Вечером, непоздним, в воскресенье, в ресторане полупустом, новом, из тех, в центре, где обслуги больше, чем гостей, где пахнет незаработанными деньгами, где дефилируют русалки с детским лицом, где меню сложней блюд, где всё по-московски в той крайней степени, что скучно даже смеяться, – там в положенное время, около двадцати одного часа, в угол, под одну из ярко освещенных витрин, перед столиком-пюпитром встал человек в черном костюме, похожий на клоуна без краски. Профессионально улыбчивый, он включил музыку, потыкав своему портативному компьютеру в живот (куда-то в районе пупка, сует мне воображение ненужную подробность), взял микрофон и запел.
Человек был наполовину черняв, наполовину сед, объективно хорош собой, но, жмурившийся наподобие кота, приторно-сладок – так, как это водится меж ресторанных артистов, вынужденных нравиться всем. Поглядывая на экран, он пел «мировые хиты» – пел негромко, довольно точно следуя по кочкам и рытвинам оригиналов; разговору не мешал, а кое-кого даже радовал.
С двух сторон, почти одновременно, на паркетный пятачок возле певца выскочили две девчушки, заплясали.
Одна – крупная, темноволосая, глазастая, с лицом красивым, как у куклы, в узком платье из полосатого трикотажа.
Другая – поменьше, светлая до бесцветности, с широко посаженными глазами. На ней было нечто форменное: темный низ, белый верх.
Обеим лет по семь. Или даже меньше. В любом случае, они были ровесницами – только ровесники так разглядывают друг друга: младенцы смотрят на младенцев, старухи – на старух, черненькая девочка не спускала глаз с беленькой – не давала ей спуску.
А той хоть бы что.
Распахнув глаза и ни на кого не глядя, беленькая (Беляночка?) кружилась медлительной юлой, то раскидывая руки, то собирая их под подбородком. Разок, на каком-то очередном протяжном «гудбаймайловгудбай», она наступила ногой себе на ногу (зима, большая обувь), пошатнулась, но не упала, а выпрямилась и продолжила свой неверный круг.
Движения темненькой девочки выглядели танцем в большей степени: делая аккуратные шажки вперед и назад, она попеременно отставляла бока, чуть запоздало, совсем еще по-детски двигала плечами. Она заслуживала сравнения с червячком (полосатое платье), но, приставив к телу руки, двигала ими, как боксер перед поединком, или как поезд, каким его изображают дети в детском саду.
Была то есть и не совсем червячком, хотя, возможно, почти боксером. Или поездом, раз уж втиснулась такая параллель.
Она – а пусть будет Розочка – все время смотрела на Беляночку, которой – не грех и повторить – было хоть бы что. Не выражали ничего глаза ее, посаженные так широко, что казалось: натянута между ними невидимая струна, которая вот-вот лопнет, порвется, – и разбегутся глаза совсем друг от друга далеко.
Она танцевала, как умела, пока певец пел, как хотел.
Розочка смотрела на Беляночку не в упор, а косилась, поглядывала, а заодно простреливала взглядом разные части зала, чуть ожившего с появлением маленьких танцорок. Где-то за моей спиной сидела ее мать, блондинка, незадолго до танцев читавшая галантерейной наружности официанту звучную лекцию об итальянской кухне – о том, что не знает он ничего и пусть не выделывается.
Когда дочка ее заплясала, она уже стихла. Принялась за еду, должно быть. Впрочем, уточнять я не хотел, а вот на пляшущих детей смотрел с удовольствием – они же дети, им все можно.
Беляночка сдернула с пустующего стола две белые полотняные салфетки, прижала концами к вороту белой блузки и запрыгала, косясь на них, проверяя, похожа ли она на мотылька.
Похожа.
Затем одна из салфеток полетела на диван – один из многочисленных ресторанных диванов этого города, где почему-то принято есть, сидя на диванах, утопать в них, рискуя заляпать едой себя и обивку.
Полетела, в общем.
Одна салфетка полетела, а другая очутилась на голове девочки (вуаль? паранджа?): Беляночка подняла сжатые в кулачки руки и завертела ими в танце, наверное, ориентальном. Она не смотрела словно ни на кого, но когда певец – иногда певший, а иногда только открывавший рот под фонограмму – подал ей руку, предлагая изобразить бальное па, за палец его немедленно взялась, послушно провернулась разок-другой и отбежала, – и тут уже салфетка переместилась ей на грудь, став чем-то вроде передника у гимназистки.
И так тоже похожа.
А в палец певца впилась Розочка. Темненькая девочка кружилась уверенней, точней – наверное, ее учили танцам. Она хотела показать свое умение – и, все равно похожая на упитанного полосатого червячка, показала. Розочка поглядывала и на людей, и на беленькую конкурентку, с обращенными внутрь, никого не видящими глазами проживавшую в стороне какую-то свою историю.
У иных детей не поймешь, о чем они думают, во что играют, живут ли, грезят ли наяву?
А минут через пять распался нестройный дуэт. Беляночка убежала к столу, к родителям. Розочка осталась одна и еще долго двигалась соло.
А певец все пел и пел – иногда своим голосом, иногда под фонограмму.
И кто-то станет утверждать, что нет судьбы?
Разве нет?