И еще одна. И ведь давно уже не дева. Говорит: «Лучше бы я его не видела. Он испортил мою жизнь». Почему? Отвечает: «Испортил и все». Упрямится. Хочет выглядеть злой, наглой, но вода-то течет. Похоже на стыдливый ручей в грязном февральском сугробе. Снег рыхлый, ноздреватый, но вода не знает еще куда ей бежать. Не знает, капает понемногу.
— Он, как орех, понимаешь? Как орех.
— Почему не апельсин? — веселюсь я.
— Я стучу, дурак, а оттуда непонятно что.
— Кто ж дурак-то?
— Ты, конечно.
— А может, он? Твой друг сердечный? Он не старый хоть?
— Хамло трамвайное.
— Ты что-то заплутала, дева. Давай-ка определись: или орех, или хамло, — мне легко лавировать меж кусками ее наглости, наверное, помогает мысль, что я всегда могу бросить трубку. — Что за человек-то?
— Он? Я сейчас могу только матерно.
— Не надо. Не опубликуют.
— Фигня вопрос, — надо же, и не переспросила, куда я могу присунуть ее пьяные речи.
Она была пьяна. Она всегда звонит мне пьяной. Трезвой не вспоминает, и не уверен, что уже смогу с ней разговаривать, если услышу ее не во хмелю — ведь другой строй речи, темы другие и больше несвободы. В студенчестве у нас с ней было что-то вроде романа, но друзьями мы расстались еще до того, как достаточно друг друга узнали. С того времени она любит рассказывать мне о своих любовниках.
— И что мне с твоим горем делать? — говорю я. — С собой что ли носить?
— Было бы горе, — фыркает она. — Об одном жалею, зачем я его встретила. Женатая же баба.
— А я думал замужняя.
— Фигня. Я женатая, а муж у меня замужний.
Мне до этого гендера дела никакого нет, но я послушно слушаю. Подруга пьяна, и если я сейчас положу трубку, то она все равно позвонит еще раз. А если отключу телефон, как однажды было, то будет целый век обижаться, спрашивать, что же она сделала не так — мука еще большая, чем слушать переливы эти и бормотания.
У нее драма. У нее есть кто-то. И это при живом муже.
— Так кто ж у тебя там орех?
— Не поняла тебя.
— Ты повстречала кого-то. Он тебе все испортил.
— Почему нам нельзя просто встречаться-общаться? — голос тягучий, тяжкий. — У него, как у телевизора, черно-белое мышление. Или вместе, или раздельно. Не иначе.
— У телевизора нет никакого мышления. Телевизор, это всего-лишь телевизор.
Она тянет свою волынку, мне не очень ее жаль, трудно жалеть назойливо-пьяных, тем более, с другой стороны земного шара, через километры проводов. А еще у меня — поздний вечер, а у нее — глубокая ночь.
— Ложись уже спать, — предлагаю я. — У вас скоро утро уже, — шорох, который я слышу, мне не нравится, приходиться делать еще одно усилие. — Так при чем здесь твоя оперетта?
— Мы получаем удовольствие, это он мне говорит. Я ему сама говорила, а он повторил, он мстит мне, играет, как кошка с нитками. Издевательски говорит, что дешевая оперетта. Он не хочет просто встречаться-общаться, понимаешь?
— А ты хочешь, и при живом муже.
— Хочу.
— Нельзя иметь все сразу.
— А почему не попробовать?
Супруга ее я не знаю, она вышла замуж уже после моего отъезда из родного города. На свадьбу не звала, и слава богу. Не люблю свадеб, это какая-то особенно изощренная пытка: все делают что-то им совсем не свойственное, а при этом еще и радость изображать должны.
— Было же хорошо так без него. Ну, не очень, может быть, хорошо, зато тихо.
— А ты его взяла и повстречала.
— Ох, он был такой, — протянула она, голос стал тише, но странным образом набрал в глубине, мне слышно сквозь все эти тысячи километров. — Стоит в футболке. Лиловой, цвета фуксии. Пьет что-то черное. Я спрашиваю «молодой человек, это у вас „кола“?». Глотнула, а во рту жжет. Подлец. Он смеется надо мной. Смеется. Уже тогда надо было ухо востро держать. Сунул бабе виски с колой, говорит, что приличный напиток, а разве ж так поступают? Ну, скажи мне, какая оперетта?
— А у него жена есть?
— Да, есть какая-то маня, мне до нее как-то фиолетово…
— Лилово, ага, цвета фуксии. Ты, как всегда, только о себе думаешь.
— Ты меня еще Гитлером назови, цуцик фашистский. А что делать мне с ним? Я не могу его из головы выбросить. Что ж мне ампутацию мозга делать?
— У тебя любовь и вообще великое чувство, — говорю я самых издевательским из своих голосов. Мужа ее я не видел никогда, но даже мысли о нем — тихом рогоносце — достаточно, чтобы захотеть наговорить ей неприятных слов. — Поиграете, да разойдетесь, подожди только.
— Мы уже два года не можем, раз в неделю, это как закон.
— А где встречаетесь? У него?
— Не твое дело.
— Слушай, не пойму, кто кому звонит? — я начинаю сердится уже открыто. Она хоть и пьяна, но надо же и совесть иметь.
— Не могу его забыть, чем больше хочу, тем меньше получается. Сегодня вышла из машины, встала — смотрю наверх, на высотки. Он сзади подошел, обнял, прижал крепко. Давай уедем. Он так говорит. Зачем нам эта дешевая оперетта? А куда я поеду? У меня дела, квартира.
— Муж, — напоминаю я. — Дети.
У нее двое. Две девочки, которых я никогда не видел. В наших разговорах они почти никогда не всплывают, и потому присутствуют только бледными тенями. Любовница существует от матери отдельно, две эти женщины — наверняка разные — как-то уживаются бок о бок, в одном теле. Я уверен почему-то, что она хорошая мать, ну, может быть, жесткая иногда.
А как любовница невыносима.
— …поздно уезжать. Время ушло, — голос ее прояснился. Протрезвела, будто душ приняла.
Хотя мне спросонья и показаться могло. У нее-то скоро рассвет, а у меня вечер до ночи сгустился.
— Спать пора. Давай-ка.
— Давай. Буду, — и трубку бросила.
И «здрасте» не сказала, обошлась и без «до свидания».