Урок преподнесла случайно, походя, не заметив. Так бывает.
Ты идешь вечером, почти ночью, переулками, куда-нибудь в кафе, туда, где посветлей. Выпить вина хочешь. И поесть, в конце-концов. Надо же поесть когда-нибудь. Лицо желтовато-зеленое, взгляд жгучий, в два угля — знаешь, и не потому, что жжет веки. Снова, опять, видишь себя со стороны: короткое пальто-пиджак, тоже зеленый, подпрыгивающая походка, за спиной болтается конец затейливого длинного шарфа.
Ты.
Бежишь, гадко все, грязно, все так плохо, что только бежать, а куда бежать? Куда? Ты должен заслужить, ты должен доказать, ты должен убедить, ты должен заставить, и никогда — слышишь? — никогда никто не будет любить тебя, потому что ты просто есть; чем старше ты, тем больше ты должен заслужить-доказать-убедить, а даром — никогда, слышишь, никогда.
Скрипит бесконечный снег, и это в конце марта. А слова — как никому не скажешь, такие они четкие, так крепко они сцепляются друг с другом, как звенья металлической кольчуги, ровные гладкие полукружья. Ты живешь богаче, а чувствуешь себя бедней; ты нигде, ты никто; ты — сам кузнец своего несчастья; ты таскаешь себя, как этот шарф, он тяжелый и неудобный, он странный, он — твой, он только твоя проблема, никто не должен тебе ничего, никто не обязан тебе ничем, хочешь получить — попробуй отними, не можешь — жри то, что досталось. Будь доволен, нытик, лентяй, свинья, тряпка. Склочная неблагодарная тварь. Чего ты хочешь? Чем недоволен? Работай — и будь, не можешь — заткнись. Когда же ты, наконец, сдохнешь?
Из переулка в улицу, кругом, а там на проспект, где кафе и рестораны.
— Мы в нецивилизованной, блядь, стране живем, — пьяно втолковывает приятелям мужчина-боров, выходя навстречу из стеклянной двери.
Кафе открыто. Оно до часа работает — успеешь. Только вина бокал, и немного еды. Что-нибудь попроще. Ты садишься у стены, на голову кондиционер дует, в зале-вагоне еще сидят. Большое окно в свете уличных фонарей жирно поблескивает, видны разводы. Дрянное кафе, вино будет плохим, и еда — лишь бы не отравиться. Заказываешь что-то у смертельно усталой азиатки, смотришь на людей, которые тоже захотели поесть в глухой час.
Вошла пара. Молодые люди. Он смутно-серый, лицо детское, тусклые вихры, свитер, куртка. Вальяжно-вялый. Ведет красавицу. Трудно сказать, кто кого первым заметил. Не исключено, что, провернув глаза вовнутрь, ты уставился на нее, ее не видя, и только потом почувствовал взгляд. Красивая, молодая. Чуть старше двадцати, в длинном вязаном колпаке из черной шерсти. В светлом пальто — все мешковатое. Как-то особенно жаль, когда красавицы не совсем одеты, когда одежда случайная и больше похожа на маскировку. Она посмотрела, и больше уж не замечала — знала, что смотрит тоскливый субъект. Знала.
Бросила пальто на спинку стула, стянула вязаный колпак. А волосы длинные, темно-русые — густые облачные кольца, одна прядь надо лбом встала торчком, как пружина. Красавица. Лицо тонкое, длинное, как у актрисы немого кино. Темные глаза — в неярком свете они тоже жгут.
Они почти не разговаривают. Откинувшись, опираясь затылком о стену, спутник ее смотрит на бармена за стойкой — но мальчик в светлой рубашке занят, он наливает вино в слишком узкий для красного бокал — это твой бокал, его тебе сейчас принесут. А она сидит прямо, уставившись впереди себя, поставив локти на стол, касаясь пальцами лица. Тонкая, но не худая, не костлявая. Улыбка ослепительная, и она это знает. Выражение лица меняется быстро, как будто вспыхивают лампочки: улыбка, взгляд, улыбка, взгляд. Она смотрит на него, а он на нее почти не смотрит. Они почти не говорят друг с другом. Везде одно и то же. У всех все одинаково. Имитация жизни, притворство любви, демонстрация соучастия — смотрят, но не видят, слушают, но не слышат, провернуты вовнутрь, закрыты, заделаны — заточены.
Если со мной молчат, я умираю по частям, начинается какая-то душевная гангрена, отпадают куски чего-то, что было нужно, но несчастливо умерло. Я не могу молчать, я знаю за собой этот грех, я ухожу, когда знаю, что могу наговорить лишнего. Я ухожу, а слова проговариваю про себя, или записываю — мои мантры. Говорю, а кому? Нужно кому-нибудь, но надо подохнуть, чтоб было срочно нужно. Никуда не помещаюсь, ничего не имею, живу нигде — в воздухе, как в зале ожидания.
А вино, конечно, плохое — дрянное вино, от него будет болеть голова. Сейчас звенит, потом болеть будет. И рис так себе, и курьи куски в ней — жестковаты. Все, как ты заказывал. Разводы на окне сально блестят, все не очень чисто, но пестро.
Грязненько. Московское кафе в полночь.
Мальчик у красавицы похож на одного немецкого актера — его почему-то считают красивым: беленький; толстый нос; глаза чуть выпученные; сутулый несколько. А у этого еще и бурый свитер в оленях, и глупая манера цедить слова. Он не смотрит на девушку, когда говорит, и ее это не удивляет, не обижает, не злит. Может быть, и не ему она улыбается. Она же красива и знает. У нее горделивая посадка головы, прекрасная осанка, она не вялая, в отличие от ее спутника.
К ним подходит все та же желтолицая официантка, приносит еду в пакете. Они расплачиваются и одеваются. Все у них получается слаженно, как у военных.
Они синхронно одеваются. Они вместе — понимаешь ты, а то, что выглядят они отдельными величинами — так мало ли что там кажется?
Только кажется.
Мелькают, поднимаясь по лестнице, светлые, тяжелые для девичьих ног, ботинки. Он все такой же черно-смазанный, неинтересный. Но они вместе.
Приносят счет — бумажку на блюдечке. Рядом с бумажкой, свернутая кульком, печенюшка. В кульке записка. «На этой неделе чувства будут нередко доминировать в вашем образе жизни».
Пора уходить. Со столов уже убирают солонки и пепельницы.
Ты встаешь и уходишь. Мириться. Запомни урок.