Неприятно быть инвалидом.

Всего четыре недели я сидел дома со сломанной ногой, а мне уже казалось, что я родился с гипсовой повязкой до колена, с ней ковылял в школу, за что получил прозвище «костяная нога», только из-за нее жалостливые университетские преподавательницы ставили мне «пятерки», а журналистскую карьеру я начал с репортажа с пара-олимпийских игр: «бегун с номером 13 на деревянной культе первым разорвал финишную ленточку…».

— …Ура, товарищи… — вяло сказал я своим фантазиям, разбухшим до таких размеров, что было трудно поверить в их нереальность.

— Что за бегун с товарищами? — спросил Марк.

Не получив ответа, он сквасил постную физиономию. После моего полета из окна напускать на себя траурный вид стало новой домашней модой.

— Эти твои переломы вредят здоровью, — сказал он.

— Разве? — удивился я свежему взгляду на вещи.

— Знаешь, моя бабушка тоже вслух думала…

— Знаю-знаю, — перебил я. — От того и померла.

Если бы я был здоров, то он обязательно сказал бы мне какую-нибудь колкость. Потом мы бы поругались, а еще позднее помирились. Настоящая семейная идиллия! Но Марк лишь сделал лицо «Мать Тереза раздает гуманитарную помощь африканским детям» и сунул мне лист бумаги.

На нем круглым марусиным почерком было написано:

1. Дом.

2. Телевизор.

3. Магазин

4. Спорт

5. Бюллетень.

— Очень познавательно, — сказал я, не понимая, к чему мне расписание марусиного выходного дня: сидеть дома и пялиться в ящик, потом пробежаться до магазина, купить винца, чтобы завтра не пойти на работу… Или все-таки пойти? Слово «бюллетень» было зачеркнуто.

— Тебе предстоит очень напряженный день, — сказал я.

— Это не мой день! Это твой день! — воскликнул Марк и, заметив мое недоумение, пустился в объяснения. — Теперь тебе ничего не надо делать. Представляешь! Полы мыть не надо! В магазин ходить не надо! — Марк закатил глаза и с дрожью в голосе высказал заветное. — Лежишь на диване и целыми днями смотришь телевизор!

— А спорт тут при чем? — спросил я. — Я со школы ничего тяжелее ручки в руках не держал.

— Это я так написал, для кучности, — отмахнулся Марк. — Мы же хотели бегать по утрам.

— Надо же, как повезло, — сказал я. — Сюда можно приписать еще, что мне не надо заседать в Государственной Думе, покорять Памир и работать президентом. Беда в том, что все достоинства легко перевешивает один недостаток. За свои болезни я плачу сам. Что натопаю, то и полопаю. А с таким сокровищем, как у меня, много не налопаешь, — я задрал к потолку гипсовую болванку.

Нога под ней зудела, будто ее ели клопы.

Аргумент был весомым. Марк посмотрел на гипс и неуверенно добавил:

— Вот поэтому я и вычеркнул «бюллетень».

— Как это ужасно! — в сердцах воскликнул я. — Как ужасно неприятно быть инвалидом.

— Особенно даром, — участливо добавил Марк.

* * *

— …Вам нужно подумать о своей будущности, вот в чем мораль сей басни. Как это у Сансергеича? — спросил Сим-сим.

«Врете Семен Семеныч. Пушкин басен не писал», — хотел сказать я, но тут же прикусил язык. У завотделом культуры «Новоросского листка» трудно понять, какого из Александров Сергеевичей он имеет в виду — поэта, бюст которому красуется в его кабинете, или главбуха, подписывающего ведомости по зарплате. Обоих он поминает с одинаковым пиететом.

— …И шестикрылый серафим… — начал Сим-сим.

«Значит, поэт», — понял я и отодвинул трубку от уха, боясь оглохнуть.

— …на перепутье мне явился… — выла трубка.

Если бы миром правили подчиненные Сим-сима, то первым делом они отменили бы «золотой век русской литературы». Редактор к месту и не к месту поминает великих, литературу называет «изящной словесностью», «критиков» — «зоилами», а таких, как я, бесправных внештатников, ласково именует «любезнейший», «батенька» или того хуже.

— …Душа моя! Не мне вам объяснять, что жизнь наша выстлана не только розами, — когда я решился поднести трубку к уху, Сим-сим уже переключился с лирики на ботанику.

«Сейчас про шипы скажет», — подумал я.

— …Эти маленькие иголочки — послушался Сим-сим, — ранят нас тем больнее, чем неожиданнее…

Хорошо, что мне не шестнадцать. Выспренными речами меня уже не обманешь. Ясно было, что соловьиные трели Сим-сим выводит для себя одного — поет и наслаждается, как он талантлив, умен и удачлив. В его глазах я не был ни тем, ни другим, и не третьим. Моя роль была также незавидна, как у чугунного Пушкина — слушать редактора и помалкивать. А еще дрожать всем телом, когда их величество «Семен Семенович Великолепный» стукнут кулачком по столу.

Я прыснул. Прошлой осенью бюст завалился на Лильку. Она орала так, будто Пушкин покусился на ее честь. «Тише, Лилечка, тише, — говорил Сим-Сим. — Подумайте о моей репутации. Что люди скажут?». Лилька подумала и завопила еще громче. Не зря надрывалась. Уже через два дня на доске объявлений висел приказ о ее зачислении в штат.

Почему на меня не падают статуи?

— Да, конечно, я с вами совершенно согласен, Семен Семеныч, — выпалил я.

— Знаете ли нынешнее поколение совершенно оторвалось от корней, — обрадовавшись, запричитал он. — Вы, конечно, помните, что об этом писал классик наш, золотой пробы человек?

«Нет, я читаю только доклады со съездов коммунистической партии Советского Союза», — хотелось отрапортовать мне и, заржав по-конячьи, запустить трубкой в окно, где Сим-сима ждала более благодарная аудитория — птицы, львы и куропатки.

— К сожалению, запамятовал, — смиренно сказал я.

— Нет ныне преемственности поколений, — заныл «Сим-сим» как от зубной боли. — Самая читающая страна в мире оставила в забвеньи плеяду русских мыслителей, которые…

— Семен Семенович, у меня нога сломана! — взмолился я, подозревая, что он не понял всей бедственности моего положения. — Костыли у меня и гипс!

— Ах, любезный! — ласково сказал Сим-сим. — Вам предоставляется великолепный шанс познакомиться с одним из лучших литераторов современности. Вот о чем нужно думать!

Велеречивый редактор пропел «оревуар» (на его языке это означает «не будите во мне зверя») и дал отбой.

Я мрачно смотрел на телефон.

Вариантов было немного.

Либо я в два дня составляю текст о жизни и творчестве Блохина, отхватившего премию в литконкурсе «Деньги — это хорошо».

Либо на собственной шкуре убеждаюсь, что жить без денег — плохо. Сим-сим откажется от моих услуг и даст такую рекомендацию, что любое порядочное издание с удовольствием возьмет меня в мойщики клозетов.

— Я не злопамятный, — любит приговаривать Семен Семеныч. — Отомщу и забуду.

* * *

— Встречают по одежке, — сказал Марк, смахивая пылинки с моего плеча.

«Какие же надо иметь мозги, чтобы ходить в такой одежке?», — мысленно возмутился я.

Собираясь на встречу с Блохиным, я неосторожно обронил, что писатель числится в прожженных эстетах и живет в башне из слоновой кости. Поняв мои слова слишком буквально, Марк принялся меня наряжать, чтобы я выглядел достойно в писательской башне.

И вот на мне оказались просторные штаны кирпичного цвета, болотной зелени рубашка, рыжеватый пиджак, грубые коричневые ботинки густо усеянные ржавыми кляксами — в общем, клоун, прикинувшийся осенью. Брюки были коротковаты, ботинок на здоровой ноге немного жал — амуниция, которую Марк изыскал в своем гардеробе, подходила мне, как корове седло. Я заикнулся было о черных джинсах.

— …Еще очень приличных, — сказал я.

— Не смей! — завопил Марк. — Если ты придешь в черном, как вдова, то он не захочет с тобой разговаривать.

— А увидев меня в таком виде, он точно потеряет дар речи, — сказал я.

— Вот и славно! — промурлыкал Марк.

Он, видимо, перепутал сценарии. Марку казалось, что он наряжает меня на свадьбу.

— Нужен завершающий штрих, — задумчиво произнес он, оглядев меня с головы до ног. — Рыжая сумочка или шарфик…

— Брильянтовое колье не подойдет? — не стерпел я.

— Конечно! — Марк стукнул себя по лбу ладонью и с головой залез в большую картонную коробку.

Однажды облысев после неудачной попытки поседеть, Марк придумал прятать голову под шапками. Со временем волосы отрасли, а коллекция все распухала. Теперь у него имелась баварская шляпа с перышком, рокерская бандана, комиссарская кепка из кожи, арабский платок, кокетливая шапочка американского матроса со вздернутыми полями и еще с десяток других головных уборов, которые были просто модными.

— Колумбийская шерсть! — гордо сказал Марк, нахлобучивая мне на голову странного вида панаму: грязно-белые треугольники на шоколадном фоне.

— Чтобы дело не прошляпить, вы ходите только в шляпе! Шляпе волосатой с лентой полосатой, — выдал я экспромт, глядя на себя в зеркало.

Ленты у панамы не было, зато шерстистости мог позавидовать даже Вирус.

— Не вспотею? — осторожно поинтересовался я, но тут же понял, что сморозил глупость: по радио сегодня обещали самый холодный сентябрьский день за последние сто лет. — Не перевить ли мне костыли атласными лентами? — спросил я уже на пороге.

— У тебя есть? — загорелся Марк, не услышав сарказма.

* * *

Ковыляя к Блохину я то и дело вспоминал мультфильм про неваляшек, которые искали по свету Хорошую Девочку и все время падали.

В метро я чуть не спровоцировал массовое бедствие, завалившись на эскалаторе на мужчину, стоявшего впереди. Он последовал моему примеру, припав к спине следующего… Люди падали друг на друга, как кости домино, и все могло бы закончится плачевно, если бы через пару метров волна не остановилась, натолкнувшись на черноголовое семейство с большими тюками.

«Беженцы с Кавказа предотвратили катастрофу в подземке!» — привычно сформулировал я заголовок, вернувшись в вертикальное положение. И тут же чуть не спикировал вниз ласточкой: эскалатор дернулся и остановился. Ругаясь, люди начали спускаться самостоятельно.

Костыли не прибавляли сноровки. Мне недовольно дышали в спину, а я, потея под колумбийской шерстью, мучался комплексом неполноценности.

Очутившись в вагоне я попытался одновременно сделать несколько дел: придерживая костыли, поправлять панаму, все время съезжавшую на нос, и не уронить при этом сумку с диктофоном… Моя возня участия не вызывала.

— Чего дома-то не сидится, — пробурчала женщина с блеклым лицом, на которую я все-таки уронил один из костылей.

Места она не уступила, но привлекла мое внимание к своей соседке, которая смотрела на меня и дружелюбно улыбалась, что в московском метро случается немногим чаще терактов.

Для эстетки-маньеристки, которой нравились бы «Клоуны, ряженые Осенью», она была слишком красива. Поэтому поначалу я даже засомневался, мне ли адресована улыбка, но потом, приободрившись, тоже оскалился.

Ощущать себя разбивателем девичьих сердец было ново и чертовски приятно. Мы погримасничали еще две остановки, а на третьей, когда я, вживаясь в роль, уже начал тренировать взгляд самца в брачный период, нечаянная спутница достала из-под сиденья костыли и, тяжело на них опираясь, выбралась из вагона.

«Мы с тобой одной крови — ты и я», — вспомнил я книжку про Маугли, отчего-то чувствуя себя несправедливо обиженным.

На улице меня встретил ливень. Вода моментально залилась за воротник, в ботинках захлюпало, а марусина панама отяжелела.

«Я свалюсь! — обреченно думал я, выбираясь из одной лужи, чтобы тут же угодить в другую. — Или сейчас под лихачом, или потом — с воспалением легких».

Под навесом на автобусной остановке было так тесно, так что мне пришлось мокнуть под открытым небом еще минут пятнадцать, пока не подошел автобус, следующий рейсом «Москва — Писательские Кущи».

В салоне автобуса не мыли, наверное, никогда. Запах бензина, смешиваясь с какой-то кислятиной, создавал убойный коктейль, от которого у меня закружилась голова. В полуобморочном состоянии я повалился на кресло рядом с теткой в кожаном пальто.

Это была нелюбовь с первого взгляда. Тетка напряженно сопела и косилась на меня, словно от соседства с инвалидом ее конечности тоже могут подломиться. Поерзав минут пять, она пересела.

«А говорят, что народ любит убогих», — подумал я, с неприязнью глядя тетке в кожаную спину.

Надо было срочно отвлечься. Я достал из сумки «Наказание Тце-Тце» — новую книжку Блохина, только что купленную в метро.

На первой странице, украшенной букашками и цветочками, говорилось.

Однажды утром, напившись кофею «латте макьято», м-ль Тце-Тце намылилась в супермаркет. Припудрила носик, воткнула в волосы синтетическую красную розу, а в ноздрю — серебряное колечко, украшенное корейскими иероглифами, и вышла на проспект.

По правде говоря, после вчерашнего пати денежек у нее не было вовсе. Ах, а ведь все начиналось так восхитительно! Господа пригласили м-ль Тце-Тце в ресторан со смешным названием «Пищеблок нумер 217». Месье Жиль сыграл на трубе джазовую вариацию. Малыш Фату спел шансоньетку. Шампанское лилось рекой… Но не успела м-ль Тце-Тце оглянуться, как все пошло наперекосяк. Галантные кавалеры вдруг превратились в позорных пауков: позволяли себе сальные остроты, мяли турнюр… Эдакого хамства м-ль Тце-Тце стерпеть не могла. Тачка с шиком увезла ее прочь от заведения уж не казавшегося комильфо. А бабла не стало.

— Я только для того, чтобы составить компанию! — строго сказала она м-ль Жуже — толстухе с глазами, как у человеческой женщины Крупской. — И не вздумай меня угощать! Знаешь, мать, с моей сенной лихорадкой мне совершенно непозволительны некоторые удовольствия.

Дура Жужа кусала сдобную булку и делиться не собиралась… Под корсетом — где-то в районе души — некрасиво булькало. Невыносимо!

Невыносимо хотелось хавать…

— Мда, — подумал я.

От нового блохинского шедевра за версту разило конъюнктурой. Бывший перестроечный трибун, впоследствии переродившийся в ярого традиционалиста, вновь продемонстрировал чудеса мимикрии.

— Постмодернист чертов, — выругался я и полез в конец книжки.

— Бог мой! Эта денежка принесла мне столько горя! — вскричала м-ль Тце-Тце, заливаясь слезами.

— Но благодаря ей ты сколотила капиталец, милая моя процентщица! — сказал он и взял с ломберного столика топор.

«Я беру мое добро там, где его нахожу», — кстати вспомнил я недавнее блохинское интервью. Тут тебе и Муха-Цокотуха и Достоевский…

— Да уж, деньги — это хорошо. Хорошо потому, что они не пахнут… — подумал я, изо всех сил стараясь не завидовать.

— Ай-яй-яй, молодой человек! — послышался тихий голос.

Старичок напротив осуждающе качал головой. Что ему не нравится, я не понял, но, по привычке застеснявшись, загородился букашечной книгой.

* * *

Место для житья записной маньерист выбрал на редкость неподходящее. Официально этот полудохлый поселок числился «столичным округом». И все же с трудом верилось, что всего всего в двух часах езды Арбат и кремлевские звезды: деревянные дома, кривоватые заборы и густой запах скотины, будто где-то неподалеку пасется козлиное стадо.

— Мы сами не местные, — заныла нищенка едва, я выбрался из автобуса. — Помогите бедным…

— Бог подаст, — привычно сказал я.

— Мы хоть и бедные, зато чистые! — заорала она. — Ходят тут колченогие…

Будто мне есть дело до ее гигиены.

Любезности Блохина тоже хватило ненадолго. Он помог мне пробраться через лабиринт банок, корзин и березовых веников («это, кажется, сени называется», — к месту вспомнил я прозу писателей-деревенщиков), но, едва мы оказались в комнате, как живой классик, коротко на меня взглянув, заворотил личико набок и все недолгую аудиенцию демонстрировал свой профиль, с презрительно раздувающейся ноздрей.

Я ему не понравился.

«Я — Блохин, а ты — блоха», — говорил его вид, при том, что в очереди за красотой он был явно последним: бесцветная остренькая мордочка, волосы клочьями, жидкая бородка, словно позаимствованная у местных пахучих парнокопытных, тщедушное тельце, посаженное на неожиданно крупный зад. Эдакая гитара, обтянутая тускло-желтой кофтой. «Изгиб гитары желтый, я обнимаю нежно», — вспомнил я песню и содрогнулся, представив Блохина приложившегося к чьей-то груди.

Тем не менее, грудь имелась. Она принадлежала крупной особе, которая принесла нам растворимого кофе и печенья на тарелочке. Ее глаза были неестественно выпучены.

«Человеческая женщина Крупская», — вспомнил я.

— Моя муза, — представил Блохин, а когда мы опять остались одни, добавил. — Из аборигенов! — И кивнул в сторону окна.

За окном мокли кривоватые яблони, а под навесом валялась перевернутая тачка.

Мне почему-то стало жаль толстуху с больной щитовидкой, которая, наверняка, варит ему кофе, надеясь стать женой, а не музой. «Он еще и сволочь», — подумал я с неприязнью.

— Как вы пришли к идее создания вашего романа? — задал я стандартный вопрос и перестал слушать, разглядывая писательские апартаменты.

«Здесь, в тишине, рождаются его сочинения, такие же кружевные, как дверцы буфета, доставшегося ему от прабабушки», — сочинил я сходу, разглядев в темном углу массивную мебель. Такой пассаж Сим-симу наверняка понравится.

— …Реминисценции… — с наслаждением выговорил Блохин.

— А по-моему скудость собственных идей! — подумал я. — Нехитрое дело — стырить чужой текст, переписать на новый лад и…

Блохин замолчал, уставившись на меня, как энтомолог на неведомую науке букашку.

— …и дело в шляпе, — по инерции закончил я свою мысль, с ужасом понимая, что опять думаю вслух.

— Как вы говорите? «Стырил»? — начал надуваться Блохин…

* * *

— На колени! — встретил меня грозный рык.

Марк стоял посередине коридора, широко расставив ноги. В руке он держал ремень с бляхой, в котором Кирыч бегал по плацу в свою армейскую молодость. Другим ремнем — поуже — Марк перетянул на талии кожаные штаны, тоже украденные из кириного гардероба. Они висели на ногах крупными складками, как шкура пса породы мастино-неаполитано.

— На колени! — рявкнул он и щелкнул ремнем. — Ты — никто! А я — Чайковский!

— О, сладкая боль! — сказал я, чтобы доставить Марку радость, но не понимая, при чем тут бедный Петр Ильич.

Ужасно хотелось помыться. Вонь, которой я нанюхался в писательских кущах, казалось, навсегда въелась в поры. «Нет, вначале взбодриться», — решил я и поковылял на кухню за коньяком.

Запой пришлось отложить — на кухне сидел Кирыч. Он пил чай и читал газету. Чай был без молока, газета оказалась «Новоросским листком». И то, и другое вызывало изжогу.

— Мальчик совсем сбрендил, — сказал я, отпихивая Марка, скакавшего передо мной резвым козликом.

— Начитался! — Кирыч пододвинул газету.

Рубрика «Чтиво» знакомила с новой главой производственно-готического романа Эммы. Н. Сипе «Смерть идет конвейером» (у Лильки всегда были проблемы со вкусом), а также с эссе неизвестного мне автора «Симфония хлыста». Из него следовало, что великий композитор обожал кожаные изделия, поколачивал деревенских мальчишек, отчего страшно возбуждался.

— Бред! — сказал я.

— Ты это ему скажи! — Кирыч кивнул на Марка.

— Ударь меня, мой господин! Я — твой раб, а ты — Чайковский! — сменил амплуа Марк, не снискав успеха в роли садиста.

— Хорошо, что ты не актер, — сказал я. — Иначе бы тебя точно разжаловали в суфлеры.

— Чем это так воняет? — наконец-то посерьезнел Марк.

— Ты тоже чуешь? — обрадовался Кирыч.

Марк раздул ноздри, громко засопел и забегал по кухне, отыскивая источник запаха, который, сказать по правде, я не ощущал — писательские кущи отбили у меня всякий нюх.

— Так пахнет Козерог, — сказал я, намекая на марусин гороскоп.

Марк застрял возле табуретки, на которой лежала моя и сумка, поводил носом и полез внутрь.

— Нет, так пахнет… — начал Марк и, вытащив наружу сырую от дождя панаму, взвыл. — Козел!

По кухне поплыл едкий запах скотины.

«Стоп!» — сказал я себе, а в моей голове закрутилось кино: тетка в автобусе, пересевшая от меня подальше; попрошайка на остановке, орущая, что она мытая; Блохин, упорно не желающий смотреть мне в глаза…

— Испортил дорогую вещь! — расстроено мял панаму Марк. — Ее нельзя мочить!

— А меня мочить можно?! — заорал я и полез в шкаф за коньяком.