Путь Шеннона

Кронин Арчибалд

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

1

В Далнейре, на станции, меня встречал больничный шофер, он же служитель, приехавший на старенькой, поблескивавшей латунью аргайлской карете скорой помощи, похожей больше на похоронные дроги, — вид у нее был довольно облезлый, но зато она так и сверкала протертыми стеклами. Представившись мне и назвавшись Питером Пимом, он неторопливо поставил в карету мой чемодан и после многократных попыток наконец завел мотор. Мы прогромыхали мимо беспорядочно сгрудившихся ветхих домишек, мимо грязной лавчонки, нескольких глиняных карьеров и заброшенного кирпичного завода; затем перебрались через речку, мужественно продирающуюся сквозь грязь и ил, и выехали в поля, скорее похожие на городскую свалку, однако сейчас, ранней весной, прикрытые свежим зеленым покровом.

Подпрыгивая на жестком переднем сиденье, я время от времени бросал испытующие взгляды на моего спутника, сидевшего в профиль ко мне, — его лицо под козырьком фуражки казалось таким бесстрастным, точно он спал летаргическим сном, и я не решался разбудить его, заговорив с ним. Однако под конец я все-таки отважился похвалить его древнюю колымагу, которая, судя по тому, как он осторожно действовал тормозами, была, несомненно, источником его гордости.

Он ответил не сразу — лишь спустя некоторое время, пристально глядя на дорогу, внушительно произнес:

— Я люблю машины, сэр.

Если так, то, подумал я, он может быть мне полезен, и я поспешил выразить надежду, что мы будем друзьями.

Он снова ответил не сразу, прежде поразмыслив над моими словами:

— Я думаю, что мы поладим, сэр. Я всегда стараюсь угодить человеку. У меня были прекрасные отношения с доктором Хейнзом. Приятный джентльмен доктор Хейнз, сэр, с ним легко было. Очень я жалел, что он уезжает.

Несколько расхоложенный восхвалением моего предшественника и печальным тоном, каким все это было произнесено, я погрузился в молчание, которое так больше и не нарушилось; тем временем мы добрались по узкой проселочной дороге до вершины холма и повернули на усыпанную гравием аллею, которая, описав полукруг, привела нас к небольшой группе аккуратных кирпичных строений. У самого большого из них мы остановились, и, выйдя из кареты скорой помощи, я увидел смуглую приземистую женщину в форме; по всей вероятности, она и была начальницей: она стояла на ступеньках, придерживая от ветра свой крылатый белый чепец, и радушно улыбалась.

— Доктор Шеннон, если не ошибаюсь? Рада с вами познакомиться. Меня зовут мисс Траджен.

В противоположность Пиму, отмалчивавшемуся с кислой миной, начальница была очень общительна, и не успел я опомниться, как уже очутился в главном здании, в отведенных мне комнатах; у меня теперь была гостиная, спальня и ванная, выходившие на восток. Затем, со свойственной ей энергией и энтузиазмом, мисс Траджен повела меня по всему заведению, которым так гордилась.

Больница была маленькая — всего четыре небольших домика, расположенных за административным зданием в форме квадрата; они отведены были соответственно для больных скарлатиной, дифтеритом, корью и «прочими инфекционными заболеваниями». Оборудование здесь было самое примитивное, зато устроенные по старинке палаты с хорошо натертыми полами и белоснежными койками сверкали чистотой. Пациентами — а их было немного — являлись в основном дети. Они сидели в своих красных пижамах на кроватках и улыбались нам; послеполуденное солнце, проникая сквозь высокие окна, ярким светом заливало палаты, и я подумал, что мне будет приятно здесь работать. Да и старшие сестры — по одной на каждый корпус — не разочаровали меня: они казались выдержанными и смышлеными. Словом, эта маленькая, скромная больница, стоявшая на высоком, овеваемом ветрами холме, царившем над всей округой, производила впечатление дельного и полезного учреждения.

В самом дальнем углу больничной территории, на некотором расстоянии от четырех корпусов, стоял особняком бурый домик из гофрированного железа, полуразвалившийся и кругом заросший кустарником.

— Здесь у нас был изолятор для оспенных больных, — пояснила мисс Траджен, подметив своими острыми маленькими глазками мой вопросительный взгляд. — Как видите, мы им не пользуемся… так что нам туда нет смысла заходить. К счастью, он совсем не виден из-за лавровых кустов. — И она любезно добавила: — За последние пять лет к нам не поступало ни одного больного оспой.

Отсюда — с тем же видом вполне оправданной гордости — она повела меня в комнату отдыха медицинских сестер, на кухню и в приемную, где все сверкало той же безукоризненной чистотой, а затем в помещение, где стоял длинный деревянный стол, к которому были подведены газ и электричество и прилажены две фарфоровые раковины. У стены громоздилось несколько полированных столов и две-три скамейки, поставленные одна на другую.

— Это у нас лаборатория, — пояснила начальница. — Правда, хорошо?

— Очень.

Больше я, конечно, ничего не сказал. Но я сразу понял, что у меня будет отличная лаборатория. Пока мы шли назад по дорожке, я уже мысленно прикидывал, как я там размещусь и все устрою.

Вернувшись в главное здание, мисс Траджен настояла на том, чтобы я зашел выпить чаю к ней в гостиную — очаровательную просторную комнату с окном-фонарем, выходящим на фасад; там стояло несколько кресел в ситцевых чехлах и диван, на пианино возвышалась фарфоровая ваза с гиацинтами — я сразу заметил, что эта комната приятнее всех, где мы до сих пор были. Начальница нажала кнопку, и краснощекая деревенская девушка в накрахмаленном чепце и передничке — мисс Траджен назвала ее Кейти и представила мне как нашу «общую» горничную — вкатила в комнату чайный столик, на котором стояли чашки и высокая ваза с тортом. Не переставая болтать, мисс Траджен церемонно уселась и предложила мне на выбор индийского или китайского чаю, а также недурной кусок сливового торта, только что вышедшего из больничной печи.

На вид ей было лет пятьдесят, и, как она мне сообщила, прежде чем «осесть» в Далнейрской больнице, она провела десять лет в Бенгалии в качестве армейской медицинской сестры; по всей вероятности, длительное пребывание там и придало ее широкому лицу с крупными чертами этот медный оттенок, а в голос и манеры привнесло нечто такое, что делало ее похожей на старшего сержанта. Еще когда мы обходили палаты, я заметил, что у нее на редкость пышный бюст, короткие ноги, походка вперевалочку и мерно покачивающиеся внушительные бедра. А сейчас ее грубоватая прямолинейность, громкий смех, резкие решительные жесты и вовсе навели меня на мысль, что это существо призвано скорее командовать в казармах, чем лечить больных.

Однако больше всего меня поразила в ней убежденная гордость за больницу, которую она считала чуть ли не своей собственностью. Вот она снова в слегка шутливом тоне переводит разговор на эту самую важную для нее тему:

— Я рада, что вам нравится наше маленькое заведение, доктор. Кое-что в нем, конечно, устарело, и я пыталась исправить положение с помощью нескольких армейских хитростей. Мне пришлось немало потрудиться, чтобы привести больницу в ее теперешний вид. Да, я, можно сказать, вложила в нее всю душу.

Последовало короткое неловкое молчание, но тут, на мое счастье, я услышал осторожный стук, и в ответ на брошенное мисс Траджен «войдите» ручка двери бесшумно повернулась и на пороге появилась высокая, тощая, рыжеволосая сестра. Увидев меня, она вздрогнула, и ее светло-зеленые глаза, обрамленные желтыми, как солома, ресницами, со страхом и смирением устремились на начальницу, бронзовое лицо которой осветила снисходительная улыбка.

— Входите, входите, дорогая. Не убегайте. Доктор, это наша ночная сестра, Эффи Пик. Она обычно днем пьет со мной чай, когда отоспится после ночного дежурства. Садитесь, дорогая.

Сестра Пик скромно вошла в комнату и, сев на низенький стул, взяла предложенную ей чашку чаю.

— Я очень рада, что вы познакомились с сестрой Пик, — заявила мисс Траджен. — Это мой самый ценный работник.

— Ах, что вы! — бледная рыжеволосая сестра содрогнулась всей своей недостойной плотью от этого комплимента; затем, повернувшись ко мне, проговорила еле слышно: — Начальница очень добра. Но, конечно, каждое ее слово так много значит. Ведь она у нас по всем вопросам авторитет. И она здесь уже очень давно — трудно даже представить себе, что бы мы без нее делали. Доктора-то ведь приходят и уходят. А начальница всегда здесь…

Перефразировав таким образом теннисоновский «Ручеек», это бесцветное существо — даже ее рыжие волосы и те казались какими-то блеклыми, а кожа — белой, словно молоко, — погрузилось в почтительное молчание. Посидев еще несколько минут, сестра, словно не решаясь дольше злоупотреблять нашим временем, встала и, бросив на начальницу преданный взгляд, выскользнула из комнаты: ей пора было на ночное дежурство. Я ненамного пересидел ее. Вскоре я поднялся и, поблагодарив мисс Траджен за теплый прием, попросил позволения откланяться: мне ведь еще надо было разобрать свои вещи.

— Отлично, доктор. Теперь нам предстоит с вами трудиться вместе. А я здесь, как говорит сестра Пик, старожил. — Она вскочила на ноги и, широко улыбаясь, с минуту пристально смотрела на меня, потом весело добавила: — Я думаю, вы согласитесь с тем, что я поступаю всегда так, как надо.

Когда я добрался до отведенного мне помещения, в чувствах моих царила довольно любопытная неразбериха: я был доволен оказанным мне приемом и, прохаживаясь по комнате, осматривая ее строгую и вместе с тем уютную обстановку глазом человека, которому предстоит здесь жить и привыкнуть к этим незнакомым предметам, говорил себе, что хотя мисс Траджен, возможно, и резковата, но она жизнерадостная, душевная женщина; однако в глубине души меня почему-то смущала ее напористость, смущали некоторые жесты и слова, а почему — я не мог понять.

 

2

И все-таки ничто, ничто не способно было испортить мне настроение или приглушить радость, которая вспыхнула во мне при мысли о том, что я снова смогу взяться за научную работу после стольких недель бездействия, сводившего меня с ума.

Как я и предполагал, мои обязанности здесь были приятными и необременительными. Больница была маленькая — самое большее на пятьдесят коек, а сейчас, поскольку никаких эпидемий не наблюдалось, у нас лежало всего около двенадцати детей; почти все уже выздоравливали, так как у большинства была простая корь, и при всей своей добросовестности сколько бы я ни задерживался, обходя палаты, к полудню я уже был свободен.

Лаборатория здесь оказалась даже лучше, чем я предполагал. В шкафах и ящиках я обнаружил разнообразнейшие сосуды и приборы, которые так или иначе могли мне пригодиться. В больницах всегда скапливается множество всякого оборудования: назаказывают тьму-тьмущую, а потом рассуют по полкам и забудут. Потребовалось совсем немного времени, чтобы расставить принадлежащие мне приборы, в том числе и микроскоп, который, заняв деньги под будущее жалованье, я выкупил у Хильерса. На бумаге с больничным штампом я уже завязал оживленную переписку с несколькими врачами, практикующими в других сельских местностях, охваченных эпидемией; они любезно присылали мне пробы крови, и, присовокупив их к еще хранившимся у меня дримовским пробам, я снова принялся культивировать бациллу «С».

Всем этим я занимался, конечно, тайком. Я тщательнейшим образом выполнял свои обязанности и усердно старался оказывать всяческие услуги и внимание начальнице, которая в эти первые дни хоть и улыбалась мне доброжелательно, однако пристально меня изучала, — так опытный боксер изучает своего противника во время первого раунда на ринге.

Любопытное она была существо. Когда она приехала в Далнейр — в «добрые старые времена», оплакиваемые Пимом, который, как я вскоре выяснил, оказался завзятым ворчуном, — больница была в весьма запущенном состоянии. Постепенно мисс Траджен изменила существовавшие здесь порядки, завоевала расположение Опекунского совета и прибрала к рукам всю больницу. Теперь она распоряжалась всем, что было в этих зданиях, начиная с чердака и кончая погребом, — словом, была хозяйкой строгой, экономной, умелой и неутомимой.

— Целый день изволь быть наготове: того и гляди куда-нибудь пошлет, — горько, но не без достоинства жаловался мне Пим, сидя на перевернутом ведре; по утрам он начищал свою старенькую карету скорой помощи. — Какие и были доходишки, все прикончились. Поверите ли, сэр, она даже мыло, которым я мою карету, и то учитывает.

Завтракал и ужинал я один, но второй завтрак — так уж было принято в Далнейре — я вкушал в обществе начальницы. Каждый день ровно в час она являлась ко мне «перекусить», как она это называла, садилась за стол и закладывала салфетку за ворот платья. Она любила покушать, особенно всякие острые блюда с пряностями, которые частенько появлялись у нас на столе и подавались с приправой из манго или с ломтиками кокосового ореха. Наложив себе полную тарелку, она тщательно все перемешивала и принималась есть ложкой душистую смесь — только ложкой, а не иначе, поясняла она мне, — запивая еду большими глотками лимонного сока с содовой водой. Она гордилась своими кулинарными рецептами, вывезенными из Бенгалии, и обладала солидным запасом всяких историй из своей армейской жизни, которыми заодно потчевала меня; самой любимой из них было вдохновенное повествование о том, как она вместе с полковником Сатлером из Бенгальской медицинской службы воевала с холерой в Богре в 1902 году.

Хотя она без конца повторяла одно и то же, рассказы ее не лишены были юмора — правда, несколько грубоватого, на мой вкус, — и пока еще не заставили меня ее возненавидеть. Она, пожалуй, несколько излишне увлекалась военной дисциплиной, но уж очень обезоруживающим был ее низкий грудной смех, и иногда она могла быть очень доброй. К сестрам, которые хорошо работали и не перечили ей, она в общем относилась доброжелательно и справедливо. Не один год она, не щадя усилий, добивалась — а это было отнюдь не легко, — чтобы Опекунский совет согласился улучшить условия труда и оплату ее персонала. В такой больнице, как Далнейрская, работа всегда связана с опасностью подцепить инфекцию, и если какая-нибудь из сестер заболевала, мисс Траджен, которая за неделю до этого могла всячески поносить ее, принималась, как мать, ухаживать за больной.

Одной из ее слабостей было пристрастие к шашкам, и вечерами она нередко оказывала мне честь, приглашая к себе поиграть. Дело в том, что мой дедушка, великий мастер этого искусства, научил меня еще мальчишкой всем скрытым и дьявольским тонкостям «прохождения в дамки» и во время наших бесчисленных сражений за шашечной доской я воспринял от него все своеобразные хитрости, с помощью которых можно заманить противника в приготовленную для него западню. При первой же нашей игре с начальницей я уже через тридцать секунд понял, что ей далеко до меня и мне придется порядком поломать голову, чтобы проиграть ей. И все-таки, действуя разумно и дипломатично, я неизменно проигрывал — к ее величайшему восторгу. Одержав надо мной верх, она с довольным видом откидывалась на спинку кресла и подтрунивала надо мной, ликуя, что я не могу с ней справиться, — при этом она неизменно рассказывала мне в назидание о своей исторической игре с полковником Сатлером во время эпидемии холеры в Богре в 1902 году.

Трудно было устоять от соблазна обыграть ее, однако я никогда не забывал о той цели, которую перед собой поставил, и с похвальной выдержкой проигрывал. Но однажды вечером она хватила через край и ее насмешки больно задели меня.

— Вот несчастный! — издевалась она. — Да где же у вас голова? Просто удивительно, как это вы сумели получить диплом! Придется давать вам уроки. Я вам когда-нибудь рассказывала, как мы играли с…

— Я уже скоро буду знать эту историю наизусть, — отрезал я. — Расставляйте шашки.

Она расставила, трясясь от смеха и наслаждаясь тем, что сумела допечь меня. Игра началась, и я за пять ходов прошел в дамки и «съел» все ее шашки.

— Вот так повезло! — воскликнула она, с трудом веря своим глазам. — Давайте сыграем еще.

— Непременно.

На сей раз она играла более осторожно, но о выигрыше не могло быть и речи. Дважды я ей отдал по шашке и забрал взамен по три, а через четыре минуты она была бита.

Воцарилось напряженное молчание. Лицо ее побагровело. И все-таки она считала, что обязана своим вторичным поражением только какой-то невероятной случайности.

— Нет уж, я не дам вам уйти с победой. Сыграем еще.

Тут мне надо было бы проявить осмотрительность, но уж слишком больно задел меня ее злой язык. Кроме того, эти частые сиденья за шашками отнимали у меня время, отведенное для работы в лаборатории, и мне хотелось положить им конец. Применив двойное начало, разработанное старым Дэнди Гау, я пожертвовал ей одну за другой четыре шашки, а затем двумя хитроумными ходами забрал у нее все.

Победоносная улыбка, появившаяся было на ее лице, превратилась в злобную гримасу, вены на шее и на лбу вздулись. Она захлопнула доску и с грохотом смахнула шашки в коробочку.

— На сегодняшний вечер хватит. Благодарю вас, доктор.

Уже жалея о том, что я наделал, я примирительно улыбнулся:

— Просто удивительно, как иногда поворачивается игра.

— Совершенно удивительно, — сухо согласилась она. — Вы, оказывается, вовсе не так просты, как кажетесь.

— Но не всегда же мне будет так чертовски везти. Я уверен, что в следующий раз вы выиграете.

Не в силах сдержать досаду, она поднялась.

— Да за кого вы меня принимаете? Что я, круглая дура, что ли?

— Ну что вы, госпожа начальница!

Усилием воли она взяла себя в руки.

— В таком случае закройте дверь с той стороны.

Очутившись у себя в комнате, я понял, что напрасно задел ее; засунув руки в карманы, я стоял и мрачно глядел в окно, больше злясь на себя, чем на мисс Траджен.

В эту минуту я услышал тарахтенье и частые выхлопы; из-за поворота дорожки показался красный мотоцикл и остановился под моим окном. Мотоциклист был без шапки; поставив тяжелую машину на подпорки, он снял очки, и я, вздрогнув от удивления, узнал его. Это был Люк Лоу.

Я открыл окно.

— Эй, Люк, здравствуй!

— И вы здравствуйте.

Его веселая улыбка рассеяла мои дурные предчувствия; он вошел в комнату — просто перемахнул через подоконник — и, сняв свои длинные кожаные перчатки, пожал мне руку.

— Я привез вам мотоцикл, — объявил он и, заметив мое удивление, добавил: — Помните? Я ведь говорил, что могу дать вам его на время.

— А разве он тебе не нужен?

— Нет. — Он тряхнул головой. — Во всяком случае, в ближайшие несколько недель не потребуется. Я уезжаю в Ньюкасл. Буду изучать, как в Тайновских пекарнях пекут хлеб из муки крупного помола. Отец знаком с тамошним управляющим.

Я никак не ожидал такой любезности, и мне было неловко соглашаться, но Люк с самым естественным видом отмел все мои возражения и, сев в кресло, вытянул ноги, взял у меня сигарету и закурил.

— Вашему покорному слуге не разрешают курить. — Он усмехнулся. — Но я люблю подымить и всегда пользуюсь случаем, если знаю, что родичи не унюхают. Вы и представить себе не можете, какая это каторга, когда тебе все на свете запрещено. А я хочу жить, как другие парни. — Он с бунтарским и в то же время комическим видом выдохнул дым через нос. — Эх, как бы мне хотелось заниматься делом, которое мне по душе! Кому охота быть подручным у пекаря? Мука крупного помола! Тьфу! Новинка двадцатилетней давности! А мне охота возиться с машинами, мотоциклами и автомобилями, иметь свой заводик. Я в этих делах кое-что понимаю: могу и починить и наладить. Эх, если б я мог усовершенствовать наше предприятие: установить механические мешалки… электрическую печь…

— Ты это и сделаешь… со временем.

— Ох, — вздохнул он, — может быть.

Мне ясно было, что, несмотря на свою молодость и добродушие, он начинает злиться на родителей за то, что они кое в чем ограничивают его, и хочет жить по-своему.

Помолчав немного, он посмотрел на меня — не то чтобы с укором, но с некоторым замешательством: в душе-то он, мол, осуждает глупость и слабость женского пола, но все-таки вынужден говорить на такую тему.

— Дела у нас дома неважные. Я про Джин, конечно…

Чтобы скрыть свои чувства, я нагнулся и взял из коробки сигарету. Достаточно было одного упоминания этого имени, чтобы я весь запылал. Люк был до того похож на нее — то же открытое лицо, те же карие глаза, вьющиеся волосы, тот же здоровый загар, — что в эту минуту я просто не осмеливался на него взглянуть.

— Что с ней, нездорова? — осторожно осведомился я.

— Куда там! Хуже! — воскликнул он. — Сначала она все бушевала и возмущалась: какие, мол, страшные негодяи и мерзавцы существуют на свете. — Он хмыкнул. — Это о вас, конечно. Потом приуныла. А последние недели только и делает, что плачет. Она старается это скрыть, ну да я-то сразу вижу.

— А все из-за экзамена, наверно, — предположил я. — Она ведь летом должна держать выпускной экзамен, правда?

— Да никогда Джин так не расстраивалась из-за экзаменов. — Он помолчал и добавил доверительным тоном человека, сведущего в таких делах: — Вы не хуже меня понимаете, в чем дело. Вот! Она просила меня передать вам эту записку.

Порывшись во внутреннем кармане своей норфолкской куртки, он извлек сложенный лист бумаги; я взял его, и сердце у меня почему-то вдруг забилось.

«Дорогой мистер Шеннон!

Узнав совершенно случайно, что брат едет к Вам по какому-то делу, я решила воспользоваться возможностью и написать несколько строк.

Дело в том, что мне нужно кое-что сказать Вам — это не касается ни Вас, ни меня и не имеет особого значения, но если б Вы случайно оказались в среду в Уинтоне, то не согласились ли бы Вы выпить со мной чаю у Гранта на Ботанической дороге, часов в пять? Возможно, конечно, у Вас найдутся и более интересные занятия. А возможно, Вы и вообще забыли обо мне. Словом, я не обижусь, если Вы не явитесь. Извините за навязчивость.

Всегда Ваша, Джин Лоу.

P.S. В субботу я гуляла одна в Верхнем парке и выяснила, почему мы тогда не нашли белых коров. На стадо напала какая-то болезнь, и многие из них подохли. Ну, не безобразие ли?

P.P.S. Я знаю, что у меня много недостатков, но я по крайней мере всегда говорю правду».

Я сложил записку и пристально посмотрел в лукавое и вопрошающее лицо юного Лоу: уж не Джин ли все это подстроила — и приезд Люка, и предложение пользоваться мотоциклом, и приглашение к чаю на будущей неделе — с вполне безобидной, но определенной целью? Мое дурное настроение как рукой сняло: я весь трепетал от радостного возбуждения.

— Поедете? — спросил Люк.

— Думаю, что да, — ответил я как можно более прозаическим и обыденным тоном, хотя у самого сердце так и колотилось.

— Хлопот с этими бабами не оберешься, правда? — заметил Люк с внезапно пробудившейся ко мне симпатией.

Я рассмеялся и, поддавшись внезапному порыву, стал уговаривать его остаться поужинать со мной. Мы отлично поели, затем принялись за кофе и, покуривая сигареты, расстегнув воротнички, начали рассуждать, как и подобает существам высшей породы, про гоночные мотоциклы, аэропланы, братство всех людей на земле, электрические тестомешалки и необъяснимое непостоянство слабого пола.

 

3

Уинтон был довольно скучный городишко, серый, окруженный кольцом вечно дымящих труб, поливаемый дождями и производящий гнетущее впечатление своей монументальной архитектурой и уродливыми скульптурами; однако славу его — если он мог претендовать на славу — составляли кафе. Десятки этих маленьких оазисов, где можно было отдохнуть и подкрепиться, оживляли унылые улицы; сюда, пройдя через небольшое помещение, отведенное под продажу пирожных, пирожков и печений, стекались в любой час дня граждане Уинтона (клерки, машинистки, продавщицы, студенты и даже степенные торговцы и дельцы), чтобы у столика, накрытого белой скатертью и уставленного вазочками с пирожками, песочным печеньем и разнообразнейшими пирожными, отвести душу за чашкой кофе или чая.

Из всех этих заведений университетская публика больше всего любила кафе Гранта, которое славилось не только своими булочками с кремом, но и атмосферой «хорошего тона»: стены здесь были обшиты темными дубовыми панелями, а над ними вперемежку с перекрещенными палашами и кинжалами висели подлинники картин, писанные членами Шотландской академии художеств.

Итак, в среду, обуреваемый нетерпением и в то же время страхом, я прибыл к Гранту. Я решил отпроситься из больницы на всю вторую половину дня, так как мне надо было еще уладить одно дело, связанное с моей научной работой. Я приехал раньше назначенного времени, но мисс Лоу явилась еще раньше меня. Не успел я войти в переполненное кафе, где стоял гул и слышалось позвякиванье ложечек в чашках, как из-за столика, над которым перекрещивались самые внушительные палаши, приподнялась маленькая фигурка и взволнованно замахала мне, приглашая скорее занять свободное место, которое ввиду большого скопления публики ей нелегко было для меня держать. И только… Никакого другого приветствия не последовало; я пробрался сквозь толпу и молча сел рядом с Джин; еще издали я заметил, что на ней теперь уже не «кругляш» и свитер, как в былые дни, а строгий темно-серый костюм и скромная черная шляпа. К тому же она заметно похудела, была бледна — очень бледна — и, хотя всячески старалась скрыть это, мучительно взволнована.

Некоторое время царило натянутое молчание, пока она, подняв указательный палец, старалась привлечь внимание официантки.

— Чай с лимоном или со сливками?

Это были ее первые слова, и произнесла она их очень тихо, не смея взглянуть на меня, тогда как официантка уже стояла у нашего столика, нетерпеливо вертя в пальцах карандаш.

Я заказал чай с лимоном.

— А булочек с кремом хотите?

Я сказал, что хочу, и добавил:

— Угощаю, конечно, я.

— Нет, — упрямо возразила она, однако губы ее дрожали. — Это я пригласила вас.

Мы сидели молча, пока не вернулась официантка, и все так же молча начали пить чай.

— Как много здесь народу, правда? — отважился наконец заметить я. — Популярное место.

— Да. — Она помолчала. — Очень популярное. И вполне заслуженно.

— О, безусловно. Чудесные булочки!

— Правда? Я очень рада.

— Не хотите ли отведать?

— Нет, благодарю вас. Я не голодна.

— Я очень огорчился, когда узнал из вашего письма о том, что случилось с белыми коровами.

— Да, бедняжки… они очень пострадали.

Снова молчание.

— Сырое стоит лето, правда?

— Очень сырое. Просто непонятно, что происходит с погодой.

Продолжительное молчание. Затем, подбодрив себя глотком чая — я заметил, что рука ее дрожала, когда она ставила чашку, — она повернулась и серьезно и пристально посмотрела на меня.

— Мистер Шеннон, — одним духом выпалила она, — я все думаю: могли бы мы остаться по-прежнему друзьями?

Я смотрел на нее в замешательстве, не зная, что сказать, а она, то краснея, то бледнея, прерывающимся голосом, но стараясь говорить возможно спокойнее и рассудительнее, продолжала:

— Когда я сказала «друзьями», я только это и имела в виду — ни больше, ни меньше. Дружба — это такая чудесная вещь. И она так редко встречается. Я имею в виду настоящую дружбу. Конечно, вам, может, вовсе не хочется дружить со мной. Я ведь ничего собой не представляю. И к тому же, сознаюсь, глупо было с моей стороны принимать некоторые вещи так близко к сердцу и ссориться с вами. Я поняла теперь, что вы просто шутили, а я как-то по-детски поверила вам. В конце концов мы ведь разумные взрослые люди, не так ли? Мы действительно принадлежим к разным вероисповеданиям, и хотя это очень серьезно, но ведь это же не преступление — во всяком случае, не такое препятствие, которое не позволяло бы нам иногда встречаться за чашкой чая. Будет очень жаль, если наша дружба оборвется просто так, ни с того ни с сего… и мы разойдемся в разные стороны… как корабли, что разминулись в ночи… я хочу сказать, если мы больше не будем видеться… а ведь, если смотреть на это здраво, мы могли бы встречаться часто, то есть время от времени… как друзья…

Она умолкла, поигрывая ложечкой; щеки ее ярко горели — так же ярко, как и карие глаза, которые с испугом, но все же решительно искали моего взгляда.

— Видите ли, — с сомнением сказал я, — трудновато это будет, правда? Я работаю. А вам надо много заниматься перед экзаменами.

— Да, я знаю, что у вас нет свободного времени. И мне, по-видимому, придется усердно заниматься. — Странно все-таки, что девушка, когда-то так рьяно изучавшая патологию, сказала это без малейшего энтузиазма, но она тут же поспешно добавила, как бы призывая разумно подходить к проблеме приобретения знаний: — Однако иногда нужна и передышка. Я хочу сказать: нельзя же работать все время.

Наступило молчание. Словно застеснявшись своего яркого румянца. Джин наконец опустила глаза и глубже села в кресло, стремясь укрыться от любопытных взглядов посетителей кафе. Я украдкой поглядывал на нее и просто не мог понять, почему до сих пор пренебрегал ею. Этот румянец, эти опущенные ресницы, отбрасывавшие легкую тень на ее свежие щечки, делали ее такой нежной и — конечно же! — похожей на ангела. Ничто: ни ее простые черные замшевые перчатки, ни старомодные круглые золотые часики, которые она носила на руке, ни даже нелепая скромная шляпка — ничто не могло испортить ее очарования и красоты.

И вдруг, к своему удивлению, я почувствовал, как теплая волна захлестывает меня, и услышал собственный голос.

— Я полагаю, — вполне резонно и решительно заявил я, — что нет такого закона, который запрещал бы это. Мне кажется, мы могли бы время от времени встречаться.

Она так и просияла. На губах ее появилась робкая счастливая улыбка, и, нагнувшись поближе, она воскликнула, и в тоне ее прозвучало преклонение перед моей высокой мудростью:

— Как я рада! А я-то боялась… Я хочу сказать, что это очень разумно.

— Отлично. — Я милостиво кивнул, принимая как должное ее похвалу, и, подстрекаемый непонятным побуждением, заглянул в ее сияющие глаза. — Что вы делаете сегодня вечером?

— Видите ли… Я собираюсь повидать барышень Дири: вы же знаете, как они были добры ко мне. А потом в половине седьмого я сяду на поезд и поеду в Блейрхилл.

Я расхрабрился и с самым невозмутимым видом предложил:

— Пойдемте-ка лучше со мной в театр.

Она заметно вздрогнула, и во взгляде ее снова появился легкий испуг, который все увеличивался, по мере того как я говорил:

— Мне надо еще кое-что сделать, это займет около часа. Давайте встретимся в семь у Королевского театра. Мартин Харвей играет там в «Единственном пути». Пьеса должна вам понравиться.

Она продолжала молча смотреть на меня, потрясенная и подавленная, точно в моем приглашении таились все ужасы и опасности, какие только существуют на свете. Потом она судорожно глотнула воздух.

— Боюсь, мистер Шеннон, что вы сказали это, не подумав. Я ведь никогда в жизни не была в театре.

— Не может быть! — Я едва верил своим ушам, хотя, казалось бы, этого можно было ожидать. — Но почему?

— Ну вы же знаете, как у нас строго дома.

Потупив глаза, она принялась пальчиком рисовать что-то на скатерти.

— В нашей общине не принято играть в карты, танцевать или ходить в театр. Конечно, отец нам не запрещал этого… но нам просто в голову не приходило поступать иначе.

Я в изумлении уставился на нее.

— В таком случае пора бы пересмотреть эти взгляды. Ведь театр, — назидательно начал я, — является одним из величайших очагов культуры. Вообще говоря, я не слишком высокого мнения о «Единственном пути». Но для начала сойдет.

Она молчала, продолжая в мучительном раздумье чертить что-то на скатерти.

Затем пуританская закваска пересилила, она медленно подняла голову и прерывающимся голосом сказала:

— Боюсь, что я не смогу пойти с вами, мистер Шеннон.

— Но почему же?

Она не отвечала, но в ее робком взгляде сквозило смятение. Ее природные склонности, ее живая и страстная натура вступили в единоборство со всем тем печальным и мрачным, чему ее учили в детстве, сурово предостерегая против искушений света и пугая апокалиптическими пророчествами, — и все это сейчас одержало над нею верх.

— Ну, знаете ли! — с досадой воскликнул я. — Это уж слишком. Вы тратите добрых полдня, убеждая меня, что мы должны бывать вместе. А когда я предлагаю вам пойти в театр и посмотреть абсолютно невинную пьесу, собственно говоря, классическую пьесу, написанную по знаменитому роману Чарльза Диккенса, вы наотрез отказываетесь идти.

— Ах, по Диккенсу… — еле слышно пробормотала она, словно это меняло дело. — По Чарльзу Диккенсу. Это очень достойный писатель.

Но я уже разозлился и, застегнув куртку, стал искать глазами официантку, чтобы расплатиться.

Заметив, что я рассержен, она вся сжалась и с возрастающим волнением наблюдала за моими приготовлениями к уходу, — грудь ее бурно вздымалась и опускалась; наконец, тяжело вздохнув, она с трепетом сдалась.

— Хорошо, — беспомощно прошептала она. — Я пойду.

Несмотря на ее молящий взгляд, я не сразу простил ее. Сначала я расплатился по счету — по поводу чего она уже не посмела вступать со мной в спор — и вывел ее на улицу. Тут я повернулся к ней и, перед тем как проститься, сказал дружелюбно, но не без скрытой угрозы:

— Итак, в семь часов у театра. Не опаздывайте.

— Хорошо, мистер Шеннон, — покорно пробормотала она и, бросив на меня последний трепетный взгляд, повернулась и пошла прочь.

Постояв с минуту, я направился на кафедру патологии, где меня должен был ждать Спенс, которого я заранее предупредил письмом о своем приезде.

Было четверть седьмого, когда я подошел к зданию кафедры, и так как мне меньше всего на свете хотелось встречаться с Ашером или Смитом, я сначала тщательно обследовал коридоры, а уж затем вошел в лабораторию. Там, как я и ожидал, сидел, низко склонившись над столом, один Спенс.

Поскольку я ступал тихо, он заметил меня, лишь когда я уже стоял подле него. И тут я с некоторым недоумением увидел, что он вовсе не работает, а задумчиво рассматривает какую-то фотографию.

— А, Роберт! — Он затуманенным взглядом посмотрел на меня. — Я по вас соскучился. Как работается в Далнейре?

— Недурно, — весело ответил я. — Поцапался с начальницей. Зато снова вырастил мою бациллу — в чистом виде.

— Прекрасно. И уже установили, что она собой представляет?

— Нет еще, но установлю. Я как раз над этим сейчас работаю.

Он кивнул.

— Я бы тоже с удовольствием ушел отсюда, Роберт. Если бы я только мог устроиться преподавателем в каком-нибудь небольшом учебном заведении… например, в Эбердине или в колледже святого Эндрью.

— Ну и устроитесь, — ободряюще заметил я.

— Да, — как-то задумчиво произнес он. — Все эти четыре года я работал как проклятый… ради Мьюриэл. Ей должно понравиться в колледже святого Эндрью.

— А как поживает Ломекс? — спросил я.

Спенс посмотрел на меня отсутствующим взглядом. И ответил не сразу:

— Все так же красив и преуспевает, как всегда. Вполне доволен жизнью… и собой.

— Я не видел его целую вечность.

— Он последнее время был, кажется, порядком занят. Ну что ж, приятно, что вы делаете успехи. Я получил ваше письмо. И могу дать вам сколько угодно чистого глицерина.

— Спасибо, Спенс. Я знал, что могу на вас рассчитывать.

Он протестующе махнул рукой. Наступило неловкое молчание. Смущенно я отвел глаза в сторону и увидел фотографию, лежавшую перед Спенсом. Он проследил за моим взглядом.

— Посмотрите, посмотрите, — сказал он и протянул мне фотографию. На ней был изображен симпатичный юноша с правильными чертами лица, хорошо сложенный и пышущий здоровьем.

— Очень приятный молодой человек, — заметил я. — Кто это?

Он рассмеялся — звук этот резанул мой слух, ибо, хотя Спенс и часто улыбался своей кривой усмешкой, я до сих пор почти не слышал его смеха.

— Представьте себе, — сказал он, — это я.

Я пробормотал что-то нечленораздельное. Я просто не знал, что сказать, и в замешательстве взглянул на Спенса. Обычно мягкий и спокойный, сейчас он был просто неузнаваем.

— Да, таким я был в восемнадцать лет. Удивительное дело, какую огромную роль играет лицо… я имею в виду не только красивое, а обычное, даже уродливое лицо. Знаете, как пишут в романах: «В его уродливом лице было какое-то необъяснимое обаяние». Но нельзя воспеть лицо, если от него осталась одна половина. Это невозможно. Колизей — грандиозное зрелище. Но только при лунном свете и если любоваться им полчаса. Кому захочется смотреть все время на развалины? Если бы спросили меня, Шеннон, я бы сказал, что под конец это начинает чертовски действовать на нервы.

Нет, никогда еще я не видел Спенса в таком болезненно возбужденном, мрачном настроении. Он был всегда так спокоен и сдержан, что собеседник невольно забывал о том, какая ему нужна железная воля, чтобы не поддаться чувству жалости к себе. Глубоко взволнованный, почему-то смущенный, я молчал, не зная, что говорить, да и надо ли говорить вообще. Казалось, Спенс сейчас разрыдается, но он вдруг овладел собой и, поспешно вскочив со стула, направился к шкафу.

— Идите сюда, — резко позвал он. — Давайте упаковывать глицерин.

Я неторопливо подошел к нему.

Мы вместе отобрали дюжину поллитровых склянок с раствором, запаковали их в солому и поставили в прочную плетеную корзину с крышкой. И, еще раз горячо поблагодарив Спенса, я ушел. Странная вспышка, которой я был свидетелем, глубоко потрясла меня.

 

4

У подножия холма я сел в красный трамвай, который привез меня на Центральный вокзал, где я сдал свою корзину в камеру хранения багажа. Затем я зашел в буфет и наспех подкрепился бутербродом с холодными сосисками и стаканом пива. Я начал опасаться за исход сегодняшнего вечера: а вдруг излишне щепетильная совесть мисс Джин станет непреодолимым барьером на пути к нашему увеселению?

Однако, когда мы с Джин встретились у театра, я не заметил на ее лице и тени колебания: она с нетерпением ждала предстоящего события, и ее темные глаза возбужденно блестели.

— Я видела афиши, — сообщила она мне, когда мы входили в фойе, — в них нет ничего предосудительного.

Места у нас были хоть и не дорогие, но вполне приличные — два кресла в третьем ряду, и когда мы садились, оркестр как раз начал настраиваться. Моя спутница бросила на меня выразительный взгляд и уткнулась в программу, которую я ей вручил. Затем, словно желая избавиться от каких бы то ни было помех, она сняла с руки часы-браслет и отдала мне.

— Спрячьте это, пожалуйста. Браслет мне велик. И я сегодня весь день боялась, как бы его не потерять.

Свет скоро потух, и после краткой увертюры занавес взвился: перед зрителями предстал Париж восемнадцатого века, и начала медленно разворачиваться душераздирающая мелодрама времен Французской революции, где неразделенная любовь переплетается с героическим самопожертвованием.

Это была неумирающая пьеса по «Повести о двух городах», в которой блистательный актер Мартин Харвей, доблестно отдавая себя из вечера в вечер (а по средам — и днем) служению рампе, лет двадцать покорял провинциальную публику.

Сначала моя спутница, видимо из осторожности, не выказывала своего отношения к происходящему, но постепенно она увлеклась, ее ясные глазки засверкали от удовольствия и восторга. Не отрывая взгляда от сцены, она взволнованно прошептала:

— Какая чудесная пьеса!..

Она была поистине очарована бледным чернооким красавцем Сиднеем Картоном и хрупкой, точно сильфида, прелестной Люси Манет.

Наступил первый антракт. Джин медленно вздохнула и, обмахивая разгоревшиеся щеки программкой, с благодарностью взглянула на меня.

— Изумительно, мистер Шеннон! Этого я никак не ожидала. Даже выразить не могу, как мне все это нравится.

— Хотите мороженого?

— Ах нет, что вы, как можно! После того, что мы видели, это было бы святотатством.

— Пьеса, конечно, не первоклассная.

— Ах что вы, что вы! — запротестовала она. — Пьеса прелестная. Мне так жаль бедненького Сиднея Картона. Ведь он так любит Люси, а она… Ах, как это, должно быть, ужасно, мистер Шеннон, безумно любить кого-то, кто не любит тебя.

— Безусловно, — с самым серьезным видом согласился я. — Но они ведь большие друзья. А дружба — это такая чудесная вещь.

Она уткнулась в программку, чтобы скрыть вдруг вспыхнувший румянец.

— Мне они все очень нравятся, — сказала она. — Девушка, которая играет Люси, просто очаровательна: у нее такие красивые длинные волосы, и такие светлые. Ее зовут мисс Н. де Сильва.

— В жизни, — заметил я, — она жена Мартина Харвея.

— Не может быть! — воскликнула она, в волнении подняв на меня глаза. — Как интересно!

— Ей, наверно, лет сорок пять, и эти светлые волосы — не ее собственные, а парик.

— Прошу вас, мистер Шеннон, не надо! — воскликнула возмущенная Джин. — Как можно так шутить! Мне все это очень нравится, решительно все. Те! Занавес поднимается.

Второй акт начался с зеленых световых эффектов и нежной грустной музыки. И чем дальше развивалось действие, тем сильнее переживала все его перипетии моя чувствительная спутница. Глубоко взволнованная, она в перерыве почти не проронила ни слова. А в середине последнего акта, когда события на сцене снова всецело захватили ее, произошло нечто совсем уж удивительное: не знаю как, но вдруг рука ее, маленькая и влажная, очутилась в моей. И до того приятно было чувствовать жаркий ток ее крови, что я не стал отнимать свою руку. Так мы и сидели, сплетя пальцы, словно черпая друг в друге поддержку, в то время как перед нами разворачивалась трагедия самопожертвования Картона, уже подходившая к своему душераздирающему концу. Когда благородный малый, решившись на самую большую жертву, твердо взошел на помост гильотины — бледный, черные кудри старательно взъерошены — и грустно обвел своими выразительными глазами галерею и партер, я почувствовал, как дрожь пробежала по телу моей спутницы, которая сидела теперь, прижавшись ко мне, а потом, точно капли дождя весною, мне на руку закапали одна за другой ее горячие слезинки.

Но вот и конец: весь театр аплодирует, снова и снова вызывая мисс де Сильва и Мартина Харвея, чудесно воскрешенного из могилы, такого теперь счастливого и красивого, в шелковой рубашке и высоких лакированных сапогах. Однако мисс Джин Лоу слишком взволнована, чтобы присоединиться к банальным аплодисментам. Молча, словно придавленная бременем чувств, которые она не в силах выразить словами. Джин встала и вместе со мной направилась к выходу. И только когда мы уже были на улице, она повернулась ко мне.

— Ах, Роберт, Роберт, — прошептала она, глядя на меня глазами, полными слез, — вы и представить себе не можете, какое я получила удовольствие.

Никогда прежде она не называла меня по имени.

Мы молча дошли до Центрального вокзала, и, поскольку поезд, последний в этот день, отходил только через четверть часа, мы несколько смущенно остановились у книжного киоска, под часами.

Внезапно, словно очнувшись от грез и что-то вспомнив, мисс Джин вздрогнула.

— А мои часы? — воскликнула она. — Я чуть не забыла про них.

— Да, в самом деле, — улыбнулся я. — Я тоже совсем забыл про них. — И я принялся шарить в кармане пиджака, ища доверенный мне браслет.

Но я его не обнаружил. Тщетно обыскал я все карманы пиджака, внутренние и наружные. Затем с возрастающей тревогой начал рыться в карманах жилета.

— Боже правый, — пробормотал я, — почему-то их нет.

— Но они должны быть у вас. — Голос ее звучал как-то подозрительно и натянуто. — Ведь я же отдала их вам.

— Я знаю, что отдали. Но я такой рассеянный. Положу, куда-нибудь, а потом забуду.

Теперь я уже в отчаянии шарил по карманам брюк, но безуспешно; внезапно, подняв глаза, я увидел лицо мисс Джин, взиравшей на меня с видом непорочной девы, в конце концов обнаружившей, что она имеет дело с мерзавцем, который обманывает ее, надувает и водит за нос, — на лице этом было выражение такой боли и ужаса, что я, оторопев, прекратил поиски.

— Что случилось?

— Да ведь часы-то не мои. — Губы ее побелели, как у мертвеца, а голос был еле слышен. — Это мамины часы, их подарил ей папа. Я попросила их у нее, чтобы похвастать перед вами. Ах, боже мой, боже мой! — Неиссякаемый родник слез забил с новой силой. — И это после такого чудесного вечера… когда я вам так доверилась… и так полюбила вас…

— Великий боже, — воскликнул я, — да вы что, думаете, я украл ваши проклятые часы, что ли?

Вместо ответа она громко разрыдалась. И в поисках уже и без того промокшего платка открыла сумочку, — под мрачными сводами вокзала ярко блеснуло золото. Она вздрогнула, а я вспомнил, что, когда она сидела, как зачарованная, рядом со мной, я, боясь и в самом деле потерять вещицу, сунул часы для верности ей в сумочку.

— О боже мой, боже мой! — ужаснулась она. В испуге и раскаянии она уставилась на меня и, запинаясь, пробормотала: — Да как же я могла… простите ли вы меня когда-нибудь… ведь я усомнилась в вас!

Мертвое молчание с моей стороны.

Позади раздался пронзительный свисток кондуктора, а затем — прощальный гудок паровоза.

— Роберт! — не своим голосом воскликнула она. — Ну что я могу сказать?.. Ох, дорогой мой, что мне сделать, чтобы вы простили меня?

Я холодно смотрел на нее. Снова раздался гудок паровоза.

— Советую вам поскорее сесть в поезд, если вы не хотите провести ночь на уинтонской мостовой.

Она перевела обезумевший взгляд на платформу, от которой, со свистом выпуская пар, медленно отходил поезд. Секунду она колебалась, потом, всхлипнув, повернулась и бросилась бежать.

Увидев, что она благополучно села, я отправился в камеру хранения, взял оттуда мою корзинку и через несколько минут, весьма довольный собою, сел в последний поезд, отправлявшийся в Далнейр. Я сознавал, что вел себя не очень-то благородно, зато, точно Сидней Картон, я теперь был окружен ореолом в глазах Джин, и мне это даже нравилось.

 

5

В больницу я вернулся незадолго до полуночи и, к своему удивлению, заметил, что в окне мисс Траджен еще горит свет. Взглянув на доску в холле, я увидел, что никаких новых больных не поступало, закрыл дверь на ключ и решил немедленно ложиться спать. Но не успел я войти к себе в комнату, как услышал в коридоре вкрадчивый голос, который мог принадлежать только сестре Пик:

— Доктор… доктор Шеннон!

Я открыл дверь.

— Доктор, — произнесла она со своей смиренной улыбкой, не поднимая глаз. — Начальница хочет вас видеть.

— Что?!

— Да, доктор, немедленно. Она ждет вас у себя в кабинете.

Этот властный вызов через другое лицо да еще в такой час показался мне дерзостью. Желая сохранить мир, я в первую минуту решил подчиниться. Но потом подумал, что это уж слишком.

— Передайте начальнице мое почтение. И скажите ей, что, если она хочет со мной говорить, она знает, где меня найти.

Сестра Пик в ужасе закатила глаза, но по тому, как она поторопилась выполнить мое поручение, я понял, что она с удовольствием сыграет роль добросовестного посредника и уж постарается углубить разногласия между начальницей и мной. Должно быть, она действительно поспешила передать мои слова, ибо не прошло и минуты, как мисс Траджен влетела ко мне — в темном форменном платье, но без наколки, манжет и воротничка. Ее лицо без этого белого обрамления казалось сейчас совсем желтым.

— Доктор Шеннон! Сегодня я производила ежемесячный обход больницы и зашла в лабораторию. Я обнаружила там ужасающий беспорядок: помещение захламлено, неприбрано — настоящая свалка.

— Ну и что же?

— Это все вы натворили?

— Да.

— Вы не имели права, никакого права это делать. Вы должны были сначала спросить у меня разрешение.

— Это еще почему?

— Потому что я здесь распоряжаюсь.

— Может, вы и всей больницей распоряжаетесь? — Я почувствовал, что начинаю кипятиться. — Вы хотите всем здесь командовать. Вы лишь тогда довольны, когда окружающие ползают на коленях перед вами. Вообще вы держите себя здесь так, точно эта больница — ваша собственность. А она не ваша. У меня здесь тоже кое-какие права. Я сейчас веду важную научную работу. Для этого мне и понадобилась лаборатория.

— В таком случае я попрошу вас освободить ее.

— Иными словами, вы предлагаете мне прекратить мою работу?

— Мне безразлично, чем вы занимаетесь, лишь бы вы выполняли свои обязанности. А вот лабораторию извольте освободить: я хочу, чтобы в ней снова было чисто и прибрано.

— Но зачем она вам? Ею же никто не пользуется.

Она отрывисто рассмеялась.

— Вот тут-то вы и ошибаетесь. В это время года она всегда бывает занята. В ней читают лекции для сестер. Разве вы не заметили там парт? Курс лекций начинается в субботу.

— Но ведь это можно устроить и в другой комнате, — возразил я, чувствуя, что почва уходит у меня из-под ног.

Она медленно покачала головой.

— У нас нет других подходящих комнат. Разве что изолятор. Но там очень сыро и скверно. А я, не говоря уже о сестрах, не хочу, чтобы вам было неудобно, доктор. Ведь лекции-то, — и она с ядовитой усмешкой метнула в меня свою последнюю стрелу, — читать должны вы.

Она, конечно, ловко меня обошла — буквально загнала в угол, — и мне оставалось лишь молча сверлить ее ненавидящим взглядом. А в ее глазах, когда она направилась к двери, светилась ироническая усмешка: уж очень она была довольна, что поквиталась со мной и поставила меня на место.

Я лег в постель, раздумывая над тем, как выбраться из этой новой беды, которая свалилась на меня. Закаленная жизнью, изобилующей ссорами и скандалами, привыкшая к бесконечным препирательствам со слугами, поставщиками, сиделками и сестрами милосердия, мисс Траджен победоносно шла своим путем, не оглядываясь на покоренных ею врачей, и была из тех, с кем не так-то легко справиться. Поэтому как бы я ни злился, но сейчас я вынужден был стратегически отступить.

На следующий день за вторым завтраком я объявил ей после некоторого молчания, что освобожу лабораторию.

В награду за мою капитуляцию она одарила меня мрачной улыбкой.

— Я была уверена, что вы одумаетесь, доктор. Передайте мне, пожалуйста, соус. Помнится, когда я была в Богре…

Мне казалось, что я сейчас ударю ее бутылкой по голове. Вместо этого я с такой же мрачной улыбкой передал ей соус.

Через час, в половине третьего, я отправился на прогулку и как бы ненароком очутился возле изолятора, где раньше держали больных оспой; дойдя до него, я нырнул в растущие вокруг кусты. Мисс Траджен была занята в бельевой, но я все-таки решил соблюдать осторожность.

Изолятор был настоящей развалиной — иначе его не назовешь; проникнуть в него мне удалось, лишь сломав проржавевшую железную дверцу. Окна были закрыты ставнями, и внутри было темно, холодно, как в могиле, и совсем пусто, если не считать пыли и паутины, — помещение, видно, годами не проветривалось. Обжигая себе пальцы, я чиркал спички, чтобы разглядеть эту заброшенную лачугу. В дощатом полу зияла дыра там, где раньше стояла печка. Эмалированная раковина с отбитыми краями, пожелтевшая от ржавчины и покоробившаяся, валялась в углу. Даже вода и та была отключена, и водопроводный кран совсем заржавел.

В полном расстройстве вышел я из домика, отыскал в гараже Пима и рассказал ему про свое горе.

— Придется перебраться в бывший изолятор для оспенных.

Он недоверчиво рассмеялся:

— В изолятор? Да ведь он ни на что не годен.

— А мы его отремонтируем.

— Никогда нам этого не сделать.

Он упрямо стоял на своем и, лишь когда я сунул ему в руку десять шиллингов, наконец согласился, хоть и весьма неохотно, с моим планом.

В тот же вечер, когда стемнело, мы перетащили весь мой инвентарь из лаборатории в ветхий домишко. Затем Пим, не переставая ворчать, начал приводить помещение в элементарный порядок: он сделал новый водопроводный кран, соединил перерезанные электрические провода, подправил половицы, рамы, двери — там, где они совсем прогнили. Грязные и усталые, мы в десять часов прекратили работу, так как ему надо было ехать на станцию встречать кого-то из сестер.

Потребовалось еще два вечера, чтобы закончить все поделки, причем результат получился весьма малоутешительный. И все-таки у меня теперь был свой уголок. Правда, в помещении гуляли сквозняки и оно не отапливалось, зато к моим услугам имелся крепкий рабочий стол, вода, электричество, четыре стены и крыша. Сестра Кеймерон из скарлатинного отделения смастерила мне три красные фланелевые занавески из старых пижам, и теперь, сдвинув их и закрыв ставни, я мог не опасаться, что даже слабый луч света пробьется наружу. Новый замок на двери давал мне одному право входа и выхода. А хитроумное сооружение, которое придумал Пим, подсоединив с помощью проволоки звонок на дверях моей комнаты к зуммеру в изоляторе, позволяло мне знать, когда я требуюсь. Словом, в моем распоряжении была теперь секретная лаборатория — форт, арсенал для научной работы, откуда уже никто не мог меня выгнать. Каждый вечер после обхода палат я отправлялся на прогулку и, подойдя в сгущающейся темноте к лавровым кустам, продирался сквозь них в свое святилище. В девять часов я уже усердно трудился.

Взбадривая себя черным кофе, который я варил сам, я работал обычно до часу ночи, а иногда, увлекшись, сидел до зари и вовсе не ложился спать в расчете на то, что холодный душ и растирание махровым полотенцем перед завтраком освежат меня и позволят справиться с обязанностями наступающего дня.

Я быстро продвигался в своей работе, но постоянное напряжение стало сказываться на моих нервах, и я начал под вечер совершать прогулки на мотоцикле Люка. Ничто так не успокаивало, как быстрая езда по пустынным сельским дорогам, когда ветер свистит в ушах и скорость притупляет все чувства. Мотоцикл, словно притягиваемый к родным местам, неизменно привозил меня в окрестности Блейрхилла, и я с ревом и треском проносился мимо ворот «Силоамской купели».

Как-то раз, вместо того чтобы промчаться мимо, я притормозил, свернул на боковую дорожку и остановился у стены, окружавшей сад. Стена была каменная, но невысокая, и я без особого труда взобрался на нее. И там, чуть ли не у своих ног, в решетчатой беседке, я увидел дочь блейрхиллского пекаря.

Подперев подбородок ладонью, без шляпы, в короткой жакетке она сидела у грубо сколоченного стола, на котором лежали медицинский учебник и кулек со сливами, и, не подозревая о моем присутствии, конечно, занималась. Однако вид у нее был до того задумчивый, взгляд до того отсутствующий и она таким рассеянным жестом и настолько часто запускала пальчики в лежавший перед нею кулек, что я усомнился, так ли уж прилежно изучает она «Медицинскую практику» Ослера, как это могло показаться. В самом деле, пока я стоял возле нее, она ни разу не перевернула страницы, зато с меланхоличным видом положила себе в рот уже три спелые сливы, а сейчас, выбрав с тяжким вздохом четвертую, вонзила в ее сочную мякоть свои белые зубки, так что капельки красноватого сока потекли у нее по подбородку; тут она неожиданно взглянула вверх и увидела меня на стене. Она вздрогнула и чуть не подавилась косточкой.

— Не бойтесь, пожалуйста, — сказал я. — Я ничего не собираюсь у вас красть.

Она все никак не могла откашляться и выплюнуть косточку.

— Ах, мистер Шеннон… я так рада вас видеть… я как раз думала… об этом ужасном недоразумении… и не могла сообразить, как это уладить.

— А я думал, что вы занимаетесь.

— Да, конечно, — призналась она и слегка покраснела. — Правда, не очень усердно. У меня через месяц экзамены. — Она вздохнула. — А дело совсем не двигается.

— Может быть, вам следует проветриться, — предположил я. — Я приехал на мотоцикле Люка. Хотите прокатиться?

Глаза ее заблестели.

— С огромным удовольствием.

Она поспешно вскочила. Я нагнулся и — хотя она вовсе в этом не нуждалась, так как была легка и проворна, — помог ей взобраться на стену. Мы спрыгнули с другой стороны. А через минуту она уже сидела на багажнике, я нажал ногой на стартер, и мы помчались.

Был солнечный августовский день, и, подстрекаемый ярким солнышком и чудесной быстротою машины, а также какой-то непонятной тоской по милым сердцу местам, я промчался по извилистым блейрхиллским улочкам и направил наш путь в деревню Маркинш, что на южном берегу Лох-Ломонда. Местность вокруг была прелестная: на покатых предгорьях Дэррока переливалась колосистая пшеница, алели участки, засеянные маками. По плодородным склонам Гаури раскинулись сады, где деревья гнулись под тяжестью спелых груш, яблок и слив, и сборщики плодов, наполнявшие, будто играючи, привязанные к поясу корзины, при нашем приближении прекращали работу и махали нам вслед. Я обернулся через плечо и, перекрывая свист ветра, крикнул моей спутнице:

— Хорошо, правда? — Тут машину, к нашему великому удовольствию, несколько раз подбросило, и мы едва не налетели на остановившуюся повозку фермера. — Вы здорово держитесь. Наверно, часто ездите с Люком?

Почти приложив губы к моему уху, она прокричала:

— Да, очень часто. — Но по ее тону чувствовалось, что предыдущие прогулки не могут идти ни в какое сравнение с этой: ведь Люк — всего лишь брат, а то, что происходит сейчас, нечто неповторимое. Все острее и острее ощущал я кольцо ее рук, обвившихся вокруг меня, легкое прикосновение ее тела к моей спине, ее щечку, прижимавшуюся к моей лопатке, чтобы укрыться от ветра.

Около пяти часов мы выскочили на гребень Маркиншевых холмов и увидели впереди озеро, спокойное, без единой рябинки: в нем, как в зеркале, отражалось безоблачное темно-синее небо, а по берегам вздымались густо поросшие лесом холмы, переходившие вдали в остроконечные голубоватые горы. Прорезая тихую водную гладь, протянулась цепочка маленьких зеленых островков, словно ожерелье из нефрита, а на ближайшем к нам берегу приютилась группа белых домиков, окруженных жимолостью и дикими розами.

Это была деревня Маркинш, излюбленное место моих вылазок в детстве, куда я часто приезжал — один или с моим другом Гэвином Блейром — в поисках утешения для израненной души. И сейчас, когда мы спускались с холма по покатой, извилистой дороге, меня вновь — и сильнее, чем прежде, — охватил неуемный восторг при виде этого сонного, всеми забытого местечка, погруженного в летнюю тишь, пропитанного запахом жимолости, где лишь гудят пчелы да изредка всплеснет рыба в мелководье, где единственное живое существо — пес колли, дремлющий страж, растянувшийся в белой пыли у маленькой пристани, куда раз в неделю причаливает крошечный краснотрубый пароходик, курсирующий по озеру.

В конце коротенькой деревенской улицы я остановил мотоцикл, и мы, совсем одеревеневшие и несколько смущенные, сошли с машины, которая, хоть и дымилась и пахла перегретым маслом, доблестно выдержала жару и нагрузку этого дня.

— Ну-с… — сказал я. Мне почему-то трудно было встречаться с Джин взглядом после того ощущения близости, которое возникло между нами во время поездки. — Отлично прокатились. Надеюсь, после такой поездки вы с удовольствием выпьете чаю.

Она внимательно огляделась по сторонам, но, не обнаружив в деревне ни одной харчевни, с улыбкой, как к доброму другу, повернулась ко мне.

— Здесь очаровательно. Только покушать, к сожалению, негде.

— Но не могу же я допустить, чтобы вы голодали! — Я повел ее к маленькому белому домику, крайнему в ряду других таких же, где над крыльцом, почти сплошь увитом ползучими пунцовыми фуксиями, висела выцветшая вывеска с загадочным словом «Минералка», что в этих северных местах означает «безалкогольные напитки».

Я постучал в дверь, и на пороге тотчас появилась маленькая сгорбленная женщина в темном клетчатом платье.

— Здравствуйте. Не могли бы вы напоить нас чаем?

Она посмотрела на нас и обескураживающе покачала головой:

— Нет, нет. Я торгую только газированной водой… Лимонад Рейда и Барровский «Богатырский пунш».

Моя спутница бросила на меня взгляд, говоривший: видите, я была права.

— Вы удивляете меня, Джейнет. Сколько раз вы угощали меня чудесным чаем. Неужели не помните, как мы приезжали сюда удить рыбу… с Гэвином… какого мы тогда лосося вам поймали?.. Ведь я — Роберт Шеннон.

Услышав, что ее называют по имени, старушка вздрогнула, а затем пристально, точно знахарка, вгляделась в меня и даже вскрикнула от радости — так обычно вскрикивает не очень жалующий незнакомцев шотландец при виде друга, которому всегда бывает рад.

— Господи боже милостивый! Да если б у меня были очки, уж я всенепременно узнала б тебя. Ну конечно же, это Роберт.

— Он самый, Джейнет. А это мисс Лоу. И если вы закроете перед нами дверь, мы исчезнем и никогда больше сюда не вернемся.

— Да ни за что я этого не сделаю! — горячо воскликнула старушка. — Нет, нет. Боже упаси. Через десять минут вы будете пить лучший чай в Маркинше.

— А вы можете подать нам его в саду, Джейнет?

— Еще бы! Ну и дела! Роберт Шеннон, подумать только: совсем взрослый и уже доктор… Да, да, нечего отпираться-то. Я про тебя читала в «Ленокс геральд»…

Так, ахая и восклицая, Джейнет провела нас в садик за домом и тотчас побежала в свою темную кухоньку — через открытое окошко мы видели, как ее маленькая согбенная фигурка возится с большой железной сковородкой.

Вскоре мы уже сидели под сенью деревянного трельяжа за столом, уставленным благодаря ее усердию и стараниям простыми, но очень вкусными блюдами, которыми я так любил лакомиться здесь много лет назад: горячие пирожки и свежесбитое домашнее масло, только что сваренные яички, вересковый мед в сотах и крепкий черный чай. Джин, закрыв глаза, благоговейно прочитала молитву, затем непринужденно и с аппетитом принялась уплетать здоровую деревенскую пищу.

Сначала старая Джейнет суетилась возле стола, горя нетерпением узнать, как я живу, и со свойственной ей проницательностью поглядывала на нас, приводя в немалое смущение своими вопросами. Однако через некоторое время, подлив кипятку в чайник, она ушла. Мисс Джин тотчас вздохнула с облегчением и повернулась ко мне.

— Как здесь чудесно! — с бесхитростной радостью воскликнула она. — И подумать только, что всего этого могло бы не быть. Если бы я тогда, у Гранта, не предложила вам дружбу… Вы и представить себе не можете, чего мне это стоило… Меня всю трясло.

— Вы жалеете об этом?

— Нет. — Она слегка покраснела. — А вы?

Не сводя с нее взгляда, я молча покачал головой; она опустила глаза, и эта ее застенчивость — совсем как в тот раз, на Фентаер-хилле, когда я прошел мимо нее, такой грустной и одинокой, — вызвала во мне прилив нежности. До чего же она была хороша сейчас, в этой деревенской глуши, разрумянившаяся от ветра, милая и невинная! В ней было, пожалуй, что-то цыганское: темно-каштановые волосы, перехваченные коричневой ленточкой, темно-карие глаза и лицо, такое смуглое, усыпанное крошечными веснушками.

Взволнованно поигрывая чайной ложечкой, она заметила — видимо, чтобы перевести разговор на обычные темы:

— Чувствуете, как пахнет жимолостью? Наверно, она растет где-нибудь здесь, в саду.

Я промолчал, хотя запах цветов, или что-то куда более сладостное, будоражил мою кровь. Охваченный неясным, новым для меня чувством, я попытался направить свои мысли в более спокойное русло: стал думать о своей научной работе, о бесчисленных вскрытиях, которые я спокойно делал в морге, когда работал на кафедре. Ну как после всего этого мне могло показаться прекрасным человеческое тело? И все-таки — увы! — могло. Тогда я в отчаянии подумал об амебах, одноклеточных простейших организмах: если их поместить рядом под микроскоп, они инстинктивно притягиваются друг к другу. А ведь у меня есть разум, понимание, воля, так неужели я не могу противостоять этому слепому чувству? И вдруг у меня невольно вырвалось:

— Хотите прогуляться? Еще не поздно. И мы не пойдем далеко.

Она колебалась. Но и ей, как видно, не хотелось разрушать чары, во власти которых мы оба находились.

— Ну пойдемте же, — упрашивал я. — Ведь еще рано.

— Хорошо, только ненадолго, — еле слышно согласилась она.

Я оставил на столе щедрое вознаграждение, и мы распростились с Джейнет. Затем мы медленно пошли по узенькой тропинке к извилистому берегу Лоха. Начинали сгущаться сумерки; на востоке высоко в небе всплыл молодой месяц, отражаясь в таинственных глубинах темной воды. Воздух был теплый, нежный, как ласка. Где-то вдали прокричала серая цапля, ей ответил глухим криком самец. И вскоре тихий плеск волн, набегавших на берег озера, слился с безмолвием ночи.

Молча шли мы у самого края еле слышно шепчущих вод, пока не добрались до маленькой песчаной бухточки, окруженной кустами лабазника и мяты, — тут мы внезапно остановились и повернулись друг к другу. Минута нерешительности… Ее губы были горячие и сухие — она приоткрыла их с жертвенным смирением, в чистом и ясном сознании того, что никогда прежде их не целовал ни один мужчина.

Ни слова не было сказано. Я затаил дыхание; сердце у меня колотилось, словно перед смертельной опасностью. Но нет: чары не развеялись, и за этим единственным сладостным поцелуем не последовало ничего. Ее невинность победила.

Мы медленно пошли назад, над водой поползла белая пелена, точно кто-то дохнул на зеркало. Туман легкой дымкой поднимался над землей, покрывая, будто инеем, долины и придавая всему призрачный, нереальный вид. Все во мне пело, и даже луна казалась ярче обычного, но моя милая спутница почему-то дрожала.

 

6

Двадцать девятого сентября я сделал в лабораторном журнале, выполнявшем одновременно роль дневника и летописи моих достижений, следующую восторженную запись:

«Сегодня в два часа утра я наконец установил, что представляет собой бацилла „С“!

Это не что иное, как Brucella melitensis, малоизвестная бацилла, выделенная Дэвидом Брюсом в 1886 году во время вспышки мальтийской лихорадки, которая распространялась через молоко больных коз.

В ту пору казалось, что эта бацилла существует лишь в районе Средиземного моря (и, если верить учебникам, передавалась она лишь через коз), а потому на нее всегда смотрели как на явление, имеющее сугубо исторический интерес и уж, во всяком случае, крайне малозначительное для медицины вообще. Это представление в корне неверно.

Наоборот, Brucella melitensis является возбудителем недавно бушевавшей здесь жесточайшей эпидемии и, почти несомненно, — других аналогичных эпидемий, которые последнее время имели место в Европе и в Соединенных Штатах. Тщательной проверкой имеющихся в моем распоряжении данных установлено, что в этом случае заражение через козье молоко абсолютно исключено. Я подозреваю, что бациллоносителем было коровье молоко. Если это так, то мы стоим на пороге важнейшего открытия».

Я отбросил перо и, взглянув на часы, схватил кепку и помчался на станцию, чтобы успеть к поезду. Мы договорились с Джин встретиться в Уинтоне в три часа, и, весь горя от волнения, я с трудом мог дождаться этой встречи: так мне хотелось сообщить ей чудесную новость.

За время этого затянувшегося лета с его сказочно-прекрасными днями, когда так трудно было вести себя разумно, мы очень сблизились с Джин. Я, пожалуй, даже рад был отдаться своему чувству, но моя подруга из-за своего характера, особенностей семейного уклада и вероисповедания острее ощущала неодолимость преграды, стоявшей на пути нашего влечения, которому она слепо поддалась в тот вечер в Маркинше. Скованная привязанностью к семье, стесненная узкими рамками своей религии, она пуще всякого кошмара боялась мрачного призрака моей веры. Не раз она со слезами на глазах говорила, что наши отношения не могут продолжаться. Но стоило мне после грустного прощания вернуться в Далнейр, как в комнате у меня раздавался телефонный звонок и ее дрожащий голос говорил на другом конце провода:

— Ах нет, Роберт, нет… мы не можем расстаться.

Охваченные этим дивным, дотоле неведомым нам чувством, мы отдались на волю потока и безнадежно влюбились друг в друга.

Когда через полчаса я вышел в, Уинтоне из поезда, моросил осенний дождик, и я быстро зашагал к уединенному кафе, которое мы с Джин обнаружили неподалеку от Центрального вокзала. Она была уже там и одиноко сидела в дальнем конце почти пустого зала.

— Джин! — воскликнул я, подойдя к ней и взяв ее за обе руки. — Наконец-то я нашел ее!

Сев рядом с ней на диванчик у стенки, я принялся рассказывать о своих успехах:

— Вы понимаете, как это важно? Инфекция передается не только через козье молоко… и не только на острове Мальта. А через коровье и всюду. Через молоко, сыр, масло, через все молочные продукты, то есть через самую широко распространенную на свете пищу, — вот как. Больше того. Я позвонил сегодня утром Алексу Дьюти. Он сказал мне, что как раз перед эпидемией у них что-то случилось с молочным скотом. Несколько животных даже подохло. Это не просто совпадение — тут есть несомненная связь. Вообще он говорит, что почти все стада в округе были заражены — процентов тридцать пять переболело. Если у них в Дриме захворает еще хоть одна корова, Алекс даст мне пробу ее молока. Видите, Джин, что получается… Боже, если между этими двумя заболеваниями окажется связь…

Я умолк от наплыва чувств, а она участливо и спокойно смотрела на меня.

— Я так рада, Роберт. — Она помолчала и робко улыбнулась мне. — Я бы не возражала, если б мне достался этот вопрос завтра на экзамене.

Наступило молчание, и возбуждение мое постепенно улеглось. Я совсем забыл, что она накануне важнейшего в ее жизни события — выпускного экзамена, и только сейчас не без раскаяния заметил, как она волнуется перед этой пыткой, которая начнется завтра утром и продлится целых пять дней. Каждый вечер я с головой погружался в свои исследования, с неиссякаемой энергией продвигаясь вперед и каким-то чудом избегая западней и ловушек. А она? Когда она тихо говорила, что часами со страхом думает о предстоящем испытании, я заявлял, что надо не думать, а работать, и время от времени в Далнейре натаскивал ее по вопросам, которые, по-моему, могли быть ей заданы на экзаменах. Но разве я не должен был более тщательно и более терпеливо заниматься с ней, вместо того чтобы постоянно отвлекать ее от дела?

— Все будет в порядке, — ободряюще сказал я. — Вы ведь усердно занимались.

— По-моему, да, — уныло согласилась она. — Но я что-то не очень в себе уверена. Экзаменовать будет профессор Кеннерли… а он очень строгий.

У меня снова защемило сердце, и я почувствовал угрызения совести. Неужели это была та самая веселая и жизнерадостная девушка, которая, пламенно веря в свое призвание и искренне желая врачевать людские недуги, приходила ко мне в комнату, стремясь разгадать волнующие тайны трипаносомы?

— Джин, — тихо сказал я, — я такой эгоист.

Она печально покачала головой, нижняя губка у нее задрожала.

— Я не меньше вас виновата во всем.

Я молча нагнулся и сжал ее пальчики. Она прошептала:

— По крайней мере у меня есть вы, а у вас — я.

Когда мы вышли из кафе, я все еще продолжал корить себя; и по пути на вокзал, желая немного утешить ее, а возможно, и заглушить в себе чувство вины, я остановился у маленькой лавчонки антиквара, возле Шерстяного рынка. Проходя по этой улочке, я заметил в окне лавки зеленое ожерелье — очень простое, так как бусинки были из стекла, но красивое, сделанное со вкусом и действительно старинное. Прежде чем моя подруга догадалась о моих намерениях, я попросил ее обождать, зашел в лавчонку и купил ожерелье. А позже, когда мы остановились на нашем обычном месте — под часами у книжного киоска на вокзале, — я вручил ожерелье Джин.

— Это на счастье, — сказал я. — Зеленый цвет — самый для меня счастливый.

Она вспыхнула от неожиданности, и по ее личику, с которого сразу слетело уныние, медленно расплылась довольная улыбка: ведь я ей еще ничего не дарил.

— Какое оно красивое, — сказала она.

— Ну что вы! Это такой пустяк. Разрешите я надену вам.

Я надел ей на шейку ожерелье и застегнул сзади; потом в порыве нежности, не думая о проходящей мимо толпе, о том, что мы у всех на виду, я обнял ее и поцеловал.

Она тотчас высвободилась и побежала к поезду. А я, повернувшись, внезапно увидел высокую чопорную особу, которая стояла, как громом пораженная, и, не веря своим глазам, в изумлении взирала на меня. Сердце у меня упало: я узнал ее, сразу понял, что она видела, как я преподнес ожерелье, как целовал Джин. Я шагнул было к ней, но, одарив меня ледяным взглядом и холодным, еле заметным кивком головы, она пошла своим путем. Это была мисс Бесс Дири.

Всю эту неделю, как мы уговорились, я не пытался встречаться с Джин. Но, напряженно работая в Далнейрс, я неотступно думал о ней, и в понедельник, встав пораньше, первым делом кинулся к привратнику, чтобы взять «Геральд», прежде чем газету отдадут мисс Траджен. Фамилии медиков-выпускников всегда печатались наверху последней страницы, и, остановившись посреди аллеи, в пижаме и накинутом, сверху пальто, я поспешно пробежал глазами список. Потом прочитал его еще раз, но уже с возрастающей тревогой.

Фамилии Джин там не было. Я просто не мог этому поверить. Значит, она провалилась.

Хотя она предупредила меня, чтобы я этого не делал, мне было так бесконечно жаль ее, что я решил немедленно позвонить ей. Я подошел к аппарату, стоявшему в холле, и, не обращая внимания на сестру Пик, которая, навострив уши, вертелась поблизости, назвал номер в Блейрхилле.

— Алло! Мне нужно мисс Лоу.

Ответил мне женский голос — к моему огорчению, не голос Джин, но, безусловно, ее мамаши.

— Кто это говорит?

Я помедлил.

— Знакомый.

Последовало молчание, потом снова послышался голос:

— К сожалению, мисс Лоу здесь нет.

— Но послушайте, — возопил я и тотчас умолк: резкий треск в ухе дал мне понять, что на другом конце провода повесили трубку.

Угнетаемый тяжелыми предчувствиями, я весь этот день не мог найти себе места. После ужина — как раз пробило семь часов и я собирался приступить к ночному бдению в лаборатории — в дверь постучали: это оказалась снова Кейти, горничная, которая только что вышла из комнаты, унося тарелки со стола.

— К вам какой-то джентльмен, сэр.

— Пациент?

— Нет, что вы, сэр.

— Родственник?

— Не думаю, сэр.

Я удивленно посмотрел на нее: я не привык принимать посетителей в такое время.

— Что ж… в таком случае проведите его ко мне.

И куда только в тот вечер делась моя догадливость! Меня чуть не хватил удар, когда в комнату твердой поступью вошел Даниел Лоу.

Закрыв за собой дверь, он пристально и серьезно посмотрел на меня.

— Надеюсь, я пришел не очень поздно, доктор? Ежели не возражаете, я бы хотел сказать вам два слова.

— Пожалуйста… конечно, — пробормотал я.

Он поклонился и, сняв толстое черное пальто, аккуратно свернул его и вместе со шляпой положил на кушетку. Затем пододвинул ко мне жесткий стул и сел сам — очень официальный, в парадном темном костюме, белой крахмальной манишке и длинном галстуке, — положил руки на колени и снова вперил в меня свой спокойный взгляд.

— Доктор, — неторопливо начал он, — нелегко мне было прийти сюда к вам. Прежде чем это сделать, я долго молился. — Он помолчал. — Вы часто встречались последнее время с моей дочкой?

Я отчаянно покраснел.

— Пожалуй, да.

— Можно полюбопытствовать — зачем?

— Видите ли… дело в том… что она мне очень нравится.

— Ага! — В этом простом восклицании не было ни иронии, ни осуждения, а лишь угрюмая, холодная озабоченность. — Нам она тоже очень нравится, доктор. Вообще с самого малолетства она была для нас все равно что овечка для пастуха. Вы можете поэтому понять, как мы расстроились, когда узнали сегодня, что она не получила диплома. И боюсь, главным образом потому, что она тратила время на всякие пустяки, а не занималась делом.

Я молчал.

— Конечно, — продолжал он с видом пророка, вещающего истину, — я всецело доверяю моей дочери. Всем нам приходится терпеть от карающей десницы господней, и это несчастье только приблизит Джин к богу. Моя жена — святая женщина — и я… мы беседовали с Джин, она решила, что несколько месяцев позанимается как следует и снова будет держать экзамен. Но тревожит нас сейчас не это, а кое-что более серьезное. Я не знаю, как далеко зашло ваше знакомство, доктор — я ни слова не могу добиться на этот счет от моей дочери, и теми немногими сведениями, которые находятся в моем распоряжении, я обязан мисс Дири, — но, я думаю, вы согласитесь со мной, что оно зашло достаточно далеко.

— Не понимаю, — поспешно возразил я, — что вы имеете против моего знакомства с вашей дочерью?

Дэниел ответил не сразу. Сложив вместе кончики пальцев, он напряженно думал.

— Доктор, — вдруг твердо и решительно сказал он, — я надеюсь, что моя дочь когда-нибудь выйдет замуж. И будет, надеюсь, счастлива в своем замужестве. Но она никогда не обретет счастья, если выйдет за человека другой веры.

Положение становилось весьма затруднительным, но я отважно решил идти напролом.

— Я не согласен с вами, — сказал я. — Религия — личное дело каждого. Чем мы виноваты, что от рождения исповедуем ту или иную веру? Неужели два человека не могут терпимо относиться к верованиям друг друга?

Он мрачно покачал головой и улыбнулся холодной, какой-то удивительно обескураживающей улыбкой, словно желая этим показать, что уж он-то прекрасно знает неисповедимые пути и таинства всемогущего бога.

— Я понимаю, что вы еще слишком молоды и неопытны. На свете существует только одна истинная вера, только одна святая конгрегация. Среди этой конгрегации помазанников божиих выросла и моя дочь. И никогда она не будет иметь ничего общего с водами вавилонскими.

По мере того как он говорил, мысли мои по какому-то странному противоположению вдруг с грустью устремились к чудесным водам, на берегу которых стоит Маркинш, где мы бродили с Джин, где под кроткими, снисходительными небесами мы обменялись нашим первым сладостным поцелуем.

— Молодой человек! — Заметив горечь и признаки бунтарства на моем лице, он заговорил более резко: — Я желаю вам добра и надеюсь, что свет истины когда-нибудь озарит вас. Но вы должны наконец прислушаться к голосу разума и понять, что моя дочь не для вас. В нашей общине есть один брат, с которым она фактически обручена. Я имею в виду Малкольма Ходдена. Вы встречались с ним у меня в доме. Сейчас он учитель, но хочет стать проповедником слова господня и нести истину в далекие дикие края. Всем складом своего ума и характера он доказал, что достоин наставлять и вести Джин по дорогам мирской жизни.

Наступило молчание. Он, видимо, ожидал, что я буду возражать, но, поскольку я продолжал, ни слова не говоря, сидеть в кресле, он встал и с обычным своим спокойствием, не торопясь, надел пальто. Застегнув последнюю пуговицу, он посмотрел на меня со смесью грустной снисходительности и сурового предостережения.

— Я рад, что наш разговор оказался не напрасным, доктор. Все мы должны подчиняться господу… научиться познавать его волю… На прощание я поручаю вас его заботам.

Он взял шляпу и твердым шагом, с ясным лицом человека, добровольно обрекшего себя на суровую дисциплину, вышел из комнаты.

Я еще долго сидел не шевелясь. Хотя взгляды Лоу отличались удивительной узостью и косностью, я не мог не признать, что поступать так повелевает ему вера. Но мне от этого ничуть не было легче. Он говорил так, точно каждое его слово было священным пророчеством, взятым из Апокалипсиса, и тон его задел меня за живое. И к тому же — Ходден… вот уж это было действительно горькой пилюлей.

Глубоко уязвленный и оскорбленный в своих лучших чувствах, я подумал о Джин. И упрямо выставил подбородок. По крайней мере я не давал обещания не видеться с ней.

 

7

Неспокойно и муторно было у меня на душе, когда я делал вечерний обход. Дав сестре Пик необходимые указания, я по обыкновению заперся в изоляторе, но никак не мог сосредоточиться. Чистая наука, которой я посвятил себя, требовала полного отрешения от всех житейских передряг. Но сейчас мне было наплевать на этот суровый устав. Перед моим мысленным взором стояла Джин, тоненькая и свежая, — карие глаза ее затуманивала грусть. Я так любил ее! Я непременно должен был ее увидеть.

На следующий день я, как только освободился, сразу кинулся в гараж. Уже дважды звонил я в «Силоамскую купель», но всякий раз мне отвечала миссис Лоу и я молча бросал трубку на рычаг, словно это был раскаленный утюг. И вот сейчас, несмотря на моросивший дождь, я вскочил на мотоцикл и помчался в Блейрхилл.

Подъехав к дому с задней стороны, я с бьющимся сердцем направился к беседке. Она была пуста: никто не сидел в кресле, на грубо сколоченном столе не лежала «Медицинская практика» Ослера. Я в нерешительности посидел некоторое время на стене, следя за тем, как капли дождя стекают с зеленой решетчатой беседки, затем соскользнул вниз и, обойдя дом, подошел к нему с фасада. Добрых полчаса проторчал я в кустах, напрягая зрение и стараясь рассмотреть, что творится за тюлевыми занавесками. И хотя я несколько раз различал силуэт матери Джин, двигавшейся в темной глубине «парадной комнаты», самой Джин мне ни разу не посчастливилось увидеть.

Внезапно я услышал звук шагов в аллее. Сначала я подумал, что это Дэниел Лоу, но минуту спустя показался Люк. Я вышел из своего укрытия.

— Люк! — воскликнул я. — А я и не знал, что ты вернулся.

— Да, я вернулся, — подтвердил он.

— Почему же ты не сообщил мне об этом? Ты единственный человек, который может мне помочь.

— Неужели?

— Конечно, Люк. Слушай. — Нетерпение мое было так велико, что я с трудом мог говорить. — Я должен видеть Джин, немедленно.

— Этого никак нельзя, — нерешительно ответил он, поглядывая то на меня, то на безмолвный дом впереди. Затем, видимо приняв мою сторону, он добавил: — Мы не можем здесь разговаривать. Пойдемте прогуляемся по улице.

Он повел меня в город, время от времени поглядывая через плечо, и на углу какого-то неприглядного дома близ Рыночной площади внезапно нырнул в кабачок с ярко размалеванной вывеской, на которой значилось: «Блейрхиллский увеселительный бар». Усевшись в кабине, в глубине итого унылого заведения, которое, судя по внушительной коллекции шаров и машинок для приготовления фруктового сока, видимо, служило прибежищем для блейрхиллской золотой молодежи. Люк заказал две кружки пива. Потом с глубокомысленным видом долго смотрел на меня.

— Теперь уже ничего не поправишь, — произнес он наконец. — Если хотите знать мое мнение… все кончено.

Я стремительно нагнулся к нему.

— Да что же случилось?

— Такого у нас еще не бывало. Когда мамаша узнала от мисс Дири — насчет вас, конечно, — она очень расстроилась и без лишнего шума увела к себе Джин, а та подняла рев на весь дом. Тут отец пришел домой к чаю, и они долго совещались. Затем мамаша отправилась за Малкольмом, а отец поднялся к Джин и молился с ней добрый час. Даже в кухне и то слышно было, как она рыдала: казалось, у нее сейчас разорвется сердце. Но когда они сошли вниз, она уже не плакала. Она была очень бледная, но спокойная. Они ее уломали, понимаете?

— Что значит «уломали». Люк?

— Должно быть, взяли с нее обещание, что она никогда больше вас не увидит.

Прошла целая минута, прежде чем до меня дошел смысл его слов, но в то же время я был глубоко убежден, что он сказал правду. Хотя в наш век прогресса трудно этому поверить, но в семье Джин царил непреложный закон, восходивший еще к временам Ветхого завета, когда сыны Галаада и Хета бродили по полям Моава, пасли стада, всецело подчиняясь воле старейшин и слепо веря в бога.

Как раз таким старейшиной в своей семье и был Дэниел Лоу. Он все еще жил по книге Царств, книге Чисел и Второзаконию. И среди грохота века машин, оглушающего рева джазов и соблазнительного мерцания кино он вырастил детей в этой традиции, держа их в повиновении не с помощью страха, ибо он не был тираном, а с умеренной твердостью руководя ими и неуклонно воздействуя на них прежде всего своей глубокой верой, примером всей своей честной жизни. Обычное, слегка ироническое представление об евангелисте, проповедующем на уличных углах, было столь же неприменимо к Дэниелу Лоу, как, скажем, сравнение чахлого ростка со стройным дубом. Он не принадлежал к числу тех, кто робко предлагает душеспасительные брошюры прохожим или гнусавым голосом затягивает псалмы. Это был настоящий апостол Павел, смелый и справедливый, который, одним гневным взглядом усмирив змия зла, способен был затем раздавить его под пятой. Были у него, конечно, и недостатки, которые вытекали из самих его добродетелей. Взор его был тверд, но смотрел он только прямо перед собой. Компромисс был недоступен ему, и все предметы казались либо черными, либо белыми. Вне сверкающей орбиты его веры существовала лишь тьма, полная соблазнов для избранников, где на каждом шагу, будто корни в дремучей чаще, разбросаны силки Сатаны. Терпимость он считал непозволительной слабостью — этого слова он просто не понимал. Если человек не принадлежал к числу «спасенных», то — увы! — он был проклят навеки. Вот это-то и удерживало его дочь многие годы на тернистом пути, уберегало ее от скверны танцев, игр в карты и театра, ограничивало выбор ее чтения «Благими деяниями» и «Продвижением паломничества», и сейчас молитва и отцовская воля заставили ее сквозь слезы дать обещание отказаться от своего недостойного воздыхателя.

Все это промелькнуло в моем сознании, пока я сидел напротив Люка в сыром зале захудалой пивной, и, хотя от этих мыслей у меня загудело в голове, точно я с разбегу ударился о каменную стену, хотя я был глубоко обижен на Джин за ее предательство, — я не мог, просто не мог отказаться от нее.

— Люк, — взволнованно сказал я, — ты должен мне помочь.

— Чем? — с явной неохотой спросил он.

— Я просто должен увидеть твою сестру! — в бесконечном отчаянии воскликнул я.

Он молчал. Вытерев губы запачканным в муке рукавом, он с сочувственной улыбкой посмотрел на меня.

— Ты же знаешь, что можешь это сделать, — продолжал я. — Я подожду тебя здесь, а ты сбегай домой и попроси Джин выйти ко мне.

Все так же спокойно он с сожалением покачал головой.

— Джин нет дома. Она уехала.

Я молча уставился на него, а он неторопливо разъяснил мне:

— Сразу видно, что вы не знаете отца. Ее вчера вечером отправили к нашей тетушке Элизабет в Бетнал-Грин. Она будет жить там четыре месяца и заниматься, а потом приедет сюда держать экзамены. — Он помолчал. — Миссис Рассел, нашей тетушке, даны инструкции вскрывать все ее письма.

Бетнал-Грин, предместье Лондона, до которого отсюда более трехсот миль, — да разве туда сможет добраться этот злодей Шеннон! И никаких писем — запрещено! Ох, этот мудрый, изобретательный Дэниел! Настоящий пророк Даниил в Судный день. Я замер, глаза моя — как назло — были полны слез.

Молчание длилось долго; я очнулся от задумчивости, услышав голос Люка, который, желая утешить меня, спросил:

— Не хотите ли еще пивка?

Я поднял голову.

— Нет, спасибо. Люк. — Во всяком случае, хоть он-то доброжелательно относится ко мне. — Да, кстати, я должен вернуть тебе мотоцикл.

— Можете не спешить.

— Да нет, он ведь тебе нужен. — Я видел, что Люк отнекивается только из вежливости. — Он на полянке за вашим домом. Я очень осторожно обращался с ним. Вот ключ.

Он без дальнейших возражений взял ключ, мы поднялись и вышли. На улице он огляделся по сторонам и с грустным видом, но дружески пожал мне руку. Я направился на вокзал.

Дождь разошелся вовсю: вода стекала по желобам, мостила грязью улицы, и все вокруг казалось бесконечно серым и унылым.

«О господи, — с внезапно пробудившейся болью подумал я, — почему я здесь, в этом мрачном, заброшенном городишке? Как бы мне хотелось очутиться сейчас где-нибудь под ярким солнцем, вдали от всех неприятностей, неуверенности и бесконечной борьбы! Плыть бы сейчас на ладье вниз по Нилу или любоваться голубым Тирренским морем с ярко-зеленых холмов Сорренто. А впрочем, к черту все эти красоты — разве есть что-нибудь лучше туманного, мрачного Бетнал-Грина!»

Но я знал, что там я никак не могу очутиться.

 

8

После этого все беды сразу обрушились на меня… Но я попытаюсь спокойно и по порядку рассказать о том, что произошло. Я не намерен без конца говорить о своем душевном состоянии. Оно было ничуть не лучше погоды с ее непрекращающимися дождями и резкими штормовыми ветрами, от которых с деревьев слетали еще зеленые листья и целые ветки, образовывавшие на аллее мокрый настил.

Работы у нас в больнице было сейчас по горло, особенно много прибывало больных дифтерией, эпидемия которой разразилась в западной части Уинтоншира. Я сам в свое время переболел этой болезнью и, очевидно, поэтому жалел поступавших к нам детей. До сих пор мы могли гордиться результатами: ни одного смертного случая, и мисс Траджен с гордым видом расхаживала по больнице, точно это являлось ее личной заслугой. И, возможно, так оно и было; я все больше и больше преклонялся перед ее деловой сметкой и в душе невольно начал восхищаться этой добросовестной, умной, неутомимой боевой лошадкой, чьи скрытые достоинства намного превосходили те менее привлекательные качества, которые сразу бросались в глаза. Но я предусмотрительно не сообщал ей об этом. Вообще я не склонен был к разговорам, а если и говорил, то одни грубости.

И вот вечером третьего ноября — эта роковая дата навеки запечатлелась в моей памяти — я, еле волоча ноги, понуро вернулся из изолятора к себе и бросился в кресло.

Я не просидел и десяти минут, как услышал настойчивый звонок. Звонил телефон у моей кровати — еле слышно, так как, уходя из изолятора, я забыл переключить рычажок. Я прошел в спальню и устало поднял трубку.

— Алло.

— Алло! Это доктор? Какое счастье, что я тебя поймал. — Даже несмотря на плохую слышимость, я уловил в голосе облегчение. — Это говорит Дьюти, Алекс Дьюти из Дрима. Доктор… Роберт… Ты должен кое-что для меня сделать.

И, прежде чем я успел что-либо сказать, он продолжал:

— Это насчет нашего Сима. Он уже неделю болен дифтерией. И ему все не легче. Я хочу привезти его к вам в больницу.

Я ни минуты не колебался. Хотя больница была переполнена и Алекс, живший за пределами нашего графства, вообще не мог претендовать на место, мне и в голову не пришло отказать ему.

— Хорошо. Пусть доктор напишет справку, и я с утра пришлю за ним скорую помощь.

— Нет, нет, — поспешно возразил он. — Мальчонка совсем плох, Роберт. Я уже вызвал машину — она стоит у дверей, и мы завернули его в одеяла. Я хочу привезти его сейчас же.

Я не был убежден, что поступаю правильно, соглашаясь в обход всех правил сразу принять больного. Однако я был слишком привязан к Алексу, чтобы не пойти ради него на такой риск.

— Тогда приезжайте. Дорога займет у вас около часа. Смотрите только не простудите его.

— Хорошо. И спасибо, дружище… спасибо.

Я положил трубку и, выйдя в коридор, пошел в комнату начальницы. Однако свет у нее уже был погашен, и мне пришлось прибегнуть к звонку и вызвать ночную дежурную — сестру Пик. Когда она вышла ко мне, я велел ей приготовить койку в боковой комнате отделения «Б», маленькой и уютной, куда обычно помещали частных пациентов, — сейчас это было единственное свободное место. Затем я сел и стал ждать.

Бодрствовать мне пришлось недолго. Около полуночи к главному входу подъехало закрытое такси, и, когда, с трудом преодолевая сопротивление ветра и сильного ливня, я открыл дверь, из машины вышел Алекс, неся на руках укутанного в одеяла сынишку. Я провел его в приемный покой. Лицо у него было бледное, осунувшееся.

Положив мальчика на диван и предоставив его заботам сестры Пик, которая тотчас принялась раздевать больного для осмотра, Алекс вытер лоб тыльной стороной руки и молча отошел в уголок, посматривая на меня растерянным, страдальческим взглядом.

— Зачем же так волноваться? Когда Сим заболел?

— В начале недели.

— Ему вводили противодифтерийную сыворотку?

— Два раза. Но это почти не помогло. — Дьюти заговорил быстрее. — Уж очень глубоко у него в горле нарывы. Когда мы увидели, что ему с каждой минутой все хуже, я схватил его и повез сюда. Мы верим в тебя, Роб. Посмотри его, ради бога.

— Хорошо, хорошо. Только не волнуйся.

Я повернулся к дивану, и напускное спокойствие, с каким я держался ради Дьюти, тотчас исчезло. При виде помертвевшего ребенка, который, закрыв глаза и стиснув кулачки, боролся за каждый вздох, у меня болезненно сжалось сердце. Молча приступил я к осмотру. Температура у него была 38o, а пульс настолько слабый, что почти не прощупывался. Я даже и не пытался определить ритм дыхания. Плотная желтая пленка покрывала заднюю стенку его носоглотки и угрожающе спускалась в гортань. Ребенок явно доживал последние минуты — он умирал.

Я взглянул на Дьюти, который в безмерном волнении молча стоял рядом, пытаясь прочесть на моем лице приговор; и, хотя мне было бесконечно жаль его, я вдруг обозлился за то, что он поставил меня в такое трудное положение.

— Ни в коем случае нельзя было везти его. Состояние у него крайне тяжелое.

Дьюти мучительно глотнул.

— Что же это с ним?

— Ларингальная дифтерия. Пленка затянула дыхательные пути… и мешает ему дышать.

— Неужели ничего нельзя сделать?

— Необходима трахеотомия… и немедленно. Но здесь мы это не можем сделать. У нас нет операционной нет нужных условий. Его давно надо было отвезти в какую-нибудь крупную городскую инфекционную больницу. — Я направился к телефону. — Я сейчас позвоню в больницу Александры и договорюсь, чтоб его немедленно приняли.

Я начал набирать номер неотложной помощи, как вдруг ребенок захрипел, — этот тоненький жалобный звук, отдаваясь в комнате, резанул мне ухо.

Алекс потянул меня за рукав.

— Да нам ни за что не довезти его до другой больницы. И сюда-то с трудом добрались. Уж ты сам сделай, что нужно.

— Я не могу. Это должен делать опытный хирург.

— Да нет же, сделай, пожалуйста, сделай.

Я стоял с трубкой в руке и в испуге, словно идиот, беспомощно смотрел на него. Как я уже говорил выше, у меня почти не было опыта в области практической медицины и я никогда в жизни не делал серьезной операции. Воспарив в заоблачные выси чистой науки, я всегда презирал суетливого медика-практика, который в случае нужды берется за что угодно. Однако здесь дело не терпело отлагательства, это было ясно. Более того, все решали даже не часы, а минуты: я понял сейчас, что, если не возьмусь за операцию и отправлю ребенка в больницу Александры, он ни за что не доедет туда живым. И, почувствовав всю глубину своей беспомощности, я в душе застонал.

— Разбудите начальницу, — повернулся я к сестре Пик. — И немедленно положите больного в боковую палату.

Шесть минут спустя мы все стояли в палате — мисс Траджен, сестра Пик и я — вокруг обычного соснового стола, на котором в чистой больничной рубашке, задыхаясь, без сознания лежал мальчик. Кроме этого прерывистого дыхания, в тесной комнатке не слышно было ни звука. Я закатал рукава, поспешно вымыл руки в карболовом растворе, и вдруг на меня напал такой смертельный страх, что я инстинктивно — даже самому трудно поверить! — взглянул на начальницу, ища у нее поддержки.

Она держалась удивительно спокойно, бесстрастно, деловито и, хотя ее подняли среди ночи с постели и заставили наспех одеться, выглядела аккуратной и подтянутой. Даже ее крахмальная наколка так ладно сидела на голове, что ни один волосок не выбивался. Несмотря на нашу ссору, я невольно почувствовал восхищение и зависть при виде ее. Она прекрасно знала свое дело и обладала удивительной смелостью.

— Вы будете применять анестезию? — тихо спросила она меня.

Я покачал головой. При таком дыхании это было просто невозможно. Болезнь слишком далеко зашла.

— Прекрасно, — весело сказала мисс Траджен. — В таком случае я буду держать голову и руки. Вы, сестра Пик, возьмите его за ноги.

Сказав это, она протянула мне ланцет, лежавший на белоснежной марле в эмалированном лотке, и, решительно став в конце стола, крепко обхватила Сима за плечи. Ночная сестра неумело зажала колени мальчика.

Хотя длилось это, конечно, не более минуты, мне казалось, что я стоял так целую вечность, неловко держа нож в одеревеневшей руке.

— Мы готовы, доктор, — вернула меня к действительности начальница, и в ее твердом тоне — хотите верьте, хотите нет — снова прозвучало ободрение.

Я глубоко вздохнул, стиснул зубы и, натянув кожу, сделал надрез на шее ребенка. Кровь хлынула, густая и темная, заливая рану. Я протампонировал ее еще и еще раз, потом надрезал глубже. Сим был без сознания и, я уверен, ничего не чувствовал, однако при каждом моем прикосновении слабенькое тельце его корчилось и извивалось на столе. В то же время он то и дело судорожно приподнимался в мучительной борьбе за каждый глоток воздуха — совсем как рыба, выброшенная на сушу. Эти внезапные непредвиденные движения значительно осложняли мою работу. Я попытался ввести в отверстие ретрактор. Он вошел, но тут же выпал и с грохотом полетел на пол. Тотчас хлынула густая кровь — она не била яркой струйкой, которую я мог бы остановить, а текла медленно, как патока, заволакивая рану. Действовать скальпелем было нельзя: слишком близко находились крупные шейные сосуды. Одно неверное движение — и я мог перерезать яремную вену. Я попытался указательным пальцем раздвинуть ткани, но безуспешно: я никак не мог найти трахею. Если я быстро не найду ее, Симу — конец. Он весь почернел и еще отчаяннее ловил воздух, втягивая в себя все ребра, так что его маленькая грудка совсем запала, но эти судорожные вздохи становились все слабее и реже. Они перемежались длинными промежутками, когда он вовсе не дышал. Тельце его уже похолодело и стало липким.

Крупные капли пота выступили у меня на лбу. Мне было нехорошо, и казалось, я вот-вот лишусь сознания. Не мог я найти дыхательное горло, просто не мог, а ребенок почти умирал. О боже, помоги мне найти эту трахею!

— Нет пульса, доктор. — Это с мягкой укоризной проблеяла сестра Пик, которая время от времени касалась запястья мальчика. Однако начальница, по-прежнему стоявшая у стола, продолжала хранить молчание.

Не знаю, что на меня нашло, но с отвагой отчаяния я вдруг схватил скальпель и глубоко всадил его. И тут, словно по волшебству, в ране показалась тоненькая, белая и блестящая, точно серебристый тростник, трахея — предмет моих слепых и безумных поисков. Теперь уже из моей груди вырвался тяжкий судорожный вздох, и, мотнув головой, чтобы пот не заливал глаза, я надрезал трахею. В ту же секунду воздух со свистом ворвался туда — благословенный поток его наполнил сжатые, задыхавшиеся легкие. Раз, другой изголодавшаяся грудка глубоко вздохнула, до предела вбирая в себя воздух. Потом еще и еще, наслаждаясь наступившим облегчением, Сначала еле-еле, а затем все глубже умирающий ребенок равномерно задышал. Тельце его утратило сероватый оттенок, синие губки порозовели, он перестал бороться за каждый вздох.

Быстро, дрожащими пальцами, я ввел в рану двойную трахеотомическую трубку, наложил швы в нескольких кровоточащих местах, зашил рану и забинтовал таким образом, чтобы узкое металлическое отверстие трубки выступало наружу. Колени у меня подкашивались, сердце готово было выскочить из груди, но хуже всего было то, что мне приходилось скрывать свое волнение. Я безвольно стоял у стола, мокрый и растрепанный, с окровавленными руками, пока начальница умело переносила Сима на койку в боковой палате, — там она обложила его бутылками с горячей водой и высоко взбила подушки.

— Вот так, — изрекла наконец мисс Траджен. — Теперь ему будет хорошо. Этот больной поручается вам, сестра, будете особо следить за ним всю ночь.

И, повернувшись к выходу, она кинула на меня взгляд, в котором не было одобрения, но не было и укоризны, — казалось, она хотела сказать; «Дело было рискованное, но вы вышли из положения лучше, чем можно было ожидать». Мнения наши впервые совпали.

Даже после ухода начальницы я никак не мог заставить себя сойти с места. Сестра Пик придвинула стул к койке и поставила рядом лоток с тампонами, чтобы снимать с отверстия трубки появлявшиеся там время от времени гнойные пленки; я стоял позади нее и смотрел на мальчика — он отдыхал, на щеках его уже появился румянец. От усталости его начало клонить ко сну, но вдруг он на миг открыл глазки, и по какой-то странной случайности взгляд его встретился с моим. На секунду он улыбнулся — во всяком случае, губки его слегка приоткрылись, как бы в улыбке. Потом сомкнулись, и он заснул.

Ничто не могло меня тронуть сильнее этой робкой детской улыбки. Большей награды я и желать не мог.

— Я пошел, сестра, — кратко бросил я. — Вы знаете, что нужно делать?

— О да, доктор.

Только выйдя на улицу, где ярко и весело поблескивали звезды, я вспомнил про Алекса Дьюти, ждавшего в приемной, и мысль о том, что я могу положить конец его тревоге, побудила меня ускорить шаги. Да, он сидел на том же месте, где я оставил его, напротив двери, выпрямившись на жестком стуле и сжимая в руке холодную пустую трубку, — казалось, он даже не шелохнулся с тех пор, как мы ушли. Когда я вошел, он напрягся еще больше, потом встал и молча шагнул ко мне — в глазах его был вопрос, который он не в силах был задать.

— Все в порядке.

Мускулы его лица словно свело судорогой, и он не мог сразу справиться с собой. Я видел, как заходили желваки у него на скулах. Потом задергался рот. И наконец он тихо спросил:

— Ты оперировал?

Я кивнул.

— Теперь он может дышать. А пока он спит. Когда дифтерит пройдет — дней через десять, — мы вынем трубку и ранка затянется. Все заживет так, что и шрама не будет.

Дьюти подошел ко мне и, схватив меня за руку, в пылу благодарности с таким чувством потряс ее, что я съежился от боли.

— Я никогда не забуду, что ты сделал для нас сегодня. Никогда, никогда… Я же говорил, что мы с женой верим в тебя. — Наконец он милосердно разжал свои железные пальцы. — Могу я позвонить ей? Она ждет в доме управляющего.

Через минуту он уже был в вестибюле и бессвязно сообщал жене добрую весть. Когда он закончил разговор, я проводил его до такси, возле которого позабытый всеми шофер, натянув кепку на уши, терпеливо прохаживался взад и вперед.

— Все в порядке, Джо! — ликующим голосом крикнул Дьюти. — Малышу уже лучше.

Уже сев в машину, добрый малый высунулся из окошка и в избытке благодарности дрожащим от радости голосом сказал:

— Я приеду завтра, дружок, и привезу с собой жену. Еще раз… от всего сердца… спасибо тебе.

Машина уже ушла, а я все еще стоял в прохладной темноте, где гулял ветер. Затем, услышав, что часы в холле бьют час, я, пошатываясь, побрел к себе. В голове у меня царил такой сумбур, что не хотелось ни о чем думать. Однако на душе, несмотря на все мои беды и огорчения, было как-то удивительно покойно. Я почти тут же заснул, думая лишь об улыбке Сима.

 

9

Должно быть, я проспал часа четыре; проснулся я от того, что кто-то настойчиво толкал меня в плечо. Я открыл глаза: в комнате было светло, у постели с искаженным лицом стояла сестра Пик и истерически кричала мне в ухо:

— Идемте… идемте немедленно.

Она чуть не силой вытащила меня из-под простыни, и хотя я толком еще не успел проснуться, однако, натягивая пальто и всовывая ноги в комнатные туфли, все-таки сообразил, что только катастрофа могла заставить эту «трепетную лань» ворваться ко мне в комнату и притом в такой час. Казалось, она буквально потеряла голову и по пути к отделению «Б» на бегу все твердила, точно заученный урок:

— Я тут ни при чем. Я тут ни при чем.

В затененной, теплой боковой палате Сим по-прежнему лежал на высоко взбитых подушках, очень тихий и спокойный — только мне он показался каким-то уж слишком неподвижным. Сбросив абажур с ночника, я вгляделся повнимательнее и с ужасом обнаружил, что блестящая металлическая трубка не торчит больше из его повязки, ее нет в горле. Я поспешно схватил пинцет и вынул из раны образовавшуюся в ней гнойную пробку, затем взял безжизненные ручонки мальчика и принялся делать ему искусственное дыхание.

Точно одержимый, я добрый час трудился над Симом. Но еще до моего прихода он был мертв, несомненно мертв. Я выпрямился, застегнул измятую ночную рубашонку, уложил это маленькое тельце, которое столько выстрадало и вынесло такую отчаянную борьбу, подсунул ему под головку подушку.

Внезапно, оправляя постель, я обнаружил в складках сбившейся простыни трахеотомическую трубку, забитую пленками. Я тупо уставился на нее, потом повернулся к сестре Пик, которая все это время стояла, прижавшись к двери.

— Трубка забита, — с удивлением произнес я. — Должно быть, он начал задыхаться и с кашлем выплюнул ее.

Тут я все понял: еще прежде, чем я успел обвинить ее, по выражению ее лица я определил, что мои догадки правильны. Внезапно еще одна мысль пришла мне в голову. Я не торопясь прошел мимо сестры на кухню. Да, конечно: на столе — на том самом сосновом столе, где было дано сражение за жизнь Сима, — стоял чайник, тарелочка с бутербродами и недопитая чашка с остывшим уже чаем. Соблазнительный легкий ужин.

— Ох, доктор! — Она, ломая руки, последовала за мной. — Кто бы мог подумать… он так спокойно спал… я отлучилась всего на какую-нибудь минутку.

Это было невыносимо. Мне казалось, что у меня сейчас разорвется сердце. Я вышел из кухни и, миновав палату, очутился на улице. В небе еще догорало несколько звезд, и первые слабые пальчики рассвета уже успели прогнать с востока тьму. Колотя себя в лоб сжатыми кулаками, я прибежал в свою гостиную и упал в кресло у стола. Дело было не в том, что меня лишили моего маленького успеха. Меня жгло и мучило, отравляя душу, это нелепое превращение победы в поражение, эта глупая, преступная утрата человеческой жизни. Какое-то тупое оцепенение овладело мной, я был в отчаянии.

Должно быть, я долго просидел так, не шевелясь, ибо, когда Кейти в девять часов вошла в комнату накрывать на стол, я все еще был в пальто и пижаме. Не в силах выносить ее соболезнующие взгляды, я прошел через спальню в ванную, машинально побрился и оделся. Когда я вернулся, меня ждал отменный завтрак — поджаренный хлеб, кофе, яичница с беконом под металлической крышкой. Но, хотя мне необходимо было подкрепиться, есть я не мог: меня стало тошнить даже после нескольких глотков кофе. Я подошел к окну и выглянул на улицу. Утро было холодное, туманное, оно напоминало о том, что скоро наступит сырая, хмурая зима.

Раздался стук в дверь. Я обернулся: в комнату медленно вплыла мисс Траджен, как всегда спокойная, только во взгляде ее сквозила озабоченность. Она с дружелюбным видом пересекла комнату и подошла к камину, где шипели, выбрасывая облачка дыма, несколько сырых поленьев.

— У меня была сестра Пик. — Голос ее, когда она заговорила, звучал серьезно и сдержанно. — Она очень расстроена.

— Меня это не удивляет, — с горечью сказал я.

— Я понимаю, каково вам, доктор. Особенно после стольких усилий. Все это весьма печально. — Она помолчала. — А для меня это и вовсе огорчительно — ведь никто не принимает интересы больницы ближе к сердцу, чем я. Но такие вещи случаются, доктор, даже в самых превосходно поставленных учреждениях. За свою долгую практику я поняла, что к подобным случаям может быть только одно отношение.

— Какое же именно? — невольно вырвалось у меня.

— Не обращать на них внимания.

Я чуть не задохнулся.

— Но на это нельзя не обратить внимания. Это не случайность, а следствие величайшей небрежности, за которую следует наказывать.

— Предположим, что мы так и сделаем. А дальше что? Сестру Пик мы уволим, пойдут разговоры, скандал, у больницы появится скверная репутация, а проку от этого все равно никому не будет.

— Она должна уйти отсюда, — упорствовал я. — Она плохая сестра, из-за нее ребенок умер.

Мисс Траджен сделала успокаивающий жест.

— Я понимаю ваше состояние, доктор. И от души вам сочувствую. Но», в этой больнице». Впрочем, тут есть еще и другие соображения, чисто практического порядка, которые следует иметь в виду.

— Нельзя оставлять ее здесь, ведь она может еще раз натворить то же самое.

— Никогда она этого больше не допустит, — поспешила заявить начальница. — Это будет ей хорошим уроком, который она, ручаюсь, не забудет. Уверяю вас, доктор, что у сестры Пик есть немало хороших качеств, и было бы неразумно — я бы даже сказала, несправедливо — испортить ей карьеру из-за в общем-то единичного случая.

Я в упор смотрел на нее: мне припомнилось, как она — вопреки своим правилам — покровительствовала ночной сестре. И у меня возникла смутная догадка, что Эффи Пик находится здесь в несколько привилегированном положении. Я только хотел было сказать об этом, как в дверь тихонько постучали и на пороге снова появилась Кейти.

— Мистер и миссис Дьюти ждут вас в приемной, сэр.

Я весь похолодел, и ноги у меня невольно задрожали. Слова, которые я собирался сказать начальнице, застыли у меня на губах. Я с минуту тупо смотрел в пол, затем усилием воли заставил себя направиться к двери.

Когда я уже взялся за ручку, мисс Траджен подошла ко мне и с неподдельным беспокойством взмолилась:

— Будьте благоразумны, доктор. В своих же интересах… и в моих тоже.

Перед глазами у меня все дрожало и расплывалось, в коридоре, казалось, стоял густой туман, но, когда я, спотыкаясь, вошел в приемную, я отчетливо увидел Дьюти и его жену, которые улыбались мне, словно были не в силах сдержать радость. При моем появлении Алекс встал и с сияющим лицом схватил меня за руку.

— Надеюсь, мы не слишком рано, дружок. Но мы с женой просто не могли усидеть дома. Мы чуть не пели, когда сюда ехали.

— Правда, доктор. — Алиса Дьюти тоже поднялась со стула и стояла теперь рядом с мужем; ее простое, измученное заботами лицо так и сияло. — И все благодаря вашему опыту и умению.

Я оперся на стол, чтобы не упасть. Ноги у меня подкашивались, голова была словно набита ватой, но самое страшное — мне казалось, что я вот-вот не выдержу и расплачусь.

— Эге! — воскликнул Алекс. — Да ты на ногах не стоишь. Еще бы: целую ночь не спал из-за нас. Ну, мы не будем тебя больше задерживать. Только пойдем взглянем на Сима.

— Стойте!.. — задыхаясь, еле слышно выговорил наконец я.

Они уставились на меня — сначала с удивлением, затем с беспокойством и наконец с мучительной тревогой.

— Что случилось? — изменившимся голосом спросил Алекс. Потом, запинаясь, с расстановкой вымолвил: — Что, с нашим мальчиком опять плохо?

Я тупо кивнул.

— Хуже? Господи боже, да не стой ты так, скажи нам, что с ним!

Я не мог заставить себя взглянуть на Алису, достаточно с меня было и Алекса, лицо которого сразу осунулось, стало серым и жалким.

— Великий боже, — понуро, еле слышно произнес он. — Только не это.

Мы долго молчали — как долго, я и сам не знаю. Время перестало существовать, все казалось пустым и бессмысленным. Я только видел, что Алиса заплакала, а Дьюти обнял ее. Когда он наконец заговорил, голос его звучал холодно и жестко:

— Можно нам посмотреть на него?

— Да, — пробормотал я. — Хотите, чтобы я пошел с вами?

— Если не возражаете, мы пойдем одни.

Уже у самой двери он обернулся и посмотрел на меня как на совсем чужого человека.

— Нам было бы легче, если б вчера вы не подали нам надежду и мы не думали, что он спасен. Я вас видеть больше не хочу.

Я вернулся к себе в комнату и принялся бесцельно бродить по ней, то беря какую-нибудь вещицу, то снова кладя ее на место.

Через некоторое время, подойдя к окну, я увидел, как Алекс и миссис Дьюти вышли из-за угла и медленно побрели по аллее. Он весь съежился и сгорбился; одной рукой он по-прежнему обнимал жену за плечи и, поддерживая, вел ее по аллее, беспомощно поникшую и ослепшую от слез.

Тут я вскипел. Я повернулся и, выскочив в коридор, побежал в комнату отдыха для сестер. Как я и предполагал, сестра Пик была там одна. Она сидела в удобном кресле перед ярким огнем; глаза ее были красны, но по лицу было видно, что на душе у нее полегчало, словно, «выплакавшись», она решила, что худшее уже позади. Она только что покончила с завтраком, который ела довольно рано, прежде чем отправиться ко сну, и я заметил на ее тарелке две тщательно обглоданные косточки от отбивных.

Я задыхался в пароксизме ярости, свирепой, дикой, бессмысленной.

— Вы — гадкая, никчемная, бессердечная разиня! Да как вы смеете сидеть тут — жрать, пить, греться у огня — после того, что вы натворили?! Неужели вы не понимаете, что ваш эгоизм и ваше легкомыслие стоили этому несчастному мальчику жизни? Это вы, вы, проклятая гнилушка, виноваты в том, что он лежит сейчас мертвый!

Выражение моего лица, должно быть, испугало ее. Она соскользнула с кресла и, попятившись, забилась в угол. Я последовал за ней, схватил ее за плечи и тряхнул так, что у нее зубы застучали от испуга.

— И это называется сестра! Черт бы вас побрал — это же курам на смех! Если только вы здесь останетесь, я уж позабочусь о том, чтоб вам дали хорошую взбучку. Да вас бы надо повесить за то, что вы наделали. Вспомните об этом в следующий раз, когда вам вздумается оставить больного, чтоб попить чайку.

Она даже и не пыталась мне возражать. Скорчившись от страха, поникнув и вся дрожа, она лишь смотрела на меня своими блестящими зелеными глазами.

Я повернулся и вышел. Хоть я и не жалел о ссоре, но мучительно сознавал, что моя вспышка была напрасной и глупой. Однако до какой степени глупой — я понял лишь несколько позже.

 

10

Три недели спустя, когда мы сидели и пили кофе после второго завтрака, мисс Траджен с самым дружелюбным видом достала письмо. Та ночь, когда я делал трахеотомию, положила конец нашей ссоре. Она больше не старалась меня «осадить», и я готов был поклясться, что она честно и с доверием относится ко мне. Больше того, мне даже начало казаться, что она, сама того не желая, почувствовала ко мне симпатию.

— Сегодня к нам пожалует начальство из Опекунского совета с ежегодным инспекционным визитом.

Я внимательно прочел напечатанное на машинке извещение, которое она протянула мне.

— В честь такого события придется, видно, надеть чистый воротничок.

— Не мешает. — Ее маленькие глазки заблестели. — Их всего трое — Мастерс, Хоун и Глог. Но уж очень они разные. В этом году они приезжают что-то раньше обычного.

— А как это все происходит?

— Мы их кормим — это уже полсражения выиграно, — затем водим по больнице. — Она искоса взглянула на меня. — Вы можете не волноваться. Весь удар я принимаю на себя.

Я не придавал особого значения предстоящему визиту. Настроение у меня все еще было подавленное, я никак не мог забыть случившееся и лишь недавно снова взялся за свою работу. За это время я не получил от Джин ни строчки, а два письма, которые я написал ей, вернулись ко мне обратно адресованные чьей-то незнакомой рукой. Весь день я смутно ощущал атмосферу приготовлений в доме: по коридорам с тряпками и метелками сновали люди, на безукоризненно чистые полы и стены наводился последний глянец. В моей комнате на буфете выстроились в ряд графины с вином; затем был раздвинут стол, в центре его поставили цветы и стали накрывать для солидного угощения.

В половине пятого к главному входу подъехал закрытый автомобиль, и после нескольких минут разговоров и смеха в вестибюле, сияя улыбкой, появилась начальница в своем лучшем форменном платье, а за нею — члены комиссии.

— Доктор Шеннон… это мистер Бен Мастерс… мистер Хоун… и мистер Глог.

Она представила меня — глазки ее при этом добродушно, но не без хитринки поблескивали, точно мы все время были с ней в наилучших отношениях и жили на редкость дружно, — и тут же начала наливать гостям в бокалы виски, что они, преисполнившись сознания собственного достоинства и важности возложенной на них миссии, приняли как должное.

Главный из гостей, мистер Мастерс, был высокий, худощавый, грубоватый на вид человек лет пятидесяти, с суровым, обветренным лицом, глубоко запавшими глазами и громким резким голосом, какой обычно бывает у людей, привыкших отдавать приказания на воздухе. С виду он смахивал на старшего десятника, да и в самом деле был, как я позже выяснил, подрядчиком строительных работ в близлежащем городке Прентоне. Он молча потягивал виски, слушая нескончаемую болтовню начальницы, и задумчиво поглядывал на меня поверх своего бокала.

Ко мне тем временем прицепился второй член совета, мистер Хоун, аккуратный толстячок с нафабренными усами, в слишком узком для него синем костюме и гетрах. Он был суетлив и страдал чрезмерной болтливостью, но держался, несмотря на торгашеские замашки, вполне пристойно.

— Вы знаете, доктор, — признался он мне, — ничто так не облагораживает человека, как работа на благо ближнего в больничном Опекунском совете. На это, конечно, нужно время, а время в наши дни — это деньги, особенно если имеешь собственное дельце — у меня ведь торговля мануфактурой и обивочными тканями, — но как посмотришь, сколько ты приносишь добра… Благодарю вас, сударыня, я, собственно, не возражаю. Каков хозяин, таков и работничек. Отличное виски, любопытно только, во что оно нам обходится… А как это интересно, доктор: вы и представить себе не можете, сколько я теперь знаю по медицине. Совсем на днях жена показывает мне нашего меньшого — такой красавчик парень, хоть мне и не пристало это говорить, — сыпь у него появилась; я велел ей не волноваться, потому как это, знаете ли, от дурной крови. Ну, Альберт, сказала она, хоть ты мне и муж, а я должна тебя похвалить: во всех лихорадках разбираешься, совсем точно доктор стал! Я вам оставлю свою карточку. — Он вытащил из верхнего кармашка жилета свою карточку и потихоньку сунул мне ее в руку. — Как видите, я занимаюсь немножко и похоронными делами. Неплохо все-таки быть наготове, если у кого-нибудь из убитых горем родственничков ваших состоятельных пациентов возникнет вдруг во мне нужда. Дело у нас поставлено солидно, доктор. И цена вполне умеренная.

До сих пор мистер Глог, третий член компании, маленький человечек среднего возраста, с колючими глазами молчал как рыба; однако, наклонив голову набок, он с таким видом прислушивался к разговору, точно не хотел упустить ни слова, и лишь время от времени нехотя, как бы в знак согласия со своими коллегами, издавал какое-то восклицание.

— Ну-с, джентльмены, — сладчайшим голосом предложила мисс Траджен, — я надеюсь, вы приехали с хорошим аппетитом. Не сесть ли нам за стол?

Наши гости без особых колебаний последовали за ней. Они, несомненно, предвкушали это ежегодное бесплатное угощение, и, если не считать плоских шуточек, которые мистер Мастерс, восседавший во главе стола, то и дело отпускал, большая часть трапезы прошла под лязг ножей и вилок и размеренное чавканье жующих ртов.

Но вот, несмотря на радушные увещевания мисс Траджен, энергия, с какою гости поглощали пищу, постепенно начала слабеть, и скоро они совсем сдали. Посидев еще некоторое время за столом, мистер Мастерс отодвинул стул и поднялся, с деловитым видом стряхивая крошки с жилета.

— А теперь, сударыня, если вам не трудно, мы хотели бы обойти больницу вместе с вами. И доктором.

Перейдя на официальный тон, он подал пример и остальной компании; начался обход, и вскоре я заметил по взволнованному виду и слегка покрасневшим щекам начальницы, что это для нее куда мучительнее, чем ей хотелось бы показать.

В административном здании члены совета последовательно осмотрели контору, прачечную и кухню, где мистер Глог, в частности, выказал удивительный талант по части обследования шкафов, заглядывания во всякие темные уголки и приподымания крышек с горшков и сковородок, дабы выяснить, как пахнет ужин, приготовляемый для персонала больницы.

Затем вся компания проследовала в палаты, которые и являлись главным предметом внимания комиссии, и начался медленный, поистине королевский обход. Исполненный решимости ничего не упустить, Глог всюду совал свой нос — даже заглядывал под кровати в поисках недозволенной пыли. Раз он отстал, проверяя состояние уборной в отделении «Б», но вскоре нагнал нас с видом человека, потерпевшего поражение: все оказалось в полном порядке. Не менее дотошен был и Мастерс: он взялся за больных и хриплым шепотом, разносившимся по всей комнате, спрашивал каждого, нет ли жалоб. А Хоун тем временем решил позондировать персонал, особенно младших сестер, расспрашивая со слащавой фамильярностью об их здоровье и привычках. Вдруг он остановился и, указывая на малыша с ярко выраженной корью, с видом знатока театральным шепотом заметил, обращаясь ко мне через плечо:

— Ну и сыпь, доктор. Ветрянка, да? Сразу видно.

Я не стал возражать. Вообще я старался держаться как можно незаметнее. За все это, безусловно, отвечала начальница, и, хотя я не мог не сочувствовать ей, я вовсе не желал навлекать на себя огонь противника.

Возможно, во мне говорило предубеждение и совет выполнял свою задачу, руководствуясь самыми высокими соображениями, и все-таки я никак не мог отделаться от мысли, что передо мной были трое невежественных и плохо воспитанных деляг, провинциальные политиканы из тех, что занимаются общественной деятельностью лишь ради собственной выгоды и стремятся выжать все, что можно, даже из жалких крох власти, которыми они обладают.

Наконец обход был завершен; мы вышли из последней палаты на холодный ноябрьский воздух, и я с чувством облегчения уже приготовился провожать наших непрошенных гостей, как вдруг Мастерс повелительно сказал:

— А теперь пойдемте взглянем на корпус «Е».

С минуту я удивленно смотрел на него, да и все остальные недоумевали, потом я с ужасом заметил, куда он глядит.

— Вы имеете в виду изолятор для оспенных? — неуверенно спросила начальница.

— А что же еще? — раздраженно заметил Мастерс. — Он ведь входит в число больничных строений. Вот я и хочу осмотреть его. — С минуту он помедлил. — Я думаю, мы могли бы восстановить его.

— Да, конечно… — промямлила начальница, не двигаясь с места, — мы уже давно им не пользуемся.

— Ну да, — поспешно вставил я. — Здание совсем разваливается.

— Мы сами будем судить об этом. Пошли.

Я безвольно последовал за остальными, теряясь в догадках относительно того, как эта беда могла свалиться на меня. Судя по плохо скрытому удивлению и досаде начальницы, я был убежден, что она к этому непричастна. Мастерс подошел уже к домику: повертев ручку, он нажал плечом на дверь. Поскольку она не поддавалась, я принял совершенно неправильное решение.

— Она, наверно, забита. Нам туда просто не попасть.

Наступило напряженное молчание. Потом Хоун вкрадчиво спросил:

— Вы не хотите, чтобы мы туда вошли, доктор?

Тем временем Мастерс зажег восковую спичку и, нагнувшись, стал ковыряться в замке. Тоном человека, сделавшего открытие, он воскликнул:

— Это же новый замок… совершенно новый! — Он выпрямился. — Что у вас тут происходит? Глог, сходите за Пимом и велите ему принести лом.

Я понял, что дальше молчать нельзя. Мне не хотелось вовлекать в это дело Пима, да и начальница явно была взволнована, а потому, порывшись во внутреннем кармане пиджака, я извлек ключ.

— Я могу впустить вас. — Пытаясь по возможности с честью выйти из положения, я отпер дверь и зажег свет.

Насторожившись, словно заправские сыщики, все трое протиснулись внутрь и с видом оскорбленного достоинства уставились на мои препараты. После совершенно бесцельного обхода, не давшего никаких результатов, для них было сущей манной обнаружить подобное беззаконие.

— Черт возьми! — воскликнул Мастерс. — Это еще что такое?

Я улыбнулся задабривающей улыбкой.

— Все объясняется очень просто, джентльмены. Я занимаюсь научной работой, и, поскольку этот домик пустовал, я устроил тут себе лабораторию.

— А кто вам разрешил?

Несмотря на мое намерение держаться смиренно, тон Мастерса невольно заставил меня покраснеть.

— А разве на это нужно разрешение?

Мастерс сдвинул брови и свирепо уставился на меня.

— Да разве вам не ясно, что вы за все ответственны перед советом? Вы не имели никакого права так своевольничать.

— Я вас не понимаю. Вы считаете, что я своевольничаю, занимаясь научной работой?

— Конечно, своевольничаете. Вы — доктор в этой инфекционной больнице, а не какой-нибудь исследователь.

Хоун слегка кашлянул, прикрыв рукой рот.

— Разрешите спросить вас: а откуда вы берете время для вашей так называемой исследовательской работы? Насколько я понимаю, вы занимались ею вместо того, чтобы находиться в палатах и лечить наших больных.

— Я работал в свободное время, вечерами, когда мои официальные обязанности были окончены.

— Нет такого времени, когда бы ваши официальные обязанности были окончены, — грубовато прервал меня Мастерс. — Вы должны быть заняты целый день. Мы платим вам за то, чтобы вы двадцать четыре часа в сутки были на ногах, а вовсе не за то, чтобы вы тайком от всех запирались здесь со своими микробами. Какого черта вы тут с ними возитесь?

Забыв о мудром примере начальницы, считавшей, что на самовлюбленного чиновника нужно действовать лишь лаской да лестью, я вышел из себя:

— А какого черта, вы думаете, я тут с ними вожусь? Любуюсь на них?

— Дерзость не поможет вам, доктор, — вставил не на шутку скандализованный Хоун. — Стыдно. Непристойнейшая история, вот что я вам скажу. Кто, по-вашему, платит за электричество, которое вы тут жжете, и за газ, который горит в этих горелках? Мы представляем налогоплательщиков этого района. Нельзя все-таки заниматься своими делами в часы, отведенные для общественных нужд, и на общественные деньги!

— Нам придется доложить об этом начальству, — заявил Мастерс. — Я сам этим займусь.

— Угу, — поддакнул Глог.

Чувствуя свое бессилие, я закусил губу. Замечания Хоуна были особенно неприятны тем, что в них была все-таки доля правды. Прежде я не считал это необходимым, но сейчас понял, что было бы куда разумнее сначала получить разрешение. Я лишь молча в ярости стиснул зубы; странный, исполненный сострадания взгляд, который бросила на меня мисс Траджен, только усилил мое горе; я закрыл дверь рокового домика и последовал за остальными к главному зданию, где, наскоро глотнув вина, дабы уберечь себя от холода, три моих мучителя закутались в пальто и шарфы и приготовились отбыть.

С начальницей они распростились самым любезным образом, а мне ледяным тоном едва сказали «до свидания».

Понуро побрел я к себе в комнату. Не везло мне ужасно, и все-таки я не мог поверить, что они решат сурово покарать меня. Ведь я же никакого преступления не совершал, и когда они спокойно все взвесят, то, безусловно, поймут, что я был абсолютно честен. Решив не оставлять дело на волю, случая, я тут же сел за стол и написал полный отчет о Своей работе и ее целях. И, отослав письмо, я почувствовал себя несколько увереннее.

В тот же вечер, возвращаясь из моего последнего обхода, я встретил в коридоре сестру Пик. Она еще не приступала к работе, книга ночных дежурств была зажата у нее под мышкой. Видимо, она поджидала меня. Когда я появился, она судорожно глотнула воздух.

— Добрый вечер, доктор Шеннон. Надеюсь, у вас был сегодня приятный денек.

— Что вы сказали? — переспросил я.

— Надеюсь, вам понравились сегодняшние гости.

Голос ее звучал почему-то удивительно звонко, да и вообще самый факт, что она обратилась непосредственно ко мне, был достаточно необычен и не мог не привлечь внимания. Последнее время она старательно избегала меня и, если мы встречались, проходила мимо, не поднимая глаз. Приглядевшись к ней попристальнее, так как в коридоре было темно, я увидел, что она стоит, чуть ли не съежившись и прижавшись к стене. Однако она все-таки превозмогла свою робость и одним духом выпалила:

— Вам, наверно, было очень приятно, когда они направились в изолятор. И обнаружили там вашу распрекрасную лабораторию. Я уверена, что вы получили огромное удовольствие.

Я молча смотрел на нее. Меня поразила ненависть, которую она питала ко мне.

— Да, милейший доктор Шеннон, я не из тех, кого можно безнаказанно вышвырнуть. Вот так-то! Быть может, этот случай научит вас уважать даму. К вашему сведению, если вам это еще не известно — она судорожно глотнула, боязливо наслаждаясь своей победой, — председатель комиссии, мистер Мастерс, — муж моей сестры.

И прежде чем я успел вымолвить хоть слово, точно боясь, что я ее ударю, она повернулась и быстро пошла прочь.

А я еще долго стоял неподвижно после того, как она исчезла из виду.

Теперь все ясно: случилось то, чего я меньше всего ожидал. Одно время я опасался, что начальница может донести на меня, но уж меньше всего я думал, что это сделает Эффи Пик. Во время своих ночных дежурств она видела, как я выходил из изолятора, и, проследив за мной, донесла обо всем своему достойному родственничку. Это была сладкая месть. Когда первый порыв дикой ярости прошел, я почувствовал себя совсем разбитым и обескураженным. Что тут поделаешь? Я оскорбил ее робкую чувствительную натуру — забыть это она не в силах. Она испытывала ко мне не просто мстительную злобу, а нечто гораздо большее. По-видимому, она страдала нервным расстройством и просто не владела собой. Исправить что-либо я был не в состоянии. Теперь у меня угасла последняя искорка надежды.

В последний день месяца я получил от совета директоров официальное уведомление, подписанное Беном Мастерсом, в котором мне предлагалось подать в отставку и отказаться от должности врача, обслуживающего Далнейрскую больницу. Я прочитал это с каменным лицом.

Персонал мне очень сочувствовал. Сестры во главе с начальницей устроили подписку, и после небольшой церемонии, сопровождавшейся несколькими трогательными речами, вручили мне премилый зонтик. Затем Пим с сокрушенным и сочувствующим видом отвез меня на станцию в своей дряхлой карете. Снова я был один в целом свете, с перспективой вести свои исследования на улице. И для начала, сойдя, точно слепой, на платформу Уинтонского вокзала, я забыл свой новый зонтик в поезде.