Мы все сидели.
Сидели мы за крайне замусоренным столом, где меж тарелок с костями стояли стаканы то с водкой, то водой, то с соком, а то и со всем вместе. А Манечка сияла.
Рассказывая о своем походе, она источала ту особенную энергию, какую я встречал, наверное, только у старушек-уборщиц в больших театрах – они оттирают паркеты муз и находят в том удовольствие; они тоже, в некотором роде, служат музам, потому что если жизелька грохнется на пути к сцене и сломает себе ногу, то и спектакля не будет.
Манечка ходила в трамайное депо, там она Николаше любовь всей его жизни искала. Он (унылый, в отличие от меня безнадежно) ранее поведал толстухе, что, мол, был в клубе какой-то вагоновожатый (или водитель трамвая?), который свел его с ума. Только он нужен ему на его ложе – дал понять этот – и ведь неглупый! – переводчик с иностранных языков. Манечка восприняла его слова, как приказ (как «фас», сунулась мне в голову мысль – рядом опять засипел Вирус): она и депо нашла, не пожалела и времени, чтобы туда наведаться, а всякий стыд утратила; у меня запылали уши только от одной мысли, как я прусь непонятно куда и выкладываю неизвестно кому такую, вот, милую историю: у меня тут голубок-знакомый, он, стало быть, купец, а у вас, я слыхала, товар есть, как звать, не знаю….
– …Холодно только было, – говорила Манечка, – Но и прекрасно тоже.
Да, что скрывать? Она сияла, как фея. Только палочки волшебной у нее не было.
А не сунуть ли ей в руку куриную кость?
– Заявляюсь, такая, и заявляю. «Алёле!», – Манечка заплясала свой комический балет.
– Алёле! – завопила Манечка, которую я внимательно слушал и вслед за которой рисовал эту странную картину.
В трамвайном депо было холодно.
Если в одно огромное неотапливаемое помещение поместить много железяк, то воздух в нем будет ледяным даже летом. Такой, может, как на Оймяконе, где находится полюс мирового холода. Как там люди живут, остальным представить себе трудно, но ведь живут же. Вот и в этом стылом пространстве, со стеклами во всю стену и остовами локомотивов длинными рядами, люди тоже где-то были.
– Я говорю «алёле», а мне никто не отзывается. Одни железки везде. Хорошо, что я туфельки на шпильке не надела, а то бы точно гробанулась где-нибудь между рельсами.
С какой поры ты носишь шпильки? мысленно спросил я, но декорации уже выстроились в моем воображении, ненужные детали были мне не нужны.
– Но ты была половчей, чем себе казалось, и ты куда-то там дошла, – поторопил я толстуху.
– Ага. Иду, такая, кочерыжка мерзлая, сопли из носа, и думаю про варежки. И это посреди лета! Иду, злюсь – говорю себе, что никогда больше не буду трамваями ездить. Как на них ездить, если в рабочий день ни одной холеры? Никого нет. Не работают, а потом мы удивляемся, почему трамваи под откос идут, как в партизанскую войну.
– Но ты дошла, – поторопил ее и Кирыч, которому эти антраша тоже, видимо, мешали.
– А внутри там было что-то вроде коробушки. Беленький такой павильон. Туда и заявилась. И говорю….
– Алёле! – прыснули Сеня и Ваня, которым явно понравился этот клич.
– Вхожу. Теснота – только стол с компьютером и стула два.
– И больше совсем никого? – спросил Марк.
– Сидит один. Ферт бледный. Глядит в компьютер так, будто у него живот болит. Волосики сквозняк шевелит.
– И тут он видит тебя, – подхватил я, – И не верит своим глазам. Ему даже прижмуриться пришлось, чтобы осознать явление Манечки народу.
– А я спрашиваю. «Это у вас здесь отдел кадров?». А он мне такой: «Что вы хотели, женщина?». А я ему: «А почему это вас, мужчина, сослали так далеко? Я думала, вы в центральном офисе сидите, а вы в такой кукараче, что можно шею сломать». Он обиделся и говорит: «Где кадры, там и отдел». «И где это ваши кадры шляются?» – спрашиваю. А он: «Вы по какому вопросу?» – и галстучек свой, молью битый, поправляет, – Манечка фыркнула, – «Животрепещущему», – говорю. Смотрю ему в глаза – так -проникновенно и спрашиваю: «У вас жена есть? А дети?». Нет у него ни жены, ни детей. «Ну, мать-то у вас хотя бы имеется? Родил же вас кто-то, такого роскошного мужчину!» – спрашиваю. Слава богу, жива его старушка, и даже здорова. И тут я ему вываливаю: «А вот, вы представьте себе, что ростила вас мама, ростила, тянула родительскую лямку в одиночестве. Бросил ее ваш папашка на произвол судьбы. Рубля в черный день не прислал. Ужас, правда?» – и смотрю на него в упор, как я умею, не мигая, мне в налоговой такой взгляд помогает. И вообразите! – она посмотрела на нас, на всех.
– Что?
– Что?!
– Что?!!
– Согласился ферт – ужас, говорит, кошмар, несправедливость жизни. И вскинулась я тогда и ка-ак завою: «Вот! – кричу изо всех сил, – Какой же возмутительный факт жизни, всюду царит мужской шовинизм! Всунул мужик бабе, да слинял. А деточки не знают его, плачут по всем краям страны огромной, хотят папочку, зовут его, а он, гаденыш, подарков не дорит, знать не хочет, ни стыда, ни совести». Реву, слезы бегут, сама себе верю.
Ваня с Сеней замерли, глядя на толстуху – прониклись. Да, и Кирыч тоже слушал не без любопытства.
– А дальше – раз! – и говорю ему: «У вас фамилия как?». «Голенищев». «Скажите, говорю, Голенищев, разве правильно, что женщинам такие страданиия, а мужикам небо в алмазах? За что?», говорю. И молчу. Только выразительно на него смотрю.
– Мне кажется, правильно, – прокомментировал я, – Тут нужна драматичная пауза.
Манечка залпом выпила остатки своего апельсинового сока с водкой.
– А дальше? – спросил Кирыч, которому было не до драматургии.
– Он выгнал тебя взашей! – предложил я. Балет мне виделся комический, и пируэты я мысленно рисовал соответствующие.
– За что? За что? – запротестовали Сеня с Ваней, – Она же всю правду сказала!
– А он мне говорит: «Автомат». Я думаю, причем тут автомат? Какой автомат? Машинного доения? А он говорит такой: «Ко мне отец приходил. Мне четыре года было, подарил автомат, а я не люблю автоматы».
– Совсем, как я, – пискнул Марк, – У меня человечки были. Я звал их «челдобречками».
– Да, а любил Голенищев кукол, – я заржал, – Достал из жакетика кургузого гребень черепаховый и предложил расчесать тебе пышные твои власа, да спеть хором.
– И поэтому, – продолжила толстуха, меня игнорируя, – это я ему так говорю «И поэтому! Вы должны войти в положение моей подруги. Она ребенка ждет. Ее Верой звать. А друг, паршивец, бросил ее на произвол судьбы. Как это называется? По-английски это называется „плейбой“, а по-нашему „кобель“. Кобель, каких свет не видывал. И теперь моя задача, как у лучшей ее подруги, отыскать его, поганца, чтобы ребеночка признал и платил алименты».
И снова замолчала. По всем правилам сценического искусства.
– Да, надо же совесть иметь, – сказали Сеня с Ваней, – Сунул, вынул и пошел. Это безответственно по отношению к ребенку.
Марк молчал, хотя должен бы тоже воодушевленно вскрикивать. Отец его неизвестен, мать ему рассказывала про летчика, погибшего в небесах – врала, я думаю. Но Марк молчал – только в глазах его мне привиделся странный блеск.
– И тут, – продолжила Манечка, – такое произошло, что я прямо удивилась. Он встает такой плечи расправляет – только косточки хрустя. И говорит: «Да, нельзя подобное оставлять без возмездия!». Фу-ты-ну-ты. Был сморчок-сморчком, а тут….
– Проняла, – удовлетворенно произнес Кирыч.
– Я ему говорю: «Предоставьте мне вашу картотеку. Он работает у вас», – и смотрю опять, в упор, как в налоговой. Он сел, по клаве своей забарабанил, что-то у него там в компьютере вылезло. Спросил фамилию. А я говорю, что подлец-то, может, чужим именем назвался, раз уж такой гад. «Давайте, – говорю, -всех сразу. Только с фотографиями, чтоб можно было различить». Потом поблагодарила, конечно, и пошла. Уже к выходу иду, но вы ж меня знаете, я просто так, не могу, надо какой-нибудь фортель выкинуть.
– Арабеск, – поправил я,
Я видел, как наяву: жирная Манечка в тюлевой балетной юбочке и на пуантах, а партнер ее облезлый в белых лосинах и в грязных светлых тапочках. У них прощальная сцена.
– Уже за дверь взялась, поворачиваюсь к нему и говорю так, одухотворенно: «Спасибо вам, Голенищев! Вы – настоящий мужчина. И совесть у вас есть, и честь! Ради такого дела пошли даже на должностное преступление», – и ушла. Он подскочил, стал дверь дергать, да только не в ту сторону. А меня уж поминай, как звали. Мне даже жарко стало, хотя там, ну, точно, как на полюсе крайнего севера….
– А можно я закурю? – я посмотрел на Кирыча. Обычно я делаю это в квартире тайком, или выхожу на улицу (благо, первый), но сейчас ни один из обычных вариантов не подходил, а курить очень хотелось.
– Можно, – сказал Кирыч, но только проформы ради. Манечка уже залезла в сумку, стоявшую на полу, извлекла пачку сигарет (тонких, особенно тонких в пухлых ее пальцах). Она-то прет, куда хочет, и делает, что хочет.
И закурили. Остальные – некурящие – старательно в сторону задышали.
– Ни дать, ни взять балет «Снусмумрик и мармозетка», – подытожил я, выловив из сизого дыма подходящие слова.
– Ага, годится, – признала Манечка.
Сеня с Ваней захихикали. Кирыч помалкивал, Марк тоже – сожители хорошо знакомы с моим словарным багажом.
Мужчины-тихони похожи на снусмумриков – они закругленные, потертые и немного детские. У них лица постаревших ангелов и яйцевидная белая голова; они любят головные уборы и цветные ботинки-лапти; говорят тихо; и юмор у них тихий, а яд – редкий, но высокой концентрации – они терпеть не могут вертлявых мармозеток, к числу которых, например, относится Марк.
Николаша, ради которого так убивалась толстуха, из рода снусмумриков, и потому, наверное, я и собеседника Манечки воображал примерно таким же выцветшим ангелочком. Да, и другой, безвестный вагоновожатый, который якобы назначен Николаше судьбой, представлялся мне потасканным светлоголовым носителем лаптей.
– Бывает же, и не подумаешь, – дружно подумали вслух Сеня с Ваней.
– Он красивый, ты как думаешь? – спросил Марк.
– Говорю же, сморчок-сморчком, – сказала Манечка.
– Я не про этого, – сказал Марк, – я про другого.
– А вот мы сейчас и посмотрим, – на сей раз баул, тщетно притворяющийся дамской сумочкой, она подняла весь целиком, и поставив себе на колени, выгребла из него кипу бумаг, – Вот они, мои миленькие, все, с именами и фотографиями.
– Грабанула, – сказал Кирыч.
– Мне в твоей истории только одно неясно, – сказал я, – А зачем ты потом к звездочету поперлась?
– А кто мне про судьбу расскажет? Ты что ли? Слушайте, мальчики, Николаша тут как раз песню мне подходящую сочинил, про «ваниль в апреле»….
– В апреле и споешь, – торопливо попросил я, – Пожалей соседку. Она хоть и бодренькая для своих лет, но….
– Это ты зря так сказал, – перебила меня Манечка и, как всегда, поступила по-своему.
И Вирус завыл.