И Марк рассказал. А мы послушали. Слушали и куклы, глядя сверху – тянулись к нам их длинные грустные носы, но не пускали кукол лесочки, невидимые струны, за которые они были к потолку подвешены.
Мы и то послушали, и это….
– Вот дела, – ошарашенно вымолвил затем Кирыч.
– А я всегда знала, что с ней что-то не так, – заявила Манечка, – Она слишком нереальная вся, – Голенищев, следовавший за ней тихой тенью, покивал, подтверждая, что реальные женщины могут быть только такими, как его Маня.
Я попытался изобразить нечто вроде улыбки.
Красотка Мася, вечная женственность в белых одеяниях, девушка-фея, снегурочка, вышедшая из сказки – она не родилась женщиной, она ею стала. Как и Лиза. Где они познакомились? Не на том ли тайном заводе, где обычных мужчин превращают в волшебных женщин? Или и впрямь, в какой-нибудь лечебнице, где проверяют их, волшебных, на серьезность намерений?
– Можно я уйду ненадолго? Я сейчас, – наступил мой черед взять тайм-аут. Передохнуть, подумать. Или хотя бы умыть лицо.
Мне показалось, что на лицах кукол была вселенская грусть? Почему мне так показалось?
Я протянул руку к выключателю, он должен был быть где-то сбоку, но, уловив что-то, что-то почувствовав, инстинктивно отшатнулся и – всего-то одним движением – спас себе жизнь.
И мелочи хватит, чтобы выжить.
В зале, который вел к туалету, было темно – и только прорезала черноту тонкая полоса света, падавшая на пол из приоткрытой двери. Тень метнулась ко мне снова – жить! – я отпрыгнул дальше, в черноту зала, в сторону от двери. Что-то посыпалось, застучало по полу мелким дождем.
Я присел – не знаю, почему. Я распластался на полу – и это движение совершил, совершенно не отдавая себе отчета. Наверное, также действовали мои далекие предки – в пирамиде рождений, увенчавшейся мной, они полагались только на инстинкты, и поэтому еще до появления на свет живучих детей их не разорвал медведь, не раздавила телега, и не прикончил нож полночного татя.
Нож, подумал я. У него нож.
Я был с ним один на один.
Один.
Люди были далеко, нас отделяло несколько залов, больших и пустынных, мое «караул-спасите» никто бы не услышал.
Отталкиваясь ногами, я отъехал подальше, вдоль по стене.
– Ах, ты сука! – и в тот самый момент, когда черное пятно бросилось на меня снова, я подтянул ноги к подбородку и что есть силы выбросил их вперед.
С криком протяжным человек грохнулся где-то далеко, по другую сторону от тонкой полосы света, разделявшей темное пространство зала на две половины.
Можно было б вскочить и что есть мочи кинуться к людям, но я медлил.
Он быстр, он явно силен – он наверняка сильнее меня, из стены, куда он ударил чем-то острым (и правда нож?), посыпалась крошка или даже целые куски штукатурки; стучало сердце, и я слышал его стук, и человек, оказавшийся там, по другую сторону тьмы, мог слышать его отчетливое биение, как молот по наковальне.
А потом я услышал и его самого.
Он громко дышал. Кто ты?
Он был там, но ничего не предпринимал. Он был там, но не пытался напасть на меня снова. Он дышал громко, тяжело, а в какой-то момент издал звук, похожий на скрип, завершив его странным бульканьем.
– Кто ты?
Он не ответил.
– Что тебе надо?
И снова тишина. Только тяжелое дыхание.
– Чего ты хочешь?
Сначала был тонкий сип, как будто из шарика понемногу выпускают воздух. Затем донесся и голос.
– Давно за тобой хожу, давно тебя вижу. Я же вижу тебя, насквозь таких вижу. Вы думаете все вам можно, думаете все позволено вам. Живете, как хотите, в разврате, в погани – и ничего вам не будет.
– Что я тебе сделал? – мысли мои крутились по кругу, по кругу крутились и слова.
– От вас только горе, соблазн один, похоть бесстыдная. По грехам своим виноваты вы, по деяниям адским…. Надменные, пятою рабскою поправшие обломки… Вы – жадною толпой стоящие… Вам суд и правда – все молчи… но есть и божий суд… Есть грозный суд…. Он мысли знает и дела…
Уж, не Семен ли? Не поп ли, расстрига, Семен, бросивший своего мнимого бога и пустившийся во все тяжкие?
Не ты ли, падший святоша, одержимый своими мутноглазыми бесами?
– Тогда напрасно вы прибегнете… Оно вам не поможет…
А если Николай?
Не ты ли, обидчивый рифмоплет, мужчина-сумрак, без ясного профиля, чего-то желающий – и как знать?
– …и кровью черною не смоете всего, – голос его оборвался.
В тишине темень стала будто загустевать, подступая все ближе, ближе.
– Уйди! Уйди! – завизжал я, толкаясь ногами, отползая на заднице все дальше, вдоль бесконечной стены, – Что я тебе сделал?! Уйди от меня! Уйди!
– …Вам кажется, что все для вас, – заговорил он еще через невозможно длинное количество бесконечно тянущихся минут, – Что можно себе дозволять все. Вести себя. А не позволено, – он тонко взвыл, как от приступа острой боли, – …подлые, злые. Злые-подлые. Ни во что не верите. Ни долга не знаете. Ни совести, ни чести. Только одно на уме, только одним и сыты, твари, суки. Хотите с огнем сыграть? В ад хотите? В преисподню? Так нате вам, по грехам вашим, надменные, пятою рабскою….
И раз, заскакала зайцем в голове моей страшная мысль, и два. Пироговна, дрянной старик Пироговна. В клубе истыкали ножом его, дурака-горемыку.
И раз, и два, и три.
– …и кровью черной… страшной черной кровью будете харкать вы, захлебываться. Убить вас, всех, стрелять вас, всех, резать, четвертовать, рвать на куски, на шматы, на жилы. Все жилы вы у меня вытянули, все жилы, сил нет никаких нет… слезы высохли, ночи без сна. Не умеете по чести жить, так умрите по совести… надменность… рабскою пятой…, – и опять умолк.
И грянул свет, вынудив меня ненадолго закрыть глаза, как от резкой боли.
Вспыхнул свет, а в унисон ему дохнул громкий вздох.
Я мог бы и раньше догадаться.
– Люди-люди, – заговорил он теперь быстро, сбивчиво, торопясь куда-то, словно свет может лишить его способности говорить, а ему еще так много надо успеть сказать, – За что же вы такие, люди? За что? Злые люди, подлые люди. Нелюди, а не люди, нелюди. Злые, подлые, и смерть не спасет, и в аду кромешном будут корчиться ваши души, в геенне огненной, страшной, будут бесы плясать вам, рожи их, рога их, копыта, будут вам всегда, подлые, злые, нечисть, дрянь, нет вам места на земле, сгинье, уйдите, освободите ж меня, ослобоните, – он произнес совсем тонко, по-детски, силы его были на исходе, он задыхался, – …дайте ж, дайте ж вздохнуть мне, я дышать хочу, я жить хочу – не могу бояться, устал бояться, ждать, нет в вас жалости, совести, чести. Ничего нет… – и затих.
Гардин. Серый человек.
Он лежал на полу, раскинув полы светлого пиджака, как тот мотыль. Было что-то от насекомого и в лице Гардина – иссохшего как-то вдруг, пошедшего нечеловеческими какими-то буграми – или это свет виноват? Яркий электрический свет залил все вокруг одинаково-ровно, равнодушно.
Затих серый мотыль, распластался, а на отдалении от него, поблескивая лезвием, лежал небольшой столовый нож с ручкой из светлого дерева.
Свет вспыхнул не сам собой, конечно – кто-то из вошедших зажег его, прежде услышав дикий наш разговор, прежде поспешив на помощь, призвав остальных.
Вбежав разом, увидев нас, лежащих на полу на отдалении друг от друга, люди застряли, как возле кромки воды, полукругом. Стоял темной глыбою Кирыч. Белела круглым своим лицом Манечка, прикрывая большим телом хрупкого Голенищева. Жались друг к другу разноцветные Сеня с Ваней, а меж их голов торчала светлая головенка Марка – он в испуге вытаращил глаза.
Мелькнула цветастая рубашечка: протолкнувшись вперед, к Гардину подбежал Аркаша, он присел над ним, а ногой, быстрым ловким движением, толкнул нож подальше, в мою сторону.
– Ты жив?! – он склонился над Гардиным, – Что он тебе сделал? – и задрожал его голос, как в истерическом рыдании.
На груди Гардина, на голубой рубашке и чернело большое пятно, похожее на сердце – следы моих ног, не иначе.
– Люди-люди, за что же вы такие злые, люди? Злые люди, подлые, любят вас – а вам мало, все готовы отдать вам, – а вы издеваетесь, смешно вам, гоготно. Вы сами не знаете, чего вы хотите, ничего не жаль вам, никого вам не жаль. Никого…, – он с усилием приподнялся, присел, стряхнув руки Аркаши, как палые листья.
Взгляд его не выражал ничего – только смертельную усталость безнадежно больного человека.
Надеюсь, это был первый и последний раз в моей жизни, когда я разговаривал с маньяком. Боженька, если ты есть, пусть это будет в первый и последний раз.