– Как ты собираешься привлекать мужчин? У тебя же совсем нет обаяния – «эспри», – сказала Моника дочери, высокой хмурой красавице старшекласснице.

Та ответила только подобием улыбки, как отвечает на многое, что изрекает ее многословная мать.

Когда Моника сообщает: «Мы поговорили», обычно это означает бурный, нескончаемый поток ее слов, которому не обязательны даже такие скупые камушки собеседствующей стороны, как «да», «может…», «э…». Временами столь же словоохотливый, однажды я сумел ее переговорить, но в тот вечер Моника смертельно устала: она с мужем и дочерью двенадцать часов проехала в машине, преодолев сотни километров с крайнего немецкого севера на север итальянский.

В горах было дело.

С Моникой и ее семьей я раз в год езжу в горы: однажды были австрийские Альпы (избушка возле нарядного коровника, сухой скрипучий снег), в другой раз – Альпы итальянские (красноватые горы, напоминающие халву, детвора повсюду, на лыжах, без шапки).

Проживая бок о бок с этой семьей примерно неделю, я имею возможность вдоволь насмотреться на безостановочно разбрызгивающую слова Монику, на ее молчаливого мужа Вильфрида, на их дочь – блондинку-отличницу Юлию, изъясняющуюся как учительница. Юлия почти не улыбается, из-за чего в свои семнадцать выглядит не девушкой, а ребенком: подчеркнутая трезвость ее суждений производит впечатление скорее трогательное.

На мой взгляд, в сосредоточенности и состоит «эспри» этой юницы, мечтающей быть то инженером, то летчиком, то кардиохирургом.

В отличие от матери, Юлия не хочет быть ни «рокерской невестой», ни певицей, ни политиком.

Ни «рокерской невестой», ни певицей, ни политиком Моника не стала, хотя в юности с мужем объехала на мотоциклах всю Новую Зеландию, хотя поет в самодеятельном ансамбле, хотя ее звали переехать из маленького городка, где она служит по социальному ведомству, в город большой, где освободилось перспективное место в регио нальном правительстве. Юлия не противоречит матери – она просто удалась в отца, молчаливого интеллектуала со страдальческим (болеет) выражением лица. В семейных спорах, которые вспыхивают по любому поводу, дочь-блондинка и седой отец составляют почти бессловесную оппозицию импульсивной Монике. Спором в классическом смысле эти сцены назвать нельзя: отец и дочь цедят по чайной ложке, а Моника выговаривает множество самых разных слов – и все получается беззлобно и смешно.

Две светлые тени против рыжей.

Ее взлохмаченная грива всегда была рыжей, а недавно она приобрела морковный оттенок: Моника закрашивает седину. Она много гримасничает и, оттого что зубы ее немного выступают вперед, производит впечатление забавной обезъянки, вечно занятой, суетливой, которую нельзя воспринимать до конца всерьез.

К тому же сама себя она обожает всерьез не принимать. «И я, конечно, облажалась, все стояли и смеялись», – большинство ее частных историй завершается именно так. Рассказывая, ей нравится выставлять себя недотепой, и в этом нет жажды утешения: это тот сценарий, который почему-то должен реабилитировать ее в собственных глазах. Если верить Монике, то у нее что-то получается не потому, что хороша, а вопреки тому, что она «такая».

В горах, пока мы с Юлией катаемся на лыжах, она гуляет с мужем по окрестностям, а вечером, встречаясь с нами на кухне, на разные лады повторяет, как много они прошли, как сильно она что-то напутала и как бурно они поругались. «И тогда я кинула в него сковородку», – добавляет она, используя дежурную эту заменительную формулу для обозначания домашнего чепухового конфликта, происходящего, скорей всего, в ее собственной голове.

«Эспри» она конструирует из вечного соглашательства и веселой подвижности. Она живая от природы, но временами кажется, что ее кто-то подстегивает, кто-то говорит ей в ухо, чуть скрытое комковатой рыжиной (у нее лохматая имитация каре): «Вперед, ты должна!» – и Моника, встрепенувшись, снова производит огромное количество действий: дом, семья, кружок один, кружок другой, новый проект на работе, курсы повышения квалификации, планы на отпуск (муж болеет, надо побаловать).

Она никогда не говорит «нет». Она, даже не дослушав, выпаливает: «Здорово, конечно», а затем только наращивает вокруг осторожные «а может быть», «а что, если…».

Однажды еду в нашем горнолыжном домике взялся готовить я (был мой день рождения). «Да, конечно», – отступила Моника от плиты, присела на диван, взялась за книжку, но усидеть, конечно, она не смогла и вскоре уже стояла рядом, мешая мне почистить картошку (а затем посыпать розмарином, сбрызнуть маслом, поставить в духовку), предлагая помощь, надоедая, по правде говоря. Моника иногда забывает, что иностранцам трудно бывает сосредоточенно заниматься сразу двумя непростыми делами – готовить на чужой кухне и пытаться следовать за тонкой нитью рассказа на неродном языке, затрагивающего самые разные темы: будущее Юлии / путешествие по Шотландии / горестная история коллеги, которая развелась / счастливая история безработного, которому Моника нашла занятие / пруд в их саду, который надо вырыть заново / козы, которых она бы снова завела, но времени нет / нет же совсем времени / «годы не те».

Я не овладел искусством ее мужа слушать не все, а только главное. А может быть, не распознал еще, что у нее должно быть главным, ведь мы только друзья.

В общем, в итоге мясо с картофелем, салат капустно-морковный и морс готовила она, а я только пыжился.

Как многие болтливые люди, Моника не дает увидеть свою суть, давая лишь понять, что говорит скорее сама с собой, глядя куда-то внутрь себя, улавливая только сильные отзвуки внешнего мира, какие-то особенно четкие сигналы, – и, согласная всегда говорить «да», имитируя полнокровный разговор, она может сыпать банальностями, например тем газетно-публицистическим сухим набором, какой принято выказывать успешным немецким женщинам ее возраста.

Она отзывается на знакомые слова, а не на новые смыслы. Самые удачные ее формулировки мне кажутся заученными.

– Говори сейчас, – любит она повторять своему супругу-молчуну, – когда я умру, ты будешь жалеть, что мог сказать, но не сказал.

Он не протестует, но и книжной учености следовать не старается, оставаясь ровно таким, какой есть, – суховатым, молчаливым, начитанным.

Как не разгадал я толком тайны Моники, так неведомо мне и то, как они с мужем познакомились, почему стали семейной парой. Ни он, ни она о знакомстве своем никогда не говорили. Моника утверждала только, что отчаянно влюбилась, но, глядя на исполнительного Вильфрида, мне трудно согласиться, что он способен стать причиной любовного отчаяния. Сюжет напрашивается менее драматический.

Он тоже романтик, но по-мужски: Вильфрид любит объезжать свои мотоциклы (у него их несколько), готов ездить часами – чтобы ветер в лицо. Молча.

«Привлекать мужчин», – сказала она.

Как и большинство немок в районе пятидесяти, всей своей жизнью Моника старается транслировать исконное, неотчуждаемое право женщины на равноправие: она много работает, она состоялась как специалист. Смысл, заключенный в глаголе «привлекать», был совсем из другого сценария – женщины-цветка, приманивающего своим ароматом, «эспри», сосредоточенных мужчин-шмелей.

Ее мать была домохозяйкой: она растила двоих детей, подрабатывать бралась только в кратковременные моменты безденежья. Умерла, по немецким меркам, рано – в шестьдесят с небольшим.

Отец Моники, немного карикатурный дед с тросточкой, приходит к ней по воскресеньям из своего домика, расположенного неподалеку; они говорят на фризском языке – гортанно звучащей смеси немецкого и голландского. Он болен (рак), но держится. Их ссоры давно в прошлом: он нуждается в дочери, дочь считает себя обязанной помогать ему, оба знают это и ведут себя с виртуозной дипломатичностью: если бы я не знал прежних сложностей Моники, то, участвуя в чаепитиях в саду их дома, вообразил бы гармоничное соединение поколений: дед + дочь + внучка.

Внучка с дедом дружна. А Монике отец мешал. Она рассказывала, что он не давал ей денег на образование; по его планам, окончив школу, ей следовало выучиться чему-нибудь женски-необязательному, выйти замуж, родить детей – желательно побольше, – уйти на полставки, построить с мужем красивый дом, вести хозяйство, состариться так же, как его жена, и его родители, и их предки, жившие в этих же, плоских, как тарелка, местах недалеко от Северного моря.

Ее несогласие было бурным, но непоследовательным: Моника пошла на необязательные курсы и рано вышла замуж, но потом стала заочно учиться в университете, а дочку родила, когда им с мужем точно стало ясно, что в большой город они не переедут, потому что в этом, маленьком, инженеру проще найти хорошую работу, а она – его жена.

Все та же логика: сначала «да» – потом эрозионное «а может быть…», или «а что, если…».

Дочь Моники уверена в себе больше матери, она очень хорошо учится и главную трудность в жизни видит только в том, что все предметы даются чересчур легко: ей непонятно, чем следует заниматься во взрослой жизни. Она легко разгрызает математические задачки, с чувством играет на виолончели, неплохо поет (в отличие от матери, голос у нее не только громкий, но и окрашенный интересно). Упрекнуть Юлию могу лишь в том, что она немного искусственна, у нее несколько заученный, затверженный образ мыслей – нет живости ума, небанальности, которая у талантливых детей проявляется сама собой, а у взрослых становится результатом долгой умственной работы. Дочь инженера…

Прошлой осенью я снова гостил у Моники (ее вечно много, поэтому мне кажется, что я приезжаю не к ее семье – молчаливой, акварельно исчезающей, – а именно к ней). Юлия была непривычно весела: она много и невпопад смеялась, одета была с шиком обезумевшей гувернантки, неумело накрашена – слишком густо и тёмно для натуральной блондинки с нежной белой кожей. Я вспомнил тот разговор об «эспри», пожелал мысленно, чтобы девочка нашла свой тон, свою краску, свой голос, не пытаясь неумело копировать мать, которая, в свою очередь, не очень-то изящно выращивает в себе невротически-веселое «эспри».

Моника все время куда-то бежит, она словно сдает экзамен, – это свойство, обычное, например, у жен нуворишей, чувствовать в ней очень странно.

Я не понимаю причины ее суеты. Моника за все берется, все стремится довести до конца – хочет быть и специалистом, и матерью, и женой, и хозяйкой, и благотворителем, и певицей – однако, не умея останавливаться, однажды она уже лечилась в клинике от нервного истощения. Она не хочет останавливаться, и это, наверное, правильно; единственное, чего боюсь, это чтобы не померла, зарапортовавшись, не заболела бы.

Жалко. Она мне не чужая.

– Скоро брошу Москву и перееду в Берлин. Тебе будет у кого пожить в столице твоей родины, – говорю я Монике.

Она смеется, торопливо благодарит, слушая – понимаю это даже в ходе телефонного разговора – только себя, с собой одной ведя какой-то не совсем понятный мне спор.

Недавно Моника была концерте, где пела под настоящий саксофон и, конечно, облажалась, хотя ее все хвалили.

– Им по двадцать, а мне пятьдесят. Уму непостижимо!

Думая, что понял ее, я рассказал историю Ингрид Нолль, немецкой домохозяйки, которая вначале вырастила детей, а затем только, в пятьдесят пять лет, взялась за исполнение своей мечты: она начала писать детективы, и теперь книги ее переводят на иностранные языки, включая русский.

Меня Моника не услышала: считая, что должна восхититься писательницей, она бурно это сделала; я же не стал делиться с ней своей мантрой, которая помогает мне не свалиться в уныние: начинать сначала никогда не поздно, пока живешь – живи, действуй, будь…

Прошлой, необычно погожей осенью мы с Моникой весь день катались на велосипедах по Восточной Фризии, от деревушки к деревушке, вдоль моря, велосипедными дорожками, мимо глупых овец, выхаживающих по зеленым дамбам в своих свалявшихся желтых шубах. Моника сноровисто крутила педали, подробно излагала историю этого края на почти крайнем немецком Севере, где живет ее род уже давным-давно: там еврейское кладбище (остались только покосившиеся довоенные надгробия, в войну всех вывезли и поубивали), там церковь, которая «пляшет» (подвижный грунт, сильно ниже уровня моря), а выросла она на хуторе (тоже недалеко), а в школу пошла… Она была оживлена, но без всякого старания – излучала несуетливую уверенность, ровный насыщенный оптимизм, чего я прежде в ней не замечал и даже не думал, что она на такое может быть способна. Я боялся сверзиться с велосипеда (и пару раз опасно вильнул), но все же поглядывал на плосковатое, в чем-то обезьянье личико, на рыжие лохмы с заплутавшим в них солнцем, и думал, что в другом месте – если б она уехала, как хотела, если бы давно отдалилась от родного дома – вряд ли была бы Моника счастлива в такой же степени. Или несчастлива в той же, минимальной, в общем-то, мере.

Ничего ей, конечно, не сказал. Она бы меня не услышала. У Моники вечный спор с самой собой.