Под подушкой Туровцев нашел укутанный в тряпье котелок - это был обед, суп и второе, все вместе. Он выпил тепловатую жижу, а оставшуюся на дне клейкую массу отдал художнику. Об Юлии Антоновне можно было не заботиться - карточки умерших не отбирались, и до конца месяца ей была обеспечена двойная норма.

Затем он лег. На дворе было совсем светло, но в кабинете стоял корабельный полумрак, оба окна были наглухо заколочены, и только в одну из форточек вставлено стекло размером в обычный иллюминатор. Вскоре его охватила свинцовая дрема, сквозь нее пробивались отдельные звуки - в коридоре плакали соседки, на дворе кто-то сильно и звонко бил молотком по железу, - но эти звуки застревали где-то на подходе к глубинам сознания и не складывались в общую картину. Он совсем потерял представление о времени и очнулся в поту, с ощущением, что лежит на мокрых от пара рельсах, а над ним высится пыхтящая и слепящая глаза громада паровоза. В испуге он открыл глаза и увидел доктора Гришу. В одной руке доктор держал фонарь, другой расстегивал санитарную сумку.

- Перевязка!

Митя замычал.

- Не говори глупостей, - рассердился Гриша. - Перевязка - пустяки, ты и не заметишь. Зато будешь иметь сводку последних известий.

Пришлось подчиниться.

- Твоя популярность растет с каждым часом, - докладывал Гриша, сматывая сбившуюся повязку. - Почему-то все убеждены, что именно ты вызволил Юлию.

- Чепуха…

- Откровенно говоря, я тоже так думаю. Вам здорово пофартило. А пока что мне приходится охранять твою скромность от народных манифестаций.

- Брось травить, - сказал Митя, морщась. - Что на лодке?

- До лодки дойдем в конце программы. Сенсация номер один - исчезла Люся.

- Какая Люся? - спросил Митя, холодея.

- Ну, такая чугунная бабища из карточного бюро. Геринг в юбке.

Митя яростно застонал.

- Ведь врешь, что больно.

- Не больно, а глупо.

- Что глупо?

Митя не ответил. Он размышлял: «Геринг в юбке!» Хоть доктор и противник образного мышления, у него бывают довольно меткие сравнения. Несомненно, между освобождением Кречетовой и исчезновением Люси существует какая-то связь, весь вопрос - какая? Вероятно, она и донесла на Юлию, а может быть, и даже вернее всего - она-то и бахнула из ракетницы. Чудно устроен человек… Ведь достаточно, казалось бы, свежим, незамутненным оком глянуть на эту зловещую харю, раз услышать, как она своим хриплым, слишком уж простецким голосом кричит через весь двор „Слышь, Кречетова!“, чтобы понять, что под платочком активистки и свойскими манерами прячется существо жестокое и липкое, глубоководный гад, вроде осьминога. Уж не ее ли исковерканную лютым страхом рожу я видел осенью на чердачной лестнице во время налета? Чего боялась та женщина? Что прятала за спиной? А совсем недавно - она выходила из флигеля и вздрогнула, увидев меня во дворе. Что ей было там нужно? Почему она испугалась? Я даже не задал себе этого вопроса. Почему? А потому, что сам скрывался и лгал. Когда человек врет, он всегда подозревает опасность там, где ее нет, и не видит того, что бросается в глаза…»

- А откуда известно, что она смылась?

- Только что приходили двое с ордером.

- Ну и что?

- Ничего. И след простыл.

Митя опять умолк. Он думал: «Почему осенью, когда ракетчики еще действовали вовсю, вблизи лодки не было выпущено ни одной ракеты? А теперь, когда в городе давно не слыхать ни о каких ракетах, а дислокация кораблей на Неве перестала быть секретом, кому понадобился этот бессмысленный фейерверк? Неужели кто-то догадывался, что косо вылетевшая красная ракета приведет в действие машину, которая чуть не размолола среди своих колес и шестеренок сухонькую женщину в аккуратно пригнанном ватнике, строгую женщину, которая не разрешала людям умирать?»

- На лодке все нормально, - продолжал Гриша, очень далекий от чтения мыслей, его внимание полностью занимал шов, распухший и неприятно мокнущий. - С корпусными работами покончено. Можно хоть завтра рапортовать об окончании ремонта, но есть недоделки, и командир не хочет.

- Ну, а что командир?

- Что командир? - переспросил Гриша каким-то уж очень наивным тоном. - Ничего командир.

Митя вспыхнул.

- Знаешь что? Убирайся… - Он оттолкнул руку доктора.

- Не балуй. С ума сошел?

- Не «не балуй», а дурака из меня строить нечего. Врать можешь про медицину.

- Ну ладно, - промямлил Гриша, сдаваясь. - Но ты меня не продашь, штурман?

- Я?

- Смотри, Митька. Значит, сводка такая…

Сводка была неважная. Командир наотрез отказался идти с повинной к Селянину, и тучи сгущаются. Приходил Саша Веретенников, который всегда все знает. По его словам, командование собирается перед началом кампании навести на бригаде железный порядок, а это значит, что для примера обязательно кого-нибудь раздраконят. Виктор Иваныч, как будто нарочно, так и просится в учебные мишени. Кто-то уже пустил словечко «горбуновщина». Одноруков и Шершнев шуруют, дело катится, как снежный ком, история на складе обросла такими подробностями, что надо молить господа бога, чтобы все обошлось дисциплинарным взысканием и строгачом, да и то при условии полного, безоговорочного и публичного признания своих ошибок. Во главе комиссии, что смотрит бригаду, контр-адмирал из Москвы, говорят, что крут. Ему, конечно, уже доложили все свежие «чепе» по бригаде, и адмирал, разъярившись, на большом совещании работников штаба и политотдела заявил, что с субъектами вроде Горбунова пора перестать церемониться - надо дать им по рукам, и крепко дать. Комдив хочет самортизировать удар и который раз уговаривает командира каяться…

- Стоп! - сказал Митя, прервав плавное течение сводки. - Каяться, каяться… В чем каяться?

- Якись-то завиральни идеи, - сказал Гриша почему-то по-украински.

- Брешешь.

- Ей-богу. Деморализация, дезориентация… И еще: разлагал командный состав.

- Это кого же?

- Тебя, наверно. Меня, Федора…

- Ну и как мы - разложились?

Доктор пожал плечами:

- Это ты спроси у Однорукова.

- Теперь последний вопрос: почему ты мне все это говоришь по секрету?

Он тревожно ждал ответа, заранее разъяряя себя на случай, если б пришлось услышать нечто обидное. Но доктор как будто не слышал вопроса. Он наклеивал пластырь.

- Ну вот. Ты еще никогда не был таким красивым. Разрешаю тебе пойти на лодку. На полчаса. А сразу после ужина получишь ноль три люминала - и на боковую.

Несмотря на запрет доктора, Митя проторчал на лодке вплоть до ужина. Везде - в отсеках и на верхней палубе - он нашел беспорядок, от которого три месяца назад пришел бы в уныние, но теперь у него был наметанный глаз, и видимость разгрома не мешала ему угадывать завтрашний день лодки, когда она приберется, почистится, покрасится и разом, как по волшебству, превратится из Золушки в принцессу. Он не спеша обошел ее всю, от носа до кормы, наслаждаясь знакомыми шорохами и запахами, суровым уютом жилых отсеков и особой атмосферой центрального поста, где машина кажется одухотворенной, а мысль приобретает почти физическую плотность. Появление штурмана было замечено всеми, и Митя не мог пожаловаться на прием. Он ловил на себе восхищенные взгляды молодых краснофлотцев и почтительные - старшин. И все же настроение лейтенанта Туровцева не только не поднялось, оно падало катастрофически, причем без всяких внешних поводов, если не считать некоторой холодности Зайцева. И Горбунов, и механик, и доктор вели себя, как всегда, даже приветливее, чем можно было ожидать, но - Митя видел это так же ясно, как если б перед ним был глазок индикатора, - контакт был нарушен, цепь разорвана.

Возвращаясь с лодки, он встретил Тамару. Она стояла в очереди к кипятильнику и разговаривала с Антониной Афанасьевной Козюриной. Еще недавно, встречаясь на людях с Тамарой, Митя убыстрял шаг и, сделав озабоченное лицо, рассеянно кивал, кивок получался смазанным и выглядел как общий поклон. На этот раз он подошел прямо к Тамаре и, испытывая странное облегчение, заговорил с ней при всех, при этом он нарочно несколько раз сказал ей «ты». Тамара держалась спокойно и дружелюбно, она уже знала о Митиных подвигах и даже поздравила его, но как-то так, что Митя понял: будь этих подвигов в десять раз больше, все они, вместе взятые, не создают ему никаких прав, и все то, что было так щедро, радостно и беззаветно отдано ничем не примечательному лейтенанту в испачканном кителе, нынешнему лейтенанту Туровцеву будет нелегко - а может быть, и невозможно - завоевать вновь.

Доктор настоял на своем, после ужина пришлось принять снотворное. Оно оказало действие совершенно обратное, так что Митя усомнился - не перепутал ли лекарь таблетки. Туровцева недаром дразнили Спящей, он умел засыпать мгновенно и не просыпался даже от артиллерийской стрельбы. Сегодня все ходили кругом на мягких лапках, а сам герой лежал укрытый с головой одеялом, сжимая кулаки и челюсти, дрожа не столько от холода, сколько от непонятного, не находившего себе выхода возбуждения. Он слышал каждый шаг, каждое движение: вот Горбунов шелестит страницами - это книга, тетрадка шелестит иначе; доктор Гриша тихонько звякает ампулами, пересчитывает свои богатства; Ждановского и Зайцева почти не слыхать - они чертят. Лучше бы шумели - их молчание мешает спать.

Пискнула дверь, звякнула крышка чайника: пришел художник, принес кипяток. Камина уже нет, но обряд вечернего чаепития сохранился и перекочевал. Сначала пьют молча, сосредоточенно хлюпая. Затем Горбунов спрашивает:

- Так как же, Иван Константинович, каяться?

Митя ясно представляет себе усмешку командира, добродушную, но с оттенком коварства; кажется, что он не столько спрашивает, сколько испытывает собеседника.

- Мне трудно судить о ваших военных делах, - сдержанно говорит художник.

- Даю вводную: мой конкретный случай исключается. В принципе?

- А в принципе - мне противно покаяние, и я редко доверяю кающемуся. Покаяние сродни лести - оно диктуется страхом или корыстью. Сильные каются, чтоб не платить по счетам, слабые - чтоб задобрить силу зрелищем своего унижения. Люди, видя кающегося на коленях, в дурацком колпаке, ощущают превосходство почти божественное и оттого добреют.

- Вот тут-то и надо пользоваться, - с недобрым смешком сказал Зайцев.

Художник тихонько рассмеялся:

- Чувство вины и чувство благодарности - самые высокие человеческие чувства, они присущи только людям. Приписывая их собаке, которая виляет хвостом, мы совершаем древнейшую из ошибок. Каяться, не чувствуя вины, и благодарить, не чувствуя признательности, - насилие над человеческой природой, оно не проходит даром. Настоящий человек, зная за собой вину, не кается. Он просит прощения.

- Не понимаю различия, - буркнул доктор.

- А я понимаю, - быстро сказал командир. - Каются, когда трусят. Чтоб попросить прощения, нужно мужество.

Кто-то тихонько постучал, - вероятно, Юлия Антоновна, - и художник, извинившись, вышел.

Митя чувствовал себя прескверно. На секунду ему показалось, что разговор затеян специально для него, и даже ощутил на себе чей-то пристальный взгляд. Но только на секунду. Никто не сомневался, что штурман спит как убитый, и, вероятнее всего, никто даже не думал о нем.

- Он прав, - заговорил Горбунов после долгого молчания. - Я не чувствую за собой вины. То есть я виноват, конечно, в этой дурацкой истории, когда меня занесло, и с легким сердцем приму положенное. Но ведь от меня требуют не этого. Катерина Ивановна слышать не может о Борисе, она не понимает, что Борис меня любит и по-своему хочет добра. И, между нами говоря, у него есть один очень веский довод.

- Какой? (Голос Зайцева.)

- «Будешь упрямиться - снимут, отстранят от командования».

- Не так глупо, - проворчал Ждановский.

- То-то и оно. Вопрос не шкурный. Лодка - мое детище, и не грех покривить душой, чтоб не оказаться вне игры. Борис говорит: необязательно признавать все - признай что-нибудь…

- Ну, что ты решил? (Зайцев.)

- Он меня почти уговорил. А сейчас я думаю, что мне не выдержать этой процедуры. Я боюсь вывихнуть в себе какой-то очень важный сустав, разболтать какой-то шарнир, который потом уж не вправишь и не починишь. И тогда все равно надо уходить. Я не смогу командовать.

Опять наступило молчание.

- Так что же ты решил? - спросил Ждановский.

- У меня еще есть время, - ответил Горбунов, зевая. - Вы сходили бы на лодку, доктор…

Доктор долго возился, наконец ушел. Туровцеву подумалось, что командир услал Гришу, чтоб сказать нечто, не предназначенное для ушей младших членов кают-компании. Если это предположение было хотя бы наполовину верным, дальнейшее притворство превращалось в самое вульгарное подслушивание. Вдруг Горбунов скажет, как тогда на лодке: «Бросьте валять дурака, штурман, вы же не спите»? Эта мысль до того перепугала Митю, что он рывком сбросил с головы одеяло и сел. Почему-то он ожидал увидеть яркий свет и был удивлен - горела коптилка. Бродившие по комнате сквознячки колебали пламя. Капитан первого ранга Кречетов смотрел на лейтенанта Туровцева, как Жанна д'Арк на французского короля: я есть, а тебя нет…

- Что вам приснилось, штурман? - услышал он голос Горбунова.

Митя не ответил. Он торопливо одевался. В передней было темно, только под кухонной дверью лежала узенькая линеечка света. За дверью шел тихий разговор - Митя узнал голоса художника и Кречетовой. Он не решился войти и, потоптавшись в темноте, вернулся обратно в кабинет.

- Воды нет, - сказал Горбунов, не поднимая глаз от книги. - Чаю хотите?

Митя опять не ответил. В горле стоял комок.

- А не хотите - тогда ложитесь. Не разгуливайте сон. Завтра я подниму вас в шесть ноль-ноль, как простого смертного.

- Виктор Иваныч, - сказал Митя, - можете вы мне уделить минуту? - Он произнес эти слова, еще не придумав, что будет говорить дальше, а сказав, понял, что ступил на путь, сворачивать с которого поздно и некуда. И обрадовался этому.

Горбунов поднял глаза и слабо усмехнулся. Митю поразило выражение - бесконечной усталости.

- Срочно, лично?

- Да.

- И, конечно, секретно?

- Да. А впрочем, нет. («Пусть так, даже лучше», - подумал Митя.)

Ждановский сидел не шевелясь. Зайцев встал и начал застегиваться.

- Куда? - удивился Горбунов.

- Домой.

- С ума сошел, хромой черт. Сиди.

- Нет, мне надо. До завтра, ладно?

- Смотри сам, - сказал Горбунов и повернулся к Мите: - Я слушаю, штурман.

- Виктор Иваныч, - произнес Митя, запинаясь. Не от нерешительности, а оттого, что ему очень мешал Зайцев: было непонятно, уходит он или остается. И чтобы больше не запинаться, выпалил: - Простите меня, Виктор Иваныч.

Стало совсем тихо. Даже Зайцев, взявшийся было за дверную ручку, не трогался с места.

- За что? - мягко спросил Горбунов.

- За то, что… - Митя опять запнулся, слова не шли. Он сделал усилие и договорил: - За то, что я мог о вас плохо думать.

Горбунов усмехнулся. Усмешка говорила: «И только?»

- Нет, не только, - заторопился Митя. - Я… я плохо говорил о вас, Виктор Иваныч. Комдиву. И не только комдиву. Я сам не понимаю, как это случилось. Если бы в глаза - другое дело. А за глаза - это подлость, я знаю. Подлость, - повторил он упавшим голосом, чувствуя, что не сказал и сотой доли того, что хотел; ему хотелось рассказать Горбунову все, чем он жил последнюю неделю: тоску, мучительные сомнения, зависть, ревность… Может быть, с глазу на глаз, да еще приняв окрыляющую дозу какой-нибудь смеси, он сумел бы сказать больше, и командир понял бы. Но настороженное молчание механика и строителя сковывало, лишало языка.

- Всё? - глухо спросил Горбунов.

- Всё, - подтвердил Митя. Он знал, что это не все, но главное было сказано, мосты сожжены. В ожидании приговора он не отрываясь смотрел на колеблемое сквозняком коптящее пламя.

- Ну что ж, - сказал командир. - Я знал.

Это было так неожиданно, что Митя нашел в себе смелость оторваться от коптилки и заглянуть в глаза Горбунову. И не увидел ни торжества, ни насмешки. Только усталость.

- Знали? - переспросил он и тут же вспомнил, что Горбунов этого терпеть не может.

- Так точно, знал.

- И не сказали?

- Зачем же? Я ждал, что вы сами скажете.

- Вы думали - скажу?

Горбунов слабо улыбнулся и сделал неопределенный жест.

- Спасибо, - прошептал Митя.

- Ну что ж, хорошо, - заключил Горбунов. - Инцидент исчерпан. Мир. Как, коллегия?

Механик кивнул. Строитель не ответил и, нахлобучив на голову картуз, вышел.

- Инцидент исчерпан, - повторил Горбунов. - Я рад. Сказать по совести, я тоже кое в чем грешен перед вами. Об этом потом, в другой раз, - поспешно добавил он, и щека его дернулась. - Подите покурите, и будем укладываться.

Митя кивнул, но не двинулся. Примирение произошло, но ему не хватало заключительного разрешающего аккорда, например рукопожатия. Нет, к Горбунову не могло быть никаких претензий, он принял Митину исповедь сдержанно, но без всякого яда, с неожиданным, берущим за сердце выражением усталости и доброты.

От первой затяжки на свежем воздухе у Мити сильно и сладко закружилась голова. На дворе было непривычно светло и гуляла поземка, как на Набережной. Проходя мимо развалин, Митя отвернулся, чтоб не видеть каминной трубы, это зрелище вызывало у него содрогание. Под аркой светилась «летучая мышь», а рядом с остывшим кипятильником приютился утлый плотницкий верстачок, Туляков строгал, Серафим Васильевич Козюрин сколачивал доски, длинный тонкий гвоздь входил в дерево с одного удара. Во рту у него тоже были гвозди, поэтому он только кивнул Мите, но Туляков, завидя штурмана, отложил фуганок и вытер рукавом бушлата потный лоб.

- Поглядите-ка, товарищ лейтенант.

Рядом с верстаком вплотную к стене стояло нечто черное, зеркально-блестящее. Вглядевшись, Митя ахнул:

- Варвар вы, Лаврентий Ефимыч.

- Так точно, варвар, товарищ лейтенант, - сокрушенно сказал Туляков. - Вандализм высшей марки. Мы с боцманом нонче лазили на этаж, смотрели: там, видите ли, внутри корпуса имеется чугунная рама, на ее-то и крепятся эти самые струны. Рама - в куски. По идее, конечно, раму можно сварить, и даже она чистенько сварится, но сказать вам откровенно - музыки прежней уже не будет. Я в таком разрезе доложил Ивану Константиновичу, и вышла от него резолюция: пожертвовать это самое дело матросу на домовину. Ничего, товарищ лейтенант, - добавил он, заметив, что Митя огорчен, - человек дороже стоит, а вон сколько его зазря пропадает. Людей нестерпимо жалко…

Выйдя за ворота, Туровцев сразу же свернул вправо, там начиналась знакомая, своя хоженая тропиночка, и можно было не торопясь, наедине с собой обдумать события последних дней и подвести некоторые итоги.

- Во-первых, - сказал он вслух, еще не зная, будет ли «во-вторых». - Братцы ленинградцы, что же во-первых? Во-первых, хорошо, что поговорил с командиром. Конечно, это нельзя назвать разговором по душам, но самое трудное сделано. Да, именно самое трудное, не помню ничего, что было труднее. Интересно, что значит «я тоже кое в чем виноват»? В чем? В том, что сам заставил меня лгать?

…«Во-вторых - я потерял Тамару. Даже страшно подумать, что это навсегда. Неужели навсегда? Неужели все, что было, - стерто, перечеркнуто? Неужели поздно и теперь уже ничего не изменишь? Какое ужасное слово „поздно“. Прав художник, что это самое страшное слово, даже более страшное, чем „никогда“…

…«А в-третьих, лейтенант Туровцев, вы неплохо усвоили уроки вашего нового друга. О чем вы сейчас думаете? О ваших отношениях с командиром корабля, о ваших отношениях с бывшей любовницей, вы беспокоитесь только о своем душевном покое и ни чуточки не думаете о них самих, а о них, ей-же-ей, стоит подумать, потому что, если отбросить зуд в тех клеточках организма, где у вас помещается совесть, им гораздо хуже, чем вам. А вы вместо того, чтобы помочь им в беде, как это делают художник, Юлия, Туляков, механик и другие настоящие люди, ждете, чтоб они помогли вам обрести внутреннее равновесие…»

Со стороны Ладоги подул резкий ветер, и Митя повернул назад.

…«Ну, хорошо. Что я могу?»

…«То есть как это - что? Ты обязан пойти и сказать…»

…«Хорошо, я пойду. Куда? К кому? Не к Однорукову же? К комдиву? Или, может быть, - к комиссару?»

Митя вспомнил спокойные серые глаза Агронома, его глуховатый тенорок и крепкое пожатие изувеченных пальцев.

«Как я мог о нем забыть?»

Он убыстрил шаги и, только миновав Литейный, вспомнил, что ушел не спросившись. Возвращаться не хотелось, да и времени оставалось в обрез - близился комендантский час.

«Онега» показалась Туровцеву странно притихшей. Коридоры пусты, линолеум влажен, как после утренней приборки, у всех несущих корабельный наряд блестят не только пряжки и пуговицы, но даже носы. В надстройке та же картина: сияние медных ручек и больничная тишина. Митя толкнулся в каюту комиссара и увидел Митрохина. Вестовой был одет в первый срок, выбрит, запудрен. При появлении лейтенанта он вытянулся.

- Где батальонный комиссар?

- Батальонный комиссар на Биржевой, отдыхает, - отрапортовал Митрохин и, видя, что лейтенант недоумевает, пояснил: - После операции.

Митя хотел спросить, после какой операции, но тут же вспомнил разговор Ивлева с Холщевниковым, и досада сменилась восхищением: «Вот чертов Агроном, сказал, будто невзначай, что пойдет с нами в море, - и ведь пойдет». Следующая мысль была: «Он-то пойдет, а вот пойдет ли Виктор Иваныч? Неужели его могут отстранить только потому, что он назвал подлеца подлецом и увез без оформления полтонны ржавевшего на складе металлического лома?»

- А где комдив?

- Наверно, во флагманской, - сказал Митрохин, почему-то шепотом.

Дверь во флагманскую была слегка приоткрыта. Митя постучал. Не получив ответа, постучал еще раз, сильнее.

- Да! - раздался из-за двери властный голос. - Да, да, войдите!

От нерешительности Митя промедлил, и гром разразился:

- Да входите же, черт подери!..

Мите почудился голос Холщевникова. Войдя, он обомлел. Прямо против двери сидел в кресле грузный человек в расстегнутом кителе с контр-адмиральскими нашивками на рукавах, но не Холщевников и даже нисколько не похожий на Холщевникова. Человек был цыгански черен, в особенности черны были брови, очень густые и широкие. Лицо у адмирала было полное, свежее, без морщин, старила его только странная посадка головы - голова сидела на короткой шее не прямо, а с некоторым креном вправо и слегка закидывалась назад. Глаза адмирала сверкали. Митя невольно попятился.

- Нет уж, входите, коли пришли, - рыкнул адмирал. Он застегнул китель, и Митя увидел старый, с облупившейся эмалью орден Красного Знамени. - Кто таков? Зачем?

Митя промямлил свою фамилию.

- Бормочете, - сердито буркнул адмирал, и лицо его исказилось. - Как?!

Туровцев повторил - уже громче - и вытянулся, ожидая разноса. Но разноса не последовало, напряженная гримаса на лице грозного начальника разгладилась и сменилась выражением искреннейшего удовольствия.

- Туровцев?! - радостно закричал он, поднимаясь навстречу.

Митя ожидал чего угодно, только не этого. От удивления он совсем онемел и только неопределенно шевелил губами.

- Ну вот, опять бормочешь, - недовольно сказал адмирал. - Штатская привычка. Моряк должен говорить отчетливо. Хотел за тобой посылать, да мне сказали, что ты ранен. Вот и верь людям. Раздевайся, будем чай пить. С московскими сушками.

Раздеваясь - нарочно очень медленно, - Митя молниеносно решал «торпедный треугольник». Сама судьба посылала ему адмирала. Несомненно, это был тот самый контрадмирал, от которого зависело решение по делу Горбунова. Столь же несомненным было доброе расположение адмирала к скромному лейтенанту. Насчет причины этого расположения Митя не обольщался - все тот же нечаянно сбитый самолет, о котором, как видно, уже протрубили на весь флот.

- Как здоровье молодецкое? - спросил адмирал, когда Митя, повесив шинель на крюк и кое-как пригладив волосы, подошел поближе.

- Спасибо.

- А? - рявкнул адмирал с исказившимся лицом.

- Благодарю, здоров, товарищ контр-адмирал, - испуганно крикнул Митя.

- Ну вот так-то, - довольным голосом сказал адмирал. - На других я ору, но тебе, так и быть, открою секрет: гаркать не надо, говори отчетливо и не заходи слева. Понял? Садись. - И, видя, что Туровцев медлит, прикрикнул: - Ну что стоишь как деревянный? Адмирала никогда не видел?

Митя действительно видел в своей жизни не много адмиралов, но в эту минуту он меньше всего думал о субординации. Его сковывало безотчетное убеждение, что если он сейчас на правах гостя сядет в мягкое кресло, то это будет очередной ложью, из которой будет мучительно трудно выпутываться.

- Товарищ контр-адмирал, - сказал он громко, - разрешите обратиться?

Адмирал нахмурился.

- Служебное?

- Так точно.

- Ну вот чаю попьем, и расскажешь.

- Товарищ контр-адмирал… - взмолился Митя.

Адмирал смотрел на него, склонив набок голову и зажмурив один глаз.

- Сию минуту?

- Так точно.

- Почему такая спешка?

- А потому что, когда я доложу… вы, может быть, не захотите со мной чай пить.

Адмирал нахмурился.

- Ты, кажется, с Горбуновым служишь?

- Помощник.

- Так. Жаловаться пришел?

Митя уловил в тоне адмирала пренебрежительную нотку и обрадовался ей.

- Никак нет. Я пришел сказать, что Виктор Иванович Горбунов замечательный командир и что я… - Митя запнулся, но, угадав по лицу адмирала, что он сейчас рявкнет: «Бормочешь!», громко закончил: - И что я очень виноват перед ним.

Адмирал стоял по-прежнему и хмурился:

- Сознавайся: он тебя послал?

Это предположение так ошеломило Митю, что адмирал заметил и смягчился.

- Можешь не отвечать, - сказал он. - А ты знаешь, что против твоего Горбунова выдвинуты серьезные обвинения?

- Так точно, знаю.

- Откуда?

Митя промолчал. При этом он старался не шевелить губами, чтоб адмирал не подумал, что он бормочет. Адмирал тоже молчал и хмурился. Затем сказал:

- А ну садись.

Это уже было приказание, и Митя присел к круглому чайному столу. Адмирал подошел к письменному и, разбросав толстую кипу бумаг, извлек из нее две тоненькие, одинаковые по виду сшивки. Одну из них он перебросил Мите.

- Читай!

Митя сразу узнал машинку Люлько. А прочитав первую страницу, угадал и автора. Он нарочно заставлял себя читать медленно, то и дело возвращаясь назад, перечитывая отдельные фразы так, как если б они были написаны на малознакомом иностранном языке, холодея от бешенства и ощущения полной беззащитности.

В том, что писал Одноруков, не было ни слова прямой лжи, а в то же время это была самая злая неправда. Единственный бесспорный проступок Горбунова был, к удивлению Мити, заметно смягчен. Виктор Иванович оскорбил военинженера Селянина при исполнении служебных обязанностей - это был тяжкий проступок, которого не отрицал и сам Горбунов. В заключении почему-то об этом не было ни слова, таким образом инцидент сводился к самовольному вывозу материалов без соответствующего оформления, что, на Митин взгляд, значительно облегчало дело. Но при этом к основному обвинению был подверстан такой гарнир, что у Мити потемнело в глазах. Одноруков из кожи лез, чтобы доказать глубинную связь между проступком Горбунова и его мировоззрением, поэтому тут было все: и потеря бдительности (Соловцов! Зайцев!), и отсутствие воспитательной работы (драка! хищение продуктов!), и недостойная самореклама (радио!), и разложение командного состава. Даже невинной игре в гуронов был придан какой-то опасный оттенок.

Особое место в заключении занимало изложение взглядов капитан-лейтенанта Горбунова, в коих зловещим образом соединялось неверие в близкую победу и бесплодное прожектерство, преувеличение минной опасности с ее недооценкой, неумеренное восхваление традиций старого русского флота с отсутствием патриотической гордости.

Наиболее искусно был составлен третий раздел, посвященный морально-бытовому облику командира «двести второй». Не располагая никакими фактическими данными, составитель тем не менее сумел путем намеков и коварных недомолвок изобразить Виктора Ивановича Горбунова порядочным кутилой и донжуаном. Сначала глухо и в сравнительно мягких тонах говорилось об отдельных фактах распития на лодке алкогольных напитков, затем следовал резкий демарш в сферу интимную. Здесь составитель, придерживавшийся вначале суховатой ведомственной терминологии, обнаружил пыл и даже поэтический пафос. Выходило, что сразу после трагической гибели жены командир на глазах у всей команды завел на берегу сомнительную в своей этической основе интрижку, приведшую к нездоровому сращиванию экипажа с гражданским населением. И хотя нигде не было сказано, что Горбунов нарочно привел корабль под окна своей милой, а это, в свою очередь, повлекло тяжкие последствия и смерть лейтенанта Каюрова, обстоятельства перехода «двести второй» на отдельную стоянку были изложены с таким дьявольским уменьем, что при беглом чтении (самый распространенный способ!) могло показаться, будто дело и впрямь нечисто. А при этом - ни слова о Горбунове как об инициаторе «обращения», ни слова о самом ремонте, о преодоленных трудностях и достигнутых успехах. По всей вероятности, составитель считал, что указывать на это было бы проявлением буржуазного объективизма и потерей той остроты, боевитости и здоровой тенденциозности, которых требовала обстановка.

Поначалу Митя был просто ошарашен, затем ему захотелось вскочить и закричать, но постепенно он успокоился и даже начал постигать секреты одноруковского творчества: к сложнейшим явлениям, требующим всестороннего и гибкого анализа, Одноруков подходил с жестким инструментом формальной логики, там же, где этот инструмент был действительно применим, привлекались на помощь все богатство и вся необузданность диалектики. Выражаясь фигурально, товарищ старший политрук измерял звездное пространство складным аршином и умножал два на два при помощи высшей математики.

Адмирал тоже читал. По временам Митя поглядывал на его низко склоненную над столом крупную голову - очень не хотелось, чтоб адмирал кончил читать раньше. Но тот читал еще медленнее Мити, водя по строчкам толстым пальцем и недовольно посапывая, - Митя дорого бы дал, чтоб узнать, к кому относится его недовольство. Дочитав до конца, адмирал перевернул последнюю страницу, вероятно, для того, чтоб поглядеть, нет ли там еще чего-нибудь, снял очки и вместе с креслом повернулся к Мите.

- Нечего сказать, хорош командир! Если мы будем поощрять партизанщину и разваливать дисциплину именно теперь, когда для нас гибельна всякая расхлябанность, мы дойдем черт знает до чего и в конце концов будем за это жестоко расплачиваться. У нас на Руси испокон веку так: куча добрых людей, которые видят, что творится безобразие, но у всех одна забота - выгораживать голубчиков вроде твоего Горбунова. Так вот, зарубите себе на носу - нам на флоте махновцы без надобности, мы будем создавать командира культурного, мыслящего, офицера, а не атамана. А за эти штуки, - он ткнул пальцем в разбросанные по столу бумаги, - будем бить, и больно бить, чтоб другим не повадно было…

Такие слова всегда имели над Туровцевым магическую власть. В особенности когда их произносили люди, наделенные почти неограниченными правами. Еще вчера он счел бы игру проигранной. Теперь он знал: тот, кто идет напролом, не обязательно выигрывает, но тот, кто пасует, - проигрывает наверняка. Он решил стоять насмерть. Пусть выгонит, отправит под арест… Стоять насмерть сидя показалось ему неудобным, и он встал:

- Это все неправда, товарищ контр-адмирал.

Адмирал сердито отмахнулся:

- Не заступайся. Ты бы так не поступил.

Митя до сих пор и не пытался представить себе, как бы он поступил на месте Горбунова. Но представив, похолодел от бешенства.

- Я? Я бы этого подлеца…

- Осторожнее, молодой человек, - загремел адмирал, приподнимаясь в кресле. - Военинженер третьего ранга Селянин - советский офицер. Его нельзя оскорблять безнаказанно!

- А Виктор Иваныч оскорбил! В глаза подлецом назвал! Почему же здесь об этом ничего не сказано?!

Митя уже не сознавал, то ли он говорит, что надо. Внешне это выглядело как донос. Оказалось - прямое попадание. Адмирал дрогнул:

- Ты это точно знаешь?

Митя кивнул.

- Странно, - сказал адмирал. - Очень странная история.

У адмирала был озадаченный вид, и Туровцев понял, что ему удалось главное - заронить сомнение в безупречности одноруковских построений.

- Товарищ контр-адмирал, - взмолился он. - У меня к вам единственная просьба…

- Ну?

- Вызовите командира. Вызовите и поговорите.

Адмирал не ответил. Он знаком усадил Митю на прежнее место, повернулся вместе с креслом к столу и вновь погрузился в чтение. Прочитав во второй раз заключение, он потянул к себе всю кипу, тяжело вздохнул и стал читать.

Время шло. Митя сидел, стараясь, чтоб адмирал на время забыл о его присутствии. Он слышал шум льющейся воды, шуршание страниц под пальцами адмирала и мечтал только об одном - чтоб кто-нибудь не вошел и не помешал. Вдруг адмирал перестал шуршать и повернулся вместе с креслом:

- А это что?

Митя вздрогнул. В руке у адмирала был знакомый листок из одноруковского блокнота, адмирал держал его за уголок двумя пальцами. Выдержать взгляд адмирала было мучительно трудно. Митя выдержал. Адмирал усмехнулся:

- Что? Дорого бы дал, чтоб вернуть?

Митя кивнул.

- Вот видишь, - сказал адмирал задумчиво. - А этого даже я не могу.

Осторожно ступая, вошел Митрохин со скатертью и, расстелив ее на круглом столе, вышел. Адмирал полистал еще бумаги, но вскоре это занятие ему надоело, он снял очки, встал и крикнул во всю силу легких:

- Кудиныч!

Чего-чего, а этого Митя не ожидал. Он был потрясен еще больше, когда звякнули кольца и из-за голубой бархатной драпировки выглянуло красное, распаренное лицо строителя.

- Ты что орешь, - сказал Зайцев самым домашним тоном, но, заметив Туровцева, поперхнулся.

- Сколько можно скрестись, - ворчливо сказал адмирал. - Иди сюда. Знакомы?

- Виделись, - сухо сказал инженер. Он выглядел забавно в роскошном, явно с адмиральского плеча, халате.

- Тоже заступник, - бросил адмирал, опять берясь за бумаги.

Зайцев промолчал.

- Ну и пишут же, - сказал адмирал сердито, - «Распространял клеветнические факты о трудностях обстановки на Балтике». Разве бывают клеветнические факты?

- Максим Ильич, - сказал Зайцев. - Вспомни, я тебя в жизни никогда ни о чем не просил. А теперь прошу. Вызови его. Вызови и поговори сам.

- Да вы что, сговорились, что ли? - Адмирал отшвырнул бумаги. - И этот тоже: вызови. Ну скажи, зачем мне его вызывать?

- А затем, - огрызнулся Зайцев, - что вы, господа большие начальники, изволите все видеть, так сказать, в меркаторовой проекции…

- При чем тут меркаторова проекция? - рассердился адмирал. - Что ты о ней знаешь? Ты знаешь вообще, что это такое?

- Не беспокойся, знаю.

- Скажи.

- Способ, при котором земной шар очень удобно раскладывается на листе бумаги.

- Ну и дальше что?

- Ничего. А Земля - она круглая.

Адмирал сверкнул глазами и хотел что-то сказать, но Зайцев тоже вспыхнул.

- А я тебе говорю: вызови! - закричал он. - Вызови и поговори. Вызови обоих. И посмотри невооруженным глазом. Не верю, чтоб ты разучился отличать человека от мерзавца.

Наступило молчание. Адмирал раздумывал.

- Ладно, вызову, - сказал он наконец. - Ничего больше не обещаю, а это обещаю.

Митя взглянул на часы и пришел в ужас. Было без четверти одиннадцать. Он вскочил.

- Куда? - удивился адмирал. - А чаю?

Но, вглядевшись в перекошенное лицо лейтенанта, решил не настаивать и протянул руку.

* * *

Только величайшая организованность и быстрота действий в соединении с мужеством и знанием дела обеспечивали успешное выполнение задачи. В один час двадцать четыре минуты был отдраен лаз в кормовую балластную цистерну, и туда спустились главные старшины Туляков и Халецкий. Они установили характер повреждения и приступили к работе. Руководство аварийными работами и сигнальной вахтой осуществлял помощник к-ра корабля Туровцев, в распоряжении коего находились также сигнальщики ст. к/ф Соловцов и к/ф Граница. Вся остальная команда находилась в готовности на своих боевых постах. В течение восемнадцати минут на лодке соблюдалась абсолютная тишина, слышен был только доносившийся из цистерны слабый металлический скрежет. В один час сорок четыре минуты привод был опробован, штурмовая группа спустилась в ЦП, и командир дал сигнал к погружению. Все механизмы действовали безупречно, и лодка легла на курс - к родным берегам.

В заключение считаю долгом отметить, что крупный боевой успех, достигнутый п.л. «М-бис-202» в самом начале кампании 1942 г., в усложнившейся минной обстановке, стал возможен благодаря слаженным и самоотверженным действиям всего экипажа: командира корабля кап.-лейт. Горбунова В.И., инженер-капитан-лейтенанта Ждановского Ф.М., вахтенных командиров лейтенантов Туровцева Д.Д. и Саркисова Р.С., военфельдшера Марченко Г.А., главных старшин Тулякова Л.Е. и Халецкого М.И., старшин 2-й статьи Караваева П.Ф., Куроптева И.Н., Савина Ю.С., Солнцева Н.П., Фалеева Д.А., Федоренко Е.Е., краснофлотцев Абдуллаева А.X., Глазычева С.П., Границы А.Ф., Джулия К.Ш., Звонкова М.Р., Конобеева И.В., Обрывченко Т.Д., Олешкевича И.И., Сенань А.И., Силманиса В.Я., Соловцова П.В., Филаретова А.Н., Цыганкова И.С., Шилова Н.Н., Якушева О.Я….

(Из донесения военкома дивизиона подводных лодок батальонного комиссара Ивлева от 11.06.1942 г.)

1964

This file was created

with BookDesigner program

[email protected]

23.06.2008