никольского), в котором указана более ранняя дата — апрель 1534 г., — относил начало реформы именно к этому времени.

С подобной датировкой не согласился А. А. Зимин: он справедливо указал на сбивчивость и ненадежность хронологии в Летописце Никольского; по мнению ученого, первые известия о монетной реформе относятся к февралю — марту 1535 г., а ее завершение — к апрелю 1538 г.

Впоследствии новые аргументы в пользу датировки реформы 1535–1538 гг. привели А. С. Мельникова и В. Л. Янин. Однако достигнутый, наконец, консенсус по поводу хронологических рамок денежной реформы вовсе не означает согласия ученых относительно ее целей и основного содержания. Как заметил недавно С. Н. Кистерев, «исследователи мало занимались вопросом о смысле производимых правительством в ходе реформирования денежного хозяйства страны действий». Ранее предложенные учеными объяснения: попытка выхода «из тяжелого финансового положения» (А. А. Зимин) или стремление уберечь новые монеты от порчи (И. Г. Спасский) — не кажутся С. Н. Кистереву убедительными. Сам он видит ответ на свой вопрос в изменении «метрологических оснований русской монетной системы» (увеличении веса гривенки, из которой чеканились монеты, с 195,84 до 204 г). Заслуживает также внимания предположение исследователя о том, что, «в то время как сама реформа была осуществлена в соответствии со стремлением правительства улучшить качество обращавшихся монет, а идея понижения весовой нормы монет принадлежала правительнице государства или кому-то из ее ближайшего окружения и обязана их благим устремлениям, метрологическое обоснование реформы явилось результатом деятельности представителей иного социального слоя, а именно — высшего купечества» (управление новгородским денежным двором было поручено «московскому гостю» Богдану Корюкову).

Мне представляется весьма плодотворной мысль о различии между инициаторами реформы, которые могли руководствоваться «благими устремлениями», и ее техническими исполнителями. Присмотримся к тому, как излагали цели преобразований летописцы эпохи «боярского правления». Помещенная под 7043 г. краткая статья Воскресенской летописи, написанная непосредственно в период проведения монетной реформы, гласила: «Того же месяца марта князь велики Иван Васильевичь всеа Руси и его мати великаа княгини Елена велели переделывати старые денги на новой чекан того деля, что было в старых денгах много обрезанных денег и подмесу, и в том было христианству великаа тягость; в старой гривенке было полтретиа рубля, а в новых гривенках велели делати по три рубля; а подделщиков, которые люди денги подделывали и обрезывали, тех велели обыскивати, и иные, обыскав, казнили; а старым денгам впрок ходити не велели» (выделено мной. — М. К.).

Как видим, летописец объяснял введение новых денег заботой правителей о благе подданных, стремлением облегчить вызванную порчей монеты «тягость христианству». Более подробное религиозно-нравственное обоснование денежной реформы содержится в Новгородской летописи по списку П. П. Дубровского — памятнике, который его новейший публикатор, О. Л. Новикова, датирует концом 40-х гг. XVI в.

«Того же лета 7043 государь князь велики Иван Васильевич всеа Руси, — сообщает летописец, — в третье лето государьства своего, по преставлении отца своего великого князя Василья Ивановича всея Руси, повеле делати денги сребряные новые на свое имя, без всякого примеса из гривенки и[з] скаловые триста денег новгороцких, а в московское число три рубля московская ровно». Пояснив, что при Василии III из той же гривенки чеканили 260 новгородских денег, и рассказав об отличиях изображения на новой монете (копейке) от старой, летописец говорит далее: «Понеже при державе великого князя Василья Ивановича начаша безумнии человеци научением дияволим те прежние деньги резати и злый примес в сребро класти, и того много лет творяху…» Казни не помогали: «…они же безумнии друг от друга вражьим навожением сему злому обычаю учахуся…» (выделено мной. — М. К.).

Порча монеты, таким образом, в изображении летописца предстает как следствие порчи нравов под действием дьявольского соблазна. На той же почве распространился еще один грех — клятвопреступления: «…тем злым обычаем клятвы злых словес… всю землю наполниша, понеже сие худые денги ови хвалят, а инии хулят, и того ради в людях клятвы и злых словес без числа наполнися. А прелсти бо их враг, — летописец вновь указывает коренную (метафизическую) причину всех людских несчастий, — яко от того безумия инии в мале обогатеша, а вскоре погибоша, мнози напрасными и безгодными смертми изомроша». Вот в такой обстановке и было принято решение о чеканке новой монеты: «И государь князь велики Иван Васильевич и мати его благочестивая великая княгиня Елена, помысля с своими бояры, повелеша те резаные денги заповедати и не торговати ими, и сливати их в сребро, и делати новые денги без всякого примеса». А своему богомолцу архиепископу Макарию Великого Новагорода и Пскова и своим наместником и дияком повелеша те новые денги накрепко беречи, чтоб безумнии человеци нимало не исказили, и стары бы злы обычаи оставили, и на покаяние пришли; и начаша делати новые денги месяца июня 20 день».

От этого рассказа веет глубоким средневековьем: на память приходит, например, борьба за «хорошие» деньги во Франции при Людовике Святом (в 1262–1270 гг.), включавшая в себя и запрет подделки королевских монет, и чеканку новых денежных знаков.

Разумеется, сказанное не означает, что мероприятия, проведенные в сфере денежного обращения правительством Елены Глинской, не содержали в себе никакого практического расчета. Расчет, несомненно, был: как указывают нумизматы, реформа 1530-х гг. сопровождалась понижением стопы, т. е. новые монеты были легче по весу, чем старые (из гривенки серебра теперь чеканили «новгородок» не на 2,6, а на 3 рубля). Однако технические средства не должны заслонять собой целей или мотивов принятых мер, а они, судя по приведенным летописным рассказам, целиком находились в рамках средневековой христианской морали: долг благочестивого государя заключался, среди прочего, и в защите «добрых» денег.

Ясно, что так понимаемая задача монетного регулирования была вполне консервативна, и поэтому не удивительно, что летописцы никак не подчеркивают (в отличие от ряда историков XX в.!) радикализм упомянутого нововведения. Более того, в процитированном выше рассказе Новгородской летописи по списку Дубровского заметно стремление связать шаги, предпринятые правительством юного Ивана IV и его матери по оздоровлению денежной системы, с мерами прежнего великого князя, Василия III, жестоко преследовавшего фальшивомонетчиков. В этом контексте денежная реформа предстает как прямое продолжение политики покойного государя и как бы освящается его авторитетом.

Но дело заключается не только в консервативном восприятии современниками происходивших на их глазах преобразований: сами нововведения не отличались такой стремительностью и радикализмом, как порой утверждается в литературе. Показательно, что современные исследователи гораздо сдержаннее, чем их предшественники, оценивают эффект реформы 1530-х гг. в плане унификации денежной системы в стране: «…не было ни единого руководства денежными дворами, — пишет А. С. Мельникова, — ни единого денежного обращения, хотя, разумеется, черты централизации в денежном деле уже давали о себе знать». Как отмечает исследовательница, проведение денежной реформы «имело свои особенности и свой темп в каждом из центров чеканки — в Москве, Новгороде, Пскове и Твери».

Новое не спешило на смену старому и в сфере терминологии: напрасно Г. Б. Федоров утверждал (абсолютно голословно!), будто термин «копейка» получил «широкое распространение» сразу после 1535 г., заменив собой прежнее «архаическое название» — «новгородку». На самом деле, как заметил еще И. Г. Спасский, название «копейка», упомянутое в летописях в связи реформой 1530-х гг., после этого надолго исчезает из письменных источников; официальным в XVI в. был термин «новгородка». Справедливость этого наблюдения подтверждена и в недавнем исследовании А. С. Мельниковой. Исследовательница отметила также, что иностранные словари свидетельствуют о сохранении следов разделения русского денежного обращения на новгородское и московское вплоть до начала XVII в.

Судьба монетной реформы показывает, на мой взгляд, как важно при оценке преобразований XVI в. отличать конкретные мотивы, которыми руководствовались власти, предпринимая те или иные шаги, от отдаленных последствий этих мер, которые проводившие их лица не предвидели и не ставили своей целью. Начальная история губных учреждений в России дает еще одно подтверждение этой мысли.

 

2. Губная реформа

Хотя традиция изучения губных учреждений в допетровской Руси насчитывает уже полтора столетия (если брать за точку отсчета публикацию знаменитого труда Б. Н. Чичерина об областном управлении XVII в.), но время и обстоятельства их появления в XVI в. — так называемая губная реформа — по-прежнему вызывают споры среди исследователей. По сути, нет такого вопроса в истории этой реформы, который бы не был дискуссионным. Исследователи продолжают спорить о ее целях и результатах, хронологических рамках и этапах проведения, о масштабе изменений и логике, которой руководствовались лица, осуществлявшие преобразования. Неясна, таким образом, даже фактическая канва событий.

Отчасти такая ситуация объясняется скудостью имеющихся в нашем распоряжении источников. Не сохранилось специального законодательного акта, вводившего губные органы управления по всей стране (вопрос о том, существовал ли когда-либо в принципе такой акт, сам является предметом дискуссии). В настоящее время известно около 20 губных грамот и наказов XVI в., регламентировавших деятельность выборных должностных лиц (губных старост, целовальников и т. п.) в отдельных местностях страны. Их изучение тормозится отсутствием критического издания сохранившихся текстов на современном археографическом уровне. В изданном А. И. Яковлевым в 1909 г. сборнике были помещены 11 из 12 известных к тому времени губных грамот XVI в.; при этом тексты просто перепечатывались с различных изданий XIX в., сверка с оригиналами не проводилась, археографическое описание рукописей отсутствовало. В результате текст некоторых опубликованных А. И. Яковлевым грамот содержит грубые искажения, что делает невозможным использование его хрестоматии в научных целях.

В дальнейшем в 1950-х гг. было выявлено и опубликовано еще несколько губных грамот и наказов XVI в., а также текст Уставной книги Разбойного приказа 1555/56 г. Недавняя находка Ю. С. Васильевым в Вологодском архиве не известной ранее губной грамоты, выданной в 1539/40 г. Бельскому стану Важского уезда, позволяет надеяться, что фонд известных науке губных грамот XVI в. будет еще пополнен. В настоящее время их число достигло 19.

Важную информацию о губной реформе можно почерпнуть из жалованных и указных грамот XVI в. (на что в свое время справедливо обращали внимание С. М. Каштанов и А. А. Зимин). Эта категория документов также пополнилась недавно ценными находками. Особо нужно отметить опубликованную К. В. Барановым указную грамоту Ивана IV начала 1540-х гг. о выборе голов для сыска разбойников в Рузском уезде, содержащую упоминания о не дошедшей до нашего времени губной Рузской грамоте.

Ввод в научный оборот ранее не известных источников служит одним из стимулов для нового обращения к, казалось бы, хорошо изученной теме. Другим подобным стимулом является происходящий в последние десятилетия в отечественной и зарубежной историографии пересмотр сложившихся в свое время стереотипов в оценке губной реформы.

Уместно напомнить, что ученые XIX в. (преимущественно историки права), говоря о введении губных учреждений в эпоху Ивана Грозного, не пользовались термином «реформа». Ввиду недостатка источников они излагали начальную историю губного управления очень сжато и схематично, уделяя основное внимание губным старостам XVII в. Длительную дискуссию вызвал вопрос о природе губных учреждений: были ли они для местного населения правом или обязанностью; но само их появление описывалось большинством исследователей одинаково: поскольку кормленщики (наместники и волостели) не справлялись с задачей борьбы с «лихими людьми», это дело стало поручаться правительством, по просьбе местного населения, выборным губным властям в волостях и уездах; с этой целью на места посылались специальные губные грамоты. Лишь постепенно губные учреждения получили распространение по всей стране.

Именно так, как уже устоявшееся в науке мнение, излагают ход введения губных учреждений В. О. Ключевский в своем «Курсе русской истории» и М. Ф. Владимирский-Буданов в «Обзоре истории русского права», при этом ни тот ни другой ученый не называют этот длительный процесс распространения губного управления «реформой».

Что касается хронологических рамок этого процесса, то они определялись различными исследователями по-разному. Так, С. А. Шумаков, автор первой монографии о губных и земских грамотах, полагал, что выборные губные власти появились сначала, еще в конце XV — начале XVI в., на землях Новгорода и Пскова, а затем приобрели общерусский характер. К 1539 г., т. е. ко времени выдачи первой известной нам губной грамоты (Белозерской), они встречались, по словам Шумакова, «почти повсеместно». При этом, по мнению исследователя, правительство, по существу, не вводило новых учреждений, а лишь санкционировало издавна существовавшие в народе обычаи, возложив на местные выборные органы новые обязанности. С изданием в 1555 г. Уставной книги Разбойного приказа создание общегосударственной системы губных учреждений было завершено, и выдача новых губных грамот прекратилась.

Большинство исследователей, однако, связывало начало введения губных учреждений с выдачей первых известных нам губных грамот в конце 1530-х гг. В. О. Ключевский проследил постепенное развитие губного ведомства с 1539 до 1586 г., тем самым расширив хронологические рамки изучаемого явления до конца XVI в.

Впервые в историографии целостная концепция губной реформы как целенаправленного мероприятия правительства конца 30–40-х гг. XVI в., проведенного в общероссийском масштабе, была представлена в монографии и серии статей Н. Е. Носова, вышедших во второй половине 1950-х гг.

Основные причины губной реформы, по мнению Н. Е. Носова, заключались в резком обострении в 30–40-х гг. XVI в. классовой борьбы в стране (принимавшей, в том числе, и форму массовых разбоев) и в глубоком кризисе старой наместничьей системы местного управления, не способной противостоять росту народных волнений. Суть реформы, проведенной в интересах «широких слоев уездного дворянства» и верхушки посадского населения, состояла в изъятии дел о «ведомых лихих людях» из рук наместников и волостелей и передаче их в руки выборных лиц из числа детей боярских или (в черносошных волостях и на посадах) «лучших людей».

Эта часть концепции Носова была безоговорочно принята последующей советской историографией. С тех пор в науке прочно утвердился тезис о преобразованиях 1530–1540-х гг. как о «первой общегосударственной реформе местного управления» и «генеральной репетиции» земской реформы 50-х гг. XVI в. Не могло тогда вызвать возражений и положение о классовом, продворянском характере губной реформы: в соответствии с марксистско-ленинским учением, советские историки считали, что в конечном счете все государственные преобразования являются следствием классовой борьбы. О связи губной реформы с подавлением антифеодальных выступлений шла речь во многих работах 1950-х гг. Что касается мысли об «антинаместничьей направленности» реформы (термин Н. Е. Носова), то она восходила еще к дореволюционной историографии (в частности, С. А. Шумаков связывал введение губных учреждений с неспособностью наместников бороться с разгулом преступности в стране) и в советской исторической литературе 1950-х гг. приобрела характер аксиомы.

Между тем другие положения концепции Носова встретили серьезные возражения со стороны ряда историков. В центре развернувшейся дискуссии оказались вопросы о хронологических рамках и территориальном охвате губной реформы, о возможном влиянии на ее ход тогдашней политической конъюнктуры, а также о самой методике исследования.

Проанализировав текст ранних губных грамот 1539–1541 гг. и статьи Псковской летописи под 1540/41 годом, Н. Е. Носов пришел к выводу, что реформа, т. е. повсеместное учреждение губных органов, осуществлялась на основе не дошедшей до нас единой уставной грамоты или великокняжеского уложения, а сохранившиеся губные грамоты представляют собой лишь списки с этого документа. В этой связи историк высказал предположение, что под упомянутым в писцовых наказах 1646 г. Судебником царя Ивана Васильевича 7047 г. (=1538/39 г.) следует понимать как раз это, не сохранившееся до наших дней, уложение о суде над ведомыми лихими людьми-разбойниками. Он также предположил, что замысел губной реформы, — а возможно, и начало ее осуществления — следует отнести ко времени правления Елены Глинской; во всяком случае, выдача губных грамот была сосредоточена в руках бояр, дворецких и дьяков, возвысившихся при Василии III и сохранивших свое влияние после его смерти.

Гипотеза о существовании некоего Судебника или «уложения» 1538/39 г. была убедительно оспорена А. А. Зиминым и И. И. Смирновым: оба ученых сошлись во мнении, что речь в данном случае могла идти лишь об описке или ошибке приказных дельцов середины XVII в.

В развернутой рецензии на книгу Н. Е. Носова С. М. Каштанов подверг критике тезис автора о повсеместном проведении губной реформы в 1539–1541 гг. По мнению рецензента, источники тех лет сохранили сведения о введении губных органов лишь в северных и северо-западных уездах страны; значительное расширение сферы действия реформы произошло только в 1547–1548 гг. Каштанов также счел неубедительной попытку Носова связать начало губной реформы с правлением Елены Глинской; по его наблюдениям, дьяки, подписавшие губные грамоты, были возвышены боярскими правителями конца 1538–1541 гг., а не великой княгиней. Что же касается аргумента Носова о том, что главой боярской комиссии по «разбойным делам» был в октябре 1539 г. кн. И. Д. Пеньков — видный деятель правительства Елены Глинской, женатый на ее младшей сестре, то Каштанов отверг его на следующем основании: «Если связывать губную реформу лишь с центральным органом, т. е. с коллегией „бояр, которым разбойные дела приказаны“, то ее можно отнести не только к правлению Елены Глинской, но и к времени Василия III». Это утверждение ученый подкрепил ссылкой на жалованную грамоту Василия III Корнильеву Комельскому монастырю 1531 г., содержавшую упоминание о боярах, которым великий князь приказал «обыскивать» лихих людей — татей и разбойников.

В данном эпизоде дискуссии о времени проведения губной реформы наглядно видно, как при недостатке прямых свидетельств источников ее хронологические рамки определялись учеными на основании общих представлений о сути проводимых преобразований. Поскольку суть реформы в понимании С. М. Каштанова заключалась в создании губных органов и ограничении власти наместников, а обнаруженный им документ 1531 г. об этом новой информации не содержал, то исследователь не посчитал его достаточным основанием для отнесения начала реформы к более раннему времени. Более того, впоследствии ни сам Каштанов, ни другие историки не проявили интереса к процитированному им документу, и он до сих пор остается неопубликованным. Между тем, как я постараюсь показать ниже, при рассмотрении под другим углом зрения грамота 1531 г. может дать очень интересную и важную информацию.

Отвечая на критику, Н. Е. Носов подчеркнул, что несколько случайно дошедших до нас губных грамот 1539–1541 гг. не являются достаточным основанием для вывода об ограниченном территориальном охвате реформы, что же касается используемых Каштановым иммунитетных грамот, то они, в силу архаичности формуляра, не отразили хода преобразований в том или ином уезде.

Архивные находки последних лет и, в частности, упомянутая выше указная грамота в Рузу начала 1540-х гг., найденная К. В. Барановым, подтверждают справедливость замечаний Н. Е. Носова о невозможности судить о географии губной реформы по сохранившимся губным грамотам, а тем более утверждать (как это сделал С. М. Каштанов), что преобразования первоначально охватили только северные районы страны. Но данных для вывода о всероссийском масштабе реформы, на чем настаивал Носов, по-прежнему недостаточно.

В итоге в литературе утвердилась точка зрения А. А. Зимина и С. М. Каштанова (поддержанная также А. К. Леонтьевым) о постепенном распространении губной реформы по территории страны. Зимин считал, что реформа осуществлялась не путем издания общего Уложения, а путем посылки губных грамот в отдельные районы (на первом этапе — преимущественно в северные); ее завершение ученый отнес к середине 1550-х гг.

Тезис о поэтапном проведении губной реформы в 30–50-х гг. XVI в. прочно вошел в отечественную историографию; его можно встретить как в обобщающих трудах и учебных пособиях по истории России, так и в специальных исследованиях по данной теме.

Начиная с 1960-х гг. происходила постепенная ревизия концепции губной реформы, утвердившейся в научной литературе после выхода монографии Н. Е. Носова. В первую очередь пересмотру подвергся тезис о классовом характере реформы, причем сам Носов в работах, опубликованных в 60–80-х гг., постепенно отказался от него. Уже в статье 1962 г. он оспорил правомерность трактовки любых упоминаний в источниках о «лихих людях» как свидетельств о классовой борьбе; в последующих работах государственные преобразования 30–50-х гг. XVI в. интересовали ученого не с точки зрения отражения в них классовой борьбы, а в связи с проблемой становления в России сословного представительства. Наконец, в посмертно опубликованной статье о «земском устроении» 1530–1540-х гг. Носов счел возможным написать об «общеземском характере» губной реформы, при особой роли дворянства в ее проведении. Эта характеристика была вполне созвучна оценкам реформы, высказывавшимся в дореволюционной научной литературе (ср. мнение С. А. Шумакова о «всесословности» губных учреждений).

Заметный вклад в преодоление некоторых стереотипов, сложившихся в изучении губной реформы, внес американский историк X. Дьюи. В работе, опубликованной в 1966 г., он подверг аргументированной критике утвердившийся в советской научной литературе тезис о «протестном» характере разбоев XVI в. и о нацеленности губной реформы на подавление этой формы классовой борьбы. Дьюи привел свидетельства источников об участии дворянства (детей боярских) в разбоях, а также резонно указал на то обстоятельство, что сама процедура сыска «лихих людей» подразумевала активное содействие населения губным органам, которые, при малочисленности их штата, никак не могли бы справиться с массовыми волнениями.

В другой статье X. Дьюи оспорил широко распространенное в дореволюционной и советской историографии мнение о направленности губной реформы против системы кормлений: анализируя Судебник 1550 г., ученый показал, сколь большой объем власти сохранялся на тот момент в руках наместников; по его мнению, законодатель стремился к «очищению» системы управления (как в центре, так и на местах) от присущих ей пороков, но не ставил целью полную ликвидацию института наместников.

В 80-е гг. XX в. точка зрения X. Дьюи была развита представителем нового поколения американских русистов — Брайаном Дэвисом, который пересмотрел традиционную схему прогрессивной эволюции форм местного управления в России XVI в.: от системы кормлений — к губному и земскому самоуправлению, а далее — к воеводскому управлению. По мнению Дэвиса, ни губная, ни земская реформа не были направлены против системы кормлений; во второй половине XVI столетия в местном управлении сосуществовали и переплетались различные органы власти: наместники, губные старосты, городовые приказчики и воеводы.

На пороге нового, XXI в. ревизия устоявшихся взглядов на губную реформу произошла и в отечественной историографии. Так, Т. И. Пашкова видит причину введения губных учреждений не в пресловутом росте «классовой борьбы» и не в намерении правительства ограничить власть кормленщиков, а в стремлении создать на местах эффективные органы борьбы с разбоями, которые бы координировали свои действия между собой, не замыкаясь в пределах своих уездов и волостей (что было характерно для наместников и волостелей), и подчинялись единому руководству в Москве. При этом, подчеркивает исследовательница, новые структуры местного управления создавались не вместо, а наряду со старыми институтами.

Точку зрения Т. И. Пашковой полностью поддержал В. Н. Глазьев, отметивший, что изученное ею применительно к первой половине XVI в. переплетение функций старых и новых органов власти оставалось характерной чертой системы местного управления и в последующий период, во второй половине XVI–XVII в.

Если Н. Е. Носов характеризовал преобразования 30–40-х гг. XVI в. как радикальную реформу, то современные исследователи склонны, наоборот, подчеркивать традиционализм действий властей. Так, Т. И. Пашкова напоминает о том, что, хотя губные органы создавались впервые, но сам обычай участия местного населения в сыске разбойников существовал уже давно (он отразился, в частности, в статьях Белозерской уставной грамоты 1488 г. и Судебника 1497 г.). Речь, таким образом, шла о возведении в закон норм обычного права.

В том же духе высказался недавно С. Н. Богатырев в исследовании о губных старостах 50-х гг. XVI в.: «Губная администрация не была ни новшеством „боярского правления“ конца 1530-х гг., ни кратковременным заигрыванием с „демократическим“ самоуправлением на местном уровне. Развитие губных учреждений представляется скорее эволюционным процессом, шедшим в течение всей первой половины XVI в., чем радикальной реформой».

* * *

Знакомясь с литературой последних лет, посвященной истории губной реформы, невольно приходишь к мысли о цикличности развития историографии: многие наблюдения и выводы в исследованиях Б. Дэвиса, Т. И. Пашковой, В. Н. Глазьева, С. Н. Богатырева напоминают оценки, высказанные сто и более лет назад в работах Б. Н. Чичерина, В. О. Ключевского, С. А. Шумакова и других ученых XIX — начала XX в. Кроме того, можно заметить, что хронологические рамки губной реформы становятся все более расплывчатыми по мере того, как уходят в прошлое попытки историков увидеть за строками губных грамот некий тайный замысел правительства: подавление антифеодальных выступлений, ограничение власти наместников, укрепление позиций Москвы на территории бывших уделов или создание на местах органов сословного представительства.

В этом плане очень характерны попытки Т. И. Пашковой и С. Н. Богатырева (как в свое время С. А. Шумакова) удревнить историю губной реформы, обнаружить давние истоки губных учреждений. По словам Богатырева, «идея о том, что губная реформа началась в конце 1530-х годов, основана на изучении сохранившихся губных грамот. Вместе с тем эти источники слишком немногочисленны, чтобы представить всю историю губного управления. С начала XVI столетия, по крайней мере, и вплоть до начала XVIII в. центральные власти экспериментировали с различными методами вовлечения разных групп местного населения в деятельность по поддержанию законности и порядка в провинции».

В самом деле, если рассматривать создание губных учреждений лишь как один из экспериментов по наведению порядка на местах и искоренению преступности, то грань 1530-х гг. становится относительной: ясно ведь, что центральная власть озаботилась проблемой разбоев гораздо раньше, что и отразили, в частности, статьи Судебника 1497 г. Столь же условной является и другая закрепившаяся в научной литературе хронологическая грань — середина 1550-х гг., поскольку упомянутые «эксперименты» властей по созданию эффективной системы борьбы с «лихими людьми» продолжились и после упомянутой даты.

Итак, предположим, что правительство, отдавая распоряжения о создании на местах выборных органов для преследования «лихих людей», не преследовало никаких иных целей, кроме той, которая прямо подразумевается в самих дошедших до нас ранних губных грамотах, а именно — решительной и бескомпромиссной борьбы с разбойниками. Попробуем взглянуть на нововведение 1530-х гг. под более широким углом зрения — как на одну из мер, которые практиковала великокняжеская власть с конца XV в., пытаясь обуздать разгул преступности в стране.

* * *

Впервые в общегосударственном масштабе меры по борьбе с «лихими людьми» были регламентированы в Судебнике 1497 г. В этом памятнике в качестве родового понятия для наиболее тяжких преступлений используется термин «татьба»; причем суд по такого рода делам был предусмотрен на двух уровнях: центральном (суд великого князя или боярина) и местном (суд наместника). Статья «О татбе» (ст. 8 по традиционной нумерации) из раздела о боярском суде гласила: «А доведуть на кого татбу, или разбой, или душегубство, или ябедничество, или иное какое лихое дело, и будет ведомой лихой, и боярину того велети казнити смертною казнью…» Поимкой, доставкой в суд, охраной и пыткой татей занимались специальные судебные агенты — недельщики, функции которых описывались особым разделом Судебника («О неделщиках указ», ст. 31 и сл.). «А пошлют которого неделщика по татей, — говорилось в ст. 34, — и ему татей имати безхитростно, а не норовити ему никому».

Процедуру наместничьего суда по делам о «лихих людях» определяла ст. 39 Судебника («О татех указ»): «А доведут на кого татбу, или разбой, или душегубьство, или ябедничьство, или иное какое лихое дело, а будет ведомой лихой, и ему [наместнику. — М. К.] того велети казнити смертною казнью…»

В случае приезда московского недельщика в какой-либо город или волость (т. е. на территорию, находившуюся в юрисдикции соответственно наместника или волостеля), для подтверждения своих полномочий он должен был предъявить особую «приставную» грамоту: «А в которой город или в волость в которую приедет неделщик или его человек с приставною, и ему приставная явити наместнику или волостелю, или их тиуном» (ст. 37).

Все эти законодательные нормы давно известны в науке и неоднократно комментировались исследователями, но почему-то до сих пор не предпринималось попыток изучить встречающиеся в актовом материале первой половины XVI в. ссылки на деятельность упомянутых в Судебнике великокняжеских недельщиков, посылаемых для поимки «лихих людей». Впервые на эти документы обратил внимание С. М. Каштанов почти полвека назад в рецензии на книгу Н. Е. Носова по истории местного управления, однако до сих пор они не были подвергнуты систематическому изучению.

Речь идет о жалованных несудимых грамотах 20–40-х гг. XVI в., предоставлявших их владельцам иммунитет от судебной власти наместников и волостелей. Обычно это пожалование сопровождалось установлением ежегодных сроков (от одного до трех), когда грамотчик или его люди могли быть вызваны в великокняжеский суд по искам других лиц. Начиная с 1522 г., как установил С. М. Каштанов, в некоторых из этих грамот встречается важная оговорка о возможности бессрочного вызова грамотчика в суд в случае присылки из Москвы недельщика «с записью». Так, в жалованной несудимой грамоте Василия III игумену Кассиано-Учемского монастыря на вотчины в Углицком уезде, выданной 1 июня 1522 г., устанавливались два срока для явки монастырской братии или крестьян по иску в великокняжеский суд (Крещение и Петров пост), а далее говорилось: «…а коли мой, великого князя, боярин или дьяк по игумена Пахомья и его братью и по их крестьян пошлет недельщика с записью, опричь тех двух сроков, и им на те сроки ставитись…»

Жалованная грамота Василия III Симонову монастырю от 3 января 1524 г. на владения в Бежецком Верхе и Углицком уезде проясняет обстоятельства, при которых в монастырской вотчине мог появиться недельщик «с записью». Монастырские крестьяне могли быть вызваны в великокняжеский суд по искам других лиц только два раза в году (на Рождество Христово и Петров пост), но с оговоркой: «…оприч лихих людей, татей и розбойников». «А в лихих делех в татьбах и в розбоях, — гласила далее грамота, — по их крестьан ездят наши недельщики з записьми и на поруку их дают безсрочно».

Такой же порядок в подобных случаях устанавливался в жалованной несудимой грамоте Василия III митрополиту Даниилу на суздальское село Быково с деревнями, выданной 22 сентября 1526 г.: «А учинится у них душегубство, и розбой, и татьба с поличным в году меж тех сроков [Рождество Христово и Петров день. — М. К.] в том его селе, — говорилось в документе, — и наши бояре пришлют наших неделщиков с записью по его людей и по христиан, да тех его людей и христиан дают на поруки на крепкие да за порукою их приводят с собою вместе к мне, к великому князю».

Недельщики «с записями» упоминаются и в некоторых правых грамотах 20-х гг. XVI в. Обращение к одной из них, выданной по приговору судьи, боярина М. Ю. Захарьина, митрополичьему сыну боярскому Басалаю Рагозину 2 июня 1528 г., поможет нам нагляднее представить характер деятельности этих судебных приставов.

Басалай Рагозин «с товарищи» судился с Андреем Лапиным, «человеком» Василия Бундова, обвиняя того в разбойном нападении на митрополичий рыбный двор в Сенежской волости. На суде в Москве, помимо истца и ответчика, присутствовал и недельщик Данилко Трофимов. Судья задал ему вопрос: почему он доставил на суд одного А. Лапина и не привез других участников того нападения? «И неделщик Данилко Трофимов так рек: яз, господине, по них ездил и изъехал, есми, господине, с понятыми того Андрейка Лапина, а товарищи его, господине… которые у меня в записи, Истомка Быков с товарищи, поутекали в очех…» (выделено мной. — М. К.). Как явствует из приведенного текста, «запись», с которой ездил недельщик, содержала список лиц, которых ему поручалось задержать и доставить в Москву на суд.

В недельщиках «с записями» можно без труда узнать недельщиков с приставными грамотами, о которых говорит Судебник 1497 г. Грамоты 1520-х гг., отражая применение его норм на практике, в то же время, по-видимому, свидетельствуют о некоторых изменениях делопроизводственной терминологии по сравнению с концом XV в. Примечательно, что в грамоте 1522 г. Кассиано-Учемскому монастырю говорится о посылке недельщика боярином или дьяком, а в документе 1526 г. употреблено множественное число («наши бояре пришлют наших неделщиков»). Имеем ли мы здесь дело просто с вариантами словоупотребления или указанное различие отражает некую тенденцию в развитии практики управления? Следующий документ, к анализу которого мы обратимся, дает, на мой взгляд, некоторые основания для суждений по этому поводу.

Выше уже упоминалась жалованная несудимая грамота Василия III Корнильеву Комельскому монастырю на земли в Вологодском уезде, выданная 18 сентября 1531 г. В 50-е гг. XX в. эта грамота привлекла к себе внимание С. М. Каштанова, но до сих пор этот документ остается неопубликованным.

Ограничивая одним сроком в году возможность подачи исков в великокняжеский суд против монастырских людей и крестьян, грамота Корнильеву монастырю содержала уже знакомую нам оговорку, но совершенно в иной редакции: «…опричь тех людей, что есми своим боярам приказал обыскивати лихих людей, татей и розбойников, и на которых будет слово лихое взмолвят в татьбе и в розбое, ино яз сам, князь велики, по тех людей пошлю, или мой дворецкой. А сужю их яз, князь велики, или мой дворецкой».

Этот документ заслуживает пространного комментария. Как уже говорилось, исследователи губной реформы ни разу не обращались к этому источнику после того, как С. М. Каштанов процитировал его в своей статье 1959 г. Между тем грамота Корнильеву монастырю 1531 г. заставляет нас по-новому посмотреть на организацию централизованного сыска «лихих людей» в первой трети XVI в.

Во-первых, в ней содержится самое раннее упоминание боярской комиссии «по разбойным делам» — за восемь лет до первых известных нам губных грамот. Поручение великого князя своим боярам «обыскивати лихих людей, татей и розбойников» явилось развитием на практике норм Судебника 1497 г. о боярском суде над татями (ст. 8) и посылке за ними недельщиков (ст. 34). Характерно, что уже в самых ранних известных нам губных грамотах (Белозерской и Каргопольской, от 23 октября 1539 г.) фигурирует устойчивая формула: «наши [т. е. великокняжеские. — М. К.] бояре, которым разбойные дела приказаны»; она не меняется и в последующих грамотах 1540–1541 гг. Для того чтобы этот канцелярский оборот приобрел неизменный вид, он, очевидно, должен был постоянно употребляться в течение относительно длительного периода. Грамота 1531 г. дает некоторый хронологический ориентир для суждений о времени возникновения как интересующей нас формулы, так и самой боярской комиссии. С учетом процитированной выше грамоты 1526 г., в которой уже фигурируют «наши бояре», это время можно осторожно обозначить в широких пределах как вторую половину 20-х — начало 30-х гг. XVI в.

Во-вторых, анализируемая грамота Корнильеву Комельскому монастырю интересна тем, что правом посылки недельщиков за обвиненными в татьбе и разбое людьми, согласно этому документу, обладал наряду с великим князем его дворецкий; он же упоминается рядом с государем в качестве судьи высшей инстанции. О причастности дворцового ведомства к сыску «лихих людей» в первой половине 1530-х гг. свидетельствует и жалованная несудимая грамота Ивана IV Симонову монастырю на варницы у Соли Галицкой и деревни в Галицком и Костромском уездах, датированная 4 ноября 1535 г.

При составлении этого документа, вероятно, были использованы прежние великокняжеские грамоты Симонову монастырю, поэтому по формуляру грамота 1535 г. очень близка к процитированной выше грамоте, выданной той же обители Василием III в 1524 г. В частности, уже известная нам клаузула о том, что установленный срок подачи судебных исков (в данном случае — один раз в году) не распространяется на «лихих людей — татей и разбойников», слово в слово повторяет аналогичную статью из грамоты 1524 г.: «А в лихих делех в татьбах и в розбоях по их крестьан ездят наши недельщики з записьми и на поруку их дают безсрочно». Но особый интерес представляет помета на обороте грамоты 1535 г.: «Приказал дваретцкой Иван Иванович Кубинской. Дьяк Федор Мишурин». Эта помета красноречиво свидетельствует о том, из недр какого ведомства вышла грамота.

Мы проследили в самых общих чертах, насколько позволили имеющиеся в нашем распоряжении источники, эволюцию системы централизованного сыска «лихих людей» от Судебника 1497 г. до времени появления первых известных нам губных грамот в 1530-х гг. Вехами этой эволюции стали: создание во второй половине 20-х или начале 1530-х гг. боярской комиссии «по разбойным делам» (возможно, существовавшей на первых порах по принципу временного поручения) и (по крайней мере, с начала 1530-х гг.) подчинение недельщиков, занимавшихся сыском «лихих людей», великокняжескому дворецкому. Но те же самые структуры — боярская комиссия «по разбойным делам» и дворцовый аппарат — занимались, как известно, и созданием губных органов на местах. Таким образом, проанализированные выше жалованные грамоты 20-х — первой половины 30-х гг. позволяют понять контекст правительственной политики, в котором появились губные учреждения, и хотя бы частично заполнить лакуну, существовавшую в научной литературе между нормами Судебника 1497 г. и постановлениями ранних губных грамот.

* * *

Переходя к вопросу о времени введения на местах выборных органов сыска «лихих людей», следует отметить, что, несмотря на все усилия, ученым вряд ли когда-либо удастся установить точную дату этого события. И дело здесь не только в недостатке источников: сам по себе этот «недостаток» является частью изучаемой проблемы и нуждается в объяснении.

Почему, например, ни одна из московских летописей 40–50-х гг. (Воскресенская, Постниковский летописец, Летописец начала царства и т. д.) не упоминает о начале столь важной (по мнению историков) реформы? Этот факт трудно объяснить, если принять гипотезу Н. Е. Носова об издании в конце 30-х гг. XVI в. особого указа (или уложения) о введении губных учреждений по всей стране. Напротив, если считать, как полагает большинство исследователей, что такого указа не было и выборные судебные органы вводились постепенно путем рассылки губных грамот в отдельные волости и уезды, то молчание официальных московских летописей о реформе вполне понятно: указанная канцелярская процедура, растянувшаяся к тому же не на один год, не являлась для летописцев целостным и значимым событием, а потому и не была «замечена» ими.

Лишь псковский летописец сообщил под 1540/41 г. о пожаловании великим князем грамот «по всем градом большим и по пригородом и волостем» — «лихих людей обыскивати самым крестьяном межь собя по крестному целованию и их казнити смертною казнию, а не водя к наместником и к ихь тивуном». На это у летописца были свои, местные причины, а именно длительный конфликт псковичей с наместником — князем А. М. Шуйским. Но, как показал И. И. Смирнов, хронология псковских летописей очень ненадежна, и приведенное известие может быть использовано только для датировки учреждения губных органов в самом Пскове, но не в стране в целом.

Выше уже приводились наблюдения И. И. Смирнова и А. А. Зимина, ставящие под серьезное сомнение гипотезу Н. Е. Носова об издании в 1538/39 г. великокняжеского указа (или уложения) о проведении губной реформы. К этим аргументам можно добавить еще один. Дело в том, что в изучаемую эпоху существовал лишь один вид документации, который использовался для обнародования судебно-процессуальных норм в масштабе всей страны, это — Судебник. Но поскольку в период между 1497 и 1550 гг., как это убедительно показано И. И. Смирновым, никакого неизвестного нам Судебника издано не было, то у центральной власти не было иного способа доведения своих распоряжений до населения, кроме посылки грамот. Из двух основных типов распорядительных документов, применявшихся в то время, — жалованных грамот и указных, — для оформления губных грамот был выбран второй тип: подобно указным грамотам, они начинались словами «От великого князя Ивана Васильевича всея Руси» (вместо характерного для жалованных грамот начала «Се яз, князь великий») и скреплялись не красновосковой, а черновосковой печатью.

Но скорость распространения губных грамот зависела не только от расторопности подьячих дворцового ведомства: несколько ранних грамот 1539–1540 гг. (Белозерская, Каргопольская, Устюжская) заканчиваются характерным распоряжением: «…а с сее бы есте грамоты списав списки, розсылали меж собя по волостем, не издержав ни часу». Но даже если считать, что достаточно было прислать грамоту в уезд, а дальше местные грамотеи рассылали списки по всем волостям, все равно, учитывая масштабы страны, такой способ коммуникации налагал серьезные ограничения на скорость проведения преобразований и их территориальный охват. Никакая административная реформа в тогдашних условиях не могла быть осуществлена единовременно и повсеместно. По той же причине, даже если будут найдены еще несколько ранних грамот (вроде упомянутой выше Бельской (Важской) грамоты 1539/40 г., обнаруженной Ю. С. Васильевым), мы все равно не сможем определить точную дату выдачи самых первых подобных документов. Можно, однако, попытаться определить примерный отрезок времени, когда они могли появиться. Некоторые хронологические ориентиры для этого имеются в тексте самых ранних губных грамот.

Н. Е. Носов справедливо писал о том, что Белозерская и Каргопольская грамоты «не дают никаких оснований считать их первыми учредительными губными грамотами только потому, что они наиболее ранние из дошедших до нас губных грамот». Поэтому встречающаяся иногда в литературе упрощенная датировка начала реформы 1539 г. не может быть принята. Но и тезис Носова о широком распространении губных учреждений уже к октябрю 1539 г. вызывает серьезные сомнения в свете критических замечаний, сделанных в свое время С. М. Каштановым, А. А. Зиминым, А. К. Леонтьевым.

Особого внимания заслуживают наблюдения А. К. Леонтьева относительно содержащегося в ряде ранних грамот 1539–1541 гг. (теперь к этому перечню можно добавить и новонайденную Бельскую грамоту 1539/40 г.) требования к выбранным для сыска разбойников «головам», старостам и «лучшим людям» о преследовании обнаруженных преступников и за пределами их уездов. По мнению А. К. Леонтьева, это распоряжение свидетельствует о том, что в тех городах и волостях, куда могли убежать от преследования разбойники, в тот момент еще не было губных учреждений — обстоятельство, указывающее на территориально ограниченный характер реформы на ее первом этапе. Показательно, что в более поздних грамотах конца 40-х — 50-х гг. подобного требования к губным старостам уже не предъявлялось.

Вместе с тем предположение Носова о том, что выдача губных грамот не началась в октябре 1539 г. «с чистого листа», а явилась продолжением прежней политики правительства, представляется мне вполне плодотворным. Оно, в частности, подтверждается приведенной выше грамотой 1531 г. Корнильеву Комельскому монастырю, свидетельствующей о существовании боярской комиссии «по разбойным делам» по крайней мере уже в начале 30-х гг.

Что касается возможных хронологических рамок периода, когда могли быть выданы самые первые губные грамоты, то для их определения важно обратить внимание на одну особенность статей, которыми открываются наиболее ранние из дошедших до нас подобных документов: Белозерская и Каргопольская (обе от 23 октября 1539 г.), Бельская (1539/40 г.), Слободская (февраль 1540 г.) и Устюжская (4 апреля 1540 г.) грамоты. Все они начинаются с изложения челобитья местных жителей, жаловавшихся на действия разбойников (причем в Бельской и Слободской грамотах челобитчики названы по именам), и с упоминания о посылке великим князем по этим жалобам «обыщиков» для сыска разбойников. Примечательно, что во всех этих случаях речь ведется от имени находившегося тогда на престоле государя, т. е. Ивана IV, в ту пору малолетнего («били есте нам челом», «и мы к вам посылали… обыщиков своих»). Имя предыдущего государя, Василия III, ни разу не упоминается. Исходя из этого, можно высказать предположение, что произошедшая в декабре 1533 г. смена на престоле послужила толчком к подаче челобитных на имя юного Ивана IV выборными от разных уездов и волостей, а составление первых губных грамот велось в период между 1534 и 1539 гг.

Следует подчеркнуть новизну тех мер, которые вводились губными грамотами: создание на местах специальных судебно-административных органов, выбираемых населением и подчинявшихся боярской комиссии в Москве, осуществлялось впервые. Попытки некоторых исследователей приуменьшить степень новизны этих структур, найти истоки губных учреждений в древнем праве участия представителей населения в суде не выглядят особенно убедительными.

* * *

Насколько введение губных учреждений изменило систему местного управления в целом? Как уже говорилось, современные исследователи придерживаются мнения, что первоначально в замыслы правительства не входила ликвидация кормлений. Новые структуры создавались рядом со старыми — наместничествами и волостельствами. Это не могло не приводить к противоречиям и конфликтам. Хрестоматийный пример — жалоба выгоозерского волостеля Федора Тимофеева сына Зезевитова на местных губных старост, «вступавшихся» вдела, подсудные кормленщикам. В ответ последовала указная грамота из Москвы (18 октября 1543 г.), предписывавшая губным старостам «обыскивать» только «прямых розбойников чеклых по нашей губной грамоте», не вмешиваясь в иные судебные дела, «чтоб у наших волостелей суд не терялся».

Согласно указной грамоте в Рузу начала 1540-х гг., недавно опубликованной К. В. Барановым, рузские губные старосты должны были отдавать наместникам и волостелям «лихих людей», которых не удалось уличить в совершенных ими преступлениях.

Налицо, таким образом, попытки центральной власти урегулировать взаимоотношения старых и новых структур в местном управлении. Но, как уже говорилось, со времен Судебника 1497 г. существовал еще один способ борьбы с уголовными преступлениями — путем посылки из Москвы недельщиков «с записью». Сохранился ли он после появления на местах губных учреждений?

Излагая причины губной реформы, многие исследователи цитировали слова Белозерской грамоты: «…мы к вам посылали на Белоозеро обыщиков своих, и от наших-де обыщиков и от недельщиков чинятся вам [жителям Белозерского уезда. — М. К.] великие убыткы, а вы деи с нашими обыщики лихих людей розбойников не имаете для того, что вам волокита велика…» Историки не пытались выяснить дальнейшую судьбу этих «обыщиков и недельщиков», полагая, видимо, что из-за их полной неэффективности (столь красноречиво засвидетельствованной губными грамотами) они сразу же были заменены вновь создаваемыми выборными органами. Между тем из иных источников, современных губным грамотам, вырисовывается совсем другая картина.

Думаю, не нужно специально доказывать тождество пресловутых «обыщиков» и недельщиков с упоминаемыми жалованными грамотами 20–30-х гг. недельщиками «с записью», которых посылали за «лихими людьми» бояре или дворецкий. Однако они известны и более поздним источникам: по наблюдениям С. М. Каштанова, статья жалованных несудимых грамот, предусматривающая посылку недельщиков за «лихими людьми» независимо от установленных для грамотчика исковых сроков, встречается и в ряде актов конца 40-х — начала 50-х гг. XVI в., т. е. в эпоху, когда, как принято считать, губная реформа шла уже полным ходом.

Важно, однако, понять, отражают ли упомянутые статьи грамот конца 40-х — начала 50-х гг. реальную ситуацию или они свидетельствуют лишь о косности и архаичности формуляра иммунитетных грамот, как в свое время считал Н. Е. Носов. Для начала рассмотрим жалованную грамоту 1540 г., в которой прямо не упоминаются «лихие люди», но по своему формуляру она близка к тому типу грамот, о которых шла речь выше. Я имею в виду опубликованную С. М. Каштановым жалованную несудимую грамоту Ивана IV бортникам волости Талши Владимирского уезда от 1 декабря 1540 г. В ней сказано: «А кому будеть до тех моих бортников каково дело, и в том по них ездят наши неделщики дворцовые…» Далее устанавливается срок (зима), когда иные лица могли предъявить иск бортникам в великокняжеский суд; и тут же следует оговорка — «опричь того, в какове деле пошлю по них яз, князь великий, или наши бояре з записью».

О каком «деле» идет речь, прямо в грамоте не сказано. Но указание о посылке (великим князем или боярами) кого-то (очевидно, недельщиков) «с записью» заставляет вспомнить аналогичные статьи в проанализированных выше грамотах 1524, 1526, 1535 гг., в которых имеются в виду именно «лихие дела». Формуляр грамоты 1540 г., конечно, архаичен, но нельзя не заметить проникновения в него новых элементов. В частности, в документе упоминаются дворцовые недельщики, не известные ранним грамотам; их появление — «примета» 1530-х гг. Кроме того, бортники, по грамоте 1540 г., подлежали суду великого князя или дворецкого Большого дворца; эта должность впервые упоминается в актовом материале в 1524 г., а с конца 1530-х гг. ссылки на суд дворецкого Большого дворца в текстах грамот становятся постоянными.

Тот же формуляр использован в жалованной несудимой грамоте Ивана IV попам и церковному причту царских сел Любанова, Кляпова и др., датированной 15 октября 1547 г. Здесь также упоминаются дворцовые недельщики и дворецкий Большого дворца, суду которого подлежали грамотчики. Единственное отличие от приведенной выше грамоты бортникам 1540 г. состоит в том, что правом посылки недельщиков «с записью» наряду с царем обладал, согласно грамоте 1547 г., дворецкий, а не бояре: «…кому будет до тех попов и диаконов, и до их детей и людей, и до всего причету церьковного каково дело, и в том по них ездят наши неделщики дворцовые, а чинят им один срок в году, Рожество Христово… опричь того, в какове деле пошлю по них яз, царь и великий князь, или мой дворецкий с записью…»

Однако в нашем распоряжении есть и грамоты того же времени с прямым упоминанием «лихих людей». Так, в жалованной несудимой грамоте Ивана IV Никольскому Коряжемскому монастырю от 28 января 1547 г. интересующая нас статья изложена следующим образом: «А опричь тех дел, что есми приказал бояром своим обыскивати лихих людей, татей и розбойников, а каково будет слово лихое взговорят в татбе и в розбое, и яз, царь и великий князь, по тех людей пошлю пристава з записью…» Статья почти слово в слово повторяет известную нам формулу из грамоты Василия III Корнильеву Комельскому монастырю 1531 г.; отличие, помимо употребления царского титула в грамоте 1547 г., состоит в замене «недельщиков с записью», упоминаемых в грамоте 1531 г., на «пристава с записью», право посылки которого за «лихими людьми» является здесь прерогативой только самого государя.

Та же формула с небольшими изменениями употреблена в жалованной грамоте Ивана IV Новодевичьему монастырю от 22 ноября 1548 г. (сама грамота сгорела в московском пожаре 1571 г., но ее содержание известно нам по подтвердительной грамоте 1573 г.). Установление одного срока в году для подачи исков и присылки пристава в монастырскую вотчину сопровождалось обычной для подобных грамот оговоркой: «…опричь тех людей, что есми своим бояром приказал на Москве обыскивати лихих людей, татей, розбойников. И на которых будеть слово лихое възмолвят в татбе и в розбое, ино яз сам, царь и велики князь, по тех людей пошлю, а сужу яз, царь и великий князь, или мой дворетцкой Большого дворца».

Упоминание дворецкого Большого дворца позволяет предполагать, что интересующая нас формула в какой-то степени соответствовала реалиям 40-х гг. XVI в. Однако решающим аргументом в пользу предположения о том, что с введением губных учреждений центральные власти не отказались от прежнего способа сыска «лихих людей» с помощью посылаемых из Москвы недельщиков, служит статья 53 Судебника 1550 г. В ее основу была положена соответствующая статья Судебника 1497 г. (ст. 34), дополненная указанием на розыск не только татей, но и разбойников: «А пошлют котораго неделщика имати татей или розбойников, и ему имати татей и розбойников безхитростно, а не норовити ему никому…» В новом Судебнике, по сравнению с предыдущим, была усилена ответственность недельщиков за вверенных их охране татей и разбойников (ст. 53, 54).

Если попытаться на основании текста Судебника 1550 г. представить общую ситуацию в сфере борьбы с «лихими людьми», то картина получится очень пестрой. С одной стороны, эта категория дел была оставлена в компетенции центрального, боярского суда (ст. 59), которому подчинялись недельщики, как и прежде посылавшиеся для поимки татей и разбойников. С другой стороны, в статье 60-й упомянуты новые судебно-административные органы — губные старосты и сделана попытка разграничить их полномочия с наместниками и волостелями. Решение было найдено явно компромиссное: все категории «лихих дел», за исключением разбоя, оставались в юрисдикции кормленщиков (наместников и волостелей); они же должны были казнить «ведомых лихих людей». Разбойники же передавались в ведение губных старост. Характерна фраза Судебника, с помощью которой законодатель пытался предотвратить неизбежные конфликты между двумя параллельными структурами местного управления: «А старостам губным, опричь ведомых розбойников, у наместников не вступатись ни во что».

Суммируя, можно сделать вывод о том, что вплоть до середины XVI в. губные учреждения оставались в глазах центральных властей лишь одним из органов борьбы с преступностью, и было еще неясно в момент издания Судебника, какой из существующих параллельно структур в дальнейшем будет отдано предпочтение. Уместно напомнить, однако, что новые структуры в системе местного управления создавались и раньше. В качестве примера можно привести институт городовых приказчиков, относительно времени появления которого исследователи также не смогли прийти к единому мнению. Н. Е. Носов, посвятивший городовым приказчикам первый раздел своей известной монографии, датировал образование этого института концом XV — началом XVI в.; С. М. Каштанов не согласился с такой датировкой и утверждал, что первые сведения о городовых приказчиках относятся только к 1515 г.; позднее Б. Н. Флоря обнаружил более ранний документ с упоминанием городовых приказчиков — 1511 г. Эти споры напоминают полемику о времени создания губных учреждений — с той разницей, что введение института городовых приказчиков никто из ученых никогда не считал «реформой».

Этот пример ясно показывает, сколь многое в наших представлениях о преобразованиях XVI в. диктуется историографической традицией. Контуры реформ определяются ретроспективно, исходя из того значения, которое данный институт получил впоследствии. Поскольку губным старостам суждено было «большое будущее», поскольку они сыграли важную роль и в местном управлении во второй половине XVI и в XVII в., и в формировании провинциальных дворянских корпораций, то их появление в 1530-х гг. историки окрестили «реформой», в то время как более «скромные» городовые приказчики не удостоились такой чести.

 

3. Судебник 1550 г. и судебно-административная практика 30–40-х гг. XVI в.

Судебник 1550 г. — памятник многослойный: как давно установлено исследователями, часть его норм восходит (в переработанном и дополненном виде) к статьям Судебника 1497 г.; другая часть представляет собой новеллы 1549–1550 гг. Однако до сих пор не обращалось внимания на возможную связь ряда статей царского Судебника с судебно-административной практикой 1530–1540-х гг., эпохи «боярского правления». По-видимому, это объясняется стойкой историографической традицией, восходящей к сочинениям публицистов XVI в. и противопоставляющей «нестроения» периода малолетства Грозного блестящей эпохе реформ 1550-х гг.

Между тем, хотя обличение неправедного суда было одним из самых расхожих обвинений по адресу бояр-правителей, новый Судебник в статье 97 недвусмысленно оставил в силе все прежние судебные решения, запретив их пересмотр: «А которые дела преж сего Судебника вершены, или которые не вершены в прежних во всех делех, суженых и несуженых, и тех дел всех не посуживати, быти тем делом всем в землях, и в холопстве, и в кабалах, и во всяких делех и в тиуньстве судити по тому, как те дела преж сего сужены, вершены». Таким образом, законность судебной практики предшествующего периода под сомнение не ставилась. Более того, и сам порядок судопроизводства, описанный в новом законе (ст. 1, 28, 29, 34), полностью соответствовал практике, сложившейся в десятилетия, предшествовавшие принятию Судебника 1550 г.

Новацией ст. 1, по сравнению с соответствующей статьей Судебника 1497 г., стало добавление к боярам и окольничим в качестве судей высшей инстанции дворецких, казначеев и дьяков: «Суд царя и великаго князя судити боаром, и околничим, и дворецким, и казначеем, и дьяком». В заголовке царского Судебника перечень столичных судей дополнен еще и указанием на «всяких приказных людей».

Б. А. Романов не придавал большого значения этому расширению состава судей в тексте Судебника 1550 г. По его мнению, составитель царского Судебника просто со свойственным ему педантизмом привел «исчерпывающую формулировку» там, где прежний законодатель ограничился неполным перечислением. Поэтому появление дворецких и казначеев в перечне судей (дьяки же упоминаются еще в статьях первого Судебника) ученый склонен был считать «новостью текста» царского Судебника, а не «новостью жизни, новостью, явившейся в промежутке между двумя судебниками». И. И. Смирнов, напротив, усматривал за изменением юридических формул перемены в управлении страной, особо подчеркивая «возросшее значение приказов и дьяков», отразившееся в тексте царского Судебника.

В этом споре я скорее склонен поддержать мнение Смирнова, чем Романова: на протяжении первой половины XVI в. шел неуклонный процесс бюрократизации центрального управления; один из этапов этого процесса, как было показано выше в девятой главе книги, пришелся на 1530–1540-е гг., эпоху «боярского правления». За время, прошедшее между двумя Судебниками, численность «приказных людей» выросла в несколько раз, и поэтому то внимание, которое уделено им в царском Судебнике, следует объяснять не педантизмом составителя, а возросшим влиянием дьячества на государственные дела.

Особо нужно сказать о дворецких и казначеях, роль которых в судопроизводстве не оставалась неизменной на протяжении первой половины XVI столетия. Как показывают наблюдения над формуляром несудимых грамот и сохранившимися судебными документами 30–40-х гг., заметное расширение судебной деятельности дворецких и казначеев произошло в конце 1530-х и в 1540-х гг. Таким образом, если упоминание бояр и окольничих в перечне столичных судей в заголовке и первых статьях (ст. 1–3) царского Судебника было, скорее, данью традиции, то включение в этот перечень дворецких и казначеев отражало реальную практику 40-х гг., т. е. десятилетия, непосредственно предшествовавшего принятию нового свода законов.

Несомненная новация 1530–1540-х гг., отразившаяся в Судебнике 1550 г., — губные учреждения: в ст. 60 упоминаются «губные старосты» и «губные грамоты». По существу, именно царский Судебник узаконил губные учреждения в общероссийском масштабе: до того в течение десятилетия они вводились в отдельных волостях и городах как локальная мера, мотивированная просьбами местного населения. В той же статье законодатель попытался предупредить возможные конфликты между старыми (наместники) и новыми (губные старосты) органами местного управления: «А приведут кого в розбое или [на] кого в суде доведут, что он ведомой лихой человек розбойник, и наместником тех отдавати губным старостам. А старостам губным, опричь ведомых розбойников, у наместников не вступатись ни во что».

Еще одно новшество периода «боярского правления» — формула коллегиального решения, известная как «всех бояр приговор». Эта формула появилась в начале 1540-х гг. в обстановке яростной борьбы придворных кланов как своего рода отражение необходимости компромисса. История возникновения данной формулы была подробно рассмотрена в предыдущих главах книги, поэтому здесь я лишь напомню о том, что в 40-е гг. XVI в. она применялась не только при принятии решений по важным политическим вопросам, но и порой при вынесении обычных судебных приговоров.

Новая формула приговора «всех бояр» отразилась в двух статьях Судебника 1550 г. В ст. 75 упоминается запись (вызов в суд), «которую запись велят дати бояре, приговоря вместе»; причем такое коллективное решение противопоставляется воле одного боярина и дьяка: «а одному боярину и дьаку пристава з записью не дати». Наконец, в вызвавшей большую научную полемику статье 98, в которой определен порядок записи в Судебник новых дел, говорится: «А которые будут дела новые, а в сем Судебнике не написаны, и как те дела с государева докладу и со всех боар приговору вершается, и те дела в сем Судебнике приписывати».

Выявление в Судебнике 1550 г. «пласта», относящегося к 40-м гг. XVI в., эпохе «боярского правления», позволяет сделать вывод о том, что его составители руководствовались не морализаторскими, а прагматическими соображениями. Поэтому в этом памятнике нет противопоставления одних периодов другим, и, таким образом, обнаруживается несомненная преемственность в развитии судебно-административной системы страны на протяжении полувека.

Но отмеченная преемственность характеризует и рассмотренные нами ранее в этой главе меры по оздоровлению денежной системы (монетная реформа) и противодействию преступности (губная реформа). В обоих случаях сами проблемы были осознаны еще в предшествующую эпоху, а действия, предпринятые для их решения в 30–40-х гг. XVI в., не были радикальным разрывом с прошлым, а, скорее, сочетанием старых и новых подходов. Таким образом, в истории центрального управления декабрь 1533 г. (смерть Василия III) и февраль 1549 г. («собор примирения») вовсе не являются гранями, разделяющими различные эпохи: административные преобразования имели свой ритм, независимый от смены лиц на престоле, и свою логику, отличную от логики придворной борьбы. Нарождающаяся бюрократия обеспечивала относительную автономию административной сферы и преемственность в осуществлении намеченных мер. Именно поэтому история 1530–1540-х гг., эпохи «боярского правления», не может быть сведена только к столкновениям придворных группировок, опалам и бессудным казням.