У смерти эхо длинней, чем у рождения.
Умер мой дед. Жизнь его не оборвалась, а затухла. И думать о нем мне в общем-то нечего — я его плохо знал. Но эхо от жизни, которая жила еще несколько часов назад, понеслось, и я никак не могу от него отделаться.
Я думаю о тех, кто умер.
Главным образом, о матери моего друга, которая умерла полтора года назад. Она устала жить (бывает такое и в благополучной Германии), и поздней осенью заснула.
— Это чудо, что она прожила так долго, — говорил на похоронах один из братьев моего друга. Тот, который врач-терапевт.
— У нее было самое лучшее медицинское обслуживание в стране, — возражал я.
Врачей в семье моего друга очень много, врачом был еще его отец, а потому расстроенный организм его матери выверяли дотошно, кормили ее таблетками, потчевали светотерапией, бодрящими инъекциями, и она — вчерашняя курильщица, незнакомая со спортом — жила, сохраняя здравый ум, прекрасную память.
Я узнал ее старухой. Когда мы познакомились, мне было 26, а ей — 74. Она была сухой, тщательно напудренной. Носатой, в точности, как мой друг и большинство его братьев и сестер. Обувь у нее была некрасивая, но удобная, а прическа безупречна — жесткие светлые волосы аккуратными локонами.
Она подарила мне полотенца. Синие с золотой каймой. Были рождественские праздники, всем полагались подарки, достался подарок и мне. Потом я понял, что она хотела этим сказать: «Не бойся. Здесь все свои».
— У зайчика развито чувство справедливости, — пояснял позднее мой друг, с легкой руки которого все в его семье звали мать «зайчиком».
— Мама, зайчик, — говорил мой друг, когда она умерла.
Мы спешно приехали, стояли в ее спальне, я разглядывал плашки паркета — темные, крупные, а у друга моего тряслась нижняя губа. Он выглядел обиженным ребенком. «Мама, зайчик», — повторял он, а я думал, что вот не ожидал, совсем не ожидал, что так резанет меня эта смерть. Оказалось, что старуха, с которой я и говорил-то всего-ничего, занимала в моей жизни достаточно места, чтобы почувствовать дыру, когда ее не стало. «Мама, зайчик».
Походка у нее была утиная, а зад плосковат. Она это не скрывала и не раз указывала мне, что и друг мой — а ее, следовательно, сын — унаследовал и то, и другое.
Я могу пересчитать по пальцам, сколько раз мы говорили с ней: вначале не могли толком, а когда привыкли друг другу, то все время что-то мешало.
Однажды она рассказала о служанке из Западной Украины, которая учила их, изнеженных немецких девочек, сушить сухари. Им потом пригодилось. А в другой раз вспоминала, как отказалась возвращаться в Берлин после каникул. Был сорок пятый, зима. Она осталась у родителей — и правильно сделала. Ее университетские подруги о конце войны говорить не любили. Страшное было время.
А в последний раз она сказала, что жить надо до 72 лет. Потом лучше умирать. Эта странная цифра меня испугала. Почему не 70 или, например, 80?
Она была чуткой старухой. Потом уже я узнал, что это по ее совету мой друг принялся подсовывать мне какие-то травки. Он говорил, что полезно для здоровья. Это было через полгода после моего переезда в новые мои заграничные обстоятельства, как раз в то время, когда я чувствовал себя изломанной куклой с оборванными нитями, вывернутым каким-то неестественным манером — в том крайнем состоянии ужаса, когда сказать ничего не можешь, ждешь, когда все пройдет, как-то разрешится, но оно не проходит, все чужое — даже запахи.
Она заметила первой. Велела давать мне успокоительные травки, а когда мы бывали у нее в гостях, охотно соглашалась на мои предложения о помощи. Однажды я целый час мыл окно в гостиной, и только потом узнал, что у нее есть поломойка, которая делала это в тыщу раз лучше меня. Но она восхищалась и показывала детям — какой молодец, этот мальчик. Мне было крайне неловко, но это все же лучше, чем непроницаемая серость, когда ты утром открываешь глаза и отчетливо понимаешь, что лучше бы не просыпаться.
Когда я зажил и зашагал самостоятельно, она отвлеклась на кого-то другого. В большом разношерстном семействе все время появлялся кто-то новый — подруги, приятели, друзья, жены, мужья, знакомые, соседи — которым нужна была помощь.
Когда мы в последний раз уезжали из ее краснокирпичного большого дома — она неожиданно для себя была полна сил. Вышла нас провожать и, стоя на крыльце в чем-то нежно-голубом, махала нашей машине.
— Не знал, что она значит для меня так много. Не знал, — все никак не мог успокоиться я на ее похоронах.
А друг мой, ее сын, все повторял:
— Мама, зайчик.