– Подло было говорить со мной по-французски. Жестоко. Вы всегда такой жестокий? Вы жестокий человек?

– Вы же сказали мне, что просто забыли французский начисто. Вы не говорили, что он вас травмирует.

– Я думала, вы поняли.

– Я тоже так думал.

Чейз была в джинсах, черных носках, лоферах, обтягивающей черной футболке-стрейч с длинными рукавами и прорезями для больших пальцев на манжетах. Она продела пальцы в эти прорези, и кисти ее наполовину скрылись в рукавах. Натан, кажется, уже видел футболки такого фасона – что-то похожее Наоми купила в магазине COS в аэропорту Шарля де Голля. Обычно он не замечал деталей одежды. Это все равно что не обладать музыкальным слухом – тут ничего нельзя поделать, оставалось только общее впечатление, а деталей он никогда не запоминал. Если Наоми спрашивала: “В чем она была?” – Натан обычно бормотал, пытаясь сформулировать нечто вразумительное, и эта фраза превратилась в самостоятельную шутку, одну из самых востребованных на обширном складе их хохмочек. Но Чейз выбирала фасон с умыслом – она изворачивалась, маскировалась, и Натан заставлял себя фиксировать элементы ее одежды, загружать в свою память и хранить там, а порой, как сейчас, когда они поднимались по устланной ковром лестнице на третий этаж дома Ройфе, тайком прибегал к помощи техники, а именно своего айфона (предварительно отключив звук), – фотографировал Чейз со спины, пока она не видела.

Чейз подтвердила, что доступ в ее владения наверху доктору Ройфе закрыт – “папины заморочки”, коротко пояснила она, – и сообщила, на каких условиях будет допущен туда Натан: не фотографировать, не делать заметок, не записывать на диктофон и ничего не говорить папе. Может, позднее она все это и разрешит, если первый визит пройдет хорошо и она захочет пригласить его снова. Лестница заканчивалась площадкой, с которой открывался вид на атриум, обрамленный дугой лестничного марша. Рассеянный, распыленный свет проникал сюда сквозь потолочный люк замысловатой формы в стиле модерн, на площадку выходило четыре двери, все закрытые, и, вероятно, на замок, подумал Натан.

– Какую дверь открыть, Натан?

Что за одной из дверей, он уже знал – спальня Чейз, сюда приводил его Ройфе посмотреть на чайную церемонию, но говорить об этом сейчас Натан, конечно, не собирался, да и не был уверен, в какую именно дверь они входили, – той ночью он вообще плохо понимал, где находится.

– Это уж вы сами решайте, – ответил он. – Я могу только догадываться.

– Что ж, тогда изложу вам все по порядку, нарративом.

Она достала связку ключей на колечке с плетеным брелоком, повернулась к крайней двери слева и открыла ее.

– Я маркировала ключи, чтоб не путаться. Видите цветные ярлычки? Ну вот. Заходите.

Натан прошел за ней в комнату с низким скошенным потолком и дормером, окошко которого упиралось в крону большого каштана – ощетинившиеся зубчатые листья с пятнами грибка, с ломкими, изогнутыми краями напоминали кисти рук, пораженные контрактурой Дюпюитрена. Чейз включила верхний свет – галогенные подвесные светильники – и взмахом руки указала на некое устройство, стоявшее на полу в дальнем углу комнаты. Оно походило на сушильную машину для белья, только корпус был из стали с суперсовременным порошковым покрытием и лиловой светодиодной подсветкой.

– Что скажете?

– Это ваш 3D-принтер?

– FabrikantBot 2. Напольная модель, большая редкость. Очень большой объем рабочей камеры. В основном эти принтеры настольные.

– Симпатичный. И что же вы на нем фабрикуете?

На тумбочке рядом с FabrikantBot стоял 27-дюймовый iMac, который Чейз пробудила от сладкого электронного сна. Она ввела пароль, на экране тут же загорелась стандартная картинка с зеленым полем, горной цепью в тени, облаками и голубым небом вдалеке, на заднем плане; на периферии этого пейзажа теснились крупные иконки. А на переднем плане, на лужайке, располагался ячеистый графический куб, в котором сидел стилизованный розовый филин. Чейз встала на колени перед компьютером, помассировала беспроводной трекпад, лежавший рядом с клавиатурой. Филин ожил, начал вращаться во все стороны, безукоризненный в каждом из трех измерений.

– Этого филина я загрузила с thingiverse.com. Сайт с открытым доступом, там тысячи 3D-моделей – велосипеды, автомобильные двигатели, все что угодно. Их размещают пользователи, и можно бесплатно качать. Файлы в формате STL – означает “стереолитография” или вроде того, все программы моделирования их распознают. Если здесь, на экране, нажать кнопку “Изготовить”, принтер сделает мне такого филина.

– Здорово, – сказал Натан. – Очень хочется посмотреть, как он работает.

Чейз подтолкнула курсор к иконке Dropbox – значку в виде картонной коробки – на панели меню и открыла папку.

– Хорошо. Вот здесь лежит новая картинка. Один мой друг из Парижа прислал. Пока не знаю, что там. Давайте посмотрим. Файл в формате STL, то есть мы просто перетащим его в программу FabrikWare, в виртуальное рабочее пространство, и тогда сможем менять масштаб и экспериментировать с дизайном. Ой! Простите, ради бога!

Ой-ой-ой. Филин исчез, а вместо него на экране появился диковинный, беззастенчиво торчавший пенис – все в том же неброском, веселеньком розовом цвете. Чейз повернулась к Натану, ее серо-зеленые глаза взволнованно сияли.

– Вас это не смущает, Натан? Чужой член?

Он как-то не замечал до сих пор ее чарующих блестящих глаз – потому, возможно, что слишком много смотрел в объектив.

– Не смущает, если только мне не придется с ним экспериментировать.

Чейз заговорщицки рассмеялась.

– И чей же это член? То есть я хотел спросить, это компьютерная модель или как? По-моему, он какой-то неправильный.

– Нет-нет. Моделировать Эрве не стал бы. Он исповедует философию режиссеров шестидесятых, работавших в жанре cinéma verité.

Чейз так забавно произносила французские слова – на английский манер.

– Они ведь стремились запечатлеть подлинную реальность? Даже если снимали игровое кино. Но как это достигается в данном случае?

– Эрве использует ручной лазерный сканер – сканирует реальные объекты реального мира – вместо ручной кинокамеры Eclair NPR, которую использовали режиссеры правдивого кино. Сканер ужасно дорогой, но Эрве получил от министерства культуры грант на исследования в области гуманитарных наук, к тому же обзавелся какими-то подозрительными покровителями. В общем, моделированием он не занимается. Иногда комбинирует и все такое, но в основе всегда реальные объекты.

– То есть он отсканировал чей-то пенис лазерным сканером?

– Если все сделать правильно, это неопасно. В кино так делают постоянно – в кадре голову каскадера совмещают с 3D-моделью лица актера, и кажется, что актер сам выполняет опасные трюки.

– Вряд ли кто-нибудь захочет совместить модель такого члена со своим.

Чейз покраснела.

– Это, конечно, пенис Эрве. А патология его вовсе не смущает, поверьте. Эрве, можно сказать, превратил свой член в популярную достопримечательность. Он не такой кривой, когда не стоит. Тут ему, наверное, кто-нибудь помог. Может, один из его покровителей.

– Ну вот, он у вас на компьютере. И что вы с ним будете делать?

Чейз вернулась к трекпаду.

– Итак, мы помещаем файл в виртуальное рабочее пространство, и появляется панель инструментов, с помощью которых его можно вращать, вот так, крутить, уменьшать, увеличивать. Сделаю его больше натуральной величины – так просто, ради смеха. Если мы выйдем за границы физического рабочего пространства принтера, программа предупредит, так что тут не ошибешься. Потом запускаем делитель изображения, и он шинкует наш виртуальный объект на слои, чтобы принтер потом мог сконструировать физический объект. Это называется быстрым прототипированием – красивый термин.

– А вы знаете, каков он в натуральную величину? Член вашего друга?

– Да-да, я видела его, и не раз. А теперь смотрите.

Она нажала кнопку “Изготовить”, и принтер ожил, печатающая головка на стальных рельсах задвигалась туда-сюда энергично, напористо.

– Видите, сзади к корпусу прикреплена бобина, на ней намотана розовая нить. Чем-то напоминает спиннинг. Нить бывает разных цветов, у меня оказалась ярко-розовая. Она из ПЛА – полилактида, это биопластик из возобновляемого сырья. Печатающая головка тянет нить через прозрачную трубку, видите? Нить идет в экструдер, там расплавляется и выходит через сопло на рабочую платформу – принтер слой за слоем печатает модель, и платформа медленно, почти незаметно опускается. На YouTube можно посмотреть, как работает принтер, в ускоренной прокрутке, там куча таких роликов. Завораживающее зрелище. Очень забавно. Платформа опускается, словно лифт, а на ней появляются грибы какие-нибудь. Эту штуку он будет печатать часа два, слишком много деталей.

Печатающая головка уже заложила основу, то есть основание пениса Эрве Блумквиста – розовый кружок, который на массивной рабочей платформе с подсветкой выглядел маленьким, жалким. Зрелище и в самом деле завораживающее, но еще больше Натана заворожила Чейз, он смотрел на нее через FabrikantBot 2, как через объектив, и не мог оторвать взгляда, сфокусировать его на чем-то другом. Чейз, казалось, была охвачена фанатическим азартом, какого Натан не наблюдал даже у Наоми, а для него это означало только одно – сексуальность в чистом виде, опасную сексуальность.

– Так чем болен ваш друг… как его… Эрве?

– Да, Эрве Блумквист. Мы учились вместе в Париже.

– Он прислал вам свой пенис с какой-нибудь целью? Вы что-то должны с ним сделать?

– Кое-что я с ним непременно сделаю. И Эрве, вероятно, догадывается, что именно.

Натан представил, как Чейз использует вырастающий на рабочей платформе принтера объект в качестве большого фаллоимитатора – больше ничего не шло в голову, – и сразу почувствовал, что и его член вслед за членом на экране наливается кровью – не самое приятное совпадение.

– Так от какой болезни у него пенис загнулся посередине?

– Тому виною три французских доктора.

– Что?

– Эрве говорил, его напасти от трех докторов: Пейрони – его именем и названо искривление пениса, Дюпюитрен – контрактура сухожилий, а потом и пальцев часто сопутствует болезни Пейрони, и руки в результате превращаются вот во что, – Чейз согнула левую кисть как клешню. – И доктор Рейно – у Эрве ступни иногда становятся лиловыми из-за плохой циркуляции крови, как только он замерзает хоть немного. Три французских доктора. Похоже на детский стишок, а?

– Вы, похоже, близко знакомы с этим парнем.

– Да, в Сорбонне мы тесно общались. Интересное было время.

Она сказала “Сорбонна”, как сказал бы житель Среднего Запада, никогда не слышавший французского произношения, с ударением на первом слоге – “cорбн”. Интересно, подумал Натан, Чейз постепенно развивала свой хитроумный метаязык, пытаясь устранить малейшие признаки французского из речи и мысли, подобно le schizoВольфсону, который превратил свой английский в смесь иврита, французского, немецкого и русского? В определенном смысле похожую инверсивную тактику использовал Беккет, написавший часть работ на французском – избавлялся от языка своей матери, – а перейдя на французский, вынужден был, как он сам говорил, писать яснее и лаконичнее.

Печатающая головка все ездила туда-сюда, накладывая полилактид слоями на рабочую платформу, рывками опускавшуюся все ниже и ниже по мере того, как продукт – пенис из биопластика – вырастал, словно сталагмит на полу пещеры. Принтер работал со сдержанным энтузиазмом, без юмора, радостно творил, экструдировал кривой возбужденный пенис – принтеру просто нравилось творить. Странно, конечно, сравнивать себя с FabrikantBot, но нечто общее у них с Натаном было. Натан знал, какая это радость – творить, неважно что, просто ощущать себя творцом, и радость заглушала его беспокойство насчет проекта Ройфе, химерической книги под названием “Употребленная”, которую, может, FabrikantBot за него напечатает? А почему нет? Видимо-невидимо книг из органического пластика.

– Хорошо бы сделать вены голубыми или фиолетовыми, а головку – розовой или красной, но эта модификация FabrikantBot работает только с одним цветом, разноцветный объект сконструировать не может. Приходится самой раскрашивать, так неудобно. Уговариваю отца раскошелиться на следующую модель, а он ни в какую. У RepliKator 3 двойной экструдер, рабочая платформа подогревается, и он, кажется, может работать с ABS-пластиком, который значительно дороже. Но дело не только в деньгах. Отец хочет узнать, что я делаю на принтере, а я ему не показываю.

– Увидев пенис Эрве, ваш отец вряд ли обрадуется. Он, конечно, много пенисов повидал в свое время, но не при таких обстоятельствах.

– Эрве не только пенисы мне присылает.

Они оставили удовлетворенный FabrikantBot пыхтеть в одиночестве и вышли на лестничную площадку. Чейз заперла дверь, повернулась к соседней.

– Это моя спальня, следующая – ванная, а в эту – она повернулась к двери, смотревшей прямо на них, – мы сейчас пойдем. Здесь моя мастерская.

Чейз щелкнула выключателем, и Натан увидел, что эта комната – зеркальное отражение той, где стоял принтер, только окно в дормере закрыто ставнями. Здесь стояло два необтесанных деревянных стола на козлах: один длиннющий, как стол для пикника, другой квадратный, заставленный жестянками с краской, банками с водой, заваленный тюбиками, кистями, обрывками материи, прямоугольными пластиковыми палитрами с крышкой, шпателями.

– Ну вот, смотрите. Я уже говорила, что сама разукрашиваю модели. Рисовать можно прямо на полилактиде акриловой краской. Можно даже сначала зашкурить, чтобы получить неоднородную фактуру. Жаль, тут раковины нет, вода частенько бывает нужна, но ванная по соседству. Тут у меня бардак, конечно…

Чейз отвернулась от стола с красками и шагнула к длинному столу, на котором под куском холста лежали большие округлые предметы. Чейз постояла немного, глубоко вдохнула – с каким-то даже благоговением, подумал Натан, – затем наклонилась и начала осторожно отворачивать холст. Глазам Натана представали воссозданные в термопластике части изувеченного, расчлененного женского тела, расположенные без видимого порядка. Раскрашены они были грубо, но достаточно убедительно, чтобы Натан испытал отвращение, напомнившее ему страшную мясную лавку, на которую он как-то наткнулся в маленьком испанском городке. Одна отрубленная грудь, обрубки бедра и голени, пальцы, отделенные от кисти, туловище, рассеченное на четыре части, жуткая голова со вскрытой черепной коробкой и распухшим языком, торчащим изо рта. Почти на каждом квадратном сантиметре тела крошечные ямки, будто его покусала огромная стая пираний, и каждая ямка любовно раскрашена темно-красной акриловой краской – цвета омертвевшей ткани.

– Их прислал мне Эрве, кусочек за кусочком. – Чейз бросила аккуратно свернутый холст под стол. – Я их скомпоновала и разукрасила. По-моему, живописно получилось.

Она повернулась к Натану, прислонилась к краю стола, заложив руки назад.

– Знаете, я хотела назвать свое произведение “Употреблено”, но отец меня опередил. Может, вам удастся уговорить его озаглавить книгу иначе?

Натан узнал это истерзанное тело, вернее, его части – он видел их на фотографиях, которые присылала Наоми. В совокупности они были когда-то Селестиной Аростеги.

– Итак, ты все-таки сделал это. Отрезал жене грудь с ее согласия.

Наоми старалась мыслить в жестких категориях журналистской объективности и закона: этой глухой, влажной ночью в конце токийского лета только так ей удавалось сохранять присутствие духа. Они вышли на улицу, в унылый, гибнущий сад, потому что в доме стало невыносимо жарко – тесно, душно, как в мокрой от пота постели. Наоми сидела у дальней стены дома на бетонной в пятнах лишайника скамье, стилизованной под выбитую из камня. Оранжевые фонари под колпаками, похожими на тяжелые веки, то обливали ее резким светом, как медицинские бактерицидные лампы, то бросали ей на лицо глубокие, дрожащие тени, вырезая его из темноты. Аростеги бродил с Наоми по саду, пинал невидимый во мгле хозяйственный мусор, бурлившей у его ног встречным потоком.

– Знаешь, один мой коллега – не буду говорить кто, ты ведь непременно его разыщешь… Словом, как-то нас занесло в караоке – не здесь, в Париже, и мне выпало петь “Je t’aime… moi non plus”– партию Сержа Генсбура, а этот мой коллега пел фальцетом за Джейн Биркин. Петь я согласился исключительно из уважения к Сальвадору Дали – его слова про коммуниста Пикассо обыграны в названии песни. Генсбур хотел, чтобы Биркин пела голосом маленького мальчика, и мой коллега пел так же, причем без видимых усилий. В общем, в тот вечер он открылся мне с неожиданной стороны, и, скажу тебе, я прекрасно прожил бы без такого открытия. Решив, вероятно, что этот пошлый дуэт нас сблизил, коллега поведал мне о своей кровожадной мечте, а именно: в пылу страсти отрезать женщине грудь. Он все искал женщину, которая позволила бы ему это сделать за деньги, и доктора, который бы его проинструктировал. Мой коллега был человек щепетильный и аккуратный. Не знаю, осуществил ли он свою мечту.

– Ты испытал такие же ощущения? Показалась тебе эта процедура возбуждающей? Распалила тебя?

– Я сыграл роль хирурга. Хирурга-преступника. И Селестина как всегда не ошиблась. Мне захотелось сохранить ее грудь, как-нибудь законсервировать – отнести к таксидермисту на рю дю Бак, например, пусть это и абсурд. Я не мог с ней расстаться. Лишившись груди, Селестина утратила нечто важное, нанесла урон не только себе, но и мне, и нашей совместной жизни, сексуальной жизни. Насколько все оказалось бы сложнее, будь у нас дети, выкормленные этой грудью, даже не представляю. Я изложил Селестине свои соображения, однако сохранить грудь она мне не позволила, и Мольнар ее поддержал – от груди надо избавиться из психологических соображений, сказал он, а также из соображений гигиены и закона. Представь, если бы нас задержали на обратном пути в Париж… У Селестины разговор был короткий: уничтожь ее, как осиное гнездо, что стаскивают с карниза рыбацкой сетью и пихают в мешок для мусора. Сожги гнездо, крылатых взрослых ос, и белых червячков-личинок, и яйца. Сожги.

Наоми не сомневалась, что повесть Аростеги – чистый вымысел (за исключением, может быть, описания подробностей их с Селестиной семейной жизни и привычек), что исповедь профессора – ненаписанный роман, художественный проект, и Ари делает ее своим соавтором, который поможет оформить его вымысел, а затем донести до людей. Однако это вовсе не разочаровало Наоми и даже не вступило в противоречие с ее журналистской принципиальностью, если уж говорить честно, всегда существовавшей лишь умозрительно, являвшейся вещью второстепенной, даже третьестепенной, лишь разменной картой в ее профессиональной игре, а первостепенным, как ни странно (об этом никогда не говорилось), был акт творчества, ее творчества, увлекательный и непрерывный. Если вымысел изощренный и захватывающий – а здесь, без сомнения, тот самый случай, – на нем можно построить книгу и в ней неустанно докапываться до некой призрачной правды, увлекая читателя все дальше, сохраняя интригу, однако же так и не объяснить, где эта правда. Можно заставить читателя задаться вопросом, а было ли на фотографиях расчлененного тела Селестины две отрубленные груди, что опровергло бы историю о мастэктомии. Можно выудить у мсье Вернье эту информацию, даже не объясняя, насколько она важна. Или добиться разрешения самой изучить тело Селестины, настоящее тело – будоражащая мысль, только сохранили ли его в качестве улики, или уже захоронили, кремировали? – посмотреть, отсекли ли левую грудь в операционной (остались ли на ней рубцы, швы) или просто зверски отрубили. На фотографиях Наоми видела только левую часть туловища, а место разреза скрывалось в тени. Нарочно ли полицейские сфотографировали тело так? И вообще, полицейские ли фотографировали? Или эти снимки запостил сам Аростеги?

– Но тебе понравилось? – настаивала Наоми. – Резать? Подсознательно ты наслаждался? Зная тебя, могу предположить…

– Хочешь представить себя в моем теле в тот момент, когда я подошел к столу, где лежала Селестина. Хочешь вселиться в меня, как в научно-фантастических фильмах какой-нибудь воин поднимается в огромного робота высотой с девятиэтажный дом и управляет его гигантскими руками и ногами изнутри стеклянной головы.

– Именно так.

Разумеется, Наоми записывала, и Аростеги это знал. Диктофон лежал рядом, на якобы каменной скамье, и радостно подмигивал. Наоми не сомневалась, что выступать без записи Аростеги уже и не стал бы, как менестрель, развращенный прогрессом и звукозаписывающими технологиями, который желает, чтобы теперь все его экспромты были сохранены для потомков.

– Итак, я подхожу к столу и вижу тело Селестины, именно тело: лицо скрыто под шатром из медицинской ткани, воздвигнутым над ее головой. Это и не совсем Селестина, она другого цвета – сине-зеленого, то есть в некотором смысле она уже и не живая, не разумная.

Наоми заметила, что последнее слово, произнесенное Аростеги, французы часто употребляют неправильно: на английском sensible означает “разумный”, “здравомыслящий”, а на французском – “чувствительный”, “восприимчивый”, “ощущающий”.

– И пахнет она не так, пахнет неприятно, дезинфицирующим средством. И хочешь верь, хочешь нет, грудь ее обведена фиолетовым маркером, очерчена замкнутым контуром в форме слезы и разделена напополам пунктирной линией – резать тут! – как в каком-то кошмарном комиксе, а посередине – сосок.

Мольнар навис над моим правым плечом, над правой рукой, в которой я держу скальпель, шепчет мне, своему лучшему ученику, в ухо, подбадривает меня, понимая, что мне страшно, что я не хочу и одновременно – для тебя это не будет сюрпризом – что у меня эрекция; и внезапно мной овладевают те же эмоции, которые, наверное, владели моим коллегой тогда, в караоке, его слова роятся в моей голове и становятся моими словами, моими мыслями, и я уже готов осуществить нашу общую мечту, отрезав своей жене грудь.

Я собираюсь сделать первый надрез. Мольнар предупредил меня: не нужно думать о совершенстве, об идеальном надрезе, иначе совсем ничего не сможешь сделать; плоть все равно идеально не надрежешь.

Посмотрите видеозаписи Пикассо за работой, вещает Мольнар. Никаких колебаний, говорит он. Можно сказать, он вообще не задумывается, полагается только на инстинкт, на желание воплотить линию, чем бы она ни закончилась, и уверен: получится так, как нужно.

Однако меня по-прежнему трясет, когда я погружаю в грудь Селестины раскаленную иглу этого жуткого электронного скальпеля с одноразовым лезвием для одноразовой плоти.

Рассказывая, Аростеги все время ходил, а теперь внезапно остановился, что произвело эффект выстрела.

– Банально, – сказал он.

– Что именно?

– Эти закадровые комментарии. Интервью с “говорящей головой”.

– Да нет, нисколько. А чего ты хочешь?

– Хочу, чтобы ты обнажила грудь и я воссоздал события того дня. Мы же соавторы. Этот мастерский ход украсит твою статью или книгу. Как я опасен. Как ты смела. Как все это порочно и в то же время мило.

– Но нас могут увидеть.

– Мы же гайдзины. Им наплевать, что мы делаем друг с другом и даже что с нами делают японцы. Вспомни Сагаву. И многие другие преступления против гайдзинов. Так что не стоит беспокоиться. А операции по смене пола? Это ведь Япония, дорогая моя.

Порывшись в карманах вельветовых брюк, Аростеги извлек короткий толстый японский маркер с очень тонким стержнем и начал размахивать им, будто сигарой.

– Будем играть в больницу. Ты будешь Селестиной, послушной, взволнованной пациенткой. Я срежиссирую твое выступление. А на себя возьму две роли: несколько безнравственного, но очаровательного хирурга-проказника Золтана Мольнара и совершенно безнравственного, категорически неприятного французского философа Аристида Аростеги. Свое выступление я срежиссирую сам, но рассмотрю любые предложения моей партнерши по звездному дуэту, в части, касающейся драматического мастерства. И мы разыграем всю сцену с удалением груди, как я ее запомнил.

Совместное распитие саке уже произвело эффект: у Аростеги заплетался язык, говорил и двигался профессор невпопад. И Наоми от Ари не отставала, опрокидывала чашечку за чашечкой, бокал за бокалом – саке, а потом пиво, – чтоб сохранялся ритм его повествования, а теперь жалела об этом, ведь и у нее синхронизация, вероятно, нарушилась, хоть она и не могла оценить насколько, а это плохой признак.

Расстегивая толстовку, Наоми чувствовала себя дважды потаскухой: она собиралась выставить грудь на всеобщее обозрение где-то на заднем дворе в Токио и делала это только ради статьи, ради книги, желая добавить порочности своему повествованию и обеспечить коммерческий успех проекту Аростеги, и зашла уже так далеко, что ни одно издание, печатное или электронное, вероятно, не сможет остаться равнодушным. Однако Наоми вовсе не смущалась, она радовалась как ребенок, наслаждалась своей греховной продажностью. Над их головами проплыл огромный рекламный дирижабль, на борта которого проецировалось анимированное слайд-шоу, демонстрировавшее линию финского спортивного оборудования. Наоми как во сне смотрела на складную беговую дорожку, предназначенную для небольших квартир, и представляла Селестину и Ари, шагающих по Парижу. Фантазия Наоми будто подтолкнула Аростеги к действию, он решительно шагнул к ней, опустился, тихонько охнув (это заявил о себе бурсит, от которого колено Ари распухло в верхней части), на колени у ее ног, положил маркер на скамейку и взял ее за руки, прежде чем она успела расстегнуть толстовку.

– Дай я тебя распакую, – сказал он.

– Что сделаешь?

– Видела ролики в YouTube, где распаковывают подарки? Образец потребительского фетишизма. Я их обожаю. Какой-нибудь безымянный вьетнамский подросток не дыша открывает только что врученную ему коробку и находит в ней… Ну, например, это.

Щелкнув пальцами, Аростеги указал на диктофон.

– Он в восторге, мы можем заключить это только по его голосу и пальцам (мальчишка определенно грыз ногти от нетерпения), ведь камера ни на миг не отрывается от коробки и ее содержимого, но он к тому же мастер растягивать удовольствие, как и тысячи его зрителей. Специальным ножом для вскрытия коробок он разрежет ленту. Сначала достанет самую маленькую коробку с зарядным устройством, шнурами и руководством пользователя на нескольких языках. Аккуратно взрежет запаянные целлофановые пакетики с аккумулятором, наушниками и переходниками. И, наконец, дрожащей рукой эффектно вытащит сам объект вожделения в пузырчатой упаковке, само электронное устройство, и скажет с напускным безразличием и небольшим акцентом на английском – языке консьюмеризма: “Ну, вот что у нас тут…”

А тут было вот что: левая грудь Наоми, которую Аростеги распаковал дрожащими пальцами – эффектно, но не без усилий: она, так уж вышло, надела компрессионный спортивный бюстгальтер – думала, будет время сделать пробежку в окрестностях, – и металлическую застежку спереди, злостную, как все маленькие механизмы, заклинило, поэтому Наоми пришлось даже выгнуть ее, чтобы расстегнуть; с распаковкой теперь было покончено. На этот раз в дорогу она взяла только два бюстгальтера и предпочла бы, чтобы сейчас на ней был кружевной черный Victoria’s Secret на косточках и со съемными бретельками, однако все происходящее, казалось, разворачивалось в некой интеллектуальной плоскости, и несексуальное белье Аростеги не оттолкнуло.

Она сидела без бюстгальтера, без толстовки, расставив руки и опершись ладонями о скамейку, и – непостижимо – чувствовала себя вполне комфортно; бюстгальтер ее висел на пальце Аростеги и медленно качался туда-сюда, в неверном свете садовых фонарей похожий на диковинную камбалу.

– Мы потом подобрали Селестине специальный бюстгальтер – для женщин с ампутированной молочной железой. С карманом для протеза с левой стороны. Назывался бюстгальтер “Амоена” – красивое название, почти античное. Он имел даже два кармана, словно подразумевалось, что ампутация второй груди – лишь вопрос времени. Чашечка под названием “Сияние энергии” четвертого размера идеально подходила для оставшейся правой груди, хотя удаленная левая была больше. Тут все дело в балансе и симметрии, в весе и в том, как к этому относится общество. Изнутри протез покрывала прозрачная подкладка с пузыриками, похожая на пузырчатую упаковку, – предполагалось, что она пропускает воздух, но тело под ней все равно потело, хотя этот материал, якобы разработанный НАСА, предназначался для поддержания оптимальной температуры груди. Снаружи протез, удивительно пластичный, очень похожий на настоящую плоть, хотя и слишком однородный на ощупь, был телесного цвета с не самым привлекательным соском. Селестина надела бюстгальтер раза два, а потом совсем от него отказалась. Я обнаружил его наброшенным на бутылочку жидкого парацетамола в каморке, где стояла стиральная машина, выглядел он как коническая китайская шляпа. Селестина вообще перестала надевать бюстгальтеры, носила обтягивающие свитера и футболки – пусть все видят, что у нее нет одной груди. Сделала из этого фетиш, говорила: в детстве у меня был кот с одним ухом, а теперь я сама – такой кот.

– Смелая. Я бы так не смогла.

– Ты не знаешь, как повела бы себя, поэтому нам нужно воссоздать ту ситуацию. Мы станем реконструкторами, разыграем свою битву при Ватерлоо – возьмем в руки старинные мушкеты, а в уши воткнем анахроничные синие затычки.

Аростеги принялся невозмутимо и прагматично ощупывать ее левую грудь: приподнял тремя пальцами, словно пекарь, проверяющий, взошло ли тесто, пощипал над и под соском, а потом задрал, чтобы показать, докуда дошел бы шрам. Лицо Аростеги было совсем близко, Наоми кожей чувствовала его дыхание – горячее изо рта, прохладное – из носа. Она вообразила, что вошла в тело Селестины, что левая ее грудь – уже не ее и с нею можно легко расстаться; фантазия эта весьма взволновала Наоми.

– Тина не спала, находилась в полном сознании и сидела так же, как ты сейчас, когда Мольнар размечал ей маркером грудь. Я говорил бы с тобой на венгерском, если б умел, как Мольнар, не оборачиваясь, через плечо, говорил со своими ассистентами, мне хотелось бы доподлинно воссоздать необычайную, магическую атмосферу, царившую тогда в операционной. Мольнар сказал, чтобы мне дали лоразепам, ведь я начал слабеть, как девчонка, терять сознание – не мог преодолеть накатившее волнение. Лоразепам действовал мягко, теперь я четко все осознавал и больше не волновался. Селестина вообще была совершенно спокойна и тревожилась, казалось, только обо мне: улыбалась, гладила меня, жалела, пока великий врач рисовал карту острова сокровищ на ее груди. Вот так.

Аростеги уверенными штрихами изобразил каплеобразный контур – острым кончиком к подмышке, склонился к ее грудине, обвел сосок; маркер обжигал Наоми кожу – видимо, это ощущение возникало от мысли о платиновой игле.

– Вот линия шрама.

– Сосок тоже удаляется?

– Мы обсуждали, оставить ли сосок и можно ли восстановить грудь. Мольнар разразился цветистой речью о социальном значении груди и грудного вскармливания, об эволюционной инновации, которую представляют собой млекопитающие. Тина только смеялась в ответ и говорила, что перспектива частичного превращения в мальчика кажется ей интригующей, что ей хотелось бы иметь с левой стороны мужской, а не женский сосок. Это ведь будет дисбаланс, сказал доктор, а Селестина заявила, что не дисбаланс, а двойственность и что она ждет этого с нетерпением.

Аростеги с маркером в руках отклонился назад, оценивая свое произведение. Наоми посмотрела вниз, приподняла грудь левой рукой, чтобы тоже ее рассмотреть.

– Напоминает татуировку в виде слезы, которые накалывают на щеке заключенные, – сказала она.

– У меня был студент с такой татуировкой. Не самое приятное зрелище. Он наносил тональный крем, чтоб ее скрыть.

– Обычно это означает, что человек совершил убийство.

Аростеги молча размышлял над ее словами; похоже, значение татуировок не очень-то его интересовало, поэтому их смыслы и толкования двигались, перемещались в его сознании в определенной последовательности, как фигурки в “Тетрисе” – любимой компьютерной игре ее детства.

– Наверняка в Токио можно найти мастера, который сделает и тебе такую татуировку, – добавила Наоми задумчиво. – А я пойду с тобой и буду снимать.

Аростеги поднял голову, снова посмотрел на нее и расхохотался во весь голос.

– Не исключено, что мне понадобится две! Начинаю резать тебя. Готова?

Ах, если бы Юки можно было доверять! Наоми листала сделанные Аростеги фотографии: она лежит с закрытыми глазами и приоткрытым ртом на бетонной скамье в саду – притворяется усыпленной наркозом, ее красивая, полная левая грудь размечена маркером, сосок набух (интересно, у Селестины во время операции сосок тоже набух, как бы безмолвно умоляя его не трогать, или, наоборот, утратив смелость, сжался, спрятался?), ее руки прижаты к бокам, чтобы не соскользнуть с узкой скамейки, правая грудь стыдливо прикрыта толстовкой. Увы, умение управляться с фотоаппаратом не дано человеку от рождения – снимки получились размытые, и кадрировал Аростеги неумело; вот искушенная журналистка Юки даже под напором алкоголя и странных эротических фантазий сумела бы сделать четкие фотографии с хорошей композицией, которые можно было бы присовокупить к большой статье или книге. Они прекрасно проиллюстрировали бы подход Наоми к паражурналистике в ее современном виде, которая предполагает, что журналист и его герой создают совместный художественный проект, и из самого понятия которой следует, что далеко не всякие журналист и герой способны спариться для такого совместного проекта. Можно даже имитировать убийство журналиста и предоставить убийце закончить статью и сдать ее в журнал вместе с фотографиями и видеозаписями, подумала Наоми, то есть прибегнуть к радикальному приему в духе “насыщенного репортажа” Тома Вулфа. Она вспомнила, как изучала в торонтском Университете Райерсона концепцию паражурналистики, которая сочетает факты и вымысел и не объясняет, где одно, где другое, однако в их с Ари совместной работе – именно так она ее теперь расценивала – мнимое, то есть авторский вымысел полностью принадлежал ему, а он, как герой, имел право выдумывать.

В техническом отношении фотографии Юки, без сомнения, выигрывали бы, но ее присутствие в корне изменило бы биохимию творческого процесса. Изучив снимки Ари внимательнее, Наоми обнаружила нечто волнующее и ужасное: в сознании Аристида она превратилась в Селестину. Внешне Наоми, конечно, вовсе не напоминала Тину, но в фотографиях профессора было столько страсти – он пожирал ее, как макрофаг, разглядывал, как вуайерист, отчаянно пытаясь воскресить свою мертвую жену. Аристид попросил Наоми установить макролинзу – ту самую, что она взяла у Натана да так и оставила себе наверняка именно ради этого момента, – и снимал в максимальном приближении, врезаясь в ее тело 105-миллиметровым объективом (с неуклюжим названием Micro-Nikkor 105mm f/2.8G IF-ED), будто платиновой иглой гальванокаустического аппарата. Профессор фотографировал и рассказывал Наоми, что во время операции чувствовал запах горелой плоти Селестины, а Мольнар – растянув ткань ее груди двумя зубчатыми ранорасширителями из нержавейки, чтобы было видно, где резать, – велел ему не вдыхать этот, как он сказал, хирургический дым, ведь он токсичен. Никаких записей о своих приключениях в операционной Аростеги не делал, они сохранились только в его памяти, но он не забыл электрохирургический нож Боуви, названный в честь его создателя Уильяма Боуви, все время напоминавший ему о большом, похожем на тесак мясника боевом ноже, названном в честь Джима Боуи, знаменитого защитника Аламо. Выглядел этот нож Боуви – термокаутер безобидно: маленькое плоское лезвие, как у отвертки, закрепленное в желтом гнезде, пластиковая ручка веселенького голубого цвета, желтая кнопка включения и голубой шнур. Врезаясь в плоть, нож высекал лишь маленькие искры, мерцал под полупрозрачным шатром из кожи, растянутой ранорасширителями, как миниатюрная сварочная горелка, отделяя ткань груди слой за слоем, превращая ее в белый дым с тихим звуком, не громче шепота.

– Ткань груди похожа на заварной крем – вот что пришло мне тогда в голову. Ну как тут не сравнить себя с Сагавой?

– Так ты нашел внутри насекомых?

– Нет, конечно, – сказал Аростеги. – Конечно, нет. Но потом, когда Селестина оправилась, она была так довольна, так счастлива, что поднимать этот вопрос не хотелось и отвечать на него тоже.

Разрезав Наоми с помощью фотоаппарата, Аростеги впал в задумчивость, а скорее, даже вошел в ступор – он явно выпил больше нее, и Наоми попыталась вывести профессора из этого сумеречного состояния, предложив нарисовать на его щеке одну или две слезы, а предварительно обсудить, следует ли закрасить слезы, что будет означать совершенное убийство, или оставить контур пустым, имея в виду покушение на убийство. Затем Наоми хотела плавно перейти к обсуждению другого вопроса: почему же Селестина из апотемнофилика с одной грудью, пребывающего на седьмом небе от счастья, превратилась в изуродованный труп, – но после того как Аростеги согласился на две закрашенные слезы (ничего не объясняя насчет двух убийств, которые, как они договорились, такой рисунок должен символизировать) и Наоми нарисовала их на его влажной правой щеке фиолетовым маркером, Аристид обмяк, стал валиться с ног, и пришлось укладывать его в постель, как маленького (в ее постель, настоял профессор), а перед этим помочь ему, шатавшемуся, на заплетавшихся ногах подняться по лестнице, практически взвалив на себя его горячее, потное тело.

Утром Наоми обнаружила, что, по-видимому, заснула рядом с Аростеги. Ноутбук стоял открытым на полу – ночью она сидела там, прислонившись спиной к кровати, упершись ногами в стену, и смотрела фотографии Наоми, исполнявшей роль Селестины на операционном столе. Лежа в постели, Наоми грезила, что она и есть Селестина, разрезанная Тина, только не на операционном столе. Она находилась в легендарной парижской квартире Аростеги и лежала на маленькой, неудобной мраморной столешнице, а слегка преображенный в духе фотореализма Ари разделывал ее и ел, заботливый и благодарный, смакуя и расхваливая каждый ее кусочек, сама же Наоми поощряла его разделывать ее и дальше и, конечно, отрезать ей груди, а в конце концов и голову, которая все прекрасно осознавала и не переставала нежно улыбаться, даже когда профессор принялся есть губы. Когда Наоми повернулась к спящему Аростеги, период полураспада сна еще не закончился – она даже испугалась: вдруг ее голова сейчас отвалится и, ударившись о его плечо, отскочит на пол, как футбольный мяч? Но профессора в постели уже не было. Сделав два шага по направлению к ванной, Наоми ощутила, что ее подхватила мощная волна забвения, поднявшаяся из сна, из глубоких вод бессознательного; несомая волной Наоми переживала катарсис, чувство освобождения, сближавшее ее с Аростеги, от которого это чувство, вероятно, и исходило, ведь он, конечно, искал забвения даже в самых обыденных ситуациях. На раковине, за краном с горячей водой Наоми обнаружила смятую косметическую салфетку в фиолетовых разводах – видимо, Аростеги смывал со щеки нарисованные слезы. Означало ли это, что он очистился от греха убийства Селестины и метафорического убийства Наоми?

На первом этаже профессора тоже не оказалось. Наоми осталась в доме одна. Прошло три дня, Аростеги так и не вернулся.

Оглушительный стук в дверь напугал Наоми; несколько минут он сидела, съежившись от страха, в спальне Аростеги и только потом осмелилась выйти, потихоньку спустилась по лестнице, вздрагивая от каждого нового удара, чтоб посмотреть, кто же вознамерился посягнуть на ее одиночество. Когда-то сама Наоми впервые подошла к дверям дома Аростеги и постучала, и этот эпизод накладывался в ее сознании на сегодняшний визит незнакомца, только теперь уже она превратилась в осунувшегося, небритого отшельника, неврастеника-философа – даже ее немытые волосы словно поседели, – а неизвестный у двери играл, сам того не зная, роль вновь прибывшей Наоми. За три дня она полностью погрузилась в жизнь Ари, которую теперь олицетворял этот дом и вся его обстановка, поэтому отчасти и произошло смещение самоидентификации, а с другой стороны, оно было преднамеренным: Наоми хотелось перевоплотиться в Аростеги. Она еще не смыла с груди хирургическую разметку, как Ари смыл со щеки татуировку убийцы, старательно нарисованную заботливой Наоми. (В этом она увидела оскорбление и даже намек на разрыв.) С того вечера в саду, когда Аростеги оперировал ее, Наоми еще не переодевалась, не выходила из дому, чтоб раздобыть еды, и, что совсем уж ненормально, не лазила в интернете, даже не открывала ноутбук и не включала планшет. Обшарив все ящики, полки, шкафы и комоды в доме, Наоми вовсе не чувствовала себя злоумышленницей, вторгшейся в частную жизнь Ари, – именно потому, что он ушел, не сказав ни слова, и не вернулся, таким образом отказавшись от самого себя, отказавшись от Аростеги, поселившегося в этом домике в Токио, покинул его, как рак-отшельник покидает раковину – свое временное пристанище, когда она становится ему мала. А благодарная Наоми заползла в эту раковину и стала ее новым жильцом – самкой Аростеги, похожей на Селестину, но все-таки не Селестиной.

С тех пор как стемнело, Наоми еще не спускалась вниз. Теперь она зажгла те самые тусклые, бледные лампы, светившие ей, когда она впервые вошла в этот дом, и ощущение дежавю – у входа стоит Наоми – усилилось настолько, что, открывая раздвижную дверь, она уже приготовилась обнаружить за ней саму себя. Увидев на пороге женщину в строгом темно-синем деловом костюме и рубашке с отложным воротничком, явно очень расстроенную и едва сдерживавшую слезы, Наоми пришла в замешательство, ведь она действительно узнала эту женщину и не понимала, как такое может быть. Та смотрела на Наоми во все глаза, ее сжатая в кулак рука, которую она не успела донести до двери, застыла в воздухе, рот приоткрылся от удивления и разочарования – увидеть Наоми женщина явно не ожидала.

– Qui êtes-vous?– спросила она, едва сдерживая непонятное Наоми возмущение.

– Я Наоми. А вы?

Грозная, сжатая в кулак рука медленно опустилась – очевидно, сейчас она жила своей жизнью.

– А где Ари? Ари живет здесь? Вы живете здесь вместе?

Услышав ответ Наоми, женщина перешла на английский и говорила уверенно, решительно, с легким франко-немецким акцентом.

– Да, Аристид Аростеги живет здесь. Но сейчас его нет дома. Скажите, пожалуйста, как вас зовут?

– Я его подруга. Я ждала его, а он так и не пришел…

Ее узкое лицо вдруг сморщилось, она разрыдалась, отвернулась, смутившись, и тогда Наоми увидела смешное оттопыренное ухо и убедилась, что перед ней аудиолог Аростеги – и Ромма Вертегаала – Элке Юнгблут.

Наоми ввела ее в дом, усадила в ячеистое кресло-мешок, принесла чашку горячего чая и пачку салфеток из ванной, с помощью которых Элке решительно разделалась с непослушными слезами и соплями.

– Мне не сразу удалось выйти на профессора Мацуду из Тодая. Ари сказал, через него можно связаться при необходимости. Он не хотел сообщать свой адрес напрямую. Сказал, что не хочет подвергать меня опасности. Я ведь гражданка Франции, а он – подозреваемый в громком убийстве. И так далее. Однако я должна была приехать в Токио, чтобы встретиться со специалистами из Корейской Народно-Демократической Республики. Я аудиолог. Некоторые наши слуховые инструменты производятся в Северной Корее. Ари вам не рассказывал, что носит слуховой аппарат?

– Он говорил, у него немецкий. “Сименс”, кажется.

Элке печально улыбнулась.

– Такой аппарат, как у него, обычно называют китайской подделкой, только он не китайский. Их производят в Северной Корее, и это не просто подделка, это особая корейская модель. Да, логотип на них штампуют сименсовский – корейцы не то чтобы жульничают, скорее маскируются. А у нас есть один французский производитель электроники, который очень хочет попасть на рынок слуховых инструментов. Возможно, бренд будет называться “Голос вечного президента”. – Элке загадочно улыбнулась самой себе. – Мои амбиции выходят за рамки непосредственной профессиональной деятельности, как вы, вероятно, поняли. Так вот, прежде чем выпустить корейский аппарат на западный рынок, мы попросили Ари протестировать его, и Ари согласился. И мы устроили так, чтобы он пришел ко мне в гостиницу сообщить о результатах. – Голос Элке дрогнул. – Но он не появился. Ари писал мне, когда был уже в пути, но так и не доехал. Я привезла с собой аудиологическое оборудование. Мы с корейскими специалистами собирались отладить программное обеспечение, а затем они должны вернуться в Пхеньян. Теперь я в серьезном затруднении. Без отчета Ари я не знаю, что говорить корейцам. Не хотелось бы их разочаровывать, они ведь могут разозлиться не на шутку. А вы новая подружка Ари? Американка, кажется?

– Я родилась в Канаде. У меня двойное гражданство.

Непонятно, почему Наоми посчитала уместным сообщить об этом, вероятно, отсылки к Франции, Германии и Северной Корее навели на мысль о паспортах. Интересно, есть ли у Канады, в отличие от Франции и США, дипломатические отношения с Северной Кореей, подумала она между делом. Можно, конечно, открыть “Эйр” и снова забраться в интернет, правда, последние три дня Наоми жила так, словно интернета нет и в помине, и испытывала от этого такое облегчение.

– Я журналистка. Пишу материал об Аростеги для нескольких журналов. Я тоже удивилась, когда он не явился домой.

Последнее прозвучало двусмысленно, как и хотела Наоми. Ее собственный затрапезный вид, конечно, заставлял усомниться, насколько она объективна в отношении всего, что касается Ари; Наоми и Элке были друг другу под стать.

– Элке, а ваши коллеги из Северной Кореи знают об Ари? Знают, что он тестирует аппарат?

– Конечно. Он ведь знаменитость мирового масштаба, и им известно, какая у него репутация, потому они и заинтересовались. Такой человек предпочел северокорейские технологии, да еще технологии столь приватного свойства. Волнующий мир звука, речи, языка и коммуникации. Вам не попадались философские книжки Ари для детей? С прекрасными иллюстрациями Селестины? Очаровательные и слегка меланхоличные. Говорят, десятилетнему Ким Чен Ыну дали почитать эти книжки, и он проглотил их моментально, вот почему Аростеги в КНДР так уважают. Их там считают ярыми противниками капитализма и потребительства. Однако очень возможно, что корейцы Аростеги недопоняли.

Повисла ироничная пауза, и Наоми успела мысленно выпороть себя за то, что прочла только три книги Аростеги, купленные в аэропорту – можно сказать, книги для начинающих, – и вряд ли разобралась в аростегианской политфилософии лучше десятилетнего наследника династии Ким.

– В этом деле, конечно, замешаны и личные мотивы.

– Ромм Вертегаал, – подсказала Наоми.

Глаза у Элке были не разного размера, как описывал Ари, просто несимметрично располагались на лице – левый значительно выше правого, и казалось, что она все время усмехается, скептически приподняв бровь; а теперь, когда Элке действительно подняла бровь, совокупный эффект получился совсем уж комичный, но и слегка пугающий: такая диспропорция словно указывала на некое психическое расстройство, патологию.

– Вижу, Ари основательно посвятил вас в свои дела. – Элке обеими руками убрала волосы от лица и слегка взбила прическу.

– Он хотел сообщить мне всю необходимую информацию, чтобы я писала… со знанием дела.

– Однако часть этой информации обнародовать не следует.

– Например, ту, что касается программы “Вертегаал”?

– Например, да. Эта программа представляет собой определенную опасность – в коммерческом, политическом и неврологическом смысле, а также – на что неоднократно указывал Ари – в философском.

– Элке, ваши корейцы или сам Ромм знали о встрече в гостинице? Знали, в какое время вы с Ари встречаетесь?

– На что вы намекаете?

– Не планировал ли Ари отправиться в Пхеньян? Может, даже вместе с вами?

Элке опустила глаза и покраснела. Тут Наоми стало ясно: когда-то Элке и Ари были любовниками, несмотря на ее невзрачную внешность, которую Аростеги так забавно описывал.

– Первоначально нет. Но я узнала от профессора Мацуды, что японское правительство хочет депортировать Ари, вернуть во Францию – похоже, в двусторонних соглашениях между Францией и Японией есть какие-то серые зоны… Ари ведь не гражданин Японии. Я предполагала, что ему придется рассмотреть и такой вариант – бежать еще дальше, из Японии в Северную Корею.

– Он ведь сообщил бы вам об этом, так ведь? И взял бы вас с собой.

– Мне бы очень этого хотелось. Но кто-то должен оставаться в Париже в качестве координатора. К тому же, честно говоря, наших в Северной и так уже достаточно.

– Наших? А кто там?

– Ромм, конечно. И Селестина Аростеги теперь тоже.

– В Пхеньяне? Сейчас?

– Да.

– Это невозможно. Селестина мертва.

– Нет-нет. Она с Роммом в Пхеньяне. Я говорила с ней по скайпу сегодня утром. У нее есть выход в интернет – привилегия немногих иностранных знаменитостей. За всеми ее действиями в Сети, конечно, тщательно следят. Селестина обрезала волосы, у нее теперь разрешенная прическа номер три – короткая, гладкая стрижка. – Элке поднесла руку к лицу и произвела энергичные режущие движения пальцами у скулы – изобразила одну из восемнадцати женских стрижек, разрешенных правительством КНДР. – Она теперь выглядит совсем иначе, но прелестна по-прежнему. Просто прелестна. – Элке замолчала, улыбнулась отрешенно, представив себе Селестину в новом северокорейском образе, и слегка покачала головой, удивляясь способности этой фантастической женщины бесконечно приспосабливаться к новым обстоятельствам. Затем Элке взглянула на Наоми – улыбка стремительно угасла. – Селестина не говорила, что Ари собирается приехать.

– Но ведь в Париже ведут следствие по делу об убийстве Селестины и расчленении ее тела. Я видела фотографии.

– Это все Ромм срежиссировал для Ким Чен Ына. Виртуальное убийство. Не спрашивайте как, Ромм в таких делах специалист. Конечно, у него был помощник на месте, в Париже, отвечавший, скажем так, за техническую сторону.

– Какой помощник?

– Один умница-студент Аростеги, влюбленный в Ромма. Он настоящий волшебник.

– Эрве Блумквист.

Смирившаяся с осведомленностью Наоми, Элке рассмеялась.

– Да, Эрве. Французы скорее предпочли бы, чтобы Селестина умерла, нежели сбежала – не только физически, но и в культурном смысле – в Северную Корею. Очень возможно, они знают правду, но предпочитают делать вид, что поверили разыгранному спектаклю: Селестина просто мертва, ее убил муж, тоже изменивший Франции – опять же в культурном смысле, а для французов это страшнее политической измены. Не удивлюсь, если где-нибудь напишут, что Ари похищен северокорейскими агентами и переправлен в Пхеньян – помогать юному диктатору шлифовать идеологическую стратегию. Этакий контрвымысел французов в отместку Аростеги, который искренне пожелал отказаться от старой, насквозь французской жизни ради новой, яркой азиатской. И если он действительно отправился туда, они заживут втроем большой шведской семьей.

Элке, без сомнения, очень хотелось бы зажить вчетвером.

– А вдруг так оно и случилось? Ари похитили? По дороге к вам? Подкараулили его?

– Его могли просто уговорить. Если Мацуда знал о возможной депортации, корейцы наверняка тоже знали. Возможно, этого аргумента для Ари оказалось достаточно.

– Но если Селестина жива, как вы говорите, значит, Ари преступления не совершал. И может вернуться во Францию, раз ни в чем не виноват.

– Это расследование затронуло много чего, не только предполагаемое убийство мадам Аростеги. Много тайн вытащили на свет божий. Он не захотел бы возвращаться.

– Вы имеете в виду секс со студентами?

– Инструмент обучения, признававшийся законным на протяжении трех тысячелетий, который теперь считают дикостью.

Всю свою электронику, включая флешки и карты памяти SD (у Наоми не хватило духу посмотреть, что на них), Аростеги оставил разбросанной по дому, а значит, он собирался вернуться. Также профессор оставил три мобильных телефона, в том числе древний Nokia и доисторический Sagem с черно-белым дисплеем – помятые, ободранные, поцарапанные, с отколотыми краями – словом, запущенные, под стать своему владельцу; глядя на них, Наоми представила, как эти телефоны выпадали десятки раз из самых разных карманов на самые разные твердые и влажные поверхности, и ее пронзила боль разлуки. А с собой Ари, вероятно, взял розовую японскую “раскладушку” LG DoCoMo. Наоми решила, что допускать Элке ко всей этой электронике не стоит.

– Элке, а вы случайно не записывали разговор с Селестиной по скайпу? Удивляюсь, как она могла так рисковать. Ее ведь считают мертвой, неужели она не боится? Или она не знала, что вы записываете? Если это выложить на YouTube…

Элке встала.

– Спасибо вам за теплый прием. Я должна еще раз попробовать связаться с коллегами из КНДР, которые, кажется, исчезли вместе с господином Аростеги. Если этим все и закончится, мне придется возвращаться в Париж и там зализывать свои многочисленные раны. Вы, конечно, меня понимаете.

Элке обошла низенький стол, наклонилась и расцеловала Наоми в обе щеки. От нее пахло сладкой пудрой и анисовой настойкой.

Как только Элке ушла, Наоми снова перевернула все в доме вверх дном, но на этот раз не потому, что тосковала по ушедшему Ари: она целенаправленно искала совершенно определенную информацию, вероятно, очень хорошо спрятанную. Наоми собрала все устройства, способные функционировать в качестве информационных носителей, сложила на столе в гостиной и присовокупила к ним собственный электронный арсенал – на случай, если понадобится освежить в памяти какие-нибудь важные слова Аростеги, правдивость которых подтверждалась только сейчас. Увидев Элке, точно такую, как описал Ари в своей длинной “исповеди” – а она так легко и даже охотно сочла ее ложью или как минимум изощренным бредом, – Наоми будто посмотрела в объектив зеркального фотоаппарата с автофокусом: картинка сразу приобрела резкость.

Программирование слуховых аппаратов, связи с Северной Кореей – самые бредовые, параноидальные фантазии оказались правдой, и это означало, что от целостного представления об истории, которая должна была лечь в основу предполагаемой статьи – а теперь уже совершенно точно книги, – Наоми еще очень как далека.

Сможет ли она сама попасть в Пхеньян, но не в качестве простой туристки, находящейся под неусыпным оком государственной международной туристической компании КНДР? Журналистам, особенно североамериканской их разновидности, северокорейскую визу дают крайне редко, это Наоми понимала. Может, Ромм Вертегаал даст ей интервью по скайпу или, что, конечно, предпочтительней, согласится встретиться с ней на нейтральной территории? Насколько это опасно для нее? И в самом ли деле Селестина жива и находится в уединенном корейском королевстве? Мог разговор Элке с Селестиной по скайпу быть липой? Несложно, наверное, сфабриковать монолог виртуальной Селестины, вдохнуть жизнь в многочисленные фотографии и аудиозаписи, оставшиеся после нее; или, учитывая, как тормозит и заикается звук, когда общаешься по скайпу на таком расстоянии, ловкие специалисты могли создать лишь видимость разговора, лишь видимость того, что это Селестина в характерной для нее манере вставляет реплики и отвечает на вопросы. Если бы Наоми смогла проследить за Селестиной и найти подтверждения того, что та жива, это произвело бы эффект ядерного взрыва. Или Элке просто лгала? Может быть, удастся продолжить разговор с Элке, когда та вернется в Париж?

И в конце концов Наоми нашла красную флешку Verbatim на 64 гигабайта в форме гробика, завернутую в полимерную пленку, – извлекла ее из маслянистого содержимого белой баночки с надписью Kanebo Moistage W-Cold, куда флешку, видимо, спрятали второпях (в баночке, кажется, был кольдкрем на основе оливкового масла, хотя, судя по шероховатой, покрытой красными пятнами коже Ари, он вряд ли пользовался подобными кремами). Теперь сваленные в кучу на столе электронные приспособления уже не представляли интереса – Наоми нужен был только “Макбук Эйр”, чтобы тщательно изучить записанную на флешке информацию. Она нажала слайдер, выдвинула USB-разъем и вставила его в USB-порт “Эйра”. Но только через два дня смогла открыть фотографии, запечатлевшие сцены расчленения и поедания Селестины Аростеги.