Деревня немецкая, небольшая, обустроенная скучно: двухэтажные домики блеклых цветов — розовых, желтых, голубых — выставлены рядами, без всяких палисадников впереди, как будто детские кубики. Ряды глухие, без просвета, а за ними жизнь кипит.

Вот, две старушки. Живут по соседству. Фрау Кнопф — фрау Шредер. У них Холодная война.

У одной я часто останавливаюсь — ее сын приходится мне приятелем, и, если мы шумной толпой едем на машине к Северному морю, то есть возможность переночевать в этом желтеньком доме — сделать по пути остановку.

О другой — фрау Кнопф — я слышу всякий раз, когда бываю в доме фрау Шредер, а потому и вспоминаю старушек всегда парно.

Фрау Шредер — фрау Кнопф.

Одна — высокая, худая, подтянутая, кудри залакированы волосок к волоску, на кашемировой нежно-розовой груди тусклый черный камень в серебряной оправе — была бы воплощенной леди, если б не некрасивая растоптанная обувь, в какой удобно отекшим ногам.

Другая — круглая, седенькая, глаза светлые, выпуклые, будто в два круглых аквариума воды налили, и рыбки там — по одной в каждом, живые и мелкие. Была бы русской, носила б цветастый платок по плечам, но она немка — на ней что-то вроде вязаной кацавейки.

Сухощавая фрау Шредер ходит, не спеша, хозяйство ведет с толком: дети, которые приезжают к ней в гости (то все трое разом, то по одиночке), завтракают не позднее десяти. Правило соблюдается неукоснительно. Однажды я проспал, и наутро внизу в столовой меня ждало бескрайнее поле белой скатерти с сиротливо стоящим с краешку утренним ассортиментом: чашка с блюдцем, тарелка, нож, ложечка, салфетка, термос с кофе, тарелка с колбасой и сыром, баночка варенья, яйцо в стаканчике, укрытое самодельной вязаной шапочкой. Мне стало стыдно, с той поры я старался не опаздывать, как бы сладко ни спалось мне в деревенской тиши.

А в два часа обед. Готовить его фрау Шредер принимается почти сразу после завтрака — под шум посудомоечной машины, которая, к слову, появилась у нее первой из всех жителей этой деревни. Фрау Шредер знает цену прогрессу. Ее родители были обедневшими врачами, она училась в большом городе, а в деревне очутилась, выскочив замуж за своего дантиста. Тот умер лет двадцать назад, с той поры она живет вдовой. Ее сын рассказал мне, что «mama» (всегда «mama», и никогда чопорное «mutter») могла бы пойти в политику, ей предлагали место в каком-то местном совете, но по делам ей пришлось бы часто разъезжать, пренебрегая материнскими обязанностями — и она отказалась.

На обед бывает то зелень с мясом, то рыба с фасолью, то еще какая-то очень сытная и очень старомодная еда, предназначенная для вкушения, а не заталкивания в себя на ходу. Готовит ее фрау Шредер, не суетясь, и меня поначалу удивляло, как она, ветхая, в общем-то, старушка, прекрасно все успевает: к двум часам тарелки на столе сияют, старое разнокалиберное серебро подмаргивает в такт, в металлическом соуснике плещется какая-нибудь аппетитная жидкость, стоят и блюдо с мясом, и большая глубокая тарелка с салатом, и еще одна — то с картошкой, то с какими-то стручками; если день рыбный, то приготовлена еще и отдельная тарелка, куда следует класть хребты и кости. Подглядывая за фрау Шредер, я научился встряхивать салфетку и аккуратно раскладывать ее на коленях, есть рыбу специальным рыбным ножом (оказалось очень удобно), а когда с трапезой покончено, сигнализировать о том вилкой и ножом, сложенными на тарелке вместе.

После обеда фрау Шредер удаляется в комнатку, смежную с гостиной и, накрывшись русской белой шалью, почивает на диване. Диван этот мне очень нравится — он достался фрау Шредер от тетки. Та была старой девой в Берлине, а когда умерла, отписала имущество любимой племяннице.

— Она замуж не вышла, — рассказывала фрау Шредер. — У нее груди были, как бутылки. Очень стеснялась. Стала журналисткой.

В кабинетике рядом с цветастым диваном стоит пузатый комодик — у него есть один симпатичный фокус: скважины для ключей обрамлены в перламутровые оконца. Эти продуманные детали сообщают, что изготовлен комодик давно, любовно и приобретен за большие деньги.

Судя по фотографиям в круглых рамочках на стенах, сама фрау Шредер в молодости была хороша собой. Не красавица — профиль жестковат, и нос крупен, с хищно прорезанными ноздрями, а рта и нет почти, один только намек на губы. Но зато прекрасная кожа и густые светлые волосы войлоком.

Когда я впервые оказался у фрау Шредер в гостях, то обстановка меня поразила — все казалось очень роскошным, солидным, буржуазным очень. Потом, правда, выяснил, что солидность и дороговизна скопились только в двух комнатах — гостиной и кабинетике по соседству. В остальном дом обставлен, скорее, просто — функционально очень. В гостевой комнате на втором этаже, которую обычно выделяют мне — полки, сбитые чуть не вручную, а платяной шкаф своей простотой напоминает советскую фанерную мебель.

— Она все потратила на детей, — объяснил ее сын, средний из троих, который приходится мне приятелем.

Подремав часок-другой, фрау Шредер встает и, втиснув отекшие ступни в комнатные туфли, шаркает на кухню. Там она заваривает кофе, раскладывает на тарелочку самодельные коржики. Молоко непременно наливает в специальный металлический молочник с едва приметным носиком. Чашки фарфоровые, тонкие, пить из них страшно — кажется, что жидкость запросто просочится сквозь просвечивающие стенки. Или кокнешь, не дай бог. Фарфор венгерский, приобретенный давным-давно, но почти целый — одна только чашка склеена. Остальные — их пять, вроде — целы-целехоньки.

— Трое детей было, и ничего не разбилось, — удивлялся я.

— Мы из кружек пили, — пояснил мой приятель. К фарфору, по его словам, допускали только совершеннолетних.

А далее наступает вечер. Сумерки неспешно сгущаются, в гостиной зажигается торшер с желтым треугольным абажуром. Фрау Шредер, нацепив очки с толстой бесцветной оправой, сидит в своем высоком кожаном кресле, вяжет крючком, читает прессу, смотрит телевизор, упрятанный в нише фанерного шкафа-стенки. Когда темнота за окном становится непроглядной, а по углам вспыхивает еще и пара желтых настольных ламп, на столике, украшенном кружевной белой салфеткой появляются бокалы с вином, вкусная мелочь — конфеты, печенье, кубики сыра. Собираются все обитатели дома — дети, дети детей, мужья, жены, их друзья. Иногда, на Пасху или Рождество, бывает даже тесновато, и мне трудно представить, как выглядит эта комната в другое время, когда фрау Шредер совсем одна — а такое бывает чаще, все дети давно разлетелись кто-куда (врач, финансист, врач).

Здесь много говорят о политике, фрау Шредер в разговорах участвует редко, но всегда по делу — ум ее ясен, а глаза, чаще полузакрытые (она сидит, откинув голову, касаясь кудрявым затылком темно-коричневой кожи кресла) не дремлют.

— Интересы большинства людей не простираются дальше ближайшего фонарного столба, — говорит она безо всякого осуждения.

Сама она интересуется мировой политикой. Убеждения свои называет христианско-демократическими. Прежде я не знал, что есть такая немецкая партия, мне это сочетание понравилось, потому что — так я решил — христианство, промытое демократичностью, дает человечность. Узнав, что я из Сибири, фрау Шредер вспомнила, как летала с мужем в Японию, и видела в окно иллюминатора бескрайние сибирские леса.

Фамилия у нее, как у бывшего немецкого канцлера.

— Нет-нет, — заверяет она. — Мы не состоим в родстве, — но предположение ей лестно, легкий румянец проступает.

Впрочем, может быть, это от вина. А к полуночи она поднимается — кто-то из детей непременно бросается ей помогать.

— Mama! — кричит этот кто-то.

Поддерживаемая под локоток, она шаркает к себе наверх, в спальню с отделанными темным деревом панелями, высокой кроватью и стопкой толстенных книг на прикроватной тумбочке. Читает немного, а вскоре выключает свет.

Слов получилось много, а про соседку — фрау Кнопф — говорить, в общем-то, и нечего, из-за чего они еще больше напоминают мне сообщающиеся сосуды.

В паре шагов от желтого дома фрау Шредер стоит дом грязно-розовый. Некогда он был ярко-розовым, но с той поры много воды протекло. На стенах потеки, черепица на крыше, от природы красноватая, безнадежно черна. Там-то фрау Кнопф и живет.

Ее мне трудно понять — она говорит на специфическом немецком диалекте. К тому же у нее вставная челюсть «Плохо сделанная», — толкает меня сейчас в руку фрау Шредер, а вернее, отчетливое воспоминание о ней. Вот сидит сухая строгая старуха в своем высоком кресле, крупные руки, усыпанные ржаными пятнышками, сцеплены, крутит большими пальцами, говорит тихо, размеренно, аккуратно — будто мелкие гвоздики вколачивает.

— Хорошего дантиста она себе может позволить, но не хочет, — говорит она о фрау Кнопф, с которой соседствует с незапамятных времен и с тех же самых времен у них что-то вроде Холодной войны. Ум у фрау Шредер ясный, речь чиста, и мне непонятно, зачем мудрой старухе война с полубезумной соседкой, ее старьем и суетливой колготней.

За каким-то из обедов фрау Шредер рассказала историю, от которой у меня пропал аппетит: невозможно ведь есть и смеяться одновременно.

Однажды рано утром фрау Шредер пошла в туалет, ручку дернула, а дверь не открывается, только за дверью тихое шебуршанье. Испугаться не успела — дверь подалась, а за ней…

— Хильда! Я спрашиваю, что ты здесь делаешь? — без улыбки, рассказывала фрау Шредер. А ответом ей было нечто про испорченную канализацию и страшные боли в животе. — Она воду экономит. Скупердяйка.

Я загоготал: было смешно представлять бабульку — седенькую, белоглазую — которая тайком пробирается в чужой дом, чтобы воспользоваться туалетом. Раннее утро, сквозь дымку яблони в саду понемногу прорисовываются, а меж ними к заветной дверце крадется старушка в кацавейке…

Список претензий к фрау Кнопф у фрау Шредер велик, но, на мой взгляд, некритичен. Ссорятся из-за малины, которая растет у одной (фрау Кнопф), а к другой (фрау Шредер) тянет свои ягоды сквозь сетку-ограду.

— Всего лишь кружку нарвала, а она в тот же день все ветки обстригла, — говорит фрау Шредер, припоминая и то, как видела соседку у себя в саду. Та яблоки собирала.

У фрау Кнопф живут две блудливые козы — блеют в загончике в конце сада. Однажды умные твари пробрались в соседский сад, ободрали все яблони. Фрау Шредер хотела даже в суд подавать, но потом что-то передумала.

Кроме облезлого розового домика у фрау Кнопф есть еще большой земельный участок, а на нем еще один домик, тоже облезлый, но размером поменьше. Она его сдает, получает за него деньги, деньги относит в банк.

— Можете пользоваться моим гаражом, — прокурлыкала она мне как-то, поймав на улице, отбуксировав в свои владения, проведя вкруг домика и едва не затащив во внутрь апартаментов, рассматривать которые я категорически отказался, уверенный, что внутри там также, как и в главном доме, где я тоже был, не сумев однажды сказать «нет» цепким маленьким пальчикам.

В комнатках у нее все уделано кружевами, пахнет старыми духами, пылью — наверное, так и пахнет остановившееся время. На кухне, рискуя свалиться с этажерки, стоит громоздкий телевизор. Когда-то он был цветным, но испортился, показывает только черно-белым.

— Я радио слушаю, — рассказывала фрау Кнопф, улыбаясь. Ее любимая радиопрограмма — выцветшее дребезжанье и вкрадчивые разговоры. Была бы русской, слушала бы радио «Старые песни».

— Извините, я плохо говорю по-немецки. Зер шлехт, — повторяю я ей снова и снова, глядясь в бледную, выцветшую глазную синеву прямиком двум черненьким живым рыбкам. Но она только сворачивает рот таким образом, что по краям его образуются морщинки-скобочки. Вранье мое фрау Кнопф никогда не убеждает, она говорит и дальше, головой качает, наподобие собачки-болванчика, какими украшают салоны автомобилей: вверх-вниз, мелкие такие кивки острым, фарфоровым на вид, подбородком.

Фрау Шредер говорит, что у фрау Кнопф двое детей. Сын и дочь. Мужа уж давно нет, умер, а дети не приезжают — ни тот, ни другая. Сын просил у матери беспроцентный кредит — дом хотел построить. Отказала. С дочерью еще сложней.

— Она — лесбиянка, — сказала фрау Шредер. — У нее есть подруга.

В прошлый раз я шел в булочную — за хлебом к завтраку.

— Ах! — послышался возглас. Фрау Кнопф. Узнала ли — неведомо, но за руку взяла, загугнила, показала и на небо, и на дорогу. И себя по груди постучала. Шиш на затылке растрепался. Глаза белесые — безумные, да, совсем безумные.

Говорила если не час, то достаточно долго, чтобы меня заждались в доме у фрау Шредер, где уж и кофе остыл, и яйца в крохотных стаканчиках заледенели. Пришлось извиняться: был у фрау Кнопф… у нее что-то случилось, наверное, я не понял что…

— Дома заработала, а разговаривать не с кем, — заключила фрау Шредер. Вбила гвоздик. К ее чести — без всякого торжества. Говорю же, настоящая леди.

Я подумал: одна и не знает, что у нее с соседкой война.

Я подумал: если соседка умрет, то другой будет очень-очень грустно.

Фрау Кнопф — фрау Шредер. Фрау Шредер — фрау Кнопф.