15 лет русского футуризма

Крученых Алексей Елисеевич

Автобиографии

 

 

Семен Кирсанов

 

Curiculum vitae младчайшего из футуристов Семена Кирсанова

Мать произвела меня на свет 5 сентября старого стиля 1906 или 1907 года. Точная дата года неизвестна, так как устанавливалась в зависимости от срока воинской повинности.

Потом я рос. В 1914 году поступил в гимназию, которую не окончил в 1921 году. С 1921 университет до 1923 года… Октябрьской революции я не помню. Мне было слишком мало лет для участия и наблюдения. Однако конец 1917 года был для меня датой первого моего литературного выступления.

Керенщина продолжалась в Одессе дольше, нежели в других центрах. На стене III класса одесской 2-ой гимназии, где я учился, до знаменитых дней крейсера «Алмаза» висел портрет Николая. На «пустом» уроке однажды я прочел свое стихотворение нашему классу. Конец его у меня сохранился.

Наступает нам черед рваться бомбами по всем Искомзап и Румчерод, Искомюз и Искомсев, Черноморской волевод шлет декреты Циксород, и звенит из воли волн — «Со стены Николку вон».

Соученики, большей частью чиновничьи сынки, за этот стих меня побили. Классный надзиратель, чудесный человек (лет через пять я его встретил в красноармейской форме), оставил класс без обеда и, прочтя мое творение, ласково сказал:

— «Ишь ты, футурист!»

С тех пор это прозвище осталось за мной. Но охота заниматься поэзией у меня пропала надолго. Следующее, уже сознательное футуристическое стихотворение, я написал в 1920 году, когда Одессу окончательно заняли красные.

Одесса в те времена была очень литературным городом. Писателей насчитывалось штук 500.

Тринадцатилетний, я пришел в «Коллектив поэтов», ошарашил заумью и через короткое время нашел соратников.

Первомайские празднества в 1921 году обслуживались левыми, объединившимися в «Коллективе». Тогда в первый раз я выступал с автомобиля перед одесскими рабочими с чтением стихов Маяковского, Асеева, Каменского, Третьякова и Кирсанова.

Засим большинство разъехалось, я остался единицей.

Мне приходилось представлять все левое в Одессе. Трудности колоссальные.

С одной стороны, «Русское товарищество писателей», с другой — мама и папа не признавали футуризм.

Тем не менее люди были найдены, и в 1922 г. была организована, по примеру «МАФ» — Одесская ассоциация футуристов — «ОАФ».

Нас было мало, и вся работа была лабораторной. Было несколько публичных выступлений.

Через год я случайно узнал, что существует помимо нас еще одна левая группировка. Обе группы были слиты — и возник «Одесский Леф». Политпросвет предоставил разрушенный дом, и мы, человек 50 футуристов — поэтов, актеров, художников и джаз бандитов, — собственными руками отстроили его, постлали крышу и открыли театр. Одновременно шло завоевание прессы. Напечатала воззвание «За театральный Октябрь» и статью «Что такое Леф».

Впервые приехал в Одессу Маяковский, уяснивший нам настоящие задачи левого фронта. Но потом нас тоже уничтожили. Театр был передан коллективу «Массодрам» (нечто вроде Московского Камерного), и все разбрелись.

Опять я остался в единственном числе. Тем временем «Южное товарищество» продолжало цвести, родилась новая группа quasi-пролетписателей «Весенние потоки», после переименовавшая себя в «Потоки Октября». Одно название свидетельствует о бездарности и безвкусии этих писателей. Нужно было бороться, а людей не было.

Приехал из Москвы Л. Недоля, он, я и еще несколько товарищей сделали Юголеф.

Первая большая практическая работа была сделана 1 мая. Нам было предоставлено агитпропом несколько грузовиков, с которых мы выступали, агитируя за новое, в том числе и за искусство — за Леф.

Всего за один день было свыше 80 выступлений. Было обслужено тысяч пятьдесят человек. На мою долю пало тридцать выступлений, т. е. за восемь часов мною было прочитано шестьдесят стихотворений. Чем не рекорд?

Ни одни революционный праздник не обходился без нашего участия.

Поле действий ширилось, ширилась и организация. Одного лефовского клуба стало недостаточно, открыли второй клуб. Число членов Юголефа перевалило за пятьсот.

В январе 1926 года я уехал в Москву. Живу и радуюсь, что живу. Подробности в стихотворной автобиографии («Опыты»).

Декабрь 1027 г.

 

С. Третьяков. Шарж Марии Синяковой

 

Сергей Третьяков

 

Биография моего стиха

Первый язык, которым владею — латышский.

Вместо «сперва», я говорю «папрежде», ибо по-латышски «сперва» — паприэкш. Вместо «просто так» — «так само», точный перевод латышского «та пат».

Первые игры — игра в дом с приготовлением еды из песка и несъедобных ягод на тарелках кленовых листьев — (бытовое начало). Игра в разбойники. Убивают щепкой, засовываемой за пояс; ограбив, совершают похоронный обряд — (начало мелодрамы).

Зимой в комнате ходил с корзиной и собирал под стульями «мысленные грибы». Ищут их так. Протягивают щепотку к ножке стула, затем прикладывают к губам, делают губы рюмочкой (ненавидел эти губы рюмочкой) причавкивают и проглатывают.

Однажды, устав от игры, увидел что грибы на полу никак вырости не могут, их нет и не будет — иллюзия лопнула и я, с омерзением выбросив корзину, нигилизировал спутников по игре, сестер. Сестры обиделись, но перешли в соседнюю комнату и продолжали искать грибы и ягоды. (Начало боя против гипно-наркотического влияния иллюзорного искусства. Здесь — начало Лефа. Здесь же источник агит-интересов). Сестры в будущем метили в актрисы, а я актерскую богему ненавижу; — в этой ненависти случай с грибами один из определяющих.

Первые, кто их знает откуда свалившиеся в ухо стихи, — заумные, русско-латышские:

Люра — плюра. Будель — пудель.

Причем первая строка ощущалась как стыдно-неприличная, (может быть работает фонетика слова — плюю), вторая, как солидная и благовоспитанная.

Четыре года от роду было мне когда я провожал по улицам городка Гольдингепа (Кулдига) в Курляндии, перевозимый столб для гигантских шагов и слушал как дворник Петр кричал:

Пнэтур! Пиэтур! Пагайд бишкппь!

Что значило — «попридержи, попридержи, погоди немного».

Строку эту запомнил и повторял за ритмофонетическую импозантность.

Ходил в церковь и быстро заучил всю церковную службу.

Она состояла из непонятностей, например — …«Пристухом прароди».

Через три года только понял я, что это значит: …«христу-богу предадим».

В «Богородице — дево радуйся» было непонятно «платчерева твоего» — что-то вроде «падчерицы».

Возраст с 8 до 12 — вступ в гимназию и набивка головы похабщиной — в том числе и всей похабственной поэзией, какую знали мои новые сверстники.

В это время (8 лет) увидел в первый раз настоящего поэта профессионала — это был Всеволод Чешихин. Он сидел на веранде дачки на рижском взморье за маленьким столом спиной к бродящей публике и писал. Мне показалось, что в его чернильнице была вода. Кончив, он встал, обернулся к кому-то из взрослых и произнес, видимо, остря:

«Наверно любишь ты прохвоста».

Японская война — первые патриотические стихи, писанные на пари с приятелем. Приятель надул; стихи написал гладкие, но не свои.

В будущем этот приятель стал прокурором.

Затем эпоха рукописных журналов, пресных и благовоспитанных, как «Красная Новь».

Писал стихи — главным образом злободневно-гимназические и описания природы.

В это время особенно нуждался в словесных тампонах — «ведь; же; вишь; так; вот».

Словесных кирпичей класть плотно не умел, а пазы затыкать было нужно.

….Только он вот притворился и ее ведь не пускал….

Потом серия любовных романов —

Это было во сне Я увидел ее. Ты явилась ко мне. Билось сердце мое.

— похожих на стихи, что пишет Гальперин для нужд Заслуженных ГАБТа.

В это время увлекался собиранием марок, двоюродной теткой, спиритизмом, халвой, археологическими раскопками и переводами гекзаметров из Овидия.

7-й и 8-й классы гимназии. Я вдруг вплотную засел за стихи. Началось с —

Воздух чист, ясен день Под прозрачную тень….

и пошли десятками в сутки.

Над первыми тремя четверостишьями с дактилическими рифмами просидел подряд шесть часов, пока не одолел. Очень победой гордился.

Стихи — смесь Алексея Толстого, Фофанова и отдаленно доносящейся горьковской символятины «Буревестника» и «Песни о соколе». Потом прибавился Саша Черный.

В университете жил сурком — ничего не видя, писал стихи и богомольно пугался, увидев «настоящих» писателей — например, Сергея Яблоновского.

Стихи в те годы откладываются пудами, как морское дно из ракушек мелового периода. Люблю подсчитывать. За три года писаний — 1600 стихотворений, среди которых добрая сотня выше 100 строк.

Никаких шагов к напечатанию не предпринимаю. Еще в гимназии отослал залп гражданственных стихов в адрес Короленко, но ответа не получил. Мысль о что, могу быть напечатан, отсутствует.

Пропускаю сквозь себя Бальмонта, Блока, Кузьмина, немного Северянина.

На какой-то студенческой вечеринке зачитываю мадригальное стихотворение партнерше по танцу. Она протежирует. Добираюсь до одного из литкружков. Встречаюсь там с Борисом Лавреневым, отличие которого в то время было в том, что он фатально улавливал каждый новый поэтический прием через 5 минут по его изобретении.

Лавреневу не писалось. Он завел себе большой стол (как у Шершеневича) и рассыпал по нему бумаги деловым образом (как у Шершеневича). Помогало мало. Начинали грызть семечки. Помню свой экспромт —

Ну и время, Ну времячко. Соли сотое семячко. И в животиках вспученных Забурлюкался Крученых.

1913 год штурм унд Дранг. Футуризм. Зачеркиваю 1600 написанных стихов и ставлю стих на голову. До перелома писал на египетские мотивы —

«На стене фиванского храма Высекают тебя в одеждах».

После перелома сразу с ощущением дерзостного замирания под ложечкой:

Икнул выключатель И комната зевнула белым. Так вы уже были в печати? Ах, это стихи?   Ну, где вам! Покушайте лучше арбуза. Хорош.   Неправда-ль?   На вырез. Не говорите слова — муза…

А потом услышал в читка Маяковского его вещь «Я» (трагедия):

Граненых строчек босой алмазник, Взметя перины в чужих жилищах…

— и был расплющен. Но не на смерть. Ходил с — Маяковским и Большаковым дразнить символяков на Б. Дмитровку 15 в Литературно-художественное общество (где теперь МК ВКП (б). Маяковский пугал (у него были специально взрывные для этого стихи). А я радовался, что злятся кругом и негодуют, но сам не читал, ибо взрывных у меня не было.

Потом написал стихотворение, кончавшееся так:

Это всех до конца и навзрыд Беспощадно целуют нахалы.

— специально для пугни женских клубов, которые были очень охочи до лекций о футуризме.

Стихотворная кульминация — в момент объявления войны 1914 г. В стихотворении «Боженька» строю первый марш —

«…вот барабаны мерят дороги».

Ибо слышал незадолго, как деревенские футболисты, ходя на матчи горланили строки:

«стара баба дегтем, дегтем, дегтем, стара баба дегтем, табаком…»

Отсюда пошли мои марши.

Война и первые годы революции — до 1919 года — стихотворно-глухой период. Редкими взрывами работает стиховезувий и работает, по совести говоря, паршиво, больше по линии внутреннего потребления.

Книга «Железная пауза», намеченная к выпуску еще в 1915 году, ложится на полку и издается с опозданием в 4 года, уже во Владивостоке.

Па Дальнем Востоке два учителя научили меня работать на социальный заказ в жестких условиях задания и в отчетливом социальном политическом плане — японцы-интервенты и красные партизаны Приморья.

Только оттуда пошла моя работа над агитстихом, лозунгом, фельетоном, критическим этюдом, очерком, статьей, репортажем, частушкой.

Редко после того писал вне задания, и не любил этих внезаданьевых вещей. Приятно было работать лозунги к революционным дням.

Из сотен сделанных лозунгов, особенно ценю свой клубный лозунг — на тему «Быт и клуб» —

Быт глуп. Быт спит. Рабклуб. Бей быт.

Затем, 7-го ноября перед германской революцией (1923), когда рабочие с Симоновки предложили дать им лозунг на 20–22 буквы, ибо таково количество простенков между окнами по фабричному фасаду, я сделал —

«Германия, даешь Октябрь.»

Эта строка пошла запевом, в «марше — плакат».

В это же время начинается театральная работа.

«Земля, дыбом» делается из «Ночи» Мартинэ в «порядке подчистки» текста — стихотворную труху надо подпрессовать.

Дал название «Земля дыбом». Мейерхольд согласился на это название не сразу, сказал — «не совсем нравится. Подумайте, может, еще что придумаете».

Я не стал придумывать.

Через 4 года Федоров (постановщик пьесы «Рычи, Китай») попросил — нельзя ли название «Рычи, Китай» заменить, скажем — «R 303», как называют в Англии миноносцы.

Я знал, что отец этой просьбы — привычка к «Д. Е.» и уперся на «Рычи, Китай».

Меньше стихов, — больше журналистики — Меньшее камерщины в читке, — больше радио. Меньше театра, больше кино. Меньше лирики, — больше утилитарики.

Вот те рельсы, по которым идет работа последних лет.

С. Третьяков.

1927 г. Ноябрь.

 

Алексей Крученых

 

Автобиография дичайшего

Считаю бесцельным верхоглядством биографии и автобиографии на одной страничке. Но, угрожаемый тем, что другими будет написана такая моя биография, исполненная даже фактических лжей, — вынужден таки написать «оную».

Во-первых, как это ни странно, у меня были родители (потомственные крестьяне). Родился я в 1886 году 9 февраля в деревне Херсонской губернии и уезда, и до 8 лет жил в ней и даже пытался обрабатывать землю, но больше, кажется, обрабатывал об нее свою голову, падая с лошади (не отсюда ли тяга к земле в моих работах?!).

8-ми лет переехал в Херсон, где и получил первоначальное образование.

16-ти лет поступил в Одесское Художественное Училище, каковое и окончил в 1906 году (сдав экзамены по 20 с лишком предметам!) и получил из Академии Художеств диплом учителя графических искусств средн. учебных заведений, который и эксплоатировал в «минуты трудной жизни»: был сельским учителем в Смоленской губернии и учителем женской гимназии в Кубанской области, откуда извергался за футуризм и оскорбление духовных и светских начальственников.

В 1905 году применял и другие свои таланты: работал вместе с одесскими большевиками, перевозил нелегальные типографии и литературу, держал склад нелегальщины против полицейского участка, в какой и попал в 1906 году.

В том же году, в Одессе и Херсоне, началась моя общественно-художественная деятельность: нарисовал и выпустил в свет литографированные портреты Карла Маркса, Энгельса, Плеханова, Бебеля и др. вождей революции.

Эту художественную деятельность я продолжал и в Москве, куда прибыл в 1907 году.

В 1908-10 г., навестив многообразно прихварывающий Херсон, издал там 2 литографированных альбома «Весь Херсон в каррикатурах», сильно взбаламутивших мою скушноватую родину.

Помню такой случай: встречает меня в магазине один из пострадавших дворян в желто-гусарском «околыше» и угрожает:

— Если вы не изымете каррикатуру на меня, то будете избиты!

На что я скромно:

— В чем дело? Бейте! —

— Нет, я вас повстречаю в темном переулке и там…

— Ну, такие не бьют, которые обдумывают, как бы встретить в томном переулке! —

Так меня и не побили… Я и не жалею…

Но рассказываю о других ужасах моей жизни, например, о том, как в детстве я задохнулся в дыму пожара (не мирового, а домашнего), как тонул в родном Днепре, как разбился, падая с мельницы моего деда, — никому от этого легче не стало: во всех трех случаях я все равно спасся….

В 1907-8 г. г. я начал работать с многочисленными Бурлюками и Бурлючихами, пропагандируя живописный кубизм вьюжной прессе.

С зимы 1910-11 г. я опять в Москве, где весной 12 года познакомился с В. Хлебниковым и, кажется, немного раньше, с Маяковским, часто встречаясь с ним в столовой Вхутемаса (тогда Школа Живописи, Ваяния и Зодчества), где он обжирался компотом, заговаривая насмерть продавщиц.

В эти же годы, предчувствуя скорую гибель живописи и замену ее чем-то иным, что впоследствии оформилось в фото монтаж, я заблаговременно поломал свои кисти, забросил палитру и умыл руки, чтобы с чистой душой взяться за перо и работать во славу и разрушение футуризма, — прощальной литературной школы, которая тогда только загоралась своим последним (и ярчайшим) мировым огнем.

В 1912 году весной а впервые (и со скандалом) выступал на публичных диспутах в Москве; писал с Хлебниковым первую свою поэму — «Игра в аду». Летом она была напечатана с рисунками Н. Гончаровой. Одновременно, с рисунками М. Ларионова, вышла 1-ая книжечка моих стихов, — «Старинная любовь» — вышла веселая.

Зимой 12–13 года появилась «Пощечина», где я выступил впервые вкупе с Маяковским, Бурлюком, Хлебниковым и др. Тогда же выскочил «Дыр-бул-щыл» (в «Помаде»), который, говорят, гораздо известнее меня самого.

Затем события пошли бурно. Бесконечные диспуты, выступления, постановки, книги и скандалы. Из этого периода помню: напророчил литкончину Игоря Северянина в лоне Брюсова с Вербицкой (см. книгу «Возропщем»), а Маяковскому предсказал успех кино и Макса Линдера (в книге выпыте «Стихи Маяковского», первая вообще книга о нем); будучи во главе издательства «ЕУЫ», напечатал первые две книги стихов Хлебникова «Ряв» и «Изборник» (Бурлюк тогда же издал его «Творения»). Обнародовал «Декларацию слова, как такового», давшую начало теории заумного языка (установки на звук) и формального метода.

Наметилась первая в России самостоятельная поэтическая школа — заумная (заумники).

С этого времени я дал в своих работах ряд возможных для русского языка образцов фонетики, отдавая явное предпочтение грубому «мужицкому» рыку с южным привкусом на га.

В 1913 г. я чаще всего выступал с Майкопским (в Питере и Москве).

Знамя держали высоко, скандалили крепко, кричали громко и получали много (до 50 руб. в час).

…1914 год… Война… Зная эту лавочку, я предпочел скромнехонько удалиться на Кавказ. К 1916 г. докатился до Тифлиса.

Немножко подиспутировав, занялся делом — строил Эрзорумскую жел. дорогу; закончив эту постройку и выпустив несколько книг в Тифлисе, а также, открыв Игоря Терентьева, перебрался на постройку Черноморки, а оттуда (опять подиспутировав в Тифлисе, особенно в компании с Терентьевым и Ильей Зданевичем), — на железную дорогу в Баку (поближе к России).

В 20–21 году, по приходе большевиков в Азербайджан, работал в Росте, а также в газетах «Коммунист», «Бакинский рабочий» и др.

Встречался и работал в это время с В. Хлебниковым, Т. Толстой (Вечеркой), И. Саконской и др., диспутировал и скандалил с Вяч. Ивановым, О. Городецким, местными профессорами и поэтами.

В августе 21 года вернулся в Москву — наиболее любимый мною город, и встретил почти всех своих товарищей и приятелей.

Немедленно устроил «приездный» вечер, где я и меня встретили многие, дотоле незнакомые, друзья. Я шумно поделился с ними своими последними соображениями и достижениями.

Предварительную «экскурсию по Крученых» присутствующие сделали под руководством Маяковского.

Первый месяц по приезде в Москву я выступал на разных эстрадах почти ежевечерно, даже устал.

В этом же сезоне на устроенной Маяковским «чистке поэтов и поэтессии» я оказался единственным прошедшим чистку, как Маяковского, так и переполненного до отказа зала Политехнического Музея. Читал я свою «Зиму» («Мизиз зыньицив»).

Так снова — в Москве — взбурлила моя лит-работа.

А что кипело и как вскипело — смотри в книгах с 21 года по настоящий, и далее…

(Библиография — в моих книгах «Заумный язык у Сейфуллиной и др.» и «Новое в писательской технике»).

6/Х-27 г.

Москва