Про нее — скорее, мнимую, — я бы, наверное, написал такую историю.

«Рита (да, все та же „Рита“) не увидела Ревекку, хотя стояла в двух всего от нее шагах. Рита пила свою странную смесь — „шампанское на клубнике“ — а взбудоражена, почти оглушена была, конечно, не от близости незнакомой женщины (унылой на вид, как предъявили потом фотографии) и не от щекочущего ноздри сладковатого напитка.

Рита была влюблена, а прочее никакой роли не играло.

Их знакомству с Олегом был всего день. Точнее — сутки. Только вчера вечером пришла Рита в ресторан, одна, заказала себе полное меню (и выбирать не пришлось — прошлась только пальчиком по советам шеф-повара, витиевато прописанным на шершавой желтовато-бежевой бумаге), с аппетитом поела, поглядывая на всех сразу и никого совершенно не выделяя, а когда подошло время кофе (она заказала двойной эспрессо без сахара, черный, обжигающий — и специально попросила, чтоб, заварив, несли немедленно) выпила эту крошечную темную лужицу из толстокожей маленькой чашки и увидела, наконец, за другим столом Олега. Она назвала себя, предложила, чтобы он пересел к ней, потому что „одинокой неприлично“, а у него — незнакомого — „приличный вид“. Все сложилось один к одному — бывает так, когда события складываются естественно и верно, будто меч вошел в ножны. Он и вошел — было хорошо той ночью, все получилось, как она и думала; вернее, она и не думала ничего, а каким-то чутьем заранее поняла, что сложится и вложится — потому что пришло время. Дождавшись, когда Олег заснет, Рита вызвала такси, спустилась вниз с его последнего этажа, уехала домой, к Сергею, который еще сидел перед компьютером и лицо его озарялось резким светом (работал? играл? возбуждался на порнуху?). Она легла спать, а следующим непоздним вечером пришла на праздник в городском парке, куда позвал ее новый любовник.

Рита была уже влюблена. Так быстро все бывает в жизни.

Она там тоже была. Его бывшая. „Ревекка“.

Рита не знала еще о ее существовании, да и на летний концерт пришла не для того, чтобы глазеть по сторонам — ничего не помнила Рита. Вспоминая, она чувствовала только шипучее изумление: надо же, влюбилась.

Как показали потом фотографии, Ревекку было легко не заметить. Небольшое тело на полпути от груши к яблоку; длинный нос с особым завитком на конце, придающим лицу выражение отчетливо овечье; пушистые темные волосы. На ее месте Рита обрезала бы волосы в каре, открыла бы шею, наверняка трогательную, как всегда бывает у маленьких женщин; поменьше увлекалась бы рюшами и оттенками лилового; она избрала бы простую, но ясную асимметрию — достаточно всего-лишь сбить фокус, чтобы из невыигрышной милой овцы сотворить статуэтку, будто высеченную небанальным автором. И волосы, пожалуй, чуть-чуть бы осветлила. У Ревекки были черные блестящие глаза — и следовало бы не стирать, а выделять эту плотную, насыщенную густоту.

У Ревекки было обиженное выражение лица и близкопосаженные глаза из блестящей непрозрачной эмали.

Как же жалела Рита, что не заметила Ревекку в толпе. Ничто и ничто, никак, никоим образом не сказало ей, что сошлись они — две — в первый и единственный раз, и было это у края моста: Ревекка покидала его, сходила, к земле, а Рита тянулась в противоположном направлении, она готовилась ступить на узкую шаткую поверхность над водой внизу, мутной и длинной. Они разошлись, даже не соприкоснувшись плечами. Хотя, может быть, Ревекка прочла что-то в лице Олега, что-то, что могло бы сообщить ей, что прищуренная худая баба в искристо-синем, к которой отошел от нее Олег, которую осторожно взял под руку — она не просто очередная блядь, забравшаяся к нему в постель. Ревекка прожила с Олегом десять лет и должна была уметь читать по нему больше, чем Рита, которая к полутонам и умолчаниям приспособлена еще не была.

Рита видела тогда только свое чувство и детали не могли играть важной роли. Она была смертельно влюблена. Ой, мамочки.

Перебравшись в холостяцкое свое жилье, Олег не выбросил и не спрятал фотографии Ревекки. Олег — не из тех, кто клянет своих бывших, кто сжигает их фотографии, а с ними и мосты (и не из тех он, кто раздумывает, пытается понять, почему не сжигает, и не клянет почему). У них с Ревеккой — по его словам — такая была история. Ревекка несколько лет была частью его жизни, но им пришлось расстаться. Она сказала, что больше его не любит, Олег, поразмыслив, и за собой признал то же самое. Разошлись. Каждый зажил сам по себе. Что-то происходило в жизни Ревекки, а у Олега однажды летом наступил момент, когда поздним вечером он проголодался, зашел к итальянцам, сел на невысокий диван, но, выпив воды (он был за рулем), еды так и не дождался — его окликнула Рита, дальнейшее известно.

В том углу парка, где бренчали цыганщину, в закуте, отгороженном для „випгостей“ грубо обструганными досками, заставленном светлыми диванами, увешанном светлыми же полупрозрачными занавесками, как парусами, людей было много. А Ревекка была, скорей всего, прилично одета, она прилично себя вела — она имела невыразительно приличную внешность, так что с толпой слилась запросто, и, конечно, зря кляла себя Рита, что была такой слеподырой курицей, что не удосужилась греховодница даже глаза пошире раскрыть, увидеть важное, а не слушать шипучее и колкое — тщетное — внутри себя море.

А потом они ушли — опять к нему, пить, смеяться, трахаться. Он тогда ни слова не сказал Рите о встрече со своей „бывшей“, да и не должен был.

У кого их — бывших — нет?

Только бывшие и делают нас настоящими.

Как-то днем, через недели две после той встречи, для Риты мнимой, Олег позвонил и сказал грустным голосом, что Ревекки больше нет. Пришла домой — и прихватило. Сердце. Ревекка умерла на руках у соседки. Постучалась, пожаловалась — та даже не успела вызвать „скорую помощь“.

Рита не расслышала в голосе Олега ничего, кроме легкой грусти, и к смерти незнакомой женщины, о которой знала к тому времени совсем немного, отнеслась как к заметке в газете — знаю, да, люди, увы, внезапно смертны.

— Приношу свои соболезнования, — сказала Рита. А месяцев через семь или девять переехала к Олегу — так сложились обстоятельства.

Дом был холостяцкий — и к лучшему, Рита, почему-то брезгуя, не смогла быть жить в квартире, обставленной чужой женщиной. А Ревекка, эта приличная еврейская женщина с овечьим лицом, уже влезла в жизнь Риты, она не настаивала на своем присутствии, но, проявляясь пунктиром, вечно была. „Я здесь“, — указывала она то через фотографию, то безделушку, подаренную по неясному поводу, то через обшарпанную деревянную раму, которую Олег покупал с Ревеккой сообща, на блошином рынке.

Олег мало говорил о своей жизни с Ревеккой. Он вообще неразговорчив, считая почему-то, что многое (если не все) следует по умолчанию. Рите оставалось лишь догадываться, как он жил с Ревеккой, и почему она попросила его вон — ведь явного повода не было. Повод был, наверное, но Рита, чего-то, должно быть, не зная, его просто не видела — она только чувствовала какую-то тяжесть в глубокой глуби темной воды, которую мне, рассказчику, хочется именовать еще и бесконечно длинной.

Ревекка беспокоила Риту. И не только потому, что полезно знать, от каких женщин уходят любимые мужчины. Рите казалось, что, угадав суть этой невыразительной женщины, она будет лучше понимать самого Олега, который оставался для нее не совсем понятен. Она не исключала даже, что он страшен может быть, и когда-нибудь она сама, узнав какую-нибудь отвратительную тайну, захочет уйти от него. Ведь попросила же Ревекка его вон; хотела дожить с ним до старости, но взяла и выгнала.

В их последнюю встречу — в парке — Ревекка сказала Олегу, что надеялась на их воссоединение. Она была приличной женщиной, и, говоря такое, наверняка не шутила, не кокетничала („воссоединение“ — таким и было слово). Олег — не такой уж эгоист, ему должно было сделаться грустно, что их с Ревеккой общая история подошла к концу. Мостик над темной водой уже не принадлежал этой женщине с горделивым именем и внешностью скучной толстоватой овцы, да и сама Ревекка это наверняка знала. Если бы Ревекка действительно чувствовала способность вернуть его, она вряд ли стала бы говорить ему, что „надеялась“. Так мужчин не возвращают, а она была неглупа.

Почему она не завела от него детей? Если бы у них были дети, Олег никогда от нее бы не ушел. Он не позволил бы детям расти безотцовщиной, каким вырос сам, ведь это единственное, о чем он говорит с видимой мукой, а в остальном облачается в любимый теплый, лишенный жесткости и углов кокон.

— Она была бесплодна? — приставала к Олегу Рита.

Нет, не была. Ему, во всяком случае, неизвестно. Ревекка говорила ему, что не хочет детей, что дети разлучают, а не единят, и все чушь, что долдонят нам из поколения в поколение. Дети — это экономический резон, чтобы было на кого опереться в старости, в чем Ревекка необходимости не видела (и, как видно, была права).

В сущности, Ревекка была склочной бабой. В конце их совместной жизни она очень часто мучила Олега. Он мог приехать из дальней утомительной командировки, а она, сидя за столом, перебирая, например, почтовые марки, могла и не обернуться, буркнув только „а, ты?“. Она могла весь вечер, в гостях, простоять с унылым лицом, не говоря ни слова, провоцируя неловкости, ожидая будто, что Олег взорвется и скажет ей что-то обидное, злое.

Она ждала.

Врачи сказали, что она переусердствовала. Ревекка была склонна к полноте, стала заниматься спортом и умерла. Рита решила, что Ревекка решила похудеть. Если бы она думала о своем здоровье, а не только о внешности, то, записавшись на фитнес, и курить бы бросила, но вместо этого смолила одну за другой. Говорят, курение отбивает аппетит, и Ревекка не могла этого не знать. В общем-то, она убила сама себя: за здоровьем не следила, стала бегать до одури, и умерла.

Она была склочной бабой, но ранней смерти все равно не заслужила. Никто не заслуживает ранней смерти, а Ревекка — так думала Рита, оставаясь одна в большой пустынной квартире, когда Олег уезжал в очередную командировку — могла почувствовать себя в, полном безысходности, в глухом, как бункер, одиночестве. Олег не виноват, что занят. Не виноват он, что молчит, но и она ведь тоже не виновата! Если бы у Риты не было своих интересных занятий, если бы ходила она на работу, как на голгофу, то могла бы не только ворчать при его появлении. Она б закатывала ему истерики, обвиняла б без нужды, несправедливо или даже подло.

— Лучше бы ты прическу себе новую сделала, — корила Ревекку Рита за эту серьезность, за эту приличную овечью правильность, которая хороша, как полиэтиленовый пакет: если надолго, то уже не гигиенично, а душно, тошно, мертво. — Нельзя быть слишком серьезной, нельзя.

Чтобы мост не рухнул, он должен быть пластичен, части его должны двигаться — и только так он, чутко дрожа, удержится над длинной темной водой.

Ревекка занималась скучным офисным трудом, а в детстве хорошо играла на рояле и даже мечтала о профессиональной карьере пианистки, но, отбивая на уроке физкультуры баскетбольный мяч, сломала палец. В юности профессионально занималась бальными танцами — но и с этой мечтой пришлось расстаться, потому что случилась какая-то беда со спиной. Олег рассказывал об этом Рите, припоминая не без труда. Этим нитям — внезапно оборванным, этим цветам — не успевшим расцвесть, он не придавал значения. В детстве он мечтал стать биологом, но им не стал, и в том, по его разумению, не было ничего плохого.

А что было бы с ними, с Олегом и Ритой, если б она не разговаривала с ним, а только ждала? Что было бы, если б не вела она эти выматывающие обоих разговоры — что думает он, о чем мечтает, хочет чего, чего боится. Что было б, если б ждала она от их отношений только музыки, только танца, живого естественного движения — если б ждала, а не требовала? Как скоро озлобилась бы, осатанела, возненавидев эту вечную, ко всем случаям подходящую склонность делать вид, что все в порядке, прекрасно все — все так хорошо, что заебись. Что было б, если б не умела Рита смеяться, над собой, над ним, над их любовью — безусловно, неверной и верной тоже вне всякого сомнения, раз уж нет единого на всех закона любви. Что было б, если б видела она всю нелепость бытия, каким бывает оно даже в самые нежные свои моменты, и не могла бы усмехнуться, отстраняясь, предлагая себе не принимать все слишком всерьез?

Ревекка была слишком серьезной. Может быть, думала Рита, она хотела жить только в полную силу — и неважно, что внешность у нее была скучной. Она же звалась этим редким именем „Ревекка“, и не пожелала сократить его до какой-нибудь… „Риты“, например.

Она могла молча и сильно требовать от Олега, чтобы он любил ее наотмашь, как в любовных романах, которые так любят такие женщины, такие, овечьей выделки, а он — человек полутеней и полутонов — не понимал, чего хочет от него эта женщина. Она умерла, он разок-другой всплакнул. Пересчитать бы сколько слезинок стоил каждый год их общей жизни? Думая об этом, Рита ловила себя на мазохистском удовольствии — он жил с человеком, был, наверное, счастлив, и так же легко положил его в архив, не гадая о причинах, не сожалея о следствиях. Может быть, и ее, Риты, уход, он встретит с той же грустью. Была — и сплыла. Он заживет дальше, снова кого-то встретит, кем-то увлечется, у кого-то пойдет на поводу. Рита была уже взрослой девочкой, она понимала, что после чьей бы то ни было смерти, жизнь не заканчивает свое коловращение. Мост рухнул, но вода-то течет. Но Рита точно знала, что если Олег умрет, то и она совсем скоро подохнет — от тоски, в муках, в сердечной немочи. Но она же дура, она же уродка, эта Рита. У нее душа в язвах. Какой с нее спрос?».

Такую написал бы историю.