История короткая, а чувствуется как роман. В тени прячется что-то большое, целое, хотя главных героев только два, она и он. Главным образом, она, я не хочу выдумывать ей имя.
Вообще обойдусь здесь без имен.
Носик у нее остренький, губы тонкие, волосы оранжево-желтые, а кожа красноватая немного, как бывает у природно-рыжих, и от того женщина эта, пятидесяти лет, вполне заслуживает сравнения с лисицей, если бы не глаза, которые разлились в две прозрачные лужицы, придавая чуть удлиненному лицу выражение растерянное, детское.
Она словно не верит своим глазам и потому откидывает – немного нервно – пряди средне-длинных волос крупными кудрями, опускает ягодку подбородка, желая отыскать на земле нечто, менее смущающее взгляд; глядит вниз напряженно, пристально.
Она была бы лисицей, если б – странным образом – не была бы настолько похожа на вязанку хвороста, голых сучьев, не желающих в топку.
– Почему ты не пишешь мне? Почему? – атаковал я ее, когда мы встретились на празднике, на зеленой лужайке, на дне рождения.
С ней была взрослая дочь, тоже остренькая, но блондинка.
– Я волнуюсь, я хочу знать, как у тебя дела, а ты пишешь всего по разу в год, – говорил я, чуть хмельной. – Почему? Почему?
Внимание мое было ей лестно, ей понравилось, что я волнуюсь за нее, и я действительно волнуюсь, по сей день, но это скорей волнение читателя, переживающего за литературного героя, которому отдано сердце. Я хочу знать, что с героем произойдет дальше, я желаю ему счастья, но не уверен, сбудутся ли мои ожидания, а если и сбудутся, то и тогда он не обретет в глазах моих плоть и кровь, он не из тех, кто лишит меня сна, и не тот, кто в состоянии подарить мне полноценный покой; женщина с хворостяным немного, суховато потрескивающим очарованием может повернуть свою судьбу как угодно и, в сущности, ничего не изменит во мне.
Узнав, что с ней сталось, я буду жить дальше по-прежнему – и даже написать о ней не захочу.
Если все хорошо, то писать скучно.
А если плохо, то тем более нельзя писать, потому что мнение мое способно задеть без необходимости, навредить, а какое я имею право совать в чужое горе свой нос?
Никакого.
Но у нее сейчас разлом, она на перепутье, все еще может как-то неожиданно повернуться. Есть конфликт, есть сюжет. Я хочу знать, что будет дальше.
Я налетел на нее в саду, возле аккуратного пруда, обрамленного ярко-зеленой травой, потому что прошлой осенью она прислала мне письмо, явно под копирку сделанное, каким информировала весь свой дружеский круг. В письме – электронном – она написала, что разошлась с мужем, что из дома, где провела много лет, выехала, что ищет работу по своей бухгалтерской специальности, что слать ей бумажные письма надо по такому-то адресу, но лучше все-таки мейлы писать, а не марать бумагу.
«Наши с мужем отношения себя исчерпали», – написала она, упомянув мельком, что дочери, обе, решения ее не поддержали, а младшая, которая выехала из дома в университет буквально за неделю до внезапного разрыва родителей, так и вообще не хочет навещать мать.
К отцу она тоже приезжать не хочет, потому что у нее много дел: «Разбирайтесь сами». А девочка она большая, тяжеловатая, с глазами, как у спаниеля. Она – темная, не похожая ни на рыжую мать, ни на отца-блондина, выцветшего почти до белизны.
Он похож на обезьяну. Белую. Такое лицо.
Как ни сухо было составлено письмо, оно произвело на меня впечатление. До того как младшая дочь выехала в университет, примерно месяцем ранее, была другая лужайка, где я тоже стоял на ярко-зеленой траве и, вяло, без интереса рассматривая отутюженные интерьеры усадьбы, преображенной в ресторан, пил и ел, участвовал в торжестве (это была серебряная свадьба).
Она, блекло-оранжевая, и он, белый и выпученный, в сопровождении двух дочерей, нервной блондинки и грустной брюнетки, праздновали двадцатипятилетие совместной жизни. Они прожили вместе два с половиной десятка лет, но расписались только тогда, когда он стал строить дом, а она, завершив свое экономическое образование, окончательно надумала закинуть диплом (с отличием) на верхнюю полку.
Она захотела стать домохозяйкой. «Это была мечта всей ее жизни», – рассказала мне ее подруга, которую мне не очень хочется вводить в этот рассказ – из боязни, что начнет он без необходимости ветвиться, хотя сюжет предельно прост.
Есть он, и есть она.
Они долго прожили вместе и внезапно развелись.
Прошлым летом, год назад, она отпраздновала с мужем серебряную свадьбу на лоне природы, кивала размеренно, когда он, всей выхухоленностью своей похожий на мелкотравчатого политика, рассуждал вслух, в кругу друзей и близких, какой счастливой была четверть века, прожитая вместе с этой женщиной, и какие чудесные получились у них дети, и как дружно жили они, и как еще проживут, когда дети вылетят из родного гнезда. Стоя, расставив ноги, в клетчатом коричневом пиджаке и в серых полотняных штанах, подобранных как-то особенно не в тон, сцепив руки у ширинки, долго рассуждал он – белый, выпученный, – высчитывая вслух, сколько месяцев счастья было у них, сколько дней.
Он из тех многословных людей, которые не вызывают доверия. Будь он политиком, я не стал бы за него голосовать: слишком много ищет обоснований своей правоты, чересчур много старается, бисерно пишет, мелко, не верю.
Да, и на белую обезьяну похож. Нехорош.
А она играла затем на саксофоне, который освоила не так давно, на курсах. А младшая дочь, та, что грустная брюнетка, тоже расставив крупные ноги, спела с подругой на два голоса. А на широких, грубо сбитых столах в мелких вазочках таращились на все стороны небольшие подсолнухи.
Описывая торжество сейчас, я рискую свалиться в предвзятость, ложно дать понять, что уже тогда заметил признаки скорой катастрофы: совсем немного им осталось, буря, скоро грянет буря…
Фигня.
Ничего я не чувствовал, кроме вежливой скуки, кроме тени стыда, что мне скучно среди этих приличных, хороших людей, очень скучно, и надо набраться терпения, быть вежливым надо.
Это было одно из тех семейных мероприятий, которые сами по себе ни о чем не говорят, указывают лишь на наличие семьи, и не более того. Виновники торжества, арендовавшие на день поддельную усадьбу для своего праздника, были достоверны именно в такой степени, как бывают достоверны любые другие долгосрочные союзы, где видны годы, дисциплина, долг, а нежности вроде и не нужны, они – наверное – в области умолчаний.
Я был уверен, что он изменяет жене. Очень уж старался он быть примерным заботливым мужем. Я воображал себе какую-нибудь молоденькую ассистентку в его конторе. Он руководил собственным инженерным бюро, а заодно потрахивал отзывчивую девицу, знающую свое место, имеющую свои преимущества.
Или уезжал в командировки, а там ходил к шлюхам. Или был неверен каким-то иным, малооригинальным способом, компенсирующим естественную усталость от брака, возникшего так рано: он, как и она, еще учился в университете, когда надумали они жениться.
Про нее я думал только то, что могла бы она и лучше распорядиться своей жизнью, но – надо же! – можно быть счастливой и одной семьей, детьми, домом, ближним кругом, малыми делами, воспитывать детей, устраивать домашние праздники, ходить на родительские собрания в школу, с мужем и детьми ездить в отпуск и не иметь больше ничего.
Недавно приобретенный саксофон не в счет – играла она плохо.
Было тоскливо на том празднике, и – надо же! – не мне одному.
Подруга – та, которую я вынужден упоминать, – сообщила, что она изменила мужу и что это стало причиной разрыва. Она изменила мужу с его подчиненным, с сотрудником его небольшой фирмы, любовник младше ее на десять лет, у него беременная жена, она переспала с ним, а он был глуп и болтлив.
«Позор! Позор!» – слышал я потрескивающее, как на огне хворост, слово, когда они объяснялись друг с другом.
Мужчина с повадками мелкого политика, самодеятельного дипломата, человек, так ценящий приличия, должен был принять решение.
Она изменила так, что у него – выпученного в тот момент наверняка еще больше – не оставалось ничего другого, как указать сотруднику на дверь, а дома поставить вопрос ребром.
Она ушла, ищет работу, скоро развод.
Дети в шоке. «И это ты, наш апостол морали», – говорила ей грустная младшая дочь. Что говорила старшая, вообразить не могу.
Она уехала из дома, но не из города (небольшого), написала мне затем, что сняла квартиру, что неожиданно быстро нашла работу, по специальности, согласно диплому, который краснел до поры до времени где-то наверху, на пыльной полке.
«И любовника завела. Другого. Он ей сосед, – рассказала подруга, – тоже разведен, но ничего серьезного, она его старше».
Она завела любовника, он завел себе новую жену. И двух месяцев не прошло, как он привел в свой дом новую женщину, о которой я ничего не знаю, но не исключаю, что это и есть та юная ассистентка (жизнь любит воспроизводить фантазии).
Мне жаль девочек, дочек, хотя и самую малость, они уже выросли, в состоянии примириться, что родители расстались почти сразу, как исполнили свой родительский долг, вскоре после того, как отпустили детей в самостоятельную жизнь. Они вроде умные девочки и не станут подсчитывать, сколько любви было в союзе их родителей, а сколько долга.
Когда я атаковал ее, такую лисью (и все с тем же испуганным выражением лица, не изменившимся и тогда, когда она стала самостоятельной женщиной и даже немного продвинулась по карьерной лестнице), она пообещала мне писать почаще, но о себе ничего дополнительно не рассказала.
Ей было приятно и странно мое внимание.
Странная. Она ж живет свою жизнь как роман, а я роман даже написать не могу.
На мой главный вопрос она так и не ответила. Я хотел бы знать, намеренно ли она изменила мужу так открыто, был ли умысел в том, чтобы создать ситуацию, при которой он, такой правильный, такой обезьяний, не сможет сделать вид, что у них все хорошо, и ему придется принять решение.
Она не оставила ему выбора.
Сколько же хрусткого хвороста в этой лисьей женщине, какое яркое она способна устроить пламя. Я говорил ей это на чужом дне рождения, другими словами, я просил, чтоб писала мне, я хотел, чтобы знала она, что симпатии мои на ее стороне. В этом романе у нее роль главной положительной героини.
Бросила, ушла, начала снова, потому что хватит.
Хватит.