Интересно бывает: произносят люди слова, и, слушая их, можно даже вообразить, что брызжет, искрится и переливается самое веселое веселье.
Ан-нет.
На словах веселятся, а одновременно темной водой – невысказанным – течет себе большая река.
– Ты уже сказала нашему гостю о своем недуге? – спросил я Манечку, чувствуя себя в нашей блестящей кухне, как в морге.
Голенищев закашлялся. Задергался блестящий нос.
– О котором? – спросила Манечка. Она запихивала в себя сочные, как солнце, куски омлета.
– Что ты нимфоманка-девственница.
– Это как же? – озадачился Кирыч.
– Нет еще, не сказала, – ответила толстуха, не поведя и бровью.
– Вы ее извините, – я обратился к Голенищеву, – Манечка – девица очень скромная, даром, что жрет, как паровоз.
– А еще я гудю, – с набитым ртом подтвердила та.
– Она гудит, да. Она так гудит, что хоть святых выноси. Особенно если трахается. А трахается она часто, потому что нимфоманка.
– Ну, я вообще-то, и на нимфу согласна.
– Нет, уж, прости. Ты – нимфоманка-девственница, – я попивал свой чай, говорил меланхолично, почти мечтательно, и голос был глубок, как всегда у меня бывает, когда находит, наваливается на меня вдохновение, – Спишь с первым встречным-поперечным, а душа у тебя чистая. Нежная у нее душа, вы понимаете? – я посмотрел на недотепу, которого толстуха назначила любовником. Любовником с простой, прописной буквы.
Голенищев заелозил на своей табуретке.
– Нельзя ей туда, в душу плевать, – продолжил я, – потому что при всем своем блядском поведении, душа ее – настоящий цветок. Если б до революции жила, то звалась бы ее душа «розаном», а по нынешним временам, – я сделал ленивую паузу, – пусть будет орхидея.
– Ага, я – очень феноменальная женщина, – сказала Манечка, – Странно даже, что еще никто не пожертвовал мне миллион долларов.
– Лучше евро, – сказал Кирыч.
– Да, ей, по совести говоря, и миллиона рублей достаточно, – сказал я.
– Слушай-ка, Голенищев, – сказала Манечка, – Ты бы пожертвовал мне миллион?
– У меня нет миллиона….
– Манечка, – взвыл я, – Ты посмотри на этого фрайера?! У него нет даже миллиона. Какой-то кошмар. А вы представьте, что у вас есть миллион, господин Голенищев. Вы бы пожертвовали его такой феромономенальной женщине, как Маня?
– Не знаю, – неуверенно прознес Голенищев и торопливо добавил, – Я не в том смысле, что вы…, что ты….
– Молодец, – сказала толстуха, – Хоть не врешь. Если бы у меня был миллион, хрен я бы его кому отдала. Даже такому классному ебарю, как ты.
Голенищев порозовел:
– Не деньгах счастье.
– Ты точно не миллионер? – спросила Манечка.
– Ну, да, – неуверенно ответил он.
– Тогда не болтай чепухи. Вот, будет у тебя много денег, тогда и станешь говорить, что не в них счастье.
– Да, дорогая нимфоманка-девственница, вы совершенно правы, – сказал я, – Только бывают же и чудеса. У меня есть подруга одна. У нее есть лавер. Точнее, был. Красивый, просто страсть.
Не надо, – посмотрела на меня Манечка.
«Не начинай», – говорила мне она без слов.
– Ну, хорошо, – сдался я, – У меня есть один друг, а у него есть любовник. Я из мужеложцев, если вы, господин Голенищев, еще не догадались. И он, кстати, тоже, – я указал на Кирыча.
Кирыч страдальчески закряхтел. Такие ремарки были не в его вкусе.
– Так вот, у любовника моего друга просто скопище достоинств, аж глядеть на него страшно.
– Вот именно, – сказала Манечка.
– Казалось бы, идеальный парень. Просто хоть прямиком в грошовый роман с мужскими пятками на обложке. И что вы думаете?
– Мы ничего не думаем, нам пора уже, – Манечка расправилась с испанским омлетом, встала, вытерла руки о свой черно-синий сарафан. Вскочил и Голенищев.
– А мой друг, он скотина, если кто еще не догадался, – настойчиво втолковывал я, тоже вставая, – вместо того, чтобы схватиться за принца, зажить с ним в счастьи и любви, коктейли жрать, пока цирроз печени не наступит – вместо всего этого, он, блядина, взял его и бросил.
– Не понимаю вас, – вежливо сказал Голенищев, отступая.
– Всякое бывает. Может быть, они просто друзья были, а ты не понял, – Манечка пошла к двери.
– А ведь такой красивый парень-то, – не отставал я, – умный, добрый, честный.
– Каждому свое, – Манечка почти рявкнула, – Кому одно, а кому другое.
В прихожей они споро натянули обувь.
– Жаль, не напились до свинячьего визга, – сказал я.
– Ничего, – сказала Манечка, – в другой раз как-нибудь. Голенищев, скажи, у вас в депо праздников не намечается? У меня платье есть. С титьками. Выгулять хочу.
– Будет праздник, – сказал он неожиданно твердо, – Если надо – будет.
– Ты ж моя умница, – пропела Манечка, – А-ах! Какая умница! – так и ушли.
– Ах, в депо! – уже закрыв дверь, запоздало воскликнул я.
Сошлись, наконец, в этой лав-стори крючки и петельки.
Завалящего Голенищева, человека-снусмумрика, феерическая толстуха подцепила в депо. Пошла искать приятелю любовника, там и подцепила. В отделе кадров, если я не ошибаюсь….
Там и закадрила. Дописывать историю я стал уже в уме.
«…Взяв под руку, она вела его дворами и подворотнями. У травы на газонах был нерешительный вид – местами она блестела отмытыми локонами, а местами – пожухла до грязноватой сухости.
– Ты любишь футбол? – спросила она, глядя себе под ноги, украшенные черными, как ночь, туфельками.
– Ну, да.
– Нет, ты мне точно скажи, ты его любишь, или нет.
– Вообще, не очень.
– Я так и знала! – она отдалилась и картинно всплеснула руками, – Я так и знала! А на футбол, конечно ходишь, ведь так?
– Да, случается.
– Конечно, у футболистов такие попки аппетитные, и ножки крепенькие, просто загляденье, правда? – и снова этот испытующий взгляд.
– Вы…, ты… в каком смысле?
– А в том, что у меня такая шыгзаль, – она прибавила шаг.
– Что?
– Я – шыкса с непростой шыгзалью. Баба с судьбой, если говорить по-человечески. Если в толпе, огромной-преогромной, есть хоть один неподходящий мужчина, то он непременно уцепится мне за юбку. Или за трусы – всякое бывает, – она шла себе мимо газона, глядела под ноги и рассказывала обыкновенным своим насмешливым тоном, – Вот представь себе толпу высококачественных самцов, один краше другого, жеребцов из порнофильмов один другого элитней. А среди них затесался один такой, который мне категорически не годится. И вот кто, думаешь, однажды окажется в манечкиной койке? Кто?
– Вы к чему это? – он окончпопробовал улыбнуться, но улыбка получилась как приклеенная.
– Я к тому, что не быть нам с тобой счастливой семейной парой, милый мой птенчик, – она щелкнула его по сальному носу, – Не заведем мы с тобой деточек штук семнадцать и домика с клумбой у нас не будет.
Она говорила так, будто уже все у них обговорено было, и спланировано, будто знают он друг друга давным-давно, а тут вдруг все идет прахом, да так, что ей – не жаль ничуть.
– Почему? – спросил Голенищев, а в глаза его просочился испуг.
– Потому что ты футбол любишь.
– Нет, – сказал он, – Да…
– Вернее, ты его любишь, но не в том смысле, в котором меня бы устроило. Ты ножки спортивные разглядываешь, а потом приходишь в свою холостяцкую квартирку и мастурбируешь, как умалишенный. Ведь так?
– Да…, – он стал надуваться, ну, прямо на глазах, – Нет! – выпалил он, покраснев до синевы.
– Да? – сказала она, – А почему ты не осыпаешь мой путь цветами? Почему на валяешься у меня в ногах? Почему не позовешь в гости на жареную утку? На салат «оливье»? На диван продавленный, прикрытый ветошью? Почему?
Ярости его, конечно, хватило ненадолго, он сдулся до немочной бледности. Шагал себе, да растерянно моргал. Жалко он выглядел. Чудесная эта женщина говорила много и красочно, а у него в отделе кадров были приняты другие разговоры.
– Я могла бы прийти к тебе на диван. В юбке короткой и белой шифоновой блузке, чтобы все груди на виду. Чистотой бы пришла и воплощенной невинностью, которая не знает еще термоядерной силы своего соблазна. Я могла бы заливаться краской смущения, млеть, а ты бы вокруг меня хлопотал, корячась, как черт на сковородке, чтоб эрекция была не видна.
– Приходите.
– Куда?
– Я приглашаю вас к себе в гости, – сказал он торжественно.
– А ты один живешь?
– Да, – сказал он, – Нет.
Застонала.
– А-ах! Только не говори мне, что ты живешь с мамой.
– Нет, – сказал он, – Да….
Нерешительной в тот день выглядела не только трава. Бывает…», – примерно так я про них и напишу.
Напишу?
– Умеешь ты, вот так, – Кирыч соединил ладони, будто что-то лепя. Почему ты так с людьми себя ведешь? – ему не по душе была моя игривость.
– А что делать, если говорить не о чем? О чем тут говорить? О том, что я больше на порог эту бабу не пущу? О чем? – я продолжил осматривать окрестности.
В квартире царил девический кавардак – было чисто (я специально провел пальцем по полкам), но беспорядочно – одежда на стульях, чашка с орешками на ковре возле дивана, салат из проводов на столе в гостиной. Но чисто, но вымыто и даже блескуче (в шкафу-витрине засияли бокалы).
– Странно все, – высказал мою мысль Кирыч.
– Очень странно.
В нашей спальне, встав каждый у своего чемодана, мы начали рассортировывать грязное белье.
– Скажи, Кирыч, – тряпью я выбрасывал на пол: рубахи, штаны, белье белое, белье цветное, – Ты не воруешь? В аферах не участвуешь? В махинациях каких-нибудь?
– Почему ты спрашиваешь? – Кирыч последовал моему примеру.
– Мне будет очень трудно быть счастливым, если я буду знать, что ты, например, вор, – сказал я через некоторое время.
– Нет, я – не вор, – также через паузу ответил он.
– Точно? – я посмотрел на него. Не люблю разочароваться в людях. Когда я в них разочаровываюсь, то мне кажется, что от меня отрывают куски мяса, и брызгает, плещет в разные стороны теплая кровь.
– А почему ты спрашиваешь? С чего вдруг?
– А помнишь, ты кого-то просил, чтобы он помог Марка из полиции выпустить? Как звать-то его? Имя забыл.
– И не надо тебе его помнить.
– Вот видишь? А я хочу, чтобы все было просто и ясно.
Просто и ясно, без обиняков и тайн, без обмана, без недомолвок – я только так хочу жить, только так….
– Я всегда действую согласно должностным инструкциям, – сказал Кирыч.
Я выдохнул.
– Ну, слава богу.
– А могли бы стать миллионерами.
– И что потом? Плавать в реке с утюгом на шее? Выть на родину в Лондоне? И вот еще. Ты не знаешь одного такого перца. У меня с ним встреча была…, – я произнес его имя (как бы здесь-то его назвать? Сигизмундом? Казимиром?).
Как просто – жить просто. Рассказав об одном страхе, другим я поделился уже запросто. Искренность – это не когда ты раскрываешь двери. Искренность – это когда дверей попросту нет.
– Конечно, знаю, – сказал Кирыч, – Это ж Веры Петровны муж.
Я ахнул.
– Мужичок с ноготком….
Вспомнил-вспомнил.
И в этот момент – почему жизнь моя напоминает ситком? – послышался звук открываемой двери. Осторожный, шаткий такой звук.
Нет, не Марк. И уж точно не Вирус.