Спусковым механизмом был культ груди – текучего участка плоти, предназначенного, чтобы питать и созидать новую плоть. И была определенная грудь – очаровательная левая грудь Селестины, полная, вернее, наполненная, но не молоком, не железой, а жужжащим свирепым роем насекомых всевозможных видов и конфигураций. Да.

– Моя левая грудь – бурдюк с насекомыми. Не знаю, зачем она выросла, мне очень хотелось бы… отделить ее. А ты можешь потом ее съесть. Она ведь так тебе нравится.

Мы тогда приехали на Каннский кинофестиваль, нас пригласили в качестве членов жюри – тех двух его членов, которые не занимаются кино профессионально. За год до этого приглашали американского оперного певца и разработчика компьютерных игр. Уединившись на шикарной вилле, расположенной в горах, что окружают Канны, мы с девятью другими членами жюри, включая президента, сербского актера Драгана Штимаца, должны были не спеша и в самой произвольной форме рассуждать о современном кинематографе и обществе, поедая самые изысканные блюда и гуляя в самых пасторальных садах. А потом сесть вокруг грандиозного стола в шикарном зале и проголосовать за победителей в разных номинациях. Двадцать два фильма претендовало тогда на “Золотую пальмовую ветвь” и другие премии, весьма желанные и присуждаемые только после тщательного рассмотрения.

Говорили, что вилла принадлежит русской графине девяноста трех лет, бывшей красавице, которая скрывалась теперь где-то на территории, пряталась, не желая показываться на глаза, но трепеща от того, что возбуждение, сопровождавшее суд над искусством, наполнило ее комнаты. И вот однажды в помещении у входа в бассейн, помпезном до нелепости – в русском духе, в раздевалке, выложенной изразцами, достойными Эрмитажа, Селестина взяла мою голову, притянула к своей обнаженной левой груди и сказала дрожащим от ужаса голосом:

– Слушай!

Я слушал. И слышал учащенный стук ее сердца.

– Опять тахикардия, – сказал я. – Как ты думаешь, пройдет? Может, принять таблетки?

Страх изуродовал лицо Селестины, признаюсь, смотреть на нее было невыносимо, редко я видел ее лицо таким. Она сжала свою грудь, потрясла, словно мешок с вишнями.

– Энтомология. Бурдюк с насекомыми. Они там, прислушайся. Им хотелось бы выбраться наружу. Особенно перепончатокрылым. Они не любят закрытое пространство. Удивительно, конечно, ведь моя грудь все равно что осиное гнездо, и им должно бы быть там уютно.

Селестина давила, мяла грудь ладонями, тогда я осторожно взял ее за запястья и опустил ее руки к бедрам. Лицо Селестины разгладилось, она вздохнула и тихонько рассмеялась.

Никогда она не говорила ничего подобного. Я был потрясен и напуган. Селестину, казалось, хватил какой-то необычайный удар, и ее изменившееся лицо могло служить тому подтверждением. Напрягся я тоже необычайно, потому что в скором времени все члены жюри во главе с президентом фестиваля уже должны были собраться у того самого стола, спокойно поговорить, подискутировать, а потом приступить к ожесточенной процедуре голосования. Я попробовал превратить все в шутку, в маленький импровизированный перформанс.

– Я понял. Это твой отклик на северокорейский фильм, да? Он так глубоко вошел в тебя, в твою грудь, в твою леворадикальную красную грудь.

Я знал, фильм произвел на нее сильнейшее впечатление и уже потревожил спящих марксистских собак, обычно не покидавших французской интеллигентской конуры. Но она закричала на меня, застонала, и я перепугался, как бы жюри кинофестиваля не превратилось в суд присяжных и не приговорило нас к пожизненному заключению на царской вилле. Однако к нам никто не пришел. Мы слышали много криков, визгов, споров и даже жутких стонов накануне вечером, и ночью, и тем воскресным утром – а вечером нам предстояло определить palmarès. Что тут скажешь, кинематографисты – вспыльчивые творческие натуры.

Так вот, про эссе. На самом деле это было письмо мне, признание, которое она могла сделать, только опубликовав в парижском журнале “Сартр”, и никак иначе, хотя я и говорил: не надо. Это слишком интимное, говорил я. Но она сказала: “Философия вообще вещь интимная, самый интимный акт мышления”. Итак, “Разумное уничтожение культа насекомых”, эссе Селестины Аростеги. Те, кто был тогда в жюри, наверняка увидели связь. Северокорейский фильм назывался “Разумное использование насекомых”, и в своем эссе Селестина признается, что он действительно спровоцировал удар – судьбы? – однако сообщает, что ощущение отторжения груди, как-то связанного с насекомыми, развивалось у нее не один год и приводило в ужас, поэтому она ни с кем не могла обсуждать эту тему – ни со мной, ни со своим обожаемым терапевтом. Дальше она описывает сцену голосования за претендентов на “Пальмовую ветвь”. Президент попросил членов жюри написать название фильма, за который они голосуют, на листе бумаги – особой, с оттиснутой эмблемой золотой пальмы – и передать ему. Увидев листок Селестины с названием северокорейского фильма, он достал из кармана зажигалку для сигар и поджег его, бросив в пепельницу, которую приносил каждый день в конференц-зал Дворца фестивалей, а теперь принес и на виллу в знак неповиновения запрету курить в общественных местах.

– Взять с собой девятимиллиметровый пистолет я не мог, – сказал президент с характерной, сочащейся сарказмом улыбочкой, – так что ограничимся этим.

Представитель организаторов фестиваля – человек из артистической среды, направленный к нам, чтобы удостоверить легитимность процедуры голосования, пришел в ужас от такого варварства и сделал президенту вежливое замечание. Но тот не испугался.

– Если этому присудят “Пальмовую ветвь” или вообще что-нибудь, я уйду с поста президента и всем расскажу, почему это сделал.

Он посмотрел на Селестину. Все отразилось в его взгляде – и угроза, и насмешка, и злость, и ненависть к женскому полу вообще. Я тоже сидел там, конечно. Я не собирался голосовать за северокорейский фильм, но о своем выборе еще не объявил.

Был в нашем жюри пожилой, сердитый кинорежиссер Бак Мун Мок, высланный из Северной Кореи, явно враждовавший с режиссером северокорейского фильма, который участвовал в конкурсе. Этот Бак Мун Мок делал все, чтобы не дать своему земляку, оставшемуся на родине, выиграть приз, и почти в открытую настраивал членов жюри против него. Старик посмотрел на меня и беспомощно, в отчаянии простер ко мне руки. Переводчицей при нем состояла робкая молодая испанка Иоланда с прямыми, коротко стриженными черными волосами – она, вероятно, стремилась походить на кореянку. Даже в складке ее губ угадывалось что-то корейское. Иоланду явно смутили слова Бак Мун Мока.

– Вы философ, – перевела она, но потом остановилась и испуганно посмотрела на корейца, взглядом умоляя его взять свои слова назад и сказать что-нибудь другое. В ответ на такую наглость режиссер взял карандаш – нам всем выдали карандаши и блокноты (так старомодно и очаровательно) – и дважды злобно ткнул им в ее изящную обнаженную ключицу. И хотя на конце карандаша был ластик, на коже Иоланды тут же проступило пылающее красное пятно.

Переводчица снова посмотрела на меня круглыми испуганными глазами и с виноватым видом продолжила:

– Вы философ, и эта ваша жена, мясная собака, тоже философ. Вы оба профессиональные философы, что бы там это ни значило. Так объясните этой суке, что и сам фильм, и даже его название – “Разумное использование насекомых” – не имеет никакого отношения к философии, к искусству, а только к политическому режиму, причем самому худшему – авторитарному. И присудить этому мерзкому, опасному фильму приз – значит заточить искусство кинематографа в стенах политической конъюнктуры.

– “Мясная собака”? – переспросил я у Иоланды. – Он так и сказал? И “сука”?

– Да, он пробормотал это себе под нос. – Голос расстроенной переводчицы дрогнул, в глазах блеснули слезы. – Для начала я убедилась, что правильно его поняла. Потом попросила еще раз обдумать свои слова. Но он повторил то же самое, уже громко.

А потом Иоланда пояснила по-прежнему дрожащим голосом, но уже педагогическим тоном (она получала сертификат на право преподавания во Франции):

– В Корее мясных собак называют nureongi или hwangu, что означает “желтая собака”. Таких не пускают в дом. А “сука” – это собака женского пола.

Он не был тщедушным, этот Бак Мун Мок, но был надменным, а потому никак не ожидал нападения и не успел отреагировать. Брать камеры, фотоаппараты или сотовые телефоны в наше уединенное убежище не разрешалось, поэтому ни фото-, ни видеосвидетельств того, что я делал в приступе гнева, не осталось, зато результат – сломанный нос Бака, синяки под глазами и рассеченную нижнюю губу – как следует зафиксировал фотограф из отделения полиции, вызванный на виллу. А Селестину происходящее вовсе не трогало, она сидела с отсутствующим видом, будто находясь под наркозом собственных впечатлений от “Разумного использования насекомых”, которые, раскручиваясь, проникали все глубже. Говорить о последующем громком и аппетитнейшем скандале я не хочу, все подробности можно найти в интернете. Достаточно сказать, что процедура голосования завершилась весьма необычно, palmarès представлял собой традиционный паноптикум, а северокорейскому фильму присудили утешительную специальную премию жюри – за “изящную и зрелищную художественную провокацию”. Президент Драган голосовал против этого, хотя хлопал в ладоши от удовольствия, когда мы с Баком катались по полу, кричал на разных языках, что это и есть настоящее кино, и призывал остальных членов жюри присоединиться – безуспешно, впрочем. Бак тоже голосовал против премии – голосовал удаленно, из кабинета стоматолога в Кань-сюр-Мер, где ему экстренно лечили передний зуб, расшатавшийся после того, как я тогда в зале приложил его лицом об пол – точную копию мозаичного пола в Зимнем дворце. Когда я схватил его за волосы и потянул к массивной ножке стола для голосования из черного дерева, на мозаике образовалась симпатичная лужица из крови, слюны и слизи, ведь расшатавшийся зуб рассек Бак Мун Моку десну.

Позже Бак уверял, что его неправильно перевели, что он глубоко уважает женщин, в особенности интеллектуалок вроде Селестины, и ему даже в голову бы не пришло называть ее такими словами. Иоланда потом приехала к нам в Париж; формальным поводом было участие в качестве свидетельницы в следствии по делу о причинении мною телесных повреждений, а эмоциональным – желание поплакаться, ведь работы на кинофестивале она лишилась и ее профессиональная репутация в среде переводчиков серьезно пострадала. В конце концов она легла в постель со мной и Селестиной и оказалась ласковой, трогательной, но страстной и сексуальной, чем, конечно, доставила мне большое удовольствие, и в другой раз Селестина тоже оценила бы это, но она по-прежнему пребывала в оцепенении. И только когда я заставил Иоланду описывать наши любовные игры в процессе на испанском и корейском в непристойных выражениях, Селестина немного оживилась.

Я вошел в Иоланду сзади – не в анус, как ты понимаешь, такого она не позволила, – а Селестина прижалась спиной к моей спине. Услышав, как Иоланда отрывисто выдыхает грязные слова, все громче и громче, Селестина повернулась, прислонилась ко мне сзади животом и, протянув руки над моими плечами, вцепилась Иоланде в волосы и ухватила за подбородок. Селестина поворачивала голову Иоланды, и перепуганной переводчице пришлось развернуться ко мне лицом, чтоб ей не сломали шею, а потом, уже глядя ей в лицо, Селестина сказала: “Так в чем же смысл названия? Можешь объяснить, что такое зловещее и губительное, как сказал Бак Мун Мок, зашифровано в нем? Я видела, как ты говорила с ним в залах Дворца фестивалей. Ты кокетничала с ним. Он должен был тебе рассказать”. Сначала Иоланда, понятное дело, растерялась, прежде всего потому, что Селестина говорила с ней на очень плохом испанском, но не в меньшей степени оттого, что уже была на грани ошеломляющего оргазма – в каком-то мавританском духе (но может, мне это только показалось), – а в процессе наших перемещений я выскользнул из нее, и теперь Иоланда лихорадочно терлась одним местом о мое правое колено – больное колено, которое заныло, как всегда, неожиданно, так что мне пришлось подставить ей левое.

В основном вся эта мелодрама, как я уже сказал, вошла в знаменательное эссе – знаменательное и потому, что вскрыло некие индивидуальные процессы, и потому, что содержит радикальный (а некоторые говорят “безбашенный”) подход к философии консьюмеризма. Сказанное Иоландой тогда, в постели, о северокорейском фильме не удовлетворило Селестину. Интерпретация Бак Мун Мока находилась в традиционном политическом русле: в фильме бедные крестьяне, сгибаясь под бременем ужасающей засухи – а живут они в герметичной фантазии на тему вневременной прото-корейской деревни, – вынуждены по приказу правителей восполнять свою низкобелковую диету насекомыми – вредными и отвратительными, по версии создателей фильма, хотя в какой-нибудь другой части мира эти насекомые являются вполне законным деликатесом. (Даже в современной Южной Корее beondegi – куколки тутового шелкопряда, сваренные или приготовленные на пару, в чьих кольчатых тельцах безошибочно угадываются насекомые, – популярная закуска, продающаяся на любом углу.) Слово “разумное” использовалось в ироническом смысле и подразумевало нечто, сделанное от отчаяния, последний шанс. Но в великолепном, блистательном новом мире северокорейского чучхе, или независимости в неосталинистском духе, никто не станет кормить насекомыми собственных детей – эта мысль в самом поучительном и схематичном ключе была проиллюстрирована восстанием крестьян против деревенских старост, сплошь членов жестокой, авторитарной касты шаманов, утверждавшей, что поедание насекомых – священный долг. Разве Селестина не видит здесь самой примитивной пропаганды? Неужели ее так пленила картинка в стиле ретро, необычная цветность и ракурсы съемки, напоминающие о роскошных голливудских мелодрамах Дугласа Сирка пятидесятых годов?

А Селестина увидела произведение, непостижимым образом созданное специально для нее северокорейским кинорежиссером, о котором она никогда не слышала и который, вероятно, если принять во внимание геополитическую изоляцию его страны, никогда не слышал о ней. Как такое возможно? Конечно, Селестина не могла не понимать, что дело тут, скорее всего, в ее солипсистских фантазиях, но в контексте личной драмы это было неважно: для нее фильм имел смысл и давал ей основу для философских разработок. Корейское кино, в особенности северокорейское, превратилось в навязчивую идею Селестины, но развивалась эта идея весьма неординарно. Селестина не принялась, скажем, изучать историю Кореи и даже не смотрела корейских фильмов. Нет. Она занималась исследованиями подпольными, подрывными, и вот прихожу я вечером домой и вижу, например, что в нашей квартире толпятся почитатели Саймона Сина, известного также под именем Син Сан Ок. Син прославился после того, как будущий диктатор Северной Кореи Ким Чен Ир похитил его из Гонконга вместе с бывшей женой, актрисой Чхве Юн Хи. Киноман Ким понимал, какое значение имеет кино для пропаганды, и умел распознать гениальный фильм. В Северной Корее подобного кино не было, поэтому он похитил его из другого места. (Вечер прошел уныло и нескладно, темы для разговора не нашлось, однако присутствие слегка растерянных фанатов Сина все равно приводило Селестину в восторг.)

Она внушила самой себе, что постановщик “Насекомых” вообще не кореец, а похищенный французский режиссер, который хорошо знал ее и с помощью фильма подавал ей сигнал. По словам Бака, фильм продюсировал сам Высший руководитель Ким Чен Ын, верный принципам, изложенным его отцом в книге “О киноискусстве”, и если принять во внимание, что страсть к кино в Пхеньяне не остыла, а эти корейцы – безжалостные неосталинисты, прикрывающиеся идеями чучхе, то почему бы им и не похитить подходящего режиссера, притом самого лучшего? Почему не похитить, скажем, Ромма Вертегаала?

Итак.

– Мы должны уничтожить культ насекомых, – сказала она.

– Тина, ты проснулась? Или говоришь во сне? Ты понимаешь, что говоришь?

[– Тина? – переспросила Наоми.]

[– Сокращенное от Селестины. А еще мы оба любили Тину Тернер, американскую певицу.]

[– Ясно. Стало быть, Тина.]

– Ему сейчас должно быть сорок два, – сказала она.

– Кому? – спросил я, уже зная ответ.

– Ромму. Он был почти ровно на двадцать лет моложе меня.

Тебе нужно знать, что Аристид, конечно, был всегда, но существовали и так называемые лакуны – паузы, когда мы чувствовали необходимость расстаться на время. И Селестина эти паузы всегда заполняла Роммом, гениальным и радикальным молодым режиссером, который бросил Институт политических исследований, чтоб проводить свои взгляды – через кино. Взгляды самые странные, и кино тоже: Вертегаала заклинило на “Айке” Эйзенхауэре, Китае, Америке пятидесятых годов и фильмах Дугласа Сирка. Ромм был студентом Селестины и, естественно, ее любовником на время наших пауз. Этот неимоверно рослый голландец сразу заявил Селестине: я всегда стремлюсь к забвению, вероятно, потому, что нахожусь на такой высоте. Первые битники накалывали на плече “Благословенное забвение”, Ромм сделал такую наколку на сердце. Было ясно: рано или поздно Вертегаал намерен исчезнуть, “забыть” – в конце концов он так и сделал, оставив Селестину безутешной. Мы только что воссоединились, последнюю нашу лакуну заполнили друг другом, мы снова разговаривали, и темой этих разговоров стал он, ее свежеутраченная любовь; неожиданно сильная боль, которую испытала Селестина, затронула и меня тоже, казалось, она никогда не оправится, поэтому, занимаясь любовью, мы каждый раз оказывались в тени этой священной и, несомненно, более великой утраченной любви. Ромм был выдающимся парнем, даже если не брать во внимание его абсурдное, почти сюрреалистическое телосложение. Наверное, его работы можно найти в YouTube. Они впечатляют.

Его друзья не сомневались: Ромм вовсе не исчез, а совершил самоубийство каким-нибудь чертовски изощренным способом, предполагающим полное уничтожение тела, возможно, с помощью химреактивов. Такой же предварительной версии придерживалась и полиция. Селестина, однако, была уверена, что Ромм уехал в Китай и затерялся на просторах этой страны, несмотря на свой рост. А потом вышли “Насекомые”, и она поняла: в конце концов Вертегаал оказался в Северной Корее и снимал пропагандистское кино для Ким Чен Ира, а потом и настоящие фильмы для его, вероятно, более гибкого преемника – юного властителя Ким Чен Ына, – фильмы, содержавшие определенные послания Селестине, вечной любви Ромма, не знающей государственных границ.

Короче говоря, той ночью, когда Селестина растолкала меня и сказала, что нужно уничтожить культ насекомых, я понял: дело плохо. Но я не знал еще, чем это все обернется. Возможно, нам предстояло выйти на каких-нибудь законспирированных представителей Северной Кореи в Париже с предложением организовать особый визит к ним на родину для двух известных французских философов, в ходе которого особое внимание будет уделено философскому аспекту кинематографа. Оказавшись там, Селестина попробует связаться с Роммом Вертегаалом, работающим под псевдонимом Чжо Ун Гю (так значилось в списках имя режиссера “Насекомых”), сбежит с ним, а пожалуй, и выйдет за него замуж с благословения Высшего руководителя Кима, то есть повторится история Саймона Сина и его бывшей супруги, которых после похищения заставили вновь пожениться, но на этот раз брак будет счастливым и станет символом священного единства идеологии и кинематографа в социалистическом раю под названием Северная Корея. Могла ли Селестина и впрямь думать в таком контексте? Процесс мышления у нее всегда сопровождался глубокими эмоциональными переживаниями, но это никогда не мешало Селестине придерживаться кристально чистой логики и строгих теоретических построений. С другой стороны, все, связанное с Роммом, было насквозь пропитано женскими глупостями, расстраивало меня и наши отношения, вносило смуту.

Но я, столько лет вживавшийся в тело и мозг Селестины, и предположить не мог, какой план корейской операции на самом деле возник в ее голове.

В ярко-синем “смарт-форту” мы ехали по Парижу. Я вез Селестину в северокорейский ресторан на встречу с какими-то загадочными людьми, которые принимали участие в ее затее, связанной с Роммом Вертегаалом; ресторан славился своим милитаристским дизайном, художественным и цветовым оформлением в эстетике тоталитарного китча. Селестина попросила меня не ходить с ней и сказала, что позвонит, когда освободится. Я забеспокоился, как бы она не влипла в опасную историю. А вдруг ее саму похитят и увезут в Пхеньян? Селестина не посвящала меня в свои дела, и это тревожило еще больше, поскольку означало, что она каким-то образом общается с Роммом – только на эту тему она не могла общаться и со мной тоже, – конечно, я мучился. Сознаюсь, я припарковал машину неподалеку и слонялся по улице, ведущей к ресторану.

Я курил, прячась у входа в магазинчик с коврами, и думал: странное дело, ведь Ромм в свои юные годы уже носил слуховой аппарат (сначала “Фонак”, а в последний раз, когда я его видел, – “Сименс”) – из-за болезни, перенесенной в детстве. Признав наконец, что и мне такое устройство необходимо, я вспомнил слова Ромма: этот аппарат, говорил он, ловит музыку сфер, а если серьезно и без поэзии – спутниковые сигналы на определенных частотах. Ромм никогда не стеснялся и не скрывал своей глухоты, скорее даже хвастал ею, и весьма агрессивно: он придавал ей политический характер, как и всему остальному, и глухота превращалась в идею. После того как Вертегаал обрабатывал тебя за ужином в каком-нибудь кафе, ты чувствовал, что прямо-таки должен проткнуть барабанную перепонку вилкой и испытать на себе волшебный продукт швейцарских и немецких аудио-технологий. Когда пришло и мое время оснаститься слуховым аппаратом, я, скажем так, отдавая дань уважения Ромму в этой сфере, пошел к его же отоларингологу. К тому времени благодаря цифровым технологиям сложность таких приспособлений уже была за пределами научной фантастики, появилась даже возможность подключать их к сотовым телефонам, GPS и прочим средствам связи. Теперь их именовали слуховыми инструментами – название отсылало к музыке, тогда как аппарат прочно ассоциируется со старостью и немощью. Мой слуховой инструмент “Сименс” оснащен Bluetooth, работает в шести разных режимах (каждый предназначен для определенной звуковой среды), имеет рычажок для переключения режимов и регулировки звука и беспроводной контроллер, похожий на блок дистанционного управления воротами гаража. Мадам Юнгблут уверяла с таинственным видом, что среди ее клиентов есть даже агенты иностранной разведки, у которых нет проблем со слухом.

Конечно, любой из этих агентов стоял бы тут, на углу, и слушал, о чем беседует Селестина за ужином, записывал разговор и передавал на далекий аванпост где-нибудь в Сибири; мне же, убогому, оставалось только догадываться о его содержании. Вдруг роскошные резные двери ресторана распахнулись и показалась Селестина в сопровождении двух корейцев в темных пиджаках и галстуках – один средних лет, другой молодой. Она повернулась к ним и обняла очень тепло и радостно сначала одного, потом другого. Молодой сунул руку во внутренний карман, достал пухлый конверт из манильского картона, передал Селестине, а после того как она запихнула конверт в карман пальто, сложил руки, поклонился и отошел. Его спутник сделал то же самое. Мужчины направились вниз по улице, Селестина достала свою старенькую “раскладушку” Nokia и позвонила мне. Я поскорее отключил звук телефона и повернулся к ресторану спиной.

– Алло?

– Я на улице у “Вечного президента”. Заберешь меня?

– Конечно. Буду через десять минут.

Но я простоял там минут пять, наблюдая за ней, будто шпион, любопытный прохожий или охотник, высматривающий жертву для албанского торговца сексуальными рабами, пытался разгадать язык ее телодвижений, а Селестина ходила взад-вперед, курила и все похлопывала по карману, сжимала его, желая убедиться, что конверт на месте: его неизвестное содержимое, видимо, очень радовало ее и успокаивало.

Мы сели в машину, Селестина выглядела рассеянной и счастливой – такое сочетание меня весьма насторожило.

– Ну и как тебе там понравилось? – спросил я. – В “Вечном президенте”? Никогда не заходил внутрь. Полагаю, назван он в честь Ким Ир Сена. Должно быть, на стенах повсюду его великолепные портреты в сталинистском северокорейском стиле.

Селестина отозвалась не сразу, словно хотела сначала переварить сказанное мной и только потом ответить.

– Не только на стенах, на тарелках тоже. Ким Ир Сен, король-солнце, смеющийся, счастливый, испускающий лучи желтого света, обрамленный красным, взирает на солдат и рабочих всех возрастов, которые кланяются ему. Развлекательная программа тоже была: красивые девушки в беретах и коротких платьях строгого покроя, похожих на военную форму, только из яркой, веселенькой ткани – бледно-салатовой и пурпурной, – исполняли синхронный танец, будто бы пародируя военных в строю, но одновременно как бы и прославляя их. О песнях можно сказать то же самое – эстрадные версии армейских и солдатских песен, веселые, решительные и угрожающие. Диковато, но очень весело.

– А еда? Вы ели?

– Ели, конечно. Рыбу и суп – честно говоря, кажется, из собаки, жареные клецки, оладьи, кимчи и много такого, чего я не смогла распознать. Музыка словно примешивалась к пище, и процесс еды становился веселым, даже ироничным. Мои друзья заверили, что в ресторане готовят аутентичную еду, как в Северной Корее – не в Южной! – но только знатоки, конечно, могут оценить качество блюд, которые там подают.

– Твои друзья – корейцы?

Здесь Селестина посмотрела на меня – впервые с того момента, как села в машину, и, кажется, удивилась, что говорит с другим человеком, а не сама с собой.

– Да-да, корейцы. Они из Южной Кореи, но очень мне помогли.

– Но очень помогли? То есть ты предпочла бы иметь дело с северокорейцами?

– Когда дело касается моего исследования, да. Так было бы лучше. Прямее путь. Но эти тоже очень милые, отзывчивые люди.

Селестина похлопала меня по бедру, чтобы успокоить, но я только больше раздражался и делался еще подозрительней.

– Они занимаются кино?

– Нет, насекомыми. Они из корейского энтомологического общества. Мне было интересно, насколько точен этот фильм, “Разумное использование насекомых”, в фактическом отношении, насколько точно воспроизведен в нем мир насекомых Кореи. Хочу написать статью для “Сартра”. Жан-Луи Коринт, главред, чрезвычайно вдохновлен моим замыслом. Его, правда, все вдохновляет, а потом он видит материал и тут же зарубает. Он ведь уже придумал, как это должно быть, а то, что ты написал, никогда не совпадает с его идеей.

Селестина говорила бессвязно – она уже бродила в глухих лесах Корейского полуострова, отвернулась от меня и не видела улиц, проплывающих за окном. Я подумал, не выпила ли она слишком много. Алкоголь уже тогда плохо на нее действовал, нарушал работу мозга, кратковременную память, эмоциональные реакции. Я попробовал вернуть ее назад.

– Они прояснили тебе что-то? Мир насекомых Северной Кореи действительно такой, как показано в фильме?

Селестина посмотрела на меня, лицо ее раскрылось и расцвело, снова стало веселым и уже не растерянным.

– Они сделали больше. – Селестина полезла в карман пальто и достала конверт, о котором я не смел и спрашивать. – Принесли мне фильм. “Разумное использование насекомых” на DVD.

Приехав домой, мы сразу сели смотреть фильм. Ужинал я кофе и сигаретами, чего обычно Тина не допускала, но в тот момент ни я, ни мое пищеварение совершенно ее не интересовали. Она останавливала запись, включала снова и делала пометки в своем bloc de journalisteна спирали; она максимально сосредоточилась, а глаз ее, казалось, видел недоступное чувственному опыту. Запись “Насекомых” была снабжена французскими и английскими субтитрами, а сделали ее, очевидно, во время Каннского кинофестиваля – видимо, в качестве “экранки” для потенциальных покупателей – торговцев кинопродукцией. Селестина обнаружила на рю де Риволи, над офисом корейского турагентства, парижское отделение корейского энтомологического общества – научный форпост неясного назначения – ну кому он, в самом деле, нужен?

Однако, по-видимому, братство энтомологов и энтузиастов – любителей насекомых обосновалось здесь прочно и, кажется, существовало вне политической конъюнктуры. Как я уже сказал, Селестина пошла туда, желая выяснить, соответствуют ли изображенные в фильме эпизоды сельской жизни, связанные с поеданием насекомых, действительности. Селестина предполагала, что само существование “Насекомых” станет для ее новых друзей-энтомологов новостью, и как же она удивилась, ведь у них нашлась даже запись фильма в нескольких экземплярах, и они очень гордились причастностью к его созданию: общество проводило научные консультации во время съемок, и в конечных титрах ему выражали большую благодарность. Поведав о своих заслугах, двое мужчин, встретившие Селестину в офисе, пригласили ее на ужин в “Вечного президента”, пообещали подробно рассказать об участии в съемках, а потом неожиданно вручили бесценный дар – DVD с “Насекомыми”, которого днем с огнем не сыщешь. Еще они пообещали прислать Селестине новое, переработанное и исправленное издание “Каталога насекомых Кореи”, как только оно появится, а также включить ее в перечень подписчиков журнала “Энтомологические исследования” – Селестина высказала пожелание получать его не в переводе, а на корейском, и заверила, что уже приступила к изучению языка. Корейцы в свою очередь заверили ее, что если яркий луч мысли истинного философа падет на сей предмет – мир насекомых Кореи, то радость – их самих и, без сомнения, всех их коллег – будет беспредельной. Они с нетерпением ждут ее статьи о “Насекомых” в “Сартре” и непременно, даже несмотря на вероятную провокационность такой статьи, рассмотрят возможность ее публикации в своем официальном журнале – скажем, поместят между “Анализом ларвицидного воздействия некоторых опасных для насекомых видов грибов на Anopheles stephensi и Culex quinquefasciatus” и “Влиянием экстракта крестоцветных растений-хозяев и личинок Plutella xylostella, полученного с помощью гексана, на результаты электроантеннограммы и координацию полета Cotesia plutellae”.

Селестина расценила все это лишь как жест изощренной вежливости, но в конце концов не устояла. Свойственный ей интерес к естественным наукам – не такая уж и редкость в среде профессиональных философов, которых часто сносит в абстракцию, в политику, и тогда они тянутся к тому, что на известном расстоянии кажется привлекательным – земным, а потому прочным и неоспоримым. Итак, Селестина, похоже, играла в энтомолога, сидя перед нашим убогим, допотопным телевизором Loewe с электронно-лучевой трубкой (а когда-то это был последний писк); смазанная картинка ее раздражала, иногда она падала на колени и, щурясь, смотрела на экран, жаждала разглядеть детали, изучала среду этого фильма, будто тропический лес в Папуа – Новой Гвинее, жила в нем. Дело явно шло к восьмисотстраничной монографии под названием “Разумное потребление корейских насекомых” – возможно, на корейском, возможно, лет через пятнадцать. Она продолжала работу, и взгляд у нее был тот самый – взгляд в дальнюю даль, в будущее, яростный взгляд, от которого меня бросало в дрожь.

Я смотрел кино под чутким руководством Селестины, которая перематывала назад, потом вперед, останавливала кадр, непонятно чем ее заинтересовавший, и создавала свое, хаотичное и произвольное повествование, и думал, что являюсь свидетелем рождения нового фильма, уже мало связанного с тем, представленным на суд жюри Каннского кинофестиваля несколько недель назад. В этом новом фильме, создававшемся при участии Селестины в нашей сырой и тесной гостиной, просвещенные старосты выдуманной северокорейской деревни Чосон (ироничная отсылка к древнему уединенному королевству с таким же названием, немедленно характеризующая деревню как примитивную, изоляционистскую и не привязанную к определенному времени) постановили, что насекомых всех видов необходимо выращивать и собирать как главный источник питания, а традиционные сельскохозяйственные культуры – рис, кукурузу и капусту – использовать только для прокорма самих насекомых. Эта версия содержала – конечно, в весьма экстравагантном и искаженном виде, не говоря уж об анахронизме, – идеи диетолога Аткинса о правильном питании: живой белок насекомых должен заменить катастрофически неполноценные и уже наполовину разрушенные содержащиеся в зернах углеводы, которые подпитывают зависимость от Запада и его ставленников.

Младенцы, конечно, были освобождены от необходимости питаться насекомыми, так что на экране то и дело появлялась голая грудь какой-нибудь крестьянки, но демонстрировалась она всегда в связи с кормлением – и никакой эротики тут не было, по крайней мере откровенной (одни члены жюри посчитали эпизоды с кормлением грудью чрезвычайно эротичными, другие – нет). Нас заверили, что версия фильма, представленная на суд жюри, является официальной, одобрена Трудовой партией Кореи и ее покажут на всю страну без купюр, но к этим заверениям мы отнеслись весьма скептически, подозревая, что фильм, возможно, липа, сделанная на потребу Западу с его извращенными вкусами. Могут ли в самом деле обнаженные груди и набухшие соски появиться на экранах кинотеатров пуританского Пхеньяна, не говоря уж о Кэсоне и Чонжине? Разумеется, такие сомнения повредили фильму во время голосования, но Селестину, для которой “Насекомые” были любовным посланием от Ромма Вертегаала, это, ясное дело, не заботило.

А скрытый ключ к посланию похищенного кинорежиссера, вероятно, содержался в продолжении, где на счастливую, пышущую здоровьем и обогащенную питательными веществами деревню напало свирепое горное племя жрецов-воинов, которые жестоко расправлялись с мужчинами и отрывали невинных младенцев от блаженных кормящих матерей, оголяя, вовсе не случайно, упомянутые набухшие соски. Жрецы-воины почитали насекомых как священных созданий и верили, что питание ими облагораживает человека и не дает ему превратиться в животное, поэтому даже дети их питались исключительно неприятной черной кашицей из насекомых, составлявшей рацион племени. Итак, жрецы захватили Чосон, а потом время от времени извлекали из лесу отважных матерей, бежавших туда, чтобы вопреки всему кормить детей молоком, а дальше матерей казнили – душили.

Селестину эти сцены ошеломляли, ужасали, хотя в определенном смысле она их и создавала; глядя на экран, она сжимала левую грудь (мою любимицу, которая была больше, чем правая, хотя и не столь совершенной формы, но дело ведь не только в размере – мне нравился сосок и кружок вокруг него, нравилась ее пластичная упругость и родинка, как у Элизабет Тейлор на щеке).

Послание от Ромма, любовное послание, Селестина прочла так: отрежь свою левую грудь, этот кишащий насекомыми бурдюк, потому что, если не отрежешь, они распространят свой культ по всему твоему телу, включая мозг, мозг в особенности. И тогда никаким философом ты больше не будешь и Ромму Вертегаалу тоже станешь не нужна.

Скоро до меня дошло, что это случай болезни, которую мы называли “апо”, то есть апотемнофилии, хоть я и понимал: картина патологии у Селестины нестандартная. Стандартная картина предполагает стремление ампутировать одну и более конечностей, чтобы сделать нормальным тело, не являющееся таковым. Моя левая нога на самом деле не моя, а какой-то внешний придаток. Я хочу от него избавиться, я не ощущаю себя единым целым, не чувствую, что я – это я, пока он при мне. Я настоял, чтобы мы с Селестиной изучили апо вдоль и поперек, ведь мне не верилось, что бывший любовник поставил ей диагноз посредством фильма, в котором непостижимым способом сообщил и о прогнозе, и о радикальном способе лечения, а Селестине все это казалось истинным и возражений у нее не вызывало.

Селестина снисходительно отнеслась к моему желанию убедить ее, что здесь имеет место апотемнофилия, которая является хотя и довольно экзотичным, но известным психическим конструктом, и существование его подтверждено томами специальной медицинской литературы, а также множеством сайтов для страдающих такой патологией. Мы продолжали изучать вопрос. Анализ кожно-гальванической реакции и магнитоэнцефалограмм пациентов, кажется, подтвердил неврологическое происхождение синдрома; можно было допустить, что у Селестины нет невротических фантазий, что проблема здесь в мозгу, она материальна, а потому “реальна”. Но и такая концепция оказалась слишком примитивной применительно к случаю Селестины. Она мягко возразила мне, словно мы мило спорили о каких-то обыденных вещах (этот обезоруживающий прием она часто использовала, общаясь со студентами, и поэтому они любили ее), что ведь в детстве у нее не было грудей, и поэтому, будучи ребенком, она не хотела их отрезать; что стремление изменить форму груди или вообще сделать мастэктомию не относится к апотемнофилии, а скорее связано с желанием изменить пол или половой дезориентацией и так далее, и дело не в том, что она не ощущает левую грудь частью своего тела, а в том, что в груди полно насекомых и она представляет опасность, как протоковая карцинома в том же самом месте или развившийся рак груди, и, стало быть, для удаления этой части тела есть обычные, разумные показания.

И тема с культом тоже никак не соответствовала классическим проявлениям апо. Здесь, конечно, важную роль сыграла книга Селестины “Рот и сосок” об универсальном культе вскармливающей груди. В ней Селестина говорит, что чистый, научный атеизм подразумевает отказ от некоторых культов, которые не считаются культами, но функционируют именно в таком качестве, поэтому их нужно разоблачить и ликвидировать – как культ насекомых, о котором сообщил Селестине в своем фильме бывший любовник-француз, урожденный голландец Ромм, алхимией киднеппинга превращенный в северокорейского кинорежиссера. Теперь ты видишь, с чем я столкнулся, пробудившись от сна – сном оказалась вся наша совместная жизнь до той минуты, до того раннего утра на вилле высоко в горах над Каннами. Словом, безмолвную борьбу с Селестиной мне предстояло вести на двух фронтах: противостоять ее намерению отрезать левую грудь и ее желанию установить связь с фантомом Ромма Вертегаала, известного также под именем Чжо Ун Гю.

В самом ли деле у нее случился удар, внезапное нарушение мозгового кровообращения, когда мы смотрели “Насекомых” в ложе жюри в Каннах? Затмил ли он ее мозг неким грандиозным знамением, пока образы крестьян, жрецов-воинов и полей с насекомыми наплывали на нас? (Мне вспомнился религиозный роман Филипа Дика “Всевышнее вторжение”, написанный им после удара.) Вернувшись в Париж, она шутила о нашем маленьком приключении во время фестиваля и говорила, что этот “филососпазм” случился у нее от перегрева, ведь атмосфера на фестивале была жаркая и агрессивная. Случился ли однажды ночью второй удар, после которого дремавшее несколько месяцев впечатление от фильма ожило? И проявились ли тогда последствия того, первого удара, грянувшего, а потом стихшего, не оставив следа?

Я уговаривал Селестину записаться на КТ-сканирование. И сам пристально изучал ее лицо в поисках признаков недуга – искривленного рта, опустившегося века. Но ничего не нашел, а она ничего не чувствовала и отказывалась идти к врачам. Это лишь череда озарений, сказала она, мы с тобой частенько ими страдали – страдали потому, что подобные откровения всегда поражали вдруг и требовали действия, выводили тебя из равновесия, переворачивали и словно бросали на паркетный пол. Селестина говорила о внезапно наступавшей ясности в отношении каких-либо философских или социальных вопросов, о прорывах сознания, неотделимых от мощных эмоциональных посылок. Часто мы сами провоцировали эти откровения, например, когда путешествовали до изнеможения или писали в условиях жесточайшего политического прессинга. Я не мог отрицать реальность этих непостижимых, приходящих неизвестно откуда событий, мы ведь так много их пережили. На какую-нибудь долю секунды мне как интеллектуалу такое объяснение показалось вполне приемлемым, но в следующий же миг – абсолютным вздором и безумием: отрезать совершенно здоровую грудь потому, что вопреки всякому здравому смыслу ее владелица отреклась от нее и боится ее содержимого?

Я настоял, чтобы Селестина показала мне свою последнюю маммограмму. Она не сопротивлялась. Судя по заключению, все было в норме (с обычной оговоркой врача, касавшейся нетипичной плотности соединительной и железистой ткани, видимо, билатеральной, из-за которой чувствительность маммографии понижается, что может повлиять на результат), но Селестину это не волновало. Этому заключению уже три года, и оно уже содержит зачатки собственной ошибочности; оно представляет лишь несовершенный, осторожный взгляд врача, который не может затрагивать и не затрагивает ту грань существования, по которой движется человеческая жизнь. Были у нас и результаты УЗИ, изображение ее груди изнутри. Мы рассматривали их как старые семейные фотографии. Никаких следов насекомых. Ну конечно, сказала Селестина. Насекомые атакуют внезапно и захватывают разом, как варвары. Это колонизация – то же, что произошло с деревней в “Насекомых”, – сначала захватывается плацдарм, потом происходит тотальное метастазирование и, наконец, полное порабощение. Как же они проникли туда, в этот красиво запечатанный текучий купол?

– Они роют норы. Прокладывают туннели. Они откладывают яйца. Я как раз собираюсь поговорить об этом со своими друзьями-энтомологами, – заявила Селестина. – Мы уже назначили встречу, чтобы обсудить глобальную стратегию насекомых.

– Я тоже хотел бы присутствовать. Хочу запротоколировать это… мероприятие.

– Да-да, конечно. Ты можешь сделать и кое-что еще. Сходи к твоему аудиологу и узнай, не в курсе ли она, где сейчас живет Ромм. Она наверняка поддерживает с ним связь. У них были особые отношения, очень сложные и тонкие, и его слух – а значит, и карьера кинорежиссера – в определенном смысле зависит от нее. Вряд ли Ромм забыл о ней, пусть Пхеньян и далеко от Парижа. Я думаю, они могут даже перепрограммировать твой слуховой аппарат через интернет. Это ведь в общем-то маленький компьютер с Bluetooth и Wi-Fi. Ты, наверное, и сам можешь это сделать? Или уже сделал?

Нет, этого я не сделал, но не сомневался, что такое возможно. Не сомневался я и в другом: если кто и программирует слуховой аппарат кинорежиссера – фаворита Любимого и Уважаемого Вождя через интернет прямо из кабинета в Париже, так это Элке Юнгблут.