А счастье у Риты получилось такое.
«Рита старалась вставать вместе с ним, хотя могла бы спать дальше, хотя вчера легла поздно, хотя Олег не обиделся бы, если б не стала она, слегка заваливаясь на каждом шаге, норовя будто подмести пол блеклыми цветами ночной рубашки, плестись на кухню, как на голгофу, идти к кофеварке, ставить под краники кружку (лучше ту, белую, с мелкими бычками, рядами их, похожими на дрессированных блох), искать молоко, находить его — обычно в холодильнике, а иногда и на столе, если ночью ей хотелось выпить кофе (с молоком, конечно, она всегда пьет с молоком, даже если эспрессо; с молоком и без сахара). Рита могла бы не садиться с кружкой кофе за кухонный стол, покрытый бордовой скатертью с едва видимым тиснением по всему полю, не пить кофе, не смотреть впереди себя, вяло притворяясь, что видит Олега, что может с ним говорить и хочет. Олег бы не обиделся, если бы Рита и дальше спала, он бы допил свой кефир, которым стал завтракать вместо хлеба с сыром, когда врачи установили у него повышенный холестерин (как пугливы мужчины, особенно отменно здоровые), он бы напялил свое серое пальто, ушел бы на работу, осторожно прикрыв дверь — и не сказал бы ничего, ни по телефону, в ритуальном обеденном разговоре („я обедаю, а ты?“), ни вечером, поздно уже, возвращаясь с очередного приема, с готовой историей о богатом, например, человеке 70-ти лет, у которого 20-летняя жена, или о женщине-шотландке, похожей на кочергу, которая хочет уговорить его перейти в другую фирму, которой она, хэдхантер, его, Олега, пообещала.
Если б день их — Олега и Риты — начался порознь, вразнобой, то вечером Олег все также рассказывал бы ей свою жизнь последних часов — скупо, выхватывая наугад — следуя правилу. У него на все есть правила, он не спрашивает себя, нужны они, нет ли, он следует им и потому самое трудное — убедить его в существовании какого-нибудь правила, а дальше он просто будет его исполнять: раз в неделю, по выходным, разговаривает по телефону с родителями; кефир этот (а иногда мюсли с тем же кефиром); поцелуй перед сном и вопрос „спим?“ не требующий ответа; маленькая круглая щетка в шкафчике в прихожей, которой он, вернувшись с работы, обмахивает пыль со своих остроносых туфель — несущественную пыль; там, где он ходит, пыли так мало, что щетка ему не очень нужна.
Рита могла бы следовать рисунку своей жизни (она — сова, он — вынужденный жаворонок), но вставала с бренчащими осколками сна головой, шла, и цветочки блеклые колыхались над лоснящимся теменью паркетным полом, и кофеварка сипела.
Она хотела начинать свой день вместе с ним, зная точно, что с мелкого разнобоя начинается жизнь порознь. Она будет спать, он бодрствовать; она будет глядеть своему компьютеру в силиконовые бездны, а он сползет с дивана и, объявив (опять обычное) „я удаляюсь“, уйдет в спальню, со спины напоминая сытого гуся. А ночи ее будут длиннее, а дни его все дальше. С Сергеем у нее начиналось так — а потом она влюбилась, а потом развелась и долго-долго убеждала себя, что все правильно, и хорошо, что не успели они завести детей, благоразумно, хотя она стареет, часы ускоряются, еще немного и на нее будут смотреть с жалостью, словно у нее кособокая грудь или пятно в пол-лица.
От Сергея Рита хотела детей. Двойню даже (хотя и двойная тяжесть, и двойные риски — все вдвойне). И сейчас, уже бросив его, она думала, что ей бы нравилось узнавать в маленьких рыжих ребятишках и эту манеру подпирать рукой подбородок (все пальцы в кулаке, а мизинец торчит, чуть касаясь кончика носа) и шаткость походки (у него кривоватые ноги).
Хотела, но уже не могла. Ушла, развелась, не жалела.
— А хочешь я подую тебе в ухо? — спрашивала Олега Рита, оживая от кофе через минуту-другую.
Или:
— Зачем тебе один нос? Почему?
Или:
— Если я тебя тоже брошу, перекрась стены в кабинете. Лучше в красный. Красный — это значит кровь, значит, ты страдаешь.
А Олег отвечал: то так, то сяк. Для Риты было главное сказать что-то, обозначив границу между сном и явью. А Олег мог и улыбнуться, и покраснеть, и остаться сидеть, как был (надо спросить у него „сволочь ли он?“, неужто и тогда просто улыбнется?). Рита спрашивала, чувствуя равнодушие: он — такой болезненно любимый — с утра, после бредовой ночи, не вызывал у нее ровно никаких чувств и собственная бесчувственность ее утешала. Ей было покойно, как бывает, должно быть, покойно мучительно больным, измученным этой болью и чувствующим вдруг, ранним ватным утром, только муть пустоты.
Не может же она любить его всегда/круглосуточно?
Не может.
Детей от него она не хотела. Боялась, наверное, множить боль.
— Как же мне все это надоело, — сказал Олег тем утром, натягивая поверх костюма свое серое пальто.
К нему на три дня приехали важные гости. Сегодня он снова должен был их развлекать: забрать из гостиничного лобби, возить куда-то, что-то показывать…
— А ты не думаешь, что это единственное, ты отлично умеешь делать? — прислонившись к стене, спросила она.
— Какая ты умная.
По его улыбке она не смогла ничего прочесть.
— Иронизируешь?
— Нет, я серьезно. А ты? — он уже взялся за ручку двери.
— Не знаю, — сказала она.
Она не знала, почему задала ему этот вопрос. Она просто смотрела на него и ей захотелось спросить.
— Я тебе надоела? — она подошла к нему, обняла и прижалась щекой к его щеке.
— Нет, наоборот, — сказал он, послушно замерев.
— А себе я надоела. Но скоро пройдет. Правда?
Он улыбнулся. Он вряд ли ее понял.
— …если я уйду, потому что, ты знаешь, всякое бывает, — в другое утро закончила она обычной своей формулировкой, повторяла которую, как молитву, и никто — даже мнимый бог — не знает по-настоящему, почему.
— А если ты уйдешь, то мне тогда точно хватит, — сказал Олег обыкновенным своим голосом, и эту обыкновенность Рита постаралась запомнить, потому что тогда уже поняла, что, пересказывая, вспоминая, придумает ему и легкую в голосе дрожь, и увлажнившиеся чуть-чуть, набравшие в синеве, глаза, хотя говорил он обыкновенно, не строго даже, будто скрывая чувство, а очень просто, без всяких затей. — Если ты уйдешь, тогда мне точно хватит. Больше никого.
— Почему? — спросила она, удивляясь искренне, честно не понимая, почему он, здоровый, молодой, красивый мужик, готов записать ее последней в ряду жен-любовниц (скорее, жен, какая ж она ему любовница?). Молодой ведь, кра-сивый…
— У нас же с тобой все идеально, — сказал Олег, не пытаясь убедить, ничего не утверждая, а фиксируя факт, равный вещественности жизни — вот, хотя бы этой кружке с кофе, в которую сунула она нос, будто бы принюхиваясь.
Олег утверждал то, чего Рита не знала, в чем уверена не была. Они любили друг друга, сомнений быть не могло — Рита любила его любовью болезненной, обожженной, Олег любил ее уверенной властной любовью — и из комбинации этой получался не только пламень, но и много чада, который он, твердокаменный, привычный замечать только самое нужное, игнорировал, от которого она, ошпаренная драная кошка, часто чихала. Они были вместе, они говорили „мы“, но Рита — и не только вслух! — проговаривала: „может быть, ненавсегда“. Ни в чем уверена она не была, на взгляд ее, не были их отношения идеальны, они только стремились в том направлении — страстно и опасливо с ее стороны; невозмутимо, медлительно, уверенно — таким был его вклад.
— Но это не значит, что я хочу уйти, — сказала Рита, отглотнув кофе. — Я ничего уже не могу исключать. Однажды я уже обещала вечную любовь, однажды я уже обманула. Я больше не хочу никого обманывать.
— Я понимаю, — сказал Олег. Он улыбнулся, блеснули отбеленные зубы, и Рита выругала себя — она всегда уступает, она позволяет ему это самодовольство, хотя он в той же степени должен быть не уверен, что у них надолго, что у них — навсегда.
Она опять уступила. Он опять не заметил уступки.
Рита не верила ему, она ему не доверяла — и с этим ничего невозможно сделать. Идеально, ну, как же идеально? вела он с ним мысленный спор тем же днем, оставшись одна, в блеклых цветочках. Чего хочет она, эта глупая дура? Что нужно ей, идиотке? Чего не хватает этой встрепанной Маргарите? Вы знаете? Кто-нибудь? Ну, подойдите же к ней, кто-нибудь! Пожалейте, скажите же ей: дурочка, он любит тебя, у вас идеально, я вижу, я знаю, все именно так, как он сказал — чтобы спал наконец с души ее камень, чтобы вздохнула, дохнула — и зажила, и в другое утро, готовя кофе и бутерброды, с легким сердцем подтрунивала б над ним, у которого все — „идеально“, не боясь ничего, просто зная — также, как он…».
Такое счастье. Другого не будет.