– …Г-голенищев, – представился незнакомец после запинки, со страху готовый повалиться на колени.

Фамилия была мне, вроде, знакома, но я не знал почему. Человека этого я точно никогда не видел.

Из одежды на этом тощем мужчине были только просторные трусы в бело-синюю полосочку. Майка-алкоголичка (а я был уверен, что именно она, а не футболка, например) потерялась где-то на полдороги.

– Да? – сказал Кирыч. Он посмотрел на распахнутую дверь в комнату Марка, на разобранную постель внутри и, поняв главное, взялся за чемодан, – Ну, ладно, приятно познакомиться, – он пошел в спальню.

Не вор это был, не грабитель.

– Хола! – скидывая обувь, сказал я с той же непринужденностью, – что по-испански значит «привет». Мы ж из Испании только что приехали.

– Хэллоу! – сказал Голенищев нерешительно.

В ванной комнате шумела вода, из чего следовало, что второй участник свидания совершает омовения. Странно только, что не поет. Обычно Марк поет под душем. Наверное, сейчас у него поет душа, подумал я, критически оглядывая нежданного гостя.

Вид мужчина имел помятый, потрепанный. Средних лет. Худ, синевато-бел, ножки тонкие, как спички, на впалой груди темные кустики волос.

Среди претендентов на марусину любовь никогда не было писаных красавцев, но тут наш сожитель перещеголял сам себя. Мужчина в трусах был откровенно жалок.

– У вас какой этап? – спросил я.

– В смысле?

– Еще «до» или уже сразу «после»?

– Не понимаю вас.

– Меня «Илья» зовут, в просторечии «черт рыжий». А того амбала, Кириллом. Вы чай уже пили? – я пошел на кухню.

Там было накрыто на двоих: на столе стояла какая-то кондитерская мелочь в пластиковой упаковке, бутылка, два бокала для шампанского с остатками на самом дне….

– Так, – я взял бутылку и посмотрел на свет, – Значит, «после», – бутылка была почти пуста.

Голенищев замялся в прихожей.

– А что? – подумал я вслух, – Романтический обед ничуть не хуже романтического ужина. Только курите вы зря.

– Я не курю, – зачем-то соврал Голенищев, словно не стояла на столе еще и пепельница, полная розовых окурков.

– Бросьте. Сам бросил курить и всем советую. Вы бы видели, как выглядят легкие курильщика – как асфальт на проезжей части, – я опрокинул содержимое пепельницы в мусорное ведро (на удивление не полное, да еще и со специальным полиэтиленовым мешком внутри).

Судя по количеству сигарет, разговор у них был не очень долгий. Две штуки, каждая горит минут пять, плюс немного времени на чай-кофе-потанцуем. Получалось, что в койку влюбленные угодили довольно быстро, минут через пятнадцать-двадцать. Не смогли сдержать пламя страсти.

И где Марк находит таких типов? Даже трусов себе приличных купить не может, а сигареты курит тонкие, длинные, бабьи.

Я все-таки выступаю за стилическую ясность. Если ты здоровый крепкий мужик модели «обезьяна», то можешь быть грубоват, волосат и одет, как попало. Если ты – вечный юноша породы «фея», то вполне уместно носить маечки до пупка, штанишки в обтяг, голос иметь визгливый, душу – нервную. Но если плечики тебе выдала природа утлые, то им ни к чему пузико-арбузик; если грудь у тебя впалая – то клокастую растительность лучше изъять, и курение бросить.

Иначе некрасиво. Не тот коленкор.

Я заглянул в посудомоечную машину, ожидая увидеть там плесень, но – надо же! – и она оказалась пуста и чиста.

– Кирыч! – крикнул я, – Ты есть будешь?

Ответил, что будет. По возне судя, Кирыч вовсю распаковывал чемодан.

– А вы есть будете, Голенищев?

– Нет-нет, что вы, – сказал он, отступая, – Нам пора уже… наверное.

– Нет, почему же. Вы можете не торопиться, – я включил чайник, полез в шкаф за посудой, – Мы – современные люди и не имеем ничего против и, к тому же не можете же вы уйти, не попрощавшись. Нехорошо. Пришли в гости, шампанское принесли. И так просто сбежите? Так ведь можно и сердце разбить человеку. Не жалко вам человечьего сердца?

– Ну, да, – Голенищев сделал робкий шажок вперед.

– Только вы бы оделись что-ли, – не стерпел я.

– Ах, ты, ёб-вашу мать! – выругался он, и отскочил вглубь прихожей.

– А вот маму нашу прошу оставить в покое, – я начал накрывать на стол.

– Ну…, – я закрыл дверь в прихожую, чтоб Марка не смущать.

– Вот ветчина, – сказал Кирыч.

– Прямиком из Испании, – усаживаясь на табуретку, добавил я, – Еще вчера была ногой и висела над прилавком.

– Есть еще «тортийя», – продолжил представление Кирыч.

– Она в просторечии «омлет с картошкой». Тоже свежий импорт. Вчера вечером на рынке гурманском брали.

– Спасибо, благодарен, – сказал Голенищев, сидя на самом краешке стула.

В одетом виде он нравился мне больше. Глядя на таких мужчин, приходится вспоминать об эстетической функции одежды. Пиджак (вполне приличный), рубашка (немного жеваная), галстук (на диво, в тон).

– А шампанского, извините, нет, – произнес я, глядя, как Кирыч разливает по чашкам чай.

– С молоком? – спросил его Кирыч.

– Да, ничего…. С молоком, ага.

– А я б шмякнул. За встречу, за знакомство, – сказал я.

Голенищев виновато улыбнулся. Ни в облике его, ни в поведении ничто не отвечало на мой главный вопрос: где его, такого, добыл Марк? На улице? В метро? В клубе? Где?

– И какие погоды царили в Москве в наше отсутствие? – спросил я гостя. О чем с ним еще говорить?

– Э… ну… да… царили. Они.

– Слышали, что в Москве было резкое похолодание, – сказал Кирыч, укладывая на хлеб заморское мясо, – Сильные ливни, дожди.

– Да, было такое, ага, – согласно задергал подбородком Голенищев.

– А зонтик у вас есть? – спросил я, – Да вы пейте чай-то, что ж вы не пьете? Тортийю будете?

– Есть, ага. Ну, это…, – он с мукой посмотрел на дверь, надеясь, должно быть, что амант, наконец-то, покончит с мытьем, придет и спасет его. Ха! Он не знает еще, что Марк может часами репетировать в ванной вселенский потоп.

Я нарезал испанский омлет, раскидал куски по тарелкам.

– В общем, дело ваше обстояло так, – сказал я, готовясь приняться за еду, – Шел дождь. Сильный ливень. На автобусной остановке стояли двое. Вы, а рядом жалкий птенчик – трясся, бедняжка, без всякого зонта. Как настоящий рыцарь, подошли вы к нему, зонт над ним вознесли. «Благодарю», – сказал бедняжка, затрепетав ресницами. «Не за что», – сказали вы, придвигаясь поближе, потому что дождь сильный, зонтик маленький, да и вообще, вдвоем-то лучше, чем одному. Да? – я посмотрел на Голенищева, ковырявшегося в омлете не без растерянности, – Так ведь?

– Вдвоем лучше, – признал он, – Конечно.

– «…и синий дождь бил наугад – по окнам, в двери. И я смеялась невпопад, глазам не веря…», – с выражением произнес я.

Голенищев посмотрел удивленно. С чувством юмора у него было туго.

– Вы не бойтесь. Я не поэт. Я романы пишу. С продолжением.

– Э-э-э…. Как это?

– Не «как», а «чем», – сказал я, – Ручками.

– Вы книги пишете, да? – и снова робко так, трогательно.

– Ничего он не пишет, ешьте, – сказал Кирыч.

Я покачал вилкой.

– Почему же. Пишу.

– Что? Правда? Книги? – сказать по правде, восхищенный Голенищев нравился мне больше, чем Голенищев растерянный. И вряд ли дело в том только, что у одежды есть еще и эстетическая функция.

Кирыч произнес что-то вроде «тья», реагируя на полет моей фантазии в обычном своем духе.

– А называется как? – спросил Голенищев.

– А хрен его знает. «Любовь и ненависть дона Мёрдера». Или «Маруся отравилась».

– Может лучше «Каждой дырке по бублику»? – сказал Кирыч.

– А что? Хорошая идея! Назову-ка я свою нетленку «Все норки попадают в рай». Мне как раз сон снился.

– К-какой? – спросил Голенищев.

– Мне снился сон, будто я – норка. Драгоценный зверь. И вот, я будто бы умер и попадаю в рай….

– Куда ты попадаешь? – весело прищурился Кирыч. У нас ним только что завершился отпуск – и это было видно даже лучше, чем загар. Он отдохнул, я отдохнул – у нас снова появились силы на придурь.

– А бог мне и говорит, – далее я загудел, – За праведную твою жизнь, говорит, назначаю тебе последнее желание. Покрутил я своим гладким телом и говорю, – я запищал, – боженька-душенька, сшей мне, пожалуйста, шубу из кожи богатых женщин.

Кирыч расхохотался. Дребезгнул и Голенищев.

– А что? Я за справедливость. Бог – не Тимошка, видит немножко. Про то и роман будет. Про судьбы приличных людей. Кокетливый практически детектив.

– Р-романист, – прорычал, смеясь, Кирыч.

– Ну, мне нравится… этот… красный… замысел вашей линии, – сказал Голенищев.

– Линия, положим, будет голубая, – глубокомысленно произнес я, понимая, наконец, что в этом задохлике нашел наш павлинистый Марк.

Голенищев был непосредственный – реагировал живо, дурацких спектаклей, в отличие от меня, не разыгрывал. Естественный, забавный….

А дальше мир рухнул. Он просто рухнул. Вы представляете?

Мне хотелось рычать. Мне хотелось ругаться. Мне хотелось залиться горючими слезами и хотя бы этой субстанцией скрепить куски мира, который распадался буквально на глазах.

Есть в жизни несколько законов, которые я считаю незыблемыми. Они аксиоматичны, эти законы. Например, в жизни каждый получает ровно столько, сколько заслуживает. Например, не надо делать другим то, что ты не хотел бы, чтобы сделали тебе. Например, нельзя завидовать, чтобы не случилось эрозии души.

Этих «например» не очень много, но для приличной жизни вполне достаточно. Мое главное «например» – нельзя предавать любовь. Если дали тебе любовь, принесли свою душу на тарелочке, то нельзя превращать эту посуду ни в плевательницу, ни в ночной горшок.

Нельзя, немыслимо, невозможно.

Все, что нам нужно – это любовь; все то прекрасное, что существует в жизни – только от любви. Любовь – это вьюн, который пробивается сквозь корку опыта. Он, вьюн – возникший непонятно как, возносящийся неведомо куда – высоко – и делает нас настоящими людьми.

Любовь – единственное, ради чего стоит жить. Только любовь оправдывает наше существование.

И потому предавать любовь – нельзя. Такой закон.

Но этот закон, как выясняется, законом не является. Он пустое место даже для тех, кого сложно упрекнуть в корысти и злобе, в ненависти и подлости.

Рухнул мир. Рухнул.

Дверь на кухню отворилась без скрипа – я в пылу мечтаний не сразу и заметил, как она отворилась – просто что-то большое заняло место рядом. Я посмотрел – и вместо веселого белого хохолка увидел россыпь мелких черных кудряшек.

Манечка. Моя коллега Манечка. Та самая Манечка, женщина-катастрофа.

Вы представляете?

У бабы – немолодой, некрасивой, не сильно богатой – появляется любовник.

Любовник.

С большой прекрасной буквы. Который любит ее наотмашь, на разрыв души, который красив, как бог, богат, как крез, умен, как неподдельный выпускник Кембриджа. Но главное – влюблен. Он хочет ее – немолодую, некрасивую, не сильно богатую – замуж. Он мечтает прожить с ней всю жизнь. Стать мужем ей, дуре, а не любовником, какой бы большой ни была его передняя буква.

Нет, не забыть мне никогда, как сидел он рядом со мной в метро, как говорил о своей любви к Манечке, этой странной толстухе, любительнице пения в неподходящее время, орания, где попало, скандалов по любому поводу. Он полюбил ее, а она в ответ что?

А что она?

Дура. Взяла и наставила принцу рога. И, словно желая уязвить побольней, нашла такого, который уступает по всем статьям – облезлого сморчка, главное достоинство которого – непосредственность.

Я был так ошарашен, что забыл подумать, что, собственно, толстуха делает в моей квартире?

Как? Как ты могла?! – спросил я глазами толстуху.

Не сейчас – также глазами ответила мне она.

– М-да, – только и смог вымолвить Кирыч, ошарашенный не менее моего.

– Кирыч, дорогой, – сказал я, – Может, у нас хотя бы водка есть?