Глава четвертая
Ночи белые — до утра гулять. Дети спят давно, тишина кругом. «Ой, да не вечерн-я-я-а-а-я», — цыгане пели где-то за железной дорогой, излучиной окружавшей дом Ивановых. Обычно, гуляя, они просто врубают магнитофон, да записи слушают. А тут вдруг — повезло гостям, пели вживую, сами, куда лучше, чем в записи. От души, не для денег пели — большая редкость сейчас. Чаще, конечно, они героином торгуют, чем поют, но все же — ночь белая, самая длинная — и пели цыгане «Не вечернюю».
В такую ночь и костра не надо. Костры потом будем жечь — в августе, в сентябре, когда звезды снова проявятся на почерневшем небе и падать начнут прямо на голову сквозь верхушки елей, обнявших костер вокруг. Дети спали давно и спали крепко-крепко. Что за сны снились им, знают только ангелы.
Люся, Андрей, Саша, Глафира, Кирилл, Маша, Катерина — разбрелись вокруг дома, распахнувшего окна, много окон в душистый сад. То парами бродили, то собирались в кружок, то поодиночке вдруг отходили в сторонку, устав говорить и слушать. Сидели наедине с собой, впитывали молочное мерцание белой ночи, неугасающую зарю, неумолкающих птиц, шелест листьев, на которых записано всё, но прочесть никто не умеет, — так и умирает книга мира каждую осень, осыпаясь к подножьям берез, сжигаемая в дымных кострах, а потом снова и снова записываемая Богом весной на еще зеленых листочках.
Один Иванов сидел в своем кабинете у лампы под абажуром, листал старый альбом, бережно вынимая из залипших уголков редкие фотографии, на которых стоял он в обнимку с Толяном. Вот на этом снимке Мурашов в его плаще, — Валерию Алексеевичу маловат стал плащ в животе, так Толику сгодился в самый раз. А тут наоборот, Иванов в бушлате Мурашова с лейтенантскими звездочками поверх пиджака и с его автоматом.
А на этой фотке все они по форме, на броне БТР, выезжающего из ворот базы Рижского ОМОНа на Атлантияс. И сержант Архаров рядом с ними, и Кабан, и Джефф, и Птица — молодые, веселые — море по колено было тогда. Тогда еще Балтийское. А потом — Черное, Каспийское, снова Черное. И Даугаву сменили на Днестр. А теперь вот Оредеж принял на своих берегах тех, кто остался.
— Сколько ж можно задом наперед прокручивать жизнь? — сам себя ругал Иванов. Хотя, уж сколько лет неперемотанными лежат в шкафах сотни эфирных кассет, собирая на себя губительную «статику». И альбом этот старый пылью покрыт, задвинут был за книжки на самом верху стеллажей. Круглов, было, всколыхнул память, вымотал душу расспросами, но и это все прошло, улеглось. Но чем жить теперь Иванову? Полтинник всего-лишь стукнул — в больнице пришлось встречать. Прошлое осталось в прошлом, в настоящем и будущем не нужен никому Иванов, только жене, да нескольким старым друзьям. А стране опять не нужен.
— Зачем лукавил, перед самим собой кривил душой, перед Катей? «В России тьма, а за границей тоже кутерьма». Или как там? Толян любил этот кусок из Вознесенского. Умер недавно старик. И Толя умер, раньше Вознесенского! Все умирают. В России — тьма. Но за границей вообще ад. Из всего света белого, во всем мире земном только в России еще и можно жить, хоть закрывшись, зарывшись, но жить. Потому что Россия — большая. Каждому найдется, куда от себя сбечь. Надежды?
Отвоевался. Всем ведь говорил, даже Катя поверила. А и правда, нет больше сил стучаться в закрытую дверь. Соотечественники, русские, Россия-мать. Программа переселения, репатриация, возрождение. Какое, на хер, возрождение?! Все на круги своя, только разграбленное сперва и через жопу, как фарс, возвращаемое обратно: в отданные под бани и рестораны детские сады — вернуть детей. В разворованный ДОСААФ вернуть молодежь. Чтобы подготовить к службе в сокращенной до размеров Монако армии. Да и служить будут только те, кто откупиться не может. А значит, армии нет. Стройотряды возродили — для олимпийских строек. После самой провальной в истории нашей сборной олимпиады. Вместо академгородков — инкубатор под управлением американцев — для кого? Омоновцем называть себя стыдно, после того, во что превратилась милиция за 20 лет «вставания с колен». Ничего нового, своего, не вытащенного из советских запасников не появилось в «новой!» России. Повывелись руководители, промышленники, актеры, поэты, писатели, певцы, композиторы, режиссеры, военачальники, судьи и следователи, учителя, ученые, конструкторы, рабочие, которые ту же «Булаву» в состоянии собрать умелыми руками так, чтоб не падала раз за разом. Что делать теперь, Иванов?
Кричал: лучше России нет на свете страны! И сейчас от этих слов не откажусь. Родина. Русские должны жить в России. Но даже за одно это слово — русский — все сильнее бьют, хуже, чем в фашистской Латвии. Зачем жить? Как смотреть в глаза тем, кто поверил, что только в России спасение русскому соотечественнику? Но ведь разве я соврал? Разве не так? Так что ж болит, не переставая, сердце? Почему любая новость несет в себе разочарование? Что мне нужно, чего не хватает, Толян? Как все просто было раньше, как просто.
Катерина — умнейшая из женщин, сказала: смирись. Не найдешь рая на земле, все это было и будет всегда — и бардак, и нестроения житейские, и вранье, и измена. Народ плевать хотел и на власть, и на тебя тоже. Народ сам себя управит, и сам возродит, ты-то кто такой, чтобы указивки ему раздавать? Что ответишь? Нечего отвечать на такие слова. Надо просто доживать, сколько Бог даст. Кусок хлеба добывать, на лекарства зарабатывать, косить летом газон, зимой топить систему, никому говна не делать и всё. Вот детишек еще помочь на ноги поставить, — Петров с Люсей просят Толику крестным быть — меня ждали — большая честь. Сиди, Иванов, в келье под елью, молись за крестников, да не греши. Не суди народ — не судим народом будешь.
Есть еще в жизни радости! Так что, главное — это радости? Что ж ты тут, философию из себя выворачиваешь, а на самом деле просто жалеешь, что зубов уж нет, чтобы мясо жрать, что сердце уже не то, чтобы баб любить? Водку уж давно не пьешь, так не потому, что не хочешь, а потому, что не можешь! Что тебе до народа русского? Врешь ты все, Иванов. Поблудил бы еще, поджег бы жизнь с обоих концов, да вот только нету большей моралистки, чем старая блядь. Вот и сиди себе дома, не смеши людей, не пиши статей, не ври жене, что устал — иди лучше посуду помой или дров поколи.
Эх, Толян, Толян. Ты же крепкий такой был, тебя бы еще на сто лет хватило — пожить с молодой женой по-человечески! Что ж ты, брат? Покорился бы, знал же, что это тебя не компаньон обворовывает, а генерал проверяет — смирился, аль нет? Отдал бы свою фирму, не лез бы в бутылку, поняли бы — спекся подполковник Мурашов, завязал. Не опасен больше. И оставили бы жить. И тебя, и Дашу твою. И фирму бы вернули — пользуйся. Но ты знал, знал нашу тайну: сделанное — не может стать несделанным.
* * *
— Комары пропали, вот чудо! — неожиданно восхитилась Катерина. Белую тонкую шаль — подарок мужа, потянула с плеч, повесила бережно на ручку шезлонга, в котором сидела, вытянув ноющие ноги, наслаждаясь покоем. Глаша с Люсей, — сильные, молодые, как-то незаметно взяли в руки всё хозяйство: разогревали горячее, остужали холодное, мыли посуду, протерли даже полы на кухне. Сами заваривали и разливали чай, уже и самовар перешел из рук Иванова в ведение Андрея Николаевича. Вот он, рядом, стругает лучину, щурится от дымка. А комаров нет. Дымок есть, а комаров нет. Чудеса.
Меж тем, утренняя заря разгоралась все ярче. Солнечные первые лучи столбами света пронзали легкий туман меж елками. Тихонько хлопнула дверь в сенях — это Саша пошел в дом — проверить пропавшего Иванова. Машенька легким неслышным шагом плыла в потемневших от росы светлых туфельках от гостевого домика — беспокоилась — спят ли близнецы. Кирилл травит анекдоты Люсе и Глаше, да не забывает настоечку подливать и себе, и им. Смех женский журчит тихонько ручейком безостановочным.
— А Круглов так и не появился больше, зря я наругалась на старика днем, подумаешь, выпил стаканчик, ой, нехорошо, обидела соседа ни за что. Но занавесочка-то у него в спальне на втором этаже шевелится, не спит, подглядывает Тимофей! Ну, сосед, ну нет слов какой любопытный до жизни! А Миша с Ларисой, соседи слева, опять в трудах. Вернулись домой заполночь, а уж скоро опять встанут и на торговлю — сезон, дачники понаехали. Надо бы молочка у них парного, да сметанки, да маслица своего для гостей спросить. И яичек домашних, да еще, может, попросить барашка зарезать завтра — пусть мужики трескают, вон их сколько у нас собраааалоооось.
Заснула Катя. Умаялась.
А гости все никак не угомонятся, вот и Валерий Алексеевич вышел с Сашей из дома повеселевшим, повел среди ночи показывать гордость свою — маньчжурский орех. Да какая там ночь? Солнце вовсю светит, петухи у Миши орут на всю Вырицу! А женщины у самовара, взбодренного Петровым, все смеются, все Кирилла пытаются одолеть в словах. А тот стоит гоголем, не видит, что сзади Машенька подошла и — руки в боки — смотрит на разошедшегося полковника своего с немым изумлением.
— А вот, был еще случай в деревне у нас! Бабка одна, так же, как мы, села у самовара и давай чаи гонять. Так что вы думаете? Описалась — ноги обварила! Вот вы смеетесь, а нам пришлось «Скорую» вызывать!
— Ну ладно, ладно — это сказка, понятно, я сейчас про соседа нашего — Мишу быль расскажу! Вы незнакомы еще, но познакомлю вас непременно — интересный мужик! Все образование после 8 классов — те книги, что в тюрьме прочитал. А время читать у него было, если все сроки за «хулиганку» сложить, не меньше чертовой дюжины наберется. Так вот, вышел Миша последний раз, женился, остепенился, честней человека, работящей и оборотистей в поселке вряд ли теперь найдешь. Но удаль прежняя иногда просыпалась в нем поначалу. И ведь опять — было дело — за чужую дурь пострадал человек! Поехали они с друзьями на рыбалку. Миша с женой, все честь по чести, сидит, рыбу удит, водки не пьет, потому как за рулем.
А приятели, малознакомые, к тому же, так уж получилось, выпили крепко и решили поехать в соседний поселок на танцы. В клуб — на дискотеку. Кому их везти? Ну, раз Миша не пил, так ему, конечно!
Поехали. Время к вечеру. На площади перед клубом толпа роится. И встретил один из приятелей Мишиных старого своего обидчика по какому-то делу. А может, наоборот, приятель тот мужика местного обидел, кто теперь разберет, как на самом деле было?
В общем, слово за слово, чуть не драка началась. Миша из машины выходит, в чем дело толком не понимает, но знает с детства: наших бьют, в стороне не оставайся. За то и сидел три раза, честно говоря.
А вид у него, надо сказать, страшноватый, если кто с непривычки. В наколках весь — от пальцев ног — до бровей. Прямо синий, когда разденется. Ну и тут, лето, жара, — в одних шортах вышел Миша из машины, — народ местный, конечно, отхлынул в стороны.
А Миша посмотрел на толпу с высоты своего двухметрового роста и говорит: «Вы не бойтесь, я вашу деревню сильно бить не буду! Так, поучу слегка»! И тут самое главное начинается. Садится Миша на крылечко клуба и медленно, аккуратно начинает снимать тяжелые ботинки, на рыбалку специально надетые.
— Мужик, ты что делаешь? — из толпы спрашивают.
— Ботинки снимаю. Чтоб не зашибить кого ненароком, — невозмутимо басит наш герой. Ну, тут, понятное дело, не дожидаясь, пока всей деревне смерть придет, выскочил откуда-то сзади местный парень побойчее, да как даст Мише арматуриной по затылку, тот и с копыт долой. А приятели, за которых он заступаться пошел, давно разбежались, конечно, кто куда.
— Жена его подобрала, отвезла в больницу — выходили. Другой бы помер, ясное дело, но только не наш — вырицкий.
— Не может быть такого, Кирилл, вы обманываете, — заливалась Люся и не могла смех остановить, прямо грудь заболела.
— Вот, ей Богу, не вру, сам слышал, как Миша эту историю Иванову рассказывал. Да и не врет Миша никогда, он у нас парень честный.
— Боти-и-и-и-нки снял! Чтоб деревню не зашибить! И-и-и-и-и-и-и — визжала, дрыгая ногами, Глаша, совсем как девчонкой, в глупые 15 лет.
Кирилл, довольный произведенным эффектом, налил всем присутствующим по хрустальной рюмочке малиновой и кратко произнес тост:
— Ну, за вырицких!
Все замахнули, не чинясь. Весело было, разносолов разных съедено много, воздух свежий, прохладный, никто не пьянел, только сердце мягчело, и кружилась чуть-чуть голова от радости, от лета, от прошедшего длинного дня и от белой сказочной ночи, плавно от заката перешедшей к рассвету и новому счастливому дню.
Петров, махнувший, наконец, рукой на подуставший за сутки самовар, подошел к Люсе, обнял ее сзади за плечи, уткнулся носом в душистые волосы, поцеловал любимый русый завиток на белой шейке, — Люся прикрыла глаза от счастья, а Андрей выпрямился и весело сказал:
— История непростая, со смыслом. Были мужики у нас, много нас было. И по одному на деревню выйти не страшились, но по-честному. Сапоги снимали, свинчатку подлую в кулак брать стыдились. Как таких не обмануть? Теперь все умные стали. Не то, что за малознакомых приятелей драться не пойдут, никого защищать не станут, даже себя. Но, слава Богу, не один еще у нас такой Миша остался. Вот об этом наверху забыли, а зря. Рано страну хороним, господин полковник, не так ли?
Кирилл не ответил. Пожал плечами, попрощался и повез Машеньку домой — на соседнюю улицу — спать.
* * *
Саша с Валерием Алексеевичем стояли у пронизанного рассветным солнцем, играющего прожилками огромных, резных листьев молодого маньчжурского ореха, бережно огороженного Ивановым от Марты, неистово облаивающей именно с этого угла, где орех рос, прохожих. Чтоб не затоптала ненароком, лошадь мохнатая.
— Знаешь, Сань, орех этот из Риги мы привезли, контрабандой, можно сказать, такой точно у нас с Катериной рос в саду в Икшкиле. Огромный, высоченный! И такие у него орехи странные — большие, мохнатые, тропические какие-то на вид, ну не желудь, в общем, не каштан, а просто какое-то яйцо страуса. Три штуки посадили в первый же год. Весной смотрим — ничего. Я расстроился. А на следующий год Катерина прибегает и ведет сюда — проросло одно деревце! И так быстро стало расти, за одно лето мне по пояс, не поверишь!
— Красивое! — погладил майор листья жесткими пальцами и вздохнул чему-то своему. — Необычное дерево, здорово будет здесь, среди берез и ёлок смотреться!
— В то лето, что орех вырос, Марта еще щенком была, поначалу не трогала. А зимой, представляешь, сгрызла, измочалила зубами — погубила, в общем. Я опять горевать. А тут пришла еще одна весна, и от корня сразу три ствола, три отростка ореха снова пробились на свет. И расти стали пуще прежнего! Вот я и огородил его столбиками, шнур натянул вокруг в два ряда — от Марты.
— А то она не перегрызет твой капроновый шнур, если захочет! — скептически улыбнулся Саша. — Да этот волкодав и бревно сжует, лёгко, не то что твои веревочки!
— Раз плюнуть, — согласился Иванов. — Если захочет! А она теперь не захочет.
— Что так? — недоверчиво спросил Анчаров.
— О, тут целая история, Санёк! Видишь, у нас все цветники деревянными столбиками огорожены, и капроновый шнур вокруг натянут? Вместо палисадника. Но наша бабака любой забор перепрыгнет, опять же, если захочет! А идея как раз в том, чтобы она не захотела! Все собаки любят рыть ямы. К кому не пойдешь из собачников — весь двор изрыт. Ну и Марта, конечно, как что посадит Катерина, так сразу копать — они же свежую землю любят раскапывать, дёрн их не заставишь рыть! В общем, не только орех наш, все клумбы были под угрозой. Надо было что-то решать — или собака, или никаких клумб. Газоны и кусты. Но после истории с орехом я все ж придумал клумбы веревочками огораживать. Просто как знак для Марты — сюда нельзя. Ни при каких обстоятельствах!
— А она так и послушалась, — засмеялся Саша, радуясь, что Иванов отвлекся, что разговор такой простой — о житейском, без подвохов и горьких воспоминаний. Он полез машинально в карман и закурил, крепко затягивался с видимым удовольствием, не отдавая себе отчета в том, что не кашляет почему-то больше, и грудь не болит, и дышится легко, как раньше, до дырки в легких.
— Нет, конечно! Характер тот еще был у бабаки в детстве — кремень. Норову было. Но ничего, воспитал. Где любовью и лаской, а где и пороть пришлось, как бы жалко не было. Ради неё самой, понимаешь?
— Как не понять, сам иногда жалею, что мало меня родители драли, — снова засмеялся Саша, легко, без хрипа в легких, совсем как прежде.
— Все поняла моя умничка! Шнура ушло — не одна сотня метров, правда! Она перегрызет, — я ее выдеру, на поводок посажу, новый шнур натяну, она опять. Так продолжалось с месяц, наверное, кто кого? И вот, когда я уже отчаялся, не было больше сил несчастную собаку лупцевать, Марта смирилась. И с тех пор за ограждение и лапы не поставит. Даже если кошка там будет сидеть, все равно — не перешагнет барьер, и даже не подойдет близко. Мячик ей кинешь, играя, случайно в цветы закатится за веревочки, она бежит на рысях, а перед клумбой тормозит всеми четырьмя лапами, как в мультике про Тома и Джерри. Так что, теперь у нас проблем нет. И Катя довольна — выращивает все, что ей вздумается, я только огораживаю. Да и Марте места побегать все равно хватает — участок большой. А вообще-то, поначалу, полгода ей было, уже здоровая стала, зубастая, как пила; и Катя, и я сам, признаться, даже побаиваться ее начали! Сильный характер у нашей бабаченции! Но, умом тоже Бог животину не обидел. Живем теперь душа в душу. Уж и не помню, когда ее наказывал последний раз — все сама с первого слова понимает. Она у нас и дома живет, и во дворе, гуляет свободно, как захочет. Ей главное, чтобы караульная служба была поставлена. Сама всех сосчитает нас, кто, где находится, проверит, кто чем занят. Успевает вокруг участка патрулировать, чужого просто так не пропустит. А захочет, сидит дома, спит себе тихонько, или писать мне помогает — всегда лежит рядом. И ни одного перегрызенного шнура или там поцарапанной мебели. Ведет себя, как приличный человек, многим бы людям в пору!
— Верю, верю, — Анчаров потрепал давно уже подбежавшую к ним овчарку, как будто понявшую, что «папа» о ней рассказывает.
— Пойдем, Валера, съедим чего, что ли? Что-то аппетит вдруг проснулся. Там у вас такой холодец Катерина наварила! Да и рюмочку не помешало бы принять!
— А давай, — оживился Иванов и повел старого друга за стол, на опустевшую веранду. Сели вдвоем, навалили на тарелки холодца, горчички, хрену, черного свежего хлебушка. Майор потянулся к графинчику с водкой и бальзамом, уже не раз сегодня опустошенному и наливавшемуся вновь. Налил грамм по сто в два фужера, потом спохватился, — ты ж не пьешь больше вроде?
— Десять лет считай! Как сорок разменял, да новое тысячелетие подгадало, так и бросил. А сейчас выпью. С тобой!
— А не заведешься с отвычки? Катерина меня в колодце утопит, — испугался Саня.
— Не заведусь. Теперь можно. Да и мотор отпустил вдруг, бьется без перебоев и дышится легко, и вообще, черт с ней, с диетой! Надо жить, сержант Архаров!
— За тебя, Поручик!
— За тебя, майор!
Закусили, посмотрели весело друг на друга, налили еще по одной. Пили не хмелея, весело и азартно, — головы оставались ясными, только души согрелись, и ушла тоска, нет-нет, да и грызшая друзей сегодня при виде молодых и здоровых Люси и Глаши, крепкого, спортивного Петрова, о малышах уж и не говоря. Даже Машенька с Кириллом, хоть и постарше были, а все равно выглядели крепкими и здоровыми, не то, что старые друзья — рижане. Но в эту ночь как-то неожиданно и чудесно, в короткий миг между вечерней и утренней зарей что-то изменилось в мире, и в них самих.
— Как думаешь, Поручик, много наших уцелело?
— Не знаю, Саш, не считал. Всех разбросало, и время такое всё подлое было — чем меньше про своих знаешь, тем лучше спишь.
— Да, мы с Толяном, Царствие ему Небесное, в Приднестровье тоже в последние годы одни остались. Кого подстрелили, кто уехал, кто ушел на дно. Вот и нам надоело топтать виноградники. Потянуло домой. А оно вон как вышло. Нашли свое счастье, да только в руках не удержали. Я-то выплыл, слава Богу, а Толян с Дашкой — нет. Хотя, справедливей было бы наоборот, ведь это он наш переезд устроил, и с генералом торговался тоже он. А мы с Глашей своё счастье к Толяну прицепили, как товарняк за паровозом. Ну, Кирилл тебе наверняка все рассказал уже. Давай, помянем ребят, да будет им земля пухом, Поручик!
Выпили, а закусывать не стали, пусть горечь останется на языке и во рту мимолетным знаком Толяну с Дашей — мы помним о вас!
— Ты счастлив, майор?
— Я не знаю, Валера. Сейчас да. Первый год, до ранения, как на крыльях летал. А вот еще недавно. Ну, короче говоря, не обещал бы Глаше, что ее никогда не брошу и выращу детей — натворил бы делов. — Анчаров помолчал, повертел в руках фужер, поиграл искорками на утреннем солнце. — А у тебя тут, как в раю.
В круизе когда были, там певичка песню пела, про рай. Душевная такая песня. Что ж ты невесел, а?
— Сейчас весел, Саша. Да не от водки, от того, что вы рядом. А руки опустились. Никак не заставлю себя просто жить. Ухаживать за Катей, водить ее в оперу, кутать ей ноги, усаживать поближе к камину, стихи читать, покупать безделушки, в Венецию свозить обещал, да все недосуг. А она так Венецию любит! И солнце. А я её завез в Петербург и в деревне бросил. А ведь, если бы не Катя, я бы тоже уже не жил, майор. Она меня к жизни вернула тогда, в двухтысячном. Вернулись в Россию вместе. Но понимаешь, она ведь умная, образованная женщина, она же перечитала все книги мира, она же литературовед и философ, моя Катерина! А я ее в Живой журнал засадил. Вот, общайся, с кем хочешь, на умные темы. В городе квартирка маленькая, а тут хозяйство развели, собаку. В Питере Катя тоже жить не хочет — душно, говорит. Вот и сидит сутками в Интернете. А мне дело надо делать — страну спасать, которая об этом вовсе меня не просила.
— Нас и в 91-м никто ни о чем не просил, Поручик. Наоборот, уговаривали не вмешиваться. Неужто жалеешь?
— Нет. Не жалею. Да вот только, перевороту ельцинскому уж 20 лет настаёт, а перестройка все не кончается.
— Ну, тебе-то что? Ты же так жизнь любил, ты ж с Толяном такие фортеля выкидывал! Никак не мог понять, как в вас все это уживается со службой, с этим, как его, долгом, что ли?
— А в тебе как все это уживалось? Забыл?
— Но столько лет прошло. Тишина. Покой. У меня вот дети. У тебя, Бог даст, скоро все же будут внуки. Что надо нам еще? Дом у вас роскошный. Не вилла рублевская, а настоящий русский дом — простой и уютный. Жена — сокровище. Голодом не сидите, хоть и роскоши нет. Так видал же ты всякое, знаю я теперь. Ну ладно, молодое отошло, — это я с Глашей закрутил, не оторвусь, как восемнадцать мне опять. Не поверишь, уже третий год пошел, как мы вместе, а я, как ее увижу, так будто я все еще солдат молодой из Кандагара, что женщин не видел второй год. Но чувствую, скоро это пройдет, хотя я и моложе тебя на пяток лет, но тоже не мальчик. Останется доверие, семья, уют. Все то, чего у тебя сейчас в достатке! Что ты мечешься, старик, что покою тебе не дает? Вырица твоя — рай, рай! Хоть бери Глашу под мышку с ЛюДашей вместе и рядом дом покупай!
— Дом у тебя здесь уже есть, майор. И прощаться нам еще рано, только приехали! И я вас скоро не отпущу, не надейся. Кто знает, а вдруг зимовать оставлю? Не побоишься?
— Я — нет. А Глаша с ЛюДашей со мной на край света, так что не пугай!
— Я не пугаю, — посерьезнел вдруг Иванов и налил обоим на посошок перед сном. — Я тебя предупреждаю, Алишерович, просто предупреждаю.
— А, нашел чем пугать, — отмахнулся Саня. Выпил еще водочки, огурчиком похрустел и пошел за Глашей, явно с намерением хорошенько проститься с женой перед сном.
Иванов вспомнил вдруг детство свое в пустыне, на пограничной заставе, фильм любимый, где все так похоже было на первые младенческие воспоминания:
— Хороший дом, хорошая жена. Что ещё нужно человеку, чтобы встретить старость?
— Не много ли товару набрал, Абдула? И, поди, всё без пошлины?
— Хочешь, мы заплатим золотом?
— Я мзды не беру, мне за державу обидно!