Август

Круглов Тимофей

Часть третья

Небо и земля

 

 

От автора

Название нашего дачного поселка — Вырица — по одной из версий происходит от древнего славянского слова вырей. У Даля: вырей, ирица какой-то сказочный, загадочный край, земной рай, теплые страны; волшебное царство, перелетная птица летит в вырей.

Такая вот жизнь у нас в раю. А жить все равно надо. Пусть даже, в Россию каждый год вместе с летом приходит август.

* * *

Я обиделся на судьбу. Да что там, где-то в глубине души я даже робко пытался спорить с Богом:

— За что, Господи? Почему ты так рано забираешь самых дорогих мне людей? Я знаю, что у Тебя им лучше, чем в самом распрекрасном земном раю, но все же, Господи, спаси и помилуй! Ведь не только сами для себя жили они, ведь и наши души согревались рядом с ними! Нам-то теперь одиноко, Господи!

Я отчаялся и закрыл на ключ свой кабинет. Закрыл от себя письменный стол, на котором лежала распечатка начатой новой книги. А ключ выкинул в высокую, по пояс, траву за забором, как хрустальным боем осыпанную утренней росой…

На высоком берегу Оредежа, сидя на корне сосны, из последних сил цеплявшейся за песок, чтобы не упасть с обрыва прямо в реку, я накрыл поминальный стол. Бутылку водки принес, пару свежих огурцов, мясистый помидор, кроваво сверкнувший под солнцем сочной мякотью на разрезе. Половинку черного «Столового» хлеба в нарезке аккуратно разложил на льняной салфетке, стащенной по дороге на речку со столика на веранде. Белорусского сала соленого кусок настрогал неровными ломтями. Ожесточенно, со скрежетом, свернул винтовую головку с литровой, успевшей согреться, бутыли.

— Тимофей Иваныч, ты что это празднуешь с утра пораньше? Одному, не многовато ли будет? — раздался за спиной веселый, чуть надтреснутый голос.

Я обернулся недовольно, кого это черти носят в такую рань? Сам я ночь не спал. А это кто ж? Передо мною высился во весь свой немалый рост Кирилл. Он был в зазелененных травой старых джинсах, в мятой рубашке с оторванными на круглом брюшке пуговицами; за спиной видавший виды солдатский вещмешок советского образца, в руках удочка. Послышался шорох и тихий всплеск осыпавшегося в речку с обрыва песка, — показалась сначала аккуратная чернявая головка Маши, а затем и она сама вскарабкалась на высокий берег, потрясла торжествующе пластиковым мешком, в котором трепыхался улов, и поздоровалась:

— Доброе утро, Тимофей Иванович! Никак, для нас скатерть-самобранку раскинули?

— Да какое к лешему, «доброе»! — я едва удержался от грубого слова. — Стакан у меня один, из одного будете?

— Да мы после рыбалки даже из горла могём, — хохотнул отставной полковник, привычно развязал вещмешок и вытащил из его недр алюминиевую кружку и пластиковый стаканчик.

Мы помолчали, устраиваясь поудобнее вокруг салфетки с закуской. Я щедро разлил грамм по сто пятьдесят в разнокалиберную посуду.

Августовское щедрое солнце начинало уже припекать, несмотря на ранний час. Птицы, еще недавно заливавшиеся в лесочке на той стороне Оредежа, притихли. Запахло разогретой смолой от шершавого ствола огромной сосны, накренившейся слегка в сторону реки; от палисадника чьей-то дачи, стоящей на берегу, потянуло едва уловимым ароматом цветов.

— Помянем ребят? — Кирилл как воды напился из своей большой кружки. Не крякнул, не выдохнул. Просто выпил до дна и помолчал.

Выпил и я свой стакан. Машенька в два приема одолела свою порцию, виновато улыбнулась и захрустела огурчиком, присаливая его прямо в руке.

Разговаривать не хотелось. Кирилл повздыхал, повздыхал да и потянулся к бутылке, разлил, не спрашиваясь, еще по столько же. И только потом как-то буднично и почти равнодушно поставил меня в известность:

— Говорят, Петров нашелся.

— Тело нашли? — встрепенулся я, скривившись от боли под лопаткой, пронзившей сердце.

— Господь с вами, Тимофей Иванович, — перекрестилась испуганно Маша. — Живой он! Живой!

— Три человека из девяти членов экипажа спаслись, — Кирилл вытер платком вспотевшую седую плешь, ладонью смахнул внезапный пот, крупными каплями проступивший на бровях. — Места дикие, пока их нашли туземцы какие-то, пока сообщили властям — хорошо хоть, не съели!

— Не может быть… Не может быть, — твердил я, как заведенный, одно и тоже, не зная, что делать со стаканом в задрожавшей руке.

— На все воля Божья! — философски протянул полковник и чокнулся со мной своей кружкой. Маша тоже аккуратно прикоснулась к нашей посуде своим мятым пластиковым стаканчиком, так сжав его, что водка перелилась через край и выплеснулась на землю. — Люсе-то, какая радость, какая радость!

 

Глава первая

За все надо платить. Трудным выдался год 2009 от Рождества Христова. Да и нынешний, 2010-й, начинался нелегко. И не в кризисе дело, хотя и он спутал многие планы. Тяжело выздоравливал после ранения в легкое Анчаров, тяжело было Глаше нянчиться с близнецами и долго не встававшим с постели мужем. Хорошо хоть, деньги еще оставались, да и банк не уволил Сашу, сослуживцы поднимали на ноги, обеспечивали дорогостоящую реабилитацию. Люся и Даша тоже помогали родителям — росли крепкими, капризничали мало, как будто всё понимали груднички — надо терпеть.

Иванов вместе с Кириллом ездил в Москву — хоронить Толяна с Дашей. Потом и слег с приступом, вскоре после этой трагической истории. Да и своих проблем и забот у него тогда хватало. Катя, жена его, еле выходила Валерия Алексеевича; только по весне следующего года стал он оживать, начал выходить во двор, пробовал даже косить уже зазеленевший, покрывшийся одуванчиками газон.

В конце июня устроили долгожданную встречу в Вырице.

* * *

Кирилл выгрузил запаску из огромного внедорожника, чтобы откинуть заднее сиденье, превращавшее любимый «Додж» в семиместный. Со скрежетом открыл железные ворота, кряхтя, оттащил толстый брус, лежавший под высокими створками, уж больно большой просвет оставался снизу — маленькая еще Дара могла бы протиснуться и отправиться в несанкционированное путешествие по вырицким кривым улицам. Щенка Плещеевым подарил Миша, в начале весны еще, как и своему соседу, Иванову, его Марту когда-то.

Кирилл выгнал тихонько заурчавший автомобиль со двора, тщательно закрыл ворота и только тогда сделал отмашку Маше, придерживавшей на террасе любопытную, нахальную и страшно недовольную даже временным ограничением свободы Дару. Уши кавказской овчарке купировать не стали — пожалели, и теперь одно из них залихватски вывернулось, а другое висело мохнатым лопухом, закрывая половину черной, уже массивной и грозной мордочки.

Маша нежно сгрузила упитанного щенка на пол, легко поднялась из плетеного кресла-качалки, и не удержалась все же, почесала на ходу, ловко нагнувшись, гладко лоснящееся пузико Дары, с трудом одолевавшей ступеньки веранды, хлопнула щенка по мохнатой попке, чтобы придать ускорение, подхватила сумочку и пошла к машине.

— Охранять! — строго приказала щенку Маша, выйдя через калитку на улицу. Дара попыталась протиснуться сквозь штакетник простого деревянного забора — не получилось. Тогда щенок сделал вид, что, в общем-то, никуда и не собирался и важно затрусил по уже натоптанной «дозорной тропе» — охранять участок, как и было приказано.

Сердце немолодой женщины пело. Оно пело от солнца, редкого в наших краях даже в конце июня, от порывистого ветра, плеснувшего ей в лицо полную охапку листьев на упругой молодой ветке черемухи у калитки. От одного взгляда на задумчиво барабанящего пальцами по баранке Кирилла, опустившего стекло в «Додже» и сидящего в клубах дыма от хорошо раскуренной тисовой трубки, подаренной Машей на день рождения вместе с годовым запасом душистого табака — от одного взгляда на мужа пело у пятидесятилетней Маши сердце.

Взметнулась на ветру легкая длинная юбка, чуть не слетела с черных с проседью волос стильная шляпка, проехались по скользкой после утреннего дождя траве сильные еще и стройные ноги; подростком запрыгнула в услужливо приоткрытую дверь машины Машенька, заерзала на кожаном сиденье, устраиваясь, подбирая подол, чтобы не прищемить юбку, закрывая за собой дверцу; скорчила гримаску в ответ на предупреждающе-укоризненный взгляд Киры, и пристегнула ремень безопасности. Жаром пахнул изнутри могучий «Додж», и тут же сменил гнев на милость — потянуло в салоне со всех сторон прохладой кондиционера.

Кирилл, из под модных очечков незаметно ловивший каждое движение жены, выпустил из трубки клуб пронизанного солнцем дыма, расстегнул на животе пару пуговичек привычной льняной рубашки, и притопил внезапно с места так, что тяжелая машина пулей выпрыгнула из тенистого переулка на асфальт Сиверского шоссе и понеслась в сторону Питера.

— Пока ты там копалась с Даринькой, мне один старый товарищ из центрального аппарата звонил, — начал неторопливо Кирилл, ведя машину уверенно, быстро и ровно, как в рекламном компьютерном ролике красивой жизни.

— И что же? — Машино сердечко, только что бившееся гулко и радостно, как молодое, внезапно засбоило — уж так не любило оно внезапных звонков, да еще из нелюбимой «как бы столицы», — так они с Кириллом называли Москву.

— Да я уж и не знаю, что сказать по этому поводу, в общем, вчера трагически погиб при неясных обстоятельствах генерал-лейтенант Щербатый.

— Сдох, значит, старый кобель! — облегченно выдохнула ни капли не опечалившаяся Маша, но все же перекрестилась бегло.

— Божьи мельницы мелют медленно, но хорошо, — процедил Кирилл. — Да только уже было начато служебное расследование по поводу всех его «шалостей».

— Ну, шалостей накопилось, очевидно, как раз на безвременную кончину с пышной траурной процессией, но без выметания сора из нашей «буровой» избы, — жестко усмехнулись сухие, чуть подкрашенные губы Машеньки.

— Видимо так, — почти равнодушно отозвался Кирилл, усиленно изображая, что поглощен дорогой.

— Хорошо, что ты вчера весь день на рыбалке был с друзьями. Ну почему, почему не на два года раньше, Господи?!! — всхлипнула негромко Маша и полезла в бардачок за сигаретами.

— Полно, Машенька, полно. Мы сделали все, что могли тогда сделать, а в том, что Щербатый такой гад, ни ты, ни я не виноваты.

— Толик с Дашенькой были бы с нами, Кира!

— Не факт. Вовсе не факт, жалостливое ты сердечко. — Кира вздохнул и сильнее запыхтел трубкой.

— Ты опять о личной судьбе? — Маша прикурила, наконец, сигарету, затянулась бесцветным дымком без крепости и запаха. Смуглые пальцы ее не дрожали, в черных глазах ни намека уже на слезинку, только сухая ярость пожилой, повидавшей немало горя женщины.

— Они сами выбрали свой путь. Не надо было высовываться, я Муравьева предупреждал.

— Но ведь нельзя же всем всю жизнь прожить так, как мы с тобой — по «трамвайному» правилу!

— Зато мы с тобой сейчас ловим рыбку в Оредеже и едем встречать Гильмутдиновых. Четверых Гильмутдиновых, ты только подумай!

— Гильмутдиновых — Анчаровых — Архаровых, какая мне разница? Прости, любимый. Я знаю, что так, как ты рисковал порою, мало кто бы отважился. Прости. Просто обидно. Ужасно обидно. Обидно, Кира!

— Все хорошо, Маша. Все в порядке. Просто, потерь могло быть и больше, ты ведь знаешь.

— Знаю, Кира.

Машина, не виляя, по точно выверенной траектории, как будто робот сидел за рулем, а не полковник запаса ФСБ в очках и со штатским пузиком, огурцом вытарчивавшим из расстегнутой рубашки, — машина круто свернула направо с Лиговского проспекта, еще круче вписалась в просвет на автостоянке у Московского вокзала и замерла, как будто тут и стояла все утро.

— Одиннадцать ровно, — доложил не без гордости Кирилл, — у нас в запасе ровно 19 минут до костромского поезда.

И тут же, мелодией из старых добрых «Shocking Blue», запел телефон полковника.

— Кирилл, здравствуйте! Это Саша! Мы уже надели подгузники и готовы десантироваться. — надтреснутый голос в трубке внезапно закашлялся. — Проклятые рудники! В общем, подъезжаем!

— С приехалом, майор! Мы на вокзале, площадка для высадки подготовлена, Маша рыдает и готова сесть наседкой над твоими цыплятами!

— Ну, это если Глафиру удастся от них отцепить, мне иногда кажется, что они срослись, — коротко хохотнул Саша и опять кашлянул в трубку, тут же отключившись.

* * *

Саша придирчиво, как старшина роту на утреннем осмотре, окинул взглядом готовое к высадке из вагона семейство, удовлетворенно кивнул, посмотрел на часы и вышел в тамбур на минутку. Попробовал закурить, легкие тут же взорвались кашлем, майор согнулся пополам, удерживая в груди выворачивающиеся наружу внутренности, отдышался, аккуратно затушил едва прикуренную сигарету в пепельнице, разогнулся и медленно, успокаивая разогнавшееся сердце, пошел в свое купе.

Поезд замедлял ход, самые нетерпеливые пассажиры уже толпились с вещами в проходе. Саша внутри себя досадливо поморщился, не выпуская раздражение наружу, и с улыбкой ввинтился в толпу, пробираясь к своему месту, не забывая при этом поглядывать в сторону приближающегося перрона. Увидел высокую знакомую фигуру Кирилла, чуть похожую на большого кенгуру; стройный, как набросок пером, силуэт Машеньки рядом, и впервые улыбнулся глазами, по-настоящему.

— Люсенька, Дашенька, приехали, приехали, — скороговоркой частила над полуторагодовалыми детьми Глаша, так, что получалось у нее вместо одного имени — «Лю-Да-шенька», обращенное сразу к обеим малышкам. Да близнецов так и звали в семье обычно, когда говорили о них обеих сразу: «Наша ЛюДаша»!

Темные кудряшки одинаково вытарчивали из под розовых панамок, курносые смуглые личики одинаково улыбались, одинаковые ямочки гуляли на тугих щечках, карие глазки одинаково сканировали все вокруг, подмечая любую мелочь, и тут же тянулись к заинтересовавшему предмету одинаковые, крохотные, но очень цепкие пальчики. На этот раз все двадцать пальчиков сразу вцепились в папины наглаженные брюки и одинаково звонкие голоса заладили одну песню:

— Папочка! Папочка! Папочка!

Саня привычно оторвал девочек от себя, с сожалением окинул еще недавно бритвенно острые стрелки на брюках, усмехнулся над собой в седую щетку усов и водрузил ЛюДашу на Глашины, распахнутые готовно, ловкие руки. Поцеловал деток быстро в сладкие щечки, жену в губы чмокнул сочно-пресочно, и повернул всех к выходу из купе, который уже наглухо закупорил грузной фигурой Кирилл. Тут же и Маша протиснулась чудом в узкую дверь, кинулась целоваться, реветь вместе с Глашей, потом и ЛюДаша зарыдала дружно, мужчины вытолкали женщин с детьми из купе, коротко обнялись и без слов занялись многочисленными вещами.

Усадив близнецов в «Додж» на специально купленные по этому случаю детские сиденья, мужчины оставили женщин ворковать, ахать, рассматривать детей и друг друга, а сами закурили и отошли от машины в сторону площади Восстания. Саня захотел хоть краем глаза глянуть на Невский проспект, не виданный им с советских времен. Постояли молча. Кирилл пыхтел трубкой, искоса наблюдая за майором, отчаянно сдерживающим кашель, но все же курившим, медленно и осторожно, свою сигарету.

— Сигары я уже откурил, похоже, — заметил Саша внимание Кирилла. — А вот сигареты потихоньку могу смолить!

— Так ли уж надо? — без нотки осуждения спросил полковник.

— Жизнь продолжается, — сухо усмехнулся в ответ майор. — Привычки тоже. Не хочу чувствовать себя инвалидом.

Солнце отсекло глубокой тенью часть площади, разрезало, как ножницами, и ущелье Невского проспекта. Постояли мужики, поглядели на поток автомашин, на блеск окон «Октябрьской» гостиницы, да на круглый павильон над входом в метро, оставшийся неизменным с тех времен, когда все, казалось, переменилось в их жизни навечно.

— Там рядом магазин был «Восточные сладости», — вспомнил вдруг Саша.

— Нет уже давно, — вздохнул Кирилл. — Да и сладости давно не те, хоть и купить их можно на каждом шагу теперь.

— А я, когда из Риги приезжал в Питер, обязательно туда заходил за козинаками, рахат-лукумом и арахисом в сахаре.

Саша вспомнил взрослых уже мальчишек от первого брака, оставшихся в Риге, а может, давно разбредшихся в поисках лучшей жизни по Европам. Вспомнил и пожал плечами. Так получилось, прошлого не вернешь.

— Иванов безлошадный, сам не водит, служебную у него отобрали, наверное, он не говорит. Так что, попросил меня встретить, — прервал затянувшуюся грустинку Кирилл.

— Спасибо! Да и мы рады вас с Машей увидеть сразу. С вами вроде не так давно расстались, а к Валерке еще привыкать надо будет, какой он стал за прошедшие 20 лет?

— Ивановы не меняются, — хохотнул Кирилл, вытер белоснежным платком покрасневшую лысину и бережно подтолкнул худощавого майора в сторону машины. — Поедем, а то жарко уже, а в машине кондишэн не включен, да еще под малышей надо будет отрегулировать, чтоб не простудились.

— А места-то у него хватит на всех нас? Еще ж Петровы!

— Иванов взвод душманов у себя на втором этаже спрятать может. Если захочет. А еще гостевой домик у него. У нас с Машей места тоже полно. Тимофей один в двухэтажной домине проживает — не беспокойся, Саша, Вырица всех примет. Это ж рай!

* * *

Годы летят стрелою, Скоро и мы с тобою Разом из города уйдем. Где-то в лесу дремучем Или на горной круче Сами себе построим дом. Там вокруг такая тишина, Что вовек не снилась нам, И за этой тишиной, как за стеной Хватит места нам с тобой.

«Машина времени» — улыбнулся рассеянно Иванов со студенчества знакомой песне. Арик почти всю «Машинку» на гитаре подобрал, и мы вечно ее песни пели тогда. Тридцать лет назад. Таким невозможным казалось все это, таким инопланетным, сказочным: лес дремучий, свой дом, своя собака, тишина вокруг. Как на погранзаставах, оставшихся в глубоком детстве уже тогда.

Валерий Алексеевич поправил наушник телефона, с плейера которого слушал музыку, сидя в кресле-качалке на траве под яблоней, любуясь только что скошенной почти «под ноль» лужайкой перед домом. Трава была сочная, густая, зеленая, как ковер. Другого, неизбитого сравнения не находилось, да и искать его не хотелось. Травяным ковром весь немалый участок Ивановых был застелен. Ни одного кусочка черной, неряшливой, вытоптанной земли. Только трава, несколько цветников, любовно взращиваемых Катериной, шиповник, розы, калина-бульдонеж, барбарис, еще какие-то цветущие кусты, яблони, вишни, сливы — это посередине, ближе к дому. А по краям участка могучие ели и маленькие елочки. Высокая одинокая сосна у забора, рябины, два молодых дубка, каштан, тополь, липа, клён, черемуха, осины, осенью загорающиеся золотом на фоне темно-зеленой ели рядом. Своя березовая роща слева от калитки на небольшом бугорке — четыре стройных деревца вымахали уже выше дома за те пять лет, что прожили тут бывшие рижане. «А кругом — дали». Иванов усмехнулся, вспомнив «Заповедник» Довлатова.

— Скажите, это дали? Те самые дали? — приставал к экскурсоводу турист в Михайловском.

Вот и Вырица была любима Валерием Алексеевичем за дали, отовсюду открывавшиеся взгляду. Куда ни погляди — кусочек горизонта виден, и над ним острые еловые вершины в облаках среди высокого русского неба. Просторна Вырица! Воздуха много, суеты мало. Оредеж, воспетый еще Набоковым, то петляет среди высоких берегов, то разливается широкими заводями — чистый, студеный, ключевой. Шесть станций электрички тянутся через дачный поселок, почти как в Юрмале. Только Юрмала сейчас пустая, разграбленная, с редкими островками роскошных вилл посреди запустения бывшего оживленного курорта. А Вырица все строится, дома все больше — срубы бревенчатые, терема. Участки земли огромные покупают богатые люди, но и меж ними остается полно нетронутого, заповедного для строительства леса. А от того есть место небу и «далям» для всех. И для старожилов, и для дачников, и для нуворишей, раскусивших, наконец, что круглогодичное проживание за городом куда приятнее пентхауза на Петроградской стороне.

Вот и Ивановым повезло, купили избу, почти не глядя — время поджимало, надо было освобождать уже проданный дом под Ригой — в Икшкиле. А оказалось так удачно. В то время и квартира рижская уже продана была и куплена маленькая однушка в Городе. Ивановы мотались по области, подыскивали дачу, а лучше — зимний дом, чтобы можно было перебраться под старость лет подальше от величавой, но все ж, суеты лучшей из русских столиц. Тут и приехал гость из Москвы, гость нужный — насчет работы в своем институте. Иванов отправился водить гостя по Питеру, а Катерина в тот день одна, на машине агента по недвижимости, поехала в Гатчинский район в надежде отыскать, наконец, что-нибудь приличное и хоть чуть-чуть родное.

Валерий Алексеевич, встретив гостя на вокзале, не стал мудрить, повел сразу по Невскому. Перекусили с дороги, затем отправились было к ближайшей станции метро — это оказалась «Владимирская». Красавец собор рядом привлек внимание москвича, Иванов с удовольствием повел гостя внутрь любимого им храма Владимирской Божьей матери. Тут-то, в благолепной красоте и торжественной тишине собора, приметил внезапно Валерий Алексеевич в левом приделе большую ростовую икону неизвестного ему ранее святого.

Прочитал табличку: святой преподобный Серафим Вырицкий. Что-то слышал, а точно не знал тогда ничего Иванов о знаменитом на всю Россию схимонахе, не так уж и давно прославленном в святые, как и священномученик архиепископ Иоанн Рижский, православное братство в честь которого основала когда-то в Латвии вместе с покойным первым мужем нынешняя жена Иванова — Катерина.

Посмотрел на образ сурового на вид старца Иванов, перекрестился, приложился к иконе. И что-то позвало, отошел к свечнице, купил две свечи восковых за себя и за Катю, поставил перед иконой Серафима Вырицкого, помолился от души и страстно об обретении дома на русской земле. И, успокоенный, повел гостя к выходу — надо бросить вещи, покормить, потом выгуливать друга по петербуржским «першпективам».

Выходят они из дома через пару часов, гулять собираются дальше по Питеру, и тут звонок на мобильный от Кати:

— Кот! Я, кажется, нашла то, что нам нужно!

— Где, милая? В Сиверском или Сусанино? Или сразу в Рождествено забралась?

— Нет, есть такой поселок в Гатчинском районе — Вырица называется. Там и дорога железная — как раз в нашем направлении. И дом просто чудесный — большой, на вырост. Участок 17 соток, кругом лес, хотя это и посередине поселка почти.

Ну, мне очень нравится и недорого, главное. За тобой последнее слово — поедешь смотреть завтра?

— Еще раз название повтори. Вырица?!

— Да, тут еще святой, говорят, есть свой, очень в России почитаемый, Серафим Вырицкий!

— Я уже знаю, Катюша.

Двери покрепче справим, рядом на цепь посадим Восемь больших голодных псов. Чтобы они не спали, к дому не подпускали Горе, врагов и дураков…

— Положим, восемь голодных псов — это уже перебор, — неспешно раздумывал Иванов, покачиваясь в такт песне, все еще звучащей в наушниках. Свежий порыв ветра сорвал с тополя очередной пушистый рой летнего снега, понес над синими колокольчиками, над огромными бутонами белых — сами как комья снега, пионов, нежно опустил пух на траву. Лежащая рядом с качалкой в россыпи маргариток овчарка фыркнула, чихнула, перевернулась на спину, задрыгала в воздухе всеми четырьмя мощными лапами, заелозила по траве могучей, мускулистой спиной, не изображая, принимая счастье таким, какое оно есть.

Иванов нагнулся, с удовольствием почесал Марте брюхо, волкодавица ощерила улыбкой белоснежных клыков черную пасть.

— Да, восемь псов — это перебор. А вот Марта нам очень кстати, — додумал он мысль и снова вслушался в давно знакомую наизусть песню.

Рядом с парадной дверью Надо вкопать скамейку, А перед ней тенистый пруд. Чтобы, присев однажды, Смог бы подумать каждый Нужен ли он кому-то тут? А вокруг такая тишина, Что вовек не снилась нам, И за этой тишиной как за стеной, Хватит места нам с тобой.

— А вот это Макаревич очень верно подметил: «смог бы подумать каждый, нужен ли он кому-то тут»?

«Гости съезжались на дачу». А хочу ли я этих гостей? Катя и рада, и не рада. Рада за меня, за старых друзей, которых я увижу. За то, что кончилось наше невольное затворничество. И не рада — боится, что слишком много будет хлопот — столько гостей, всех накормить, убрать, обслужить — хватит ли сил? Со мной-то устала за последний год, намаялась. А тут еще столько! Да с детьми! А женщины все незнакомые, молодые, сядут на диван и будут курить сигареты в ожидании кофе. А Рыбка мечись — подавай. И ведь неясно даже — надолго ли? Нет, с этим как раз ясно — напомнил себе грустно Иванов — надолго. Ну, хорошо, Маша поможет, она, хоть и новый, но наш человек. Кирилл всегда выручит машиной и на базар свезет. Тимофей — писатель наш, на подхвате будет, если что, детей нянчить заставим, — улыбнулся Иванов своим мыслям.

Марта встрепенулась и перевернулась, одним рывком встав на лапы, завиляла туго скрученным в пушистое кольцо упругим хвостом. Зашлепали по брусчатке дорожки родные шаги. В халатике еще, с чашкой кофе в руках и дымящейся сигаретой, от дома шла им навстречу Катерина. Марта побежала встречать, путаться под ногами, прижиматься лоснящимся крепким боком, сопроводила к стоящей рядом с качалкой скамейке, усадила «маму», чуть не разлив хвостом кофе и плюхнулась тут же пушистой попой прямо Кате на ногу. Катерина ногу высвобождать не стала из-под теплой шерсти, почесала пальцем любимое место «бабаки» на переносице, отпила кофе, затянулась крепко, с прищуром глянула карими блестящими глазами на ушедшего в музыку Иванова.

Валерий Алексеевич дослушал песню, вздохнул с некоторым сожалением и снял наушники.

— Катюша, все будет хорошо, ты же знаешь, все теперь и всегда будет хорошо. Ты переживай, маленький, но в меру, ладно? Ну, нельзя же все время одним сидеть, скоро мхом покроемся!

— Это ты говоришь? — засмеялась Катерина, откинувшись на спинку скамейки, подставляя раскрасневшееся лицо ветру, не глядя на Иванова, а глядя в облака, бегущие по небу. — Это я тебе эти слова твержу уже неделю!

— В самом деле? — Иванов сделал вид, что смутился. — Все готово, куплено, прибрано, скошено, напарено, нажарено, замариновано, что еще надо? И, заметь, в первый раз никто еще не пожаловал раньше назначенного срока!

— Да уж, это точно, чудо из чудес! Мы уже готовы, а никого еще нет, — Катя улыбалась, и, против обыкновения, совсем, казалось, не была обеспокоена предстоящим нашествием. — Слушай, Валерий Алексеевич, а как ты думаешь, они знают или, хотя бы, чувствуют?

Легкая тень пробежала по лицу Иванова, он сделал недовольное лицо и сосредоточенно стал прикуривать сигарету, обдумывая ответ. Посидел, покурил и потом, так ничего и не придумав, ответил честно:

— Я не знаю, Рыбка.

 

Глава вторая

— Люсенька! Люся! Лю-ю-ю-ю-ю-ю-ю! Я тебя люблю!

Старинный дом на Английской набережной купался в солнечных лучах. Да еще от Невы зайчики отражались и гуляли по высоченным потолкам, отражались в хрустале старинной бронзовой люстры, переделанной под лампочки, — скакали в зеркалах огромной спальни Петровых — самой большой комнаты в роскошной четырехкомнатной квартире, оставшейся Люсе в наследство еще от деда. Мама недавно упокоилась на Смоленском кладбище, все горевали, но мама была уже старенькая, и все знали, мама ждала покоя. Так и получилось, что в этой огромной квартире жили теперь Люся, Андрей и маленький Толик.

Толик еще сопел в полумраке детской комнаты, за прикрытым плотной портьерой от света, но не от воздуха арочным окном. Сопел в подушку, выставив попку наружу из под легкого одеяльца, и даже, кажется, пускал пузыри. Андрей Николаевич побоялся разбудить ребенка и не стал заходить в комнату, только дверь приоткрыл, умилился открывшейся картине и снова прикрыл дверь тихонько. Он постоял в гостиной у окна, полюбовался начинавшимся летним днем, Невой, мачтами парусника, летевшими над аркой моста, подмигнул чайкам и редким белым облачкам в еще не успевшем поблекнуть от жары синем небе. Почесал, сморщившись, все еще саднившую по утрам изрезанную как бритвой, испещренную шрамами грудь (вот они — «гостеприимные берега южных морей»!) и начал привычную с детства зарядку, еще как отец учил.

После огромной ванны, полной прохладной, с вечера набранной воды, Петров растер саднящее тут и там тело, раздражающая боль отступила, можно было начинать жить. Вот он и снова в просторной опочивальне — так они, смеясь, называли с Люсей свою комнату — обыденное «спальня» ну никак к ней не подходило.

И зайчики прыгают бесстыдно прямо по матово-прозрачной, белой-белой, несмотря на лето, коже обнаженной жены Петрова, откинувшей от себя легкую простыню, не стесняющейся никого — все свои и только свои в своем доме.

Андрей Николаевич сначала легкий взгляд бросил на жену, даже как бы украдкой. Потом улыбнулся своей глупости и жадно всмотрелся в изгибы любимого тела. Где все открыто и сокровенно. Где все расслабленно снаружи и вместе с тем так упруго внутри. Старинные часы на комоде пробили 7 счастливых ударов. Люся и ушком не повела.

— Люсинда! — взревел белугой Петров. — Водой окачу! — Русая головка даже не повернулась, но тихо-тихо стала заползать под большую белоснежную пуховую подушку. Вот, скрылась под подушкой голова, и руки, даже на вид прохладно-гладкие, обняли подушку сверху и замерли недвижимо.

— Люська! Вставай, бесстыжая! Нам же сегодня в Вырицу ехать!

Петров подошел к кровати, не забыв мельком глянуть на состояние своих изысканно сшитых, но все равно, семейных трусов, в которых, как известно, от жены ничего не спрячешь. Ну вот, так и есть.

— Толюшка еще спит? — сонно промурлыкала из-под подушки Люся, вытянув во всю длину кровати ноги, и повела крылышками лопаток, удобнее устраивая под собой грудь.

— Как ангел. Вот потому, пока сокровище еще дрыхнет, нам и надо бы успеть собраться спокойно, — занудил Петров, уже чувствуя поясницей, что сборы придется немножко отложить.

Люся нехотя стащила с головы подушку и краем глаза посмотрела на стоящего перед ней мужа. Довольно хмыкнула, закрыла глаза и начала медленно потягиваться, подтягивая колени под себя, прогибаясь всем телом, выставляя соблазнительно округлые белые бедра, подбирая локотки, открывая Петрову и солнечным зайчикам все более сокровенные тайны. Андрей Николаевич и сам не заметил, как успел скинуть давно уже мешавшие семейные трусы и оказаться на хихикнувшей смущенно скрипом пружин кровати.

Так началось это утро в семье Петровых. И волосы на затылке Андрея Николаевича ворошил легкий ветер с Невы, как будто снова они с Люсей плыли на белом пароходе, и поскрипывала палуба, и ровно дышали машины внутри, и всхлипывали, вскрикивали чайки совсем рядом, и теплая волна набежала и гулко ударила в борт, окатив брызгами, сбив с ног, прокатившись по обнаженным телам и растекшись покойно, обессилив и обессилев.

И сразу же, конечно, как еще не минутой раньше? А может, и раньше звонил, да не слышали, — заиграл один мобильник, за ним другой, затрезвонил городской телефон, и проснулся Толюшка, и заорал почти басом, и сработал таймер будильника на музыкальном центре, выбросив в утро задорную ламбаду, и чудо-печка на кухне заверещала, закончив выпекать свежие булочки к завтраку.

* * *

Люся, вернувшись из круиза, успела защитить докторскую. А потом умерла мама. А потом Люся забеременела. Сидела дома, забросив работу, наслаждалась тихим счастливым покоем, ждала возвращения Петрова из частых командировок и прислушивалась ежеминутно, как растет внутри неё маленький человечек. Родила сына легко, как будто и не за тридцать ей было. Жаль только Андрюши опять не было дома — не успел прилететь, не успел, милый голубь. А потом начался кошмар. И не будь маленького Толюшки, страшно даже подумать, пережила бы она, нет ли этот злосчастный август позапрошлого года.

«Бывало, знаете ли, сядет у окна И смотрит, смотрит, смотрит в небо синее, Дескать, когда умру, он встретит меня там И снова назовет меня по имени…» —

вот что вертелось у неё в голове тогда. Ставила песню раз за разом — щемительно грустную, и ревела, и билась головой о стену — все было.

Ей было где-то тридцать шесть, Когда он очень тихо помер. Ей даже не пришлось успеть в последний раз Набрать его несложный номер… …Какая, в сущности, смешная вышла жизнь, Хотя, что может быть красивее? Чем сидеть на облаке и свесив ножки вниз Друг друга называть по имени…

А потом Глафира позвонила из Костромы: Саша тяжело ранен, в реанимации, Толю с Дашей убили.

Кирилл Плещеев с Машенькой объявились внезапно, как черти из табакерки. Просто вошли в незакрытую дверь Люсиной квартиры и заставили умываться, причесываться, кормить и мыть ребенка. И выбросили CD с грустной песней. И всю аптечку из ванной вычистили, где много чего было припасено у доктора психологии. Оставили только детское. А Люся в первый день даже и не поняла, что это за люди ходят по их с Петровым дому, чего-то требуют, чуть ли не бьют по щекам, в магазин ходят поминутно, но по очереди, не оставляя ее одну. Потом вспомнила смешную пару из счастливого круиза, иногда присоединявшуюся к их компании. Компанию вспомнила, зареветь хотела по привычке, а не было уже чем. Пришлось жить.

Кирилл уезжал с каким-то Ивановым, с которым Андрюша так и не успел ее познакомить, в Москву — хоронить Муравьевых. Машенька по-прежнему не отходила от Люси, не давала побыть одной. А потом даже неведомый Иванов слег, и жена его вместе с ним. И Кирилл снова метался между Вырицей и Английской набережной — потому что зачем-то забрал на время к себе собаку Ивановых, не доверив Марту даже хорошо знавшим ее соседям.

Что метался? Что его подстегивало мерить широкими шагами гостиную Петровых и звонить, договариваться, поднимать связи, приводить докторов, устраивать скорбные дела совершенно чужих людей? Ну да, он на пенсию вышел недавно, сказал. Ну, так что же?

Люся сперва раздражалась. Потом привыкла к ним с Машенькой. Потом стала без них как без рук. А потом в Военно-медицинскую академию привезли с другого полушария, как с того света вернули, Андрюшу. И Машенька сидела с Толюшкой, а Люся с Петровым. А потом все несчастья кончились. И началась новая-новая жизнь. Спасибо Тебе, Пресвятая Богородица, спасибо тебе, святая блаженная мати наша Ксения Петербуржская, спасибо тебе, святой праведный Иоанн Кронштадтский-чудотворец, только тебе, батюшка, под силу было заступиться за нас. И батюшка Серафим Вырицкий, в часовне которого пропадала Машенька, сдав Кириллу дежурство над Люсей. И Ты, Господи, помиловавший нас однажды, не переставай миловать и впредь.

Мысли метались у Люси, вспомнилось вдруг всё-всё, казалось, навсегда утонувшее в памяти. А тут — такое счастливое (аж мурашки по спине пробежали при одной мысли об этом) такое безмятежное утро — и все вспомнилось почему-то. Петров почувствовал что-то, оторвал цепкие глаза от дороги, скосил на Люсю:

— Люся, что не так? Что нехорошо?

— Вспомнилось вдруг всякое, Андрюшенька.

— И что же? Плакать будешь?

— Не буду.

— И мне вспомнилось, — внезапно признался Петров, закончив перестраиваться из ряда в ряд на широком Московском проспекте. — Вот, как раз на этом месте у меня такси сломалось по дороге в порт, в круиз. И Иванова тогда встретил случайно. Именно здесь.

— Андрей!!!

— Ёшкин кот! — выругался облегченно Петров, чудом отвернув «Джетту» от столкновения на «встречке» лоб в лоб с каким-то сумасшедшим «мерином» с мигалкой. В глазах у обоих потемнело на мгновение — и снова солнце брызнуло в лицо, волнение отступило разом, миновали площадь Победы и покатили ровно по Киевскому шоссе в сторону Гатчины.

— Так, — вспоминал Андрей Николаевич наставления Иванова, — у виадука, не заезжая в Гатчину, свернуть на Куровицы.

Чуткая Люся прислушалась к себе, к миру вокруг, обернулась к Толюшке, ерзавшему сзади на детском сиденье, малыш улыбался и лопотал что-то, похожее на стихотворение.

— На все Воля Твоя, Господи, — медленно перекрестилась Люся и успокоилась.

* * *

Эх, как повзрослела Глаша и похорошела-то как! — немножко ревниво отметила про себя Маша, придирчиво оглядывая молодую женщину, ловко управляющуюся с двумя непоседливыми близнецами, которым то пить, то писать, то игрушку из рук в руки перетягивать. «Додж» несся по недавно залитому асфальту, свернув, наконец, с Киевского шоссе, одолев развязку и левый поворот у бензоколонки. А вот и долгожданный указатель между полем и лесом: Вырица — 11 км.

Глафира напоила девочек соком, вытерла ротики и румяные щечки и снова вернулась к не спускавшей с неё внимательных глаз, — шея затекла оборачиваться с переднего сиденья, Маше. Саня дремал, устроившись на последнем, откидном ряду, посапывал даже, чуть покашливая иногда.

— Чуть с ума я не сошла, Машенька! Родители довели до белого каления: выскочила за пожилого, он теперь, может, помрет, а может инвалидом на всю жизнь лежачим останется, а ты на сносях с двойней! Говорили тебе, умоляли. Ну, в общем, рефреном одна мысль вместо утешения — сама виновата! Помогали, конечно. И с Сашей сидели поочередно. То с ним, то с девочками, — потом уж, когда родила. Хорошо хоть, деньги были — страшно дорого у нас все, у взрослых, студенткой была, думала, семейным ничего не надо — ни нарядов ярких, ни прибамбасов, ни девайсов, ни ночных клубов — куда только деньги у них уходят?! — Глаша засмеялась над собой заливисто, нечаянную слезку незаметно смахнув под этот смех.

Близнецы тут же заулыбались, захохотали в поддержку мамочке

— кто громче, пока, ставший уже натужным, смех не превратился незаметно в дружный рев. Успокаивая девочек, Глаша не умолкала, всю дорогу рассказывала Маше с Кириллом про прошедшую после круиза жизнь. Кирилл, аккуратно и надежно крутивший баранку, только успевал кивать багровым лысым затылком, а вот подвыцветшие голубые глаза его повлажнели внезапно:

— Сентиментален стал, старею, — отметил полковник про себя и внимательнее всмотрелся в зеркало заднего вида — там несся, догоняя «Додж», и всё укрупняясь в зеркале, огромный бензовоз.

— Выписали Алишеровича нашего из больницы, а он все чахнет и кашляет, — продолжала Глаша, радуясь собеседникам, не встревавшим с расспросами или охами. — Друзья новые, из службы безопасности банка, не бросили. В санаторий наш местный устроили, нашли еще в селе рядом травницу какую-то, она его то отварами, то козьим молоком пользовала. В общем, подняли на ноги нашего папу. А я уж думала поначалу, что всё, год один только выпал мне бабьего счастья — от августа — до августа!

Про Петрова узнала от Люси, ничего Саше не сказала, взяла грех на душу, соврала, что все у них хорошо, что мальчик родился, что Толей назвали, в честь Муравьева. И тут, дурра, проговорилась! — Глаша отчаянно всплеснула чуть пополневшими загорелыми руками. — Он на меня как посмотрит страшно, как заорет, первый раз в жизни на меня голос поднял, — да ведь не может даже закричать-то еще, засипел страшно: почему вдруг «в честь Толяна»? Что с ним, докладывай! — Пришлось рассказать все, как есть.

Глаша помолчала, уйдя в себя, потом вздохнула горько:

— Алишерович все порывался на похороны Толи с Дашкой. Да не пришлось, еще лежачий был. Переживал сильно. А он ведь все внутри себя держит, вижу только, почернел пуще прежнего, счастье, что двойня у нас. А Саша мужчина настоящий, помнил, что обещал детей растить. Не дал себе волю, напрягся и встал на ноги. А жалко их как, я и говорить не буду. Кабы Дашку с Толиком не сразу после его ранения подстрелили, я бы и сама отчаялась. Но тут рожать, тут Сашка в реанимации — свое горе всё перебило.

— Ты его не ругала хоть, что встрял в историю? — спросила Маша о давно волновавшем.

— Да за что же? Он ведь мужчина, как мог мимо пройти? Тут судьба, Машенька. Судьба. Да и Толян тоже. Ведь поклялись они тогда, на палубе, знаете? Клялись друг другу — и он, и Толя, и Петров со своим эмчээсом, клялись ведь, что не будут высовываться! Саша мне все рассказал перед свадьбой! Ни политики, ни войн за справедливость, ни благородных поступков — ничего этого они себе поклялись не разрешать! Ради нас, невест своих! Что нельзя в России жить по-честному сегодня — все знают! И они не дураки, жизнь побила уже основательно, моль поела, черт побери, а туда же!

Глаша осеклась, оглянулась испуганно на придремнувшего мужа и понизила голос:

— Но ведь как жить нам, бабам, когда б не было хоть одного такого мужика, как наши, а, тетя Маша, как?

— Ну вот, я уже и тетей стала, — вяло попыталась отшутиться Маша, а внимательно прислушивавшийся к разговору Кирилл добавил:

— Можешь, «племянница», и меня «дядя Кира» звать. Тем более, что я, того, уважаю это дело, — Кирилл засмеялся надтреснутым старческим смехом и тут же резко нажал на газ, двигатель взвыл, переходя на форсаж, всех качнуло. Саша открыл внимательные глаза, цепко обхватил сзади детей и вместе со всеми произнес, только про себя, несколько крепких матерных выражений. Ну а женщины и Кирилл не удержались. Высказались по-русски вслух от пережитого потрясения: тень огромного бензовоза, нагонявшего их сзади, внезапно закрыла солнце в кабине «Доджа», и только отчаянный рывок Кирилла, чудом оторвавшегося от заснувшего, что ли, водителя бензовоза, спас машины от страшного столкновения на узкой проселочной полосе полустертого асфальта.

Кирилл, продолжая уводить «Додж» подальше от вилявшего сзади бензовоза, вытащил белоснежный платок и вытер лысину, покрывшуюся крупными каплями пота. Потом попросил спокойным голосом:

— Машенька, раскури мне трубочку, будь ласка, а то ездят тут всякие нехорошие люди на хороших тягачах, нервы портят.

Притихшие от странного поведения взрослых, от слишком сильно обнявших их маминых и папиных рук, и что-то такое поняв своё, ангельское еще, по нежному возрасту им присущее, девочки хотели было заплакать, но потом передумали и засмеялись, передразнивая друг друга. Сидевший сзади майор убрал обхватившие детские сиденья девочек, побелевшие от напряжения руки, и прикрыл глаза, сделав вид, что ничего серьезного не случилось, и сон ему дороже. А под плотно прищуренными веками Саши внезапно появилась картинка: Толян с Дашкой, в камуфляже почему-то и омоновских черных беретах, оба с автоматами в руках, салютуют короткими очередями на свежей братской могиле. Помотал головой майор и в самом деле вскоре заснул.

* * *

Марта, лежавшая у ног Иванова, вытянув передние лапы, философски положив на них огромную голову и смотря сквозь траву на калитку, внезапно насторожилась, приподнялась, прислушалась и снова плюхнулась на брюхо, только теперь уже не сводя глаз с «папы». Валерий Алексеевич, знающий чутье Марты, пригнулся к ней с кресла-качалки и тихо спросил:

— Что там, Мартыня?

Кавказская овчарка шумно вздохнула, — тополиный пух взметнулся рядом на брусчатой дорожке, и ушла в себя.

— Не хочешь говорить? Ну и не надо, я сам знаю, гости едут, прибыло нашего полку в Вырице, райская жизнь для кого-то еще наступила, эх, люди-люди, не сидится вам на заднице, — бормотал тихонько Валерий Алексеевич, закуривая очередную сигарету. — Катя! Катюша! Катерина! Не пора ли самовар ставить? А то я займусь.

 

Глава третья

Самовар у Ивановых был знатный — фабрики Баташева, с медалями, 1913, предвоенного, года рождения. Труба вот только потерялась за прошедшее столетие. Так вместо трубы Иванов жестяную высокую банку из-под Лиепайского растворимого кофе приспособил. Металл толстый у банки, не то, что у нынешних, как из фольги сделанных. Вырезал консервным ножом донышко, а по диаметру подходила банка в самый раз. Вода у Ивановых дома своя — «родниковая», как они говорили, из глубокой скважины, пробитой под полом прямо в кухне. Там же и насосная станция стоит. Лучинки заготовлены заранее, газетка старая тоже. Иванов поглядел, что там под руку попалось: «Деловая перспектива» питерская. Ну, хоть газета и рекламная, а зато бумага не глянцевая — в самый раз самовар разжигать.

Иванов налил в самовар воды, поставил на специальный столик во дворе, рядом с беседкой и мангалом, насовал щепочек, газетку свернул трубочкой, сунул туда же и поджёг. От старой сухой газеты лучинки занялись быстро и споро, теперь только успевай, «дрова» подсовывай. А там загудит, запоёт старый самовар, забурлит ключом кипяток, — подставляй чашки, да чай заваривай. Сиреневый дымок потянулся над зеленой лужайкой с белыми крапинками клевера, ускользнул за забор — всем рассказать — Иванов самовар ставит!

Стол накрывать решили на большой веранде, чтоб комары вечером не заели. Там суетилась, звеня посудой, Катерина, там уже прикладывался потихоньку к стаканчику сосед Тимофей Иванович — волновался старик перед первой встречей со своими героями, о которых столько рассказывал ему Иванов. Так уж сложилось — Вырица, рай славянский по преданию, всех перемешала, да всех соединила нежданно.

— Однако, что ж тут удивительного, — размышлял про себя Круглов, — места наши еще в царское время модным курортом стали. Своим, доморощенным. С Княжеской долины как все началось, так и по сей день продолжается. Редкий писатель, поэт, художник не побывал в Вырице в полустёртый в нашей памяти фамильным серебром век Серебряный литературы русской. Да и потом непростые люди у нас живали — от святых до криминальных героев лихих девяностых. Вон, дворец какой на берегу Оредежа отгрохан — не хуже Екатерининского, все честь по чести, даже янтарные образа в домовой церкви имения те же мастера делали, что Янтарную комнату в Пушкине восстанавливали. И тут же цыгане, крестьяне, а порой и вообще всякий сброд, — Тимофей поморщился недовольно, поскольку «сбродом» назвать стоило как раз владельцев дворцов-новоделов, а совсем не простых выричан.

— И все же, плотность интересных людей в нашем поселке и правда зашкаливает, как будто и в самом деле, как у Даля про Ирей, Ирицу значится: и зверь, и птица, и человек — все здесь собираются для лучшей жизни. Вот ведь, не Рублевское, слава Богу, шоссе, не Репино, не Сестрорецк, а все же, место у нас непростое, ой, непростое. — Пожилой писатель оглянулся воровато на занятую сервировкой круглого дубового стола Катерину и плеснул себе в стаканчик еще грамм 50 водки, с Рижским черным бальзамом смешанной, из графинчика, посверкивавшего на буфете хрустальными гранями.

Птицы подсвистывали негромко в саду, со двора тянуло дымком от самовара, чем-то вкусно-съедобным запахло на кухне — эх, как иногда жить хорошо! Кабы еще не телевизор с новостями, да не Интернет — и правда, жили бы как в раю. Круглов вспомнил утренний свой разговор с телевизором на повышенных тонах и поморщился:

— Ну как жить в России? Кругом счастье, если за забор не выходить, а если на свиные рыла в экране посмотреть, выходит — бардак и горе. Что красные, что белые, что зеленые, что власть, что оппозиция — все одно — мурло, создающее только свинцовые мерзости нашей жизни. И ведь за забором всю жизнь не усидишь, ладно я — старый, а деткам как же? А мужикам? Жить только для себя — не по-русски как-то это. А по-другому не дают и не получается. Если мне, пенсионеру, мало просто хлеб жевать, да водку закусывать, так ради чего вся держава живет, весь народ? Этого я и хотел что ли двадцать лет назад? Эх, мудила.

А Иванов со своими друзьями? Сила солому ломит. А они хоть и не соломенные были, а все равно, что толку-то? Все равно, больше, чем Бог даст, не сделаешь. Ну, сложа руки тоже сидеть нельзя — тот же Бог и накажет! Вот и крутись как хошь.

— Катенька, может, помочь чего?

— Помоги, Тимофей Иванович, сделай одолжение, прекрати с утра водку трескать! — нарочито сердито отозвалась Катерина.

— Приехали! — закричал со двора Иванов, бросил самовар и поспешил, побежал, суетясь — Марту посадить на поводок, ключи от ворот взять, гостей встречать, ой, дел сколько!

Петров выслушал последнее указание навигатора, встроенного в свой айфон, послушно «круто повернул направо», проехал еще сто метров и остановился у дома Ивановых. Выпрыгнул Андрей Николаевич из своей «Джетты», подпрыгивая и нарочито задирая коленки, пробежался вокруг машины, открыл дверцу Люсе. Та, дама не гордая, но перед незнакомыми людьми форс держала, приняла руку мужа, выплыла герцогиней из автомобиля, церемонно поклонилась открывающему ворота хозяину. Хозяин, впрочем, был в рубашке с короткими рукавами, узлом завязанной на загорелом круглом животе, хороших, но уже бледно-голубых от старости джинсах и кожаных шлепанцах на босу ногу.

Заскрежетали несмазанные (редко гости приезжали сюда) ворота, грозно, с подрыкиванием, предупредила о себе, натянув поводок, привязанный к березе, Марта. Вспомнил Иванов, как еще всего-лишь или наоборот, уже целых пять лет назад стояли они с Катей, обнявшись, в этом зеленом проулке между елками, смотрели на старый огромный деревянный дом, заросший вокруг бурьяном, на небо высокое-высокое над головами и верили — вот она — Родина. Конец пути. Вот и Петров с Люсей обнялись и оглядывались так же, хотя, им то что, они давно уже дома. А может быть, и в самом деле, только сейчас?

Катерина выбежала с веранды навстречу гостям — знакомиться. Иванов с Петровым обнимались, хлопали друг друга гулко по спинам, матерились то по-латышски, то по-эстонски, поскольку Люсе все равно было не понять. Катя, правда, кулак им показала после одного особо цветистого выражения, но тут же махнула рукой, повела Люсю знакомиться с Мартой. А у Люси кусочек сыра в руке, заранее приготовленный. Очень ценила Марта такое уважение! А потому перестала с поводка рваться, приняла угощенье, лизнула длинным языком розовую ладошку Люсину и вопросительно посмотрела на Петрова.

Мужчины, еще возбужденные встречей, представили друг друга женам, Андрей Николаевич хлопнул себя по лбу и сбегал в «Джетту» за своим кусочком сыра для Марты.

— «Свои»! — разрешил Иванов овчарке принять лакомство. Марта уговаривать себя не стала, обнюхала придирчиво Петрову брюки, ловко сняла языком с крепкой, приятно пахнущей ладони аппетитный ломтик. Иванов отстегнул карабин поводка — теперь можно было не опасаться за целость гостей — Марта хоть и умница, но пока хозяева с новыми в доме людьми не познакомят, никого даже к забору не подпустит, хоть ты королева английская!

Пришел черед Толюшки, в праздничной неразберихе забытого пристегнутым в машине, и теперь басовито требующего выпустить его на свободу. Женщины ахнули, побежали к машине, продолжая на ходу какой-то свой, из междометий и жестов, только им понятный разговор — видно было — понравились друг другу. Из полутени посверкивали прищуренные, внимательные глаза Круглова, — сидя на старом кресле в углу веранды старик придирчиво оценивал Петрова и Люсю, сравнивал с рассказами Кирилла и собственной выдумкой.

Обцелованный и поставленный наконец на землю младенец, крепко потопал по травке ножками в новых сандаликах и сразу направился к Марте. Люся напряглась было, но Петров предупреждающе взял ее за локоть, кивнув на совершенно спокойно наблюдающих эту картину Ивановых. Марта сама подошла навстречу ребенку, обнюхала, облизала ему носик-пуговку и спокойно улеглась рядом, не обращая внимания на попытки Толика тут же оседлать такого чудесного мохнатого коня. Оседлать, по причине маленького еще роста, не получилось, — мальчик только перекатился через крупную даже для своей породы собаку, но, кажется, кататься с горки на горку ему понравилось еще больше.

— Самовар! — спохватился вдруг Иванов, и снова веселая суета воцарилась на солнечной лужайке перед домом. Заваривался чай и кофе, нарезались бутерброды; из холодильников на свет Божий извлекались салаты, разгружался багажник «Джетты» и вынимались отовсюду всякие, заранее приготовленные, взаимные дары.

— Сначала пьем чай, кофе, потом покажу вам ваши комнаты — они наверху, — довольно распоряжался Иванов, красуясь картинно в подаренной Андреем соломенной шляпе, вывезенной откуда-то совсем уж издалёка. Круглов немножко поглядел еще на гостей из окна дома и, незамеченным, скрылся у себя, на соседнем дворе, что-то прижало сердце некстати.

* * *

— Майор Архаров-Анчаров-Гильмутдинов по вашему приказанию прибыл, господин Поручик! — с усмешкой на внезапно побледневшем лице отрапортовал Иванову Саша. — Разрешите войти? Разрешите присутствовать?

— Присутствовать?! Ты, Санёк теперь жить здесь будешь! — тихо произнес Иванов. — Роман Дюма. «Двадцать лет спустя». Фантастика! Где ж тебя черти носили, дружище?

— Где носили, там больше нет, Алексеич. Там один Толян остался. Нет, не один, с молодой женой. Хорошо, что вместе они. Поодиночке было бы хуже.

— Да, хуже. Я ждал его. Вас. Ты вернулся. Рассказывай.

Не сговариваясь, мужчины отошли в сторону и побрели по траве в дальний угол участка, там, под высокой раскидистой елью, лежало толстое — полметра, не меньше, диаметром, ошкуренное бревно — вместо лавки.

Заливалась смехом Глаша, голосили детишки, частил скороговоркой что-то веселое Кирилл, сновала, помогая Кате заново накрывать на стол Машенька, бродили вокруг дома, обнявшись, как пионеры, Петровы.

Иванову вспомнилось почему-то именно сейчас, как начинался когда-то у Круглова его первый роман. Иванов тогда забраковал этот пролог, а запомнить — запомнил:

2010. У нас осталось по одному магазину. Да и те неполные. Мы лежали, курили, подложив под себя автоматы, так, чтобы не на виду. Кололась скользкая, теплая хвоя. Муравьиная тропка перед глазами огибала гранитный валун под раскидистой елью. Собирался дождь. Так что, небо было совсем не такое, как у Бондарчука над Аустерлицем. Было оно низкое, нежно-влажное и лишь чуть-чуть голубое.

— Петроградское небо сочилось дождем… — процитировал я Блока.

- Да и хрен с ним, с дождем! — неожиданно громко отозвался Михаил Иванович. — Надо было скотину выпустить на двор, а то сгорит еще…

— Надо было. Много чего надо было, Миша, в этой жизни. — Так все-таки есть ТАМ что-то, а? — Михаил мрачно кивнул наверх, поймав острым лицом первую дождинку, прямо на татуировку на веках.

— Скоро узнаем, — хохотнул я неожиданно для самого себя.

Не пели ни птицы, ни пилы в настороженно притихшем поселке. Пара коротких очередей наугад, да короткие матюги со стороны перебегавшей железнодорожное полотно редкой цепочки. «Джулай морнинг», короче.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

— Приморские партизаны, что ли навеяли? Вот ерунда какая в голову лезет, — сам себя выругал Иванов и ожидающе посмотрел на Сашу.

— Толян тебе велел передать, если что с ним случится: «генерал Щербатый».

— Знакомая фамилия.

— Его надо завалить, Поручик.

— Мало навоевался?

— Его надо валить, Валера, иначе всем плохо будет. С него все началось — еще в круизе.

Иванов глубоко вздохнул, перехватив горло ладонью, и поморщился. Потер сердце, поискал сигареты. Сидел, курил вместе с майором, оба молчали.

— Я до него еще в 91-м пытался дотянуться. Тогда было проще, в неразберихе. Не получилось.

— Что, еще тогда ты его знал?

— Еще тогда. Я, да Чехов. Да Толян. И Таня.

— Тогда тем более. Я сделаю, Валер, ты не боись, я умею.

— Близнецы, Саша.

— А тем более, Валера.

— Я узнаю, где и когда удобнее.

— Спасибо, Поручик.

Неслышно материализовалась из кустов таволги у забора Марта. За ней, спотыкаясь, пытаясь успеть за овчаркой, семенил щенок.

— Дара, а ты здесь откуда?!

— Я ее с собой взял, чтоб не скучала. Марта ее терпит, пока та маленькая, — виновато пробормотал Кирилл, показавшийся следом. Только не из кустов, конечно, от дома подошел.

— Чего грустите, бойцы? — Полковник посмотрел в хмурые лица постаревших друзей и понятливо закивал головой, — Ну да, ну да.

Опять за старое, жопой чую, извините за грубость. Вокруг жёны, дети малые, солнце, лес, река под боком, счастье немеряное, а вы опять планы строите, не успев по сигарете выкурить при первой же встрече?

Кирилл сердито запыхтел трубкой и заходил длинными шагами вокруг бревна, о чем-то раздумывая.

— Понял! — хлопнул вдруг полковник себя по лысине, шлёпнул звонко, как комара приговорил. А может, и правда, комар — много их было почему-то этим летом.

— Что вы поняли, товарищ полковник? — неожиданно неприязненно и жестко спросил Саша.

— Ну не надо, не надо только на меня Толяна с Дашей вешать! — расчетливо вспылил Кирилл.

— Кирилл, ну, бросьте вы, право, театр устраивать, уже второй год на пенсии, — недовольно пробурчал Иванов. А майор Анчаров, не меняя позы, внезапно превратился в пружину, готовую взлететь мгновенно и впиться сталью в горло любому противнику. Полковник даже сделал шаг назад непроизвольно, а Валерий Алексеевич успокаивающе придержал друга за сухой локоть.

— Все нормально, Саня, Кирилл просто никак не избавится от любви к плохой драматургии. Нам, наверное, новости хотят рассказать, да не могут по-простому, без театральных эффектов.

— Могут. — Кирилл остановился на полушаге и круто повернулся к майору. — Сегодня мне сообщили с утра одну новость, которой еще нет в Интернете, да и не будет, надеюсь. Щербатый умер. Сам! Своей почти смертью. Финита ля! Расслабьтесь, супермены! А я пошел шашлык жарить. А то у вас, у кого легкое с дыркой, у кого сердце с мерцалкой. Вам теперь пожить бы еще просто, коллеги, а вы геройствовать собрались, как вижу. — Полковник раздраженно вытащил изо рта погасшую трубку, криво усмехнулся и побрел, обмякнув, к мангалу, снова похожий на старого, большого и очень усталого от жизни кенгуру — сутулого и с большим животом перед собою — как сумкой с накопленными жизнью невзгодами и опытом.

— Кирилл, погоди! — позвал вдруг его Иванов, поднявшись с бревна.

Подошел поближе к остановившемуся на полпути полковнику и тихо спросил:

— Кира, мне тут сегодня некстати роман кругловский вспомнился. Про гражданскую войну 2010 года. Ты как думаешь, бред?

— Конечно, бред. Граждан в России уже не осталось, Валера. Откуда ж гражданская война? Кому и с кем воевать? Одна «Единая Россия» с либерал-демократами. Коммунисты давно уже сами продались «желтому дьяволу». А «несогласные» клоуны — не в счет. Так что, не будет, слава Богу, никакой войны. А если и будет, то только не в Вырице, можешь мне поверить. «Кавказ надо мною», — классик сказал. Вот это серьезно. У Пушкина все же «подо мною», а у нас вот: «надо мною»!

— Все время забываю, что только не у нас, — виновато улыбнулся Иванов и помахал рукой застывшему на бревне Анчарову.

— Пойдём, Санёк, покажу тебе гостевой домик, там три комнаты, вам с детками хорошо будет, просторно.

* * *

Русские. Лишенные даже права в паспорте гражданина РФ указать свое имя. Свою принадлежность к нации. Русские — дети великой державы, веками бывшие в ней и главными героями, и пасынками одновременно. Что ждет нас, русские? Кто только не ругал нас и не оплакивал нас — от Патриарха — до президента Америки, от мусульман — до иудеев, от расчетливых европейцев до марсиан с берегов туманного Альбиона. И всем мы — нехороши. Собственные пастыри приводят нам в пример мусульман. Собственные государи ставят над нами чиновниками преторианскую гвардию инородцев и запрещают быть русскими. А мы все хотим быть для всех хорошими и всем нравиться.

Но и собственные беды — своих же, русских, мы не считаем своими бедами, в упор не видя в русоволосом майоре милиции из Москвы, в чернявом смоленском чиновнике, в голубоглазом блондине в ранге высоком дипломатическом тоже русского — главного виновника наших бед. Ой, бяда, бяда! Что нам наёмники, когда сами друг друга предаем на каждом шагу? Близкие наши — враги наши. И как душе, озабоченной грехами ближнего, а не своими, не видать спасения, так и народу нашему, нигде, кроме как в себе, спасения не обрести на Земле. Ну а на небе нет ни эллина, ни иудея во Христе. А на земле Христа уже нет как будто. Перестройка — история предательств, а ныне что? «Кругом измена и обман» — так то была Великая Октябрьская революция. А Сколковская модернизация напополам с картошкой фри с чернокожим визави в дешевой закусочной? А проект «Чистая вода», высочайше одобренный, кто на чистую воду выведет? Кому верить, когда себе и в себя не верят русские? Зачем жить, зачем детей растить? Для ювенальной юстиции, для ЕГЭ, для приморских «партизан» или просто потому, что так надо? Сегодня мать сына в армию не отдала, откупилась взяткой офицеру в военкомате, кто её завтра защищать будет? Если русских в России нет, по Конституции даже нет, значит, в России всё дозволено? Если миллионы русских, за пределами скукожившейся державы брошенных, русскоязычными лишь оказались вдруг, в том числе и для народа своего в России, значит, нет у нас больше Родины? Если миллиардеры учат нас социальной справедливости, значит, выжили мы из ума совсем? Если работящие Рязанщина с Вологодчиной нуждаются в заботе государственной меньше, чем безработные с Северного Кавказа по Москве на «бентли», паля во все стороны, рассекающие, значит, — России нет давно?

Или страшный сон, или жуткая явь. Совесть, где она спрятана? Наперсточники кругом. А в наперстке у них вся Россия. Шестая часть суши. «Широк русский человек», так как же поместился в наперсток-то? Зачем жить, русские? Жить зачем, спрашиваю? А в ответ тишина. И телевизор включен, и радио бормочет, в браузере новости ежеминутно обновляются. А никто не ответит, куда делись русские? Были ли мы вообще? А кто остался еще, так живет зачем?

Электронные книжки в айфон загрузив, путешествуем по кольцевой. Пока не взорвут. Когда? Могу поспорить, что в августе.

 

Глава четвертая

Ночи белые — до утра гулять. Дети спят давно, тишина кругом. «Ой, да не вечерн-я-я-а-а-я», — цыгане пели где-то за железной дорогой, излучиной окружавшей дом Ивановых. Обычно, гуляя, они просто врубают магнитофон, да записи слушают. А тут вдруг — повезло гостям, пели вживую, сами, куда лучше, чем в записи. От души, не для денег пели — большая редкость сейчас. Чаще, конечно, они героином торгуют, чем поют, но все же — ночь белая, самая длинная — и пели цыгане «Не вечернюю».

В такую ночь и костра не надо. Костры потом будем жечь — в августе, в сентябре, когда звезды снова проявятся на почерневшем небе и падать начнут прямо на голову сквозь верхушки елей, обнявших костер вокруг. Дети спали давно и спали крепко-крепко. Что за сны снились им, знают только ангелы.

Люся, Андрей, Саша, Глафира, Кирилл, Маша, Катерина — разбрелись вокруг дома, распахнувшего окна, много окон в душистый сад. То парами бродили, то собирались в кружок, то поодиночке вдруг отходили в сторонку, устав говорить и слушать. Сидели наедине с собой, впитывали молочное мерцание белой ночи, неугасающую зарю, неумолкающих птиц, шелест листьев, на которых записано всё, но прочесть никто не умеет, — так и умирает книга мира каждую осень, осыпаясь к подножьям берез, сжигаемая в дымных кострах, а потом снова и снова записываемая Богом весной на еще зеленых листочках.

Один Иванов сидел в своем кабинете у лампы под абажуром, листал старый альбом, бережно вынимая из залипших уголков редкие фотографии, на которых стоял он в обнимку с Толяном. Вот на этом снимке Мурашов в его плаще, — Валерию Алексеевичу маловат стал плащ в животе, так Толику сгодился в самый раз. А тут наоборот, Иванов в бушлате Мурашова с лейтенантскими звездочками поверх пиджака и с его автоматом.

А на этой фотке все они по форме, на броне БТР, выезжающего из ворот базы Рижского ОМОНа на Атлантияс. И сержант Архаров рядом с ними, и Кабан, и Джефф, и Птица — молодые, веселые — море по колено было тогда. Тогда еще Балтийское. А потом — Черное, Каспийское, снова Черное. И Даугаву сменили на Днестр. А теперь вот Оредеж принял на своих берегах тех, кто остался.

— Сколько ж можно задом наперед прокручивать жизнь? — сам себя ругал Иванов. Хотя, уж сколько лет неперемотанными лежат в шкафах сотни эфирных кассет, собирая на себя губительную «статику». И альбом этот старый пылью покрыт, задвинут был за книжки на самом верху стеллажей. Круглов, было, всколыхнул память, вымотал душу расспросами, но и это все прошло, улеглось. Но чем жить теперь Иванову? Полтинник всего-лишь стукнул — в больнице пришлось встречать. Прошлое осталось в прошлом, в настоящем и будущем не нужен никому Иванов, только жене, да нескольким старым друзьям. А стране опять не нужен.

— Зачем лукавил, перед самим собой кривил душой, перед Катей? «В России тьма, а за границей тоже кутерьма». Или как там? Толян любил этот кусок из Вознесенского. Умер недавно старик. И Толя умер, раньше Вознесенского! Все умирают. В России — тьма. Но за границей вообще ад. Из всего света белого, во всем мире земном только в России еще и можно жить, хоть закрывшись, зарывшись, но жить. Потому что Россия — большая. Каждому найдется, куда от себя сбечь. Надежды?

Отвоевался. Всем ведь говорил, даже Катя поверила. А и правда, нет больше сил стучаться в закрытую дверь. Соотечественники, русские, Россия-мать. Программа переселения, репатриация, возрождение. Какое, на хер, возрождение?! Все на круги своя, только разграбленное сперва и через жопу, как фарс, возвращаемое обратно: в отданные под бани и рестораны детские сады — вернуть детей. В разворованный ДОСААФ вернуть молодежь. Чтобы подготовить к службе в сокращенной до размеров Монако армии. Да и служить будут только те, кто откупиться не может. А значит, армии нет. Стройотряды возродили — для олимпийских строек. После самой провальной в истории нашей сборной олимпиады. Вместо академгородков — инкубатор под управлением американцев — для кого? Омоновцем называть себя стыдно, после того, во что превратилась милиция за 20 лет «вставания с колен». Ничего нового, своего, не вытащенного из советских запасников не появилось в «новой!» России. Повывелись руководители, промышленники, актеры, поэты, писатели, певцы, композиторы, режиссеры, военачальники, судьи и следователи, учителя, ученые, конструкторы, рабочие, которые ту же «Булаву» в состоянии собрать умелыми руками так, чтоб не падала раз за разом. Что делать теперь, Иванов?

Кричал: лучше России нет на свете страны! И сейчас от этих слов не откажусь. Родина. Русские должны жить в России. Но даже за одно это слово — русский — все сильнее бьют, хуже, чем в фашистской Латвии. Зачем жить? Как смотреть в глаза тем, кто поверил, что только в России спасение русскому соотечественнику? Но ведь разве я соврал? Разве не так? Так что ж болит, не переставая, сердце? Почему любая новость несет в себе разочарование? Что мне нужно, чего не хватает, Толян? Как все просто было раньше, как просто.

Катерина — умнейшая из женщин, сказала: смирись. Не найдешь рая на земле, все это было и будет всегда — и бардак, и нестроения житейские, и вранье, и измена. Народ плевать хотел и на власть, и на тебя тоже. Народ сам себя управит, и сам возродит, ты-то кто такой, чтобы указивки ему раздавать? Что ответишь? Нечего отвечать на такие слова. Надо просто доживать, сколько Бог даст. Кусок хлеба добывать, на лекарства зарабатывать, косить летом газон, зимой топить систему, никому говна не делать и всё. Вот детишек еще помочь на ноги поставить, — Петров с Люсей просят Толику крестным быть — меня ждали — большая честь. Сиди, Иванов, в келье под елью, молись за крестников, да не греши. Не суди народ — не судим народом будешь.

Есть еще в жизни радости! Так что, главное — это радости? Что ж ты тут, философию из себя выворачиваешь, а на самом деле просто жалеешь, что зубов уж нет, чтобы мясо жрать, что сердце уже не то, чтобы баб любить? Водку уж давно не пьешь, так не потому, что не хочешь, а потому, что не можешь! Что тебе до народа русского? Врешь ты все, Иванов. Поблудил бы еще, поджег бы жизнь с обоих концов, да вот только нету большей моралистки, чем старая блядь. Вот и сиди себе дома, не смеши людей, не пиши статей, не ври жене, что устал — иди лучше посуду помой или дров поколи.

Эх, Толян, Толян. Ты же крепкий такой был, тебя бы еще на сто лет хватило — пожить с молодой женой по-человечески! Что ж ты, брат? Покорился бы, знал же, что это тебя не компаньон обворовывает, а генерал проверяет — смирился, аль нет? Отдал бы свою фирму, не лез бы в бутылку, поняли бы — спекся подполковник Мурашов, завязал. Не опасен больше. И оставили бы жить. И тебя, и Дашу твою. И фирму бы вернули — пользуйся. Но ты знал, знал нашу тайну: сделанное — не может стать несделанным.

* * *

— Комары пропали, вот чудо! — неожиданно восхитилась Катерина. Белую тонкую шаль — подарок мужа, потянула с плеч, повесила бережно на ручку шезлонга, в котором сидела, вытянув ноющие ноги, наслаждаясь покоем. Глаша с Люсей, — сильные, молодые, как-то незаметно взяли в руки всё хозяйство: разогревали горячее, остужали холодное, мыли посуду, протерли даже полы на кухне. Сами заваривали и разливали чай, уже и самовар перешел из рук Иванова в ведение Андрея Николаевича. Вот он, рядом, стругает лучину, щурится от дымка. А комаров нет. Дымок есть, а комаров нет. Чудеса.

Меж тем, утренняя заря разгоралась все ярче. Солнечные первые лучи столбами света пронзали легкий туман меж елками. Тихонько хлопнула дверь в сенях — это Саша пошел в дом — проверить пропавшего Иванова. Машенька легким неслышным шагом плыла в потемневших от росы светлых туфельках от гостевого домика — беспокоилась — спят ли близнецы. Кирилл травит анекдоты Люсе и Глаше, да не забывает настоечку подливать и себе, и им. Смех женский журчит тихонько ручейком безостановочным.

— А Круглов так и не появился больше, зря я наругалась на старика днем, подумаешь, выпил стаканчик, ой, нехорошо, обидела соседа ни за что. Но занавесочка-то у него в спальне на втором этаже шевелится, не спит, подглядывает Тимофей! Ну, сосед, ну нет слов какой любопытный до жизни! А Миша с Ларисой, соседи слева, опять в трудах. Вернулись домой заполночь, а уж скоро опять встанут и на торговлю — сезон, дачники понаехали. Надо бы молочка у них парного, да сметанки, да маслица своего для гостей спросить. И яичек домашних, да еще, может, попросить барашка зарезать завтра — пусть мужики трескают, вон их сколько у нас собраааалоооось.

Заснула Катя. Умаялась.

А гости все никак не угомонятся, вот и Валерий Алексеевич вышел с Сашей из дома повеселевшим, повел среди ночи показывать гордость свою — маньчжурский орех. Да какая там ночь? Солнце вовсю светит, петухи у Миши орут на всю Вырицу! А женщины у самовара, взбодренного Петровым, все смеются, все Кирилла пытаются одолеть в словах. А тот стоит гоголем, не видит, что сзади Машенька подошла и — руки в боки — смотрит на разошедшегося полковника своего с немым изумлением.

— А вот, был еще случай в деревне у нас! Бабка одна, так же, как мы, села у самовара и давай чаи гонять. Так что вы думаете? Описалась — ноги обварила! Вот вы смеетесь, а нам пришлось «Скорую» вызывать!

— Ну ладно, ладно — это сказка, понятно, я сейчас про соседа нашего — Мишу быль расскажу! Вы незнакомы еще, но познакомлю вас непременно — интересный мужик! Все образование после 8 классов — те книги, что в тюрьме прочитал. А время читать у него было, если все сроки за «хулиганку» сложить, не меньше чертовой дюжины наберется. Так вот, вышел Миша последний раз, женился, остепенился, честней человека, работящей и оборотистей в поселке вряд ли теперь найдешь. Но удаль прежняя иногда просыпалась в нем поначалу. И ведь опять — было дело — за чужую дурь пострадал человек! Поехали они с друзьями на рыбалку. Миша с женой, все честь по чести, сидит, рыбу удит, водки не пьет, потому как за рулем.

А приятели, малознакомые, к тому же, так уж получилось, выпили крепко и решили поехать в соседний поселок на танцы. В клуб — на дискотеку. Кому их везти? Ну, раз Миша не пил, так ему, конечно!

Поехали. Время к вечеру. На площади перед клубом толпа роится. И встретил один из приятелей Мишиных старого своего обидчика по какому-то делу. А может, наоборот, приятель тот мужика местного обидел, кто теперь разберет, как на самом деле было?

В общем, слово за слово, чуть не драка началась. Миша из машины выходит, в чем дело толком не понимает, но знает с детства: наших бьют, в стороне не оставайся. За то и сидел три раза, честно говоря.

А вид у него, надо сказать, страшноватый, если кто с непривычки. В наколках весь — от пальцев ног — до бровей. Прямо синий, когда разденется. Ну и тут, лето, жара, — в одних шортах вышел Миша из машины, — народ местный, конечно, отхлынул в стороны.

А Миша посмотрел на толпу с высоты своего двухметрового роста и говорит: «Вы не бойтесь, я вашу деревню сильно бить не буду! Так, поучу слегка»! И тут самое главное начинается. Садится Миша на крылечко клуба и медленно, аккуратно начинает снимать тяжелые ботинки, на рыбалку специально надетые.

— Мужик, ты что делаешь? — из толпы спрашивают.

— Ботинки снимаю. Чтоб не зашибить кого ненароком, — невозмутимо басит наш герой. Ну, тут, понятное дело, не дожидаясь, пока всей деревне смерть придет, выскочил откуда-то сзади местный парень побойчее, да как даст Мише арматуриной по затылку, тот и с копыт долой. А приятели, за которых он заступаться пошел, давно разбежались, конечно, кто куда.

— Жена его подобрала, отвезла в больницу — выходили. Другой бы помер, ясное дело, но только не наш — вырицкий.

— Не может быть такого, Кирилл, вы обманываете, — заливалась Люся и не могла смех остановить, прямо грудь заболела.

— Вот, ей Богу, не вру, сам слышал, как Миша эту историю Иванову рассказывал. Да и не врет Миша никогда, он у нас парень честный.

— Боти-и-и-и-нки снял! Чтоб деревню не зашибить! И-и-и-и-и-и-и — визжала, дрыгая ногами, Глаша, совсем как девчонкой, в глупые 15 лет.

Кирилл, довольный произведенным эффектом, налил всем присутствующим по хрустальной рюмочке малиновой и кратко произнес тост:

— Ну, за вырицких!

Все замахнули, не чинясь. Весело было, разносолов разных съедено много, воздух свежий, прохладный, никто не пьянел, только сердце мягчело, и кружилась чуть-чуть голова от радости, от лета, от прошедшего длинного дня и от белой сказочной ночи, плавно от заката перешедшей к рассвету и новому счастливому дню.

Петров, махнувший, наконец, рукой на подуставший за сутки самовар, подошел к Люсе, обнял ее сзади за плечи, уткнулся носом в душистые волосы, поцеловал любимый русый завиток на белой шейке, — Люся прикрыла глаза от счастья, а Андрей выпрямился и весело сказал:

— История непростая, со смыслом. Были мужики у нас, много нас было. И по одному на деревню выйти не страшились, но по-честному. Сапоги снимали, свинчатку подлую в кулак брать стыдились. Как таких не обмануть? Теперь все умные стали. Не то, что за малознакомых приятелей драться не пойдут, никого защищать не станут, даже себя. Но, слава Богу, не один еще у нас такой Миша остался. Вот об этом наверху забыли, а зря. Рано страну хороним, господин полковник, не так ли?

Кирилл не ответил. Пожал плечами, попрощался и повез Машеньку домой — на соседнюю улицу — спать.

* * *

Саша с Валерием Алексеевичем стояли у пронизанного рассветным солнцем, играющего прожилками огромных, резных листьев молодого маньчжурского ореха, бережно огороженного Ивановым от Марты, неистово облаивающей именно с этого угла, где орех рос, прохожих. Чтоб не затоптала ненароком, лошадь мохнатая.

— Знаешь, Сань, орех этот из Риги мы привезли, контрабандой, можно сказать, такой точно у нас с Катериной рос в саду в Икшкиле. Огромный, высоченный! И такие у него орехи странные — большие, мохнатые, тропические какие-то на вид, ну не желудь, в общем, не каштан, а просто какое-то яйцо страуса. Три штуки посадили в первый же год. Весной смотрим — ничего. Я расстроился. А на следующий год Катерина прибегает и ведет сюда — проросло одно деревце! И так быстро стало расти, за одно лето мне по пояс, не поверишь!

— Красивое! — погладил майор листья жесткими пальцами и вздохнул чему-то своему. — Необычное дерево, здорово будет здесь, среди берез и ёлок смотреться!

— В то лето, что орех вырос, Марта еще щенком была, поначалу не трогала. А зимой, представляешь, сгрызла, измочалила зубами — погубила, в общем. Я опять горевать. А тут пришла еще одна весна, и от корня сразу три ствола, три отростка ореха снова пробились на свет. И расти стали пуще прежнего! Вот я и огородил его столбиками, шнур натянул вокруг в два ряда — от Марты.

— А то она не перегрызет твой капроновый шнур, если захочет! — скептически улыбнулся Саша. — Да этот волкодав и бревно сжует, лёгко, не то что твои веревочки!

— Раз плюнуть, — согласился Иванов. — Если захочет! А она теперь не захочет.

— Что так? — недоверчиво спросил Анчаров.

— О, тут целая история, Санёк! Видишь, у нас все цветники деревянными столбиками огорожены, и капроновый шнур вокруг натянут? Вместо палисадника. Но наша бабака любой забор перепрыгнет, опять же, если захочет! А идея как раз в том, чтобы она не захотела! Все собаки любят рыть ямы. К кому не пойдешь из собачников — весь двор изрыт. Ну и Марта, конечно, как что посадит Катерина, так сразу копать — они же свежую землю любят раскапывать, дёрн их не заставишь рыть! В общем, не только орех наш, все клумбы были под угрозой. Надо было что-то решать — или собака, или никаких клумб. Газоны и кусты. Но после истории с орехом я все ж придумал клумбы веревочками огораживать. Просто как знак для Марты — сюда нельзя. Ни при каких обстоятельствах!

— А она так и послушалась, — засмеялся Саша, радуясь, что Иванов отвлекся, что разговор такой простой — о житейском, без подвохов и горьких воспоминаний. Он полез машинально в карман и закурил, крепко затягивался с видимым удовольствием, не отдавая себе отчета в том, что не кашляет почему-то больше, и грудь не болит, и дышится легко, как раньше, до дырки в легких.

— Нет, конечно! Характер тот еще был у бабаки в детстве — кремень. Норову было. Но ничего, воспитал. Где любовью и лаской, а где и пороть пришлось, как бы жалко не было. Ради неё самой, понимаешь?

— Как не понять, сам иногда жалею, что мало меня родители драли, — снова засмеялся Саша, легко, без хрипа в легких, совсем как прежде.

— Все поняла моя умничка! Шнура ушло — не одна сотня метров, правда! Она перегрызет, — я ее выдеру, на поводок посажу, новый шнур натяну, она опять. Так продолжалось с месяц, наверное, кто кого? И вот, когда я уже отчаялся, не было больше сил несчастную собаку лупцевать, Марта смирилась. И с тех пор за ограждение и лапы не поставит. Даже если кошка там будет сидеть, все равно — не перешагнет барьер, и даже не подойдет близко. Мячик ей кинешь, играя, случайно в цветы закатится за веревочки, она бежит на рысях, а перед клумбой тормозит всеми четырьмя лапами, как в мультике про Тома и Джерри. Так что, теперь у нас проблем нет. И Катя довольна — выращивает все, что ей вздумается, я только огораживаю. Да и Марте места побегать все равно хватает — участок большой. А вообще-то, поначалу, полгода ей было, уже здоровая стала, зубастая, как пила; и Катя, и я сам, признаться, даже побаиваться ее начали! Сильный характер у нашей бабаченции! Но, умом тоже Бог животину не обидел. Живем теперь душа в душу. Уж и не помню, когда ее наказывал последний раз — все сама с первого слова понимает. Она у нас и дома живет, и во дворе, гуляет свободно, как захочет. Ей главное, чтобы караульная служба была поставлена. Сама всех сосчитает нас, кто, где находится, проверит, кто чем занят. Успевает вокруг участка патрулировать, чужого просто так не пропустит. А захочет, сидит дома, спит себе тихонько, или писать мне помогает — всегда лежит рядом. И ни одного перегрызенного шнура или там поцарапанной мебели. Ведет себя, как приличный человек, многим бы людям в пору!

— Верю, верю, — Анчаров потрепал давно уже подбежавшую к ним овчарку, как будто понявшую, что «папа» о ней рассказывает.

— Пойдем, Валера, съедим чего, что ли? Что-то аппетит вдруг проснулся. Там у вас такой холодец Катерина наварила! Да и рюмочку не помешало бы принять!

— А давай, — оживился Иванов и повел старого друга за стол, на опустевшую веранду. Сели вдвоем, навалили на тарелки холодца, горчички, хрену, черного свежего хлебушка. Майор потянулся к графинчику с водкой и бальзамом, уже не раз сегодня опустошенному и наливавшемуся вновь. Налил грамм по сто в два фужера, потом спохватился, — ты ж не пьешь больше вроде?

— Десять лет считай! Как сорок разменял, да новое тысячелетие подгадало, так и бросил. А сейчас выпью. С тобой!

— А не заведешься с отвычки? Катерина меня в колодце утопит, — испугался Саня.

— Не заведусь. Теперь можно. Да и мотор отпустил вдруг, бьется без перебоев и дышится легко, и вообще, черт с ней, с диетой! Надо жить, сержант Архаров!

— За тебя, Поручик!

— За тебя, майор!

Закусили, посмотрели весело друг на друга, налили еще по одной. Пили не хмелея, весело и азартно, — головы оставались ясными, только души согрелись, и ушла тоска, нет-нет, да и грызшая друзей сегодня при виде молодых и здоровых Люси и Глаши, крепкого, спортивного Петрова, о малышах уж и не говоря. Даже Машенька с Кириллом, хоть и постарше были, а все равно выглядели крепкими и здоровыми, не то, что старые друзья — рижане. Но в эту ночь как-то неожиданно и чудесно, в короткий миг между вечерней и утренней зарей что-то изменилось в мире, и в них самих.

— Как думаешь, Поручик, много наших уцелело?

— Не знаю, Саш, не считал. Всех разбросало, и время такое всё подлое было — чем меньше про своих знаешь, тем лучше спишь.

— Да, мы с Толяном, Царствие ему Небесное, в Приднестровье тоже в последние годы одни остались. Кого подстрелили, кто уехал, кто ушел на дно. Вот и нам надоело топтать виноградники. Потянуло домой. А оно вон как вышло. Нашли свое счастье, да только в руках не удержали. Я-то выплыл, слава Богу, а Толян с Дашкой — нет. Хотя, справедливей было бы наоборот, ведь это он наш переезд устроил, и с генералом торговался тоже он. А мы с Глашей своё счастье к Толяну прицепили, как товарняк за паровозом. Ну, Кирилл тебе наверняка все рассказал уже. Давай, помянем ребят, да будет им земля пухом, Поручик!

Выпили, а закусывать не стали, пусть горечь останется на языке и во рту мимолетным знаком Толяну с Дашей — мы помним о вас!

— Ты счастлив, майор?

— Я не знаю, Валера. Сейчас да. Первый год, до ранения, как на крыльях летал. А вот еще недавно. Ну, короче говоря, не обещал бы Глаше, что ее никогда не брошу и выращу детей — натворил бы делов. — Анчаров помолчал, повертел в руках фужер, поиграл искорками на утреннем солнце. — А у тебя тут, как в раю.

В круизе когда были, там певичка песню пела, про рай. Душевная такая песня. Что ж ты невесел, а?

— Сейчас весел, Саша. Да не от водки, от того, что вы рядом. А руки опустились. Никак не заставлю себя просто жить. Ухаживать за Катей, водить ее в оперу, кутать ей ноги, усаживать поближе к камину, стихи читать, покупать безделушки, в Венецию свозить обещал, да все недосуг. А она так Венецию любит! И солнце. А я её завез в Петербург и в деревне бросил. А ведь, если бы не Катя, я бы тоже уже не жил, майор. Она меня к жизни вернула тогда, в двухтысячном. Вернулись в Россию вместе. Но понимаешь, она ведь умная, образованная женщина, она же перечитала все книги мира, она же литературовед и философ, моя Катерина! А я ее в Живой журнал засадил. Вот, общайся, с кем хочешь, на умные темы. В городе квартирка маленькая, а тут хозяйство развели, собаку. В Питере Катя тоже жить не хочет — душно, говорит. Вот и сидит сутками в Интернете. А мне дело надо делать — страну спасать, которая об этом вовсе меня не просила.

— Нас и в 91-м никто ни о чем не просил, Поручик. Наоборот, уговаривали не вмешиваться. Неужто жалеешь?

— Нет. Не жалею. Да вот только, перевороту ельцинскому уж 20 лет настаёт, а перестройка все не кончается.

— Ну, тебе-то что? Ты же так жизнь любил, ты ж с Толяном такие фортеля выкидывал! Никак не мог понять, как в вас все это уживается со службой, с этим, как его, долгом, что ли?

— А в тебе как все это уживалось? Забыл?

— Но столько лет прошло. Тишина. Покой. У меня вот дети. У тебя, Бог даст, скоро все же будут внуки. Что надо нам еще? Дом у вас роскошный. Не вилла рублевская, а настоящий русский дом — простой и уютный. Жена — сокровище. Голодом не сидите, хоть и роскоши нет. Так видал же ты всякое, знаю я теперь. Ну ладно, молодое отошло, — это я с Глашей закрутил, не оторвусь, как восемнадцать мне опять. Не поверишь, уже третий год пошел, как мы вместе, а я, как ее увижу, так будто я все еще солдат молодой из Кандагара, что женщин не видел второй год. Но чувствую, скоро это пройдет, хотя я и моложе тебя на пяток лет, но тоже не мальчик. Останется доверие, семья, уют. Все то, чего у тебя сейчас в достатке! Что ты мечешься, старик, что покою тебе не дает? Вырица твоя — рай, рай! Хоть бери Глашу под мышку с ЛюДашей вместе и рядом дом покупай!

— Дом у тебя здесь уже есть, майор. И прощаться нам еще рано, только приехали! И я вас скоро не отпущу, не надейся. Кто знает, а вдруг зимовать оставлю? Не побоишься?

— Я — нет. А Глаша с ЛюДашей со мной на край света, так что не пугай!

— Я не пугаю, — посерьезнел вдруг Иванов и налил обоим на посошок перед сном. — Я тебя предупреждаю, Алишерович, просто предупреждаю.

— А, нашел чем пугать, — отмахнулся Саня. Выпил еще водочки, огурчиком похрустел и пошел за Глашей, явно с намерением хорошенько проститься с женой перед сном.

Иванов вспомнил вдруг детство свое в пустыне, на пограничной заставе, фильм любимый, где все так похоже было на первые младенческие воспоминания:

— Хороший дом, хорошая жена. Что ещё нужно человеку, чтобы встретить старость?

— Не много ли товару набрал, Абдула? И, поди, всё без пошлины?

— Хочешь, мы заплатим золотом?

— Я мзды не беру, мне за державу обидно!

 

Глава пятая

Спали долго. Маша специально прибежала пораньше — взять на себя близнецов и Толика, чтобы родителей не будили. Накормила, усадила малышей играть на травке.

— Сама бы еще поспала, но ничего, ничего, успею выспаться, все успею, — думала она про себя, вспоминая с улыбкой Кирилла, и его внезапно проснувшийся утром совсем не полковничий пыл. Как лейтенант молодой ворвался Кирилл с полевыми цветами в росе к ней в спальню сегодня. Почти не поспал. А спали уже давно раздельно, потому как Кирилл храпел неимоверно. А тут, разбудил, цветы мокрые, душистые бросил на грудь и.

— Неужели и за пятьдесят жизнь еще продолжается? — нежно спросила кого-то Машенька и снова захлопотала вокруг детей.

* * *

Полковник Плещеев знал, что просто так на пенсии не отсидится. И как в воду глядел. За день буквально до сбора гостей в Вырице, заиграл любимой мелодией давно уже молчавший мобильник. Его и с собой перестали брать, лежал он на письменном столе у полковника, чтобы не забыл тот перезарядить игрушку на всякий случай — для порядка. Лежал, молчал. И вдруг заиграл. Плещеев даже ушам своим не поверил. Машенька дома, на кухне возится, а больше звонить некому. Постоял у книжных полок, на которых выбирал книжку — пойти в сад, почитать; постоял, пождал, ну, перестанет ведь когда-нибудь! Но телефончик доиграл мелодию вызова до конца и запел по новой. Делать нечего, и хоть никто не любит в России с давних времен ни стука в дверь неожиданного, ни звонка без причины, а пришлось ответить незнакомому абоненту, номер которого не определялся на автоответчике.

— Кирилл, сколько лет, сколько зим, здравствуй, дорогой!

— Здравия желаю, господин генерал-лейтенант, — сухо ответил в трубку полковник, чувствуя, чуть ли не первый раз в жизни, как льется по позвоночнику струйкой холодный, противный, трусливый пот.

— За что ж ты меня «господином», товарищ полковник? Ты, вроде, этого обращения не полюбил в свое время.

— Моё время кончилось. Я на пенсии.

— Какая у нас тобой может быть пенсия? Хотя. Пенсия, конечно, может быть, а вот в запасе никто из нас и на пенсии не отсидится, — тонкий фальцет генерала в мобильнике перешел в насмешливый посвист.

— Слушаю вас, господин генерал-лейтенант.

— А где, «чем могу служить, ваше высокоблагородие»? — издевался уже неприкрыто генерал.

— Я своё отслужил, — продолжал гнуть свою линию Кирилл, моля Бога о том, чтобы не прибежала вдруг в кабинет Машенька со свежеиспеченным пирожком на блюдечке.

— Это ты Родине отслужил, Кирилл, а мне еще нет!

— Тебе, генерал, все крови мало?

— Дерзишь не по чину, — после долгой паузы спокойно ответил собеседник. — Но ладно, прощу на первый раз. Завтра на рыбалку приглашаю. В Вещёво, на охотничью базу, ты это место знаешь.

— Далековато все же, чуть не в сердце Карелии, может, поближе где рыбку найдем, товарищ генерал? — начал поддаваться голосом Плещеев, а на лице его появилась, меж тем, странноватая задумчивая улыбка. И холодный пот высох.

— Ах да, тебе ж послезавтра гостей дорогих встречать, — без ехидства, неприкрыто торжествующе нанес Щербатый удар под дых. И не понял, что этими словами сам себе жизни оставил на одну рыбалку с отставным полковником.

Генерал Щербатый был предателем «по жизни», как сейчас говорят. Все это знали, и именно потому генерал ничего не боялся и позволял себе такое, о чем и самые прожженные мерзавцы побоялись бы даже подумать. Как водится, от говнистого офицера его прямое начальство на местах избавлялось привычным способом — отправляло с глаз подальше на повышение. Так и дорос до Москвы и до второго генеральского чина бывший особист из Прибалтийского военного округа, службу начинавший и вовсе в Монголии.

* * *

Кирилл, решивший в 91-м году остаться в контрразведке лишь для того, чтобы «минимизировать вред» от таких вот «щербатых», во множестве расплодившихся в КГБ перед перестройкой, генерал-лейтенанта знал давно, еще по Риге. Уже к концу восьмидесятых новый генсек поменял три четверти руководящего аппарата в стране. В обкомах и крайкомах партии, в республиканских ЦК, в экономических министерствах и идеологическом аппарате, в армии, милиции и, конечно же, в госбезопасности Горбачеву с Яковлевым удалось поставить на ключевые посты своих ярых приверженцев, таких же, как они — «Меченый» и «Хромой бес» перестройки. Именно потому удивляются сейчас наивные люди порой, как же это вышло, что никто почти не сопротивлялся гибели страны из тех, кому ведать положено. А вот так и вышло. Низшие звенья и редкие одиночки — не в счет. А рыба, как ей и положено, сгнила с головы.

Прошло четверть века с начала перестройки, двадцать лет — тоже юбилей — окончательному распаду Союза. Всё бы ничего, да вот только самое худшее из советской системы власти последовательно стало воплощаться и в новой России. И то же отношение к русскому народу, и подкуп национальных элит, и обескровливание центральной России в пользу обнаглевших автономий. «Любовь не купишь» — любил в своё время поговаривать Кирилл, глядя на то, как ведут себя отпавшие от России союзные республики, нагло кусающие все еще продолжающее их кормить вымя. Сейчас то же самое продолжалось уже в границах Российской Федерации.

А Щербатый процветал и поднимался все выше и выше, не забывая при этом богатеть, под стать иным олигархам. Дал слабину Кирилл, позволил себе сделку с алчным и расчетливым московским начальником своим. Себе и Машеньке спокойную старость вдвоём выторговывал полковник. Приднестровцам — бывшим рижанам, послужившим пешками в их с генералом игре, пытался выторговать жизнь и свободу. Все по-честному. Но генерал был предателем по жизни. И свидетелей не терпел. Вину Щербатого в гибели подполковника Муравьева и Даши Кирилл мог бы даже доказать — было бы кому! О том, что и Анчаров с Петровым чудом выкарабкались вопреки воле генерала, Кирилл раньше только предполагал. Теперь полковник был в этом уверен. И знал, что главный свидетель по этому делу Щербатого — он сам. И бывший сотрудник Кирилла, офицер и нынешняя жена — Машенька, тоже.

Кирилл повеселел, как всегда, когда принимал твёрдое и бесповоротное решение и сбежал по скрипучей деревянной лестнице вниз, на кухню, пробовать уже испечённые — запах, разнесшийся по всему дому, не обманывал, пироги. Машенька редко радовала мужа печёным — диабетик всё же.

* * *

— Сашуля, как здесь хорошо! — проворковала, промурлыкала, пропела в ухо мужу, прильнувшая к нему Глаша.

— Хорошо — не то слово, — отозвался Анчаров свежим, не заспанным голосом, громко и звучно, без привычных в последнее время покашливания и хрипотцы.

— Дерево кругом! — глаза-озёра, тёмно-карие омуты глаз, одни глаза, казалось, сверкали на исхудавшем за последнее время лице Глафиры. Она задумчиво и тщательно осматривала вагонку на потолке их спальни в гостевом домике, впитывая на память причудливый, всегда неповторимый узор. Где-то за стенкой, тоже деревянной и без обоев, закудахтали куры, сообщая, что яиц в курятнике прибавилось. Там, за стенкой домика, стоявшего на самом краю Ивановского участка земли, начиналась соседская территория. Сосед — неутомимый Миша, держал кур, гусей, баранов, бычка, поросят, коз, — все это понятно было, даже если не заглядывать в окно небольшой кухни, выходившее на соседский двор. Слышно было, как в студенческой глупой песне: «а уточка кря-кря-кря-кря, а коровка му-му-му-му, а козочка ме-ме-ме-ме».

Необычно рано зацвел в этом году жасмин, и опять, как в песне, тянулись ветви с белыми цветами в открытое окно спальни, и пахло дурманящим голову жарким летом, летом в самом разгаре, в самой красе. Саша потянулся к молодой жене, откинул простыню, привлёк к себе горячее стройное тело, начал целовать всё, что только попадалось или подставлялось сухим горячим губам.

— Санька, дети! — отбивалась и одновременно сама льнула к жилистому, смуглому мужу Глафира.

— А что дети? ЛюДашу давно уже Машенька выпасает на травке. Думаю, что и покормить не забыла, — пробормотал муж, становясь все нетерпеливее и настойчивей в своих ласках.

— Саша!!! Да что с тобой, юноша! Дай хоть в туалет сбегать, — смеялась Глафира, уже тая, тая, тая, как снежинка на горячей ладони мужа. — Откуда снежинка летом? — успела еще подумать она перед тем, как голова отказала напрочь, и остались одни чувства, одно лишь неутомимое желание во всем теле. — Ах, снежинка — это жасмин, жасмин. — Глаша втянула ноздрями запах солнца и цветов из окошка, стыдливо задернутого, когда он успел? — кисеёй. И растворилась в муже.

Потом сбегали умыться на двор, — к стене домика был приколочен даже не рукомойник, нет — большой нержавеющий бак с уже нагревшейся за утро чистой, без городской хлорки, водой. В большом доме были, конечно, все городские удобства — и ванная, и горячая вода и прочее. Но это так привычно, а простой рукомойник уже стал экзотикой для горожан. Саша даже из ковшика, заботливо повешенного рядом с баком на гвоздь, окатился, прыгая в одних трусах по траве, смешной заводной игрушкой на кривоватых ногах-пружинах.

— У нашего Сашки мохеровые ножки, — дразнила Анчарова жена, с улыбкой глядя на мохнатого смуглого мальчика, пляшущего папуасом вокруг неё — русской девушки в просторном сарафане, с растрепанными тёмными волосами, загорелой и смуглой — мужу под стать. — Ожил! Ожил мой ключик к счастью на много лет!

А то были не глаза, — сам про себя говорил хмуро, бреясь, — не глаза, а дульный срез.

— Папочка-мамочка-папочка-мамочка! — заверещали пронзительно громко близнецы, спеша и спотыкаясь, и растягиваясь нарочно на травяном ковре; бежали впереди Машеньки — глаз не спускавшей с детей, а за ручку еще держался, шествуя чинно и важно, как подобает мужчине, маленький Толик — светлый как одуванчик. Эх, подрастет — потемнеет, будет русым — в папу с мамой. Глаша бросилась к детям, а майор ойкнул непроизвольно, заметив Машу и побежал в домик — одеваться.

Дом просыпался после бессонной ночи. Уселся на крылечке веранды Иванов с первой утренней кружкой кофе и сигаретой.

Смотрел на небо над головой, на зацветающий клевер, искорками расцветивший газон, на высоченные, усыпанные разноцветными цветами толстые стебли дельфиниума и садовых колокольчиков; стебли, согнувшиеся от тяжести собственных цветов, колышащиеся плавно от порывов веселого ветра. Марта тут же прибежала, вскочила по деревянным некрашеным ступенькам на крылечко и тяжело плюхнулась рядом с Ивановым, придавив ему, по обыкновению, босую ногу горячим от солнца мохнатым телом.

— Это я просто заскучал от одиночества, — думал про себя Валерий Алексеевич, поглаживая Марту, покуривая, отпивая по глоточку крепчайший кофе с лимоном из большой кружки. — В Москве ведь людей миллионы, а все равно — один. Дома — Катя, Марта, соседи, а вот не хватало чего-то из той, давно ушедшей жизни. И хотя никогда не терзала меня ностальгия по Риге, а вот по людям, которые из нее разъехались вместе со мной во все стороны света, скучал, оказывается. И Санька, и Петров — как вовремя они появились у нас! И славные их жены, и дети. Эх, Толян, Толян! Тебя бы еще к нам и ничего мне больше не надо на этом свете. А вот если бы вернуть здоровье, денег немеряно заработать, путешествовать с друзьями по всему миру на белом круизном пароходе — по морям по волнам, нынче здесь, завтра там?!

Марта завозилась у ног, изогнулась гибко, голову подняла и посмотрела на Иванова с укором. Иванов вздохнул:

— Не бойся, Мартыня, мы с мамкой тебя одну не оставим. Куда мы без тебя? Видали мы уже эти дальние страны. Посидим дома, сколько уж там осталось?

Марта посмотрела хозяину прямо в глаза, подмигнула, высоко подняв короткие щетинки бровей, опустила большую, тяжелую голову на лапы, вздохнула шумно и замерла успокоенно.

— Наверное, воспоминаниями одними жив человек. Вот и мне, чего не хватало? Друзей? Нет, общих воспоминаний. Чтобы «жил, был я» не в одиночестве звучало. Ага, ага, а еще лучше, чтобы вся страна с тобой в унисон этими воспоминаниями жила, да? Чтобы все любили одно и одно с тобою ненавидели. Чтобы все защищали общие ценности вместе с тобой. Тогда бы ты был счастлив, Иванов? — сам себя спросил Валерий Алексеевич.

— А что, одна на всех Родина, одни ценности у одного с тобою народа, разве это эгоистическая блажь? Одна вера на всех — это блажь? Знаем мы, во что мультикультурализм и свобода греха превращается. Где она, цветущая разнообразием наций Европа? Весь мир по одному шаблону живущий — это что, свобода воли, Господом дарованная? Все одинаковые в мире Pax Americana тебе не нравятся, а единства своего народа тебе охота? — сам с собою разговаривал Иванов, забыв про остывающие остатки кофе.

— Так меру же знать надо, меру!

— А кто ее определит? Ты один?

— Народ. Церковь. Цвет нации.

— Ага, знаем мы, кто у нас теперь цвет нации. Тьфу!

Валерий Алексеевич больно прижег губу, попытавшись затянуться не с того конца догорающей сигаретой и раздраженно рявкнул на тут же вскочившую на лапы, готовую защищать хозяина Марту:

— Сидеть! — тут же стыдно стало. — Прости, зайка, ты хорошая, хорошая. Это папка твой дурак. — Иванов похлопал собаку успокаивающе, бросил злосчастный окурок в пепельницу, прихватил чашку с остывшим кофе и побрел в дом — бриться, мыться, одеваться, завтраком гостей кормить, показывать дорогу на речку; да и шашлык вчера так и не поджарили, ждет своего часа в огромной кастрюле.

* * *

Завтракать припозднились. Когда все гости собрались за большим, да еще и раздвинутым до овала круглым столом дедовской выделки, многие люди обедать собирались, наверное. Но, пусть их, «этих людей». Нам все равно, что они скажут!

Перешучивались Петров с Люсей, долго не спускавшиеся вниз со второго этажа, где была отведена им спаленка. Да там, наверху, комната не одна еще была в запасе, разве что не обставлены пока — никогда еще не собиралось у Ивановых столько людей сразу. Всех гостей большой свадьбы можно было бы спать уложить, случись такое дело. Да только свадьбы все уже позади. Вот детишки подрастут, тогда, может, еще и погуляем. То, что Толику уже уготована судьба либо с Люсей, либо с Дашей, тут уж близнецы сами решат, — всем было понятно. Хотя, жизнь, она ведь штука такая, никогда еще не удавалось родителям за детей своих жизнь прожить, все равно это уже их, малышей, собственное дело.

— Валерий Алексеевич, а ведь муж мой с утра встает и говорит: я отныне здоров и таблеток и процедур лечебных более не желаю! Меня Вырица вылечила, говорит. И ведь серьезно так говорит, не шутит! — Люся пытливо посмотрела на Иванова зелеными глазами — свежими, ясными, молодыми, не скажешь, что доктор наук. Просто красавица молодая и даже где-то озорница. — Открывайте секрет, дорогой хозяин, что тут у вас за чудеса?

— Да вы, Люся, и Андрей с вами вместе, просто закисли в городе среди гранита, дождей и туманов с Невы. А тут у нас деревня. Вот и весь секрет, — попытался отшутиться насторожившийся невольно Иванов.

— Воздух тут, Люсенька, воздух, как в детстве, вот и все дела. Не могу надышаться просто, — поддержал Иванова Саша Анчаров.

— Нет, Валера, я и в самом деле другим сегодня проснулся, — совершенно серьезно заявил, не забывая уплетать блинчики с домашней сметаной, Петров. — И грудь зажила. — В качестве доказательства Андрей Николаевич не постеснялся расстегнуть до пупа легкую модную рубашку, заботливо отглаженную с утра Люсей. Все ахнули. Там, где была сплошная рана, состоящая из множества микроскопических, но глубоких порезов, рана, не заживавшая толком второй год, влажно поблескивала чистая, гладкая кожа; только немножко черточками вдавленными покрытая, как будто на траве отлежал грудь Петров, загорая.

— Я ведь дама не простая, ученая, — очень просто сказала Люся. — Бывает такое иногда с другими болезнями и другими травмами. Но не с этим делом.

Все вдруг замолчали. Даже дети, весело оравшие от восторга во дворе, рядом с верандой, прыгая вокруг невозмутимой Марты, не желавшей отдавать им свой любимый мячик.

Переглянулись со значением Саша с Глафирой. Петров позабыл застегнуть рубашку, с удовольствием поглаживая себя по переставшей наконец-то саднить груди. Машенька метнула острый взгляд черных цепких глаз на неожиданно помолодевшего диабетика Кирилла. А тот на жену посмотрел, поняв, что не показалось ему сегодня утром — снова расцвела подруга, почти как в начале их совместной службы.

Только Иванов с Катериной, как ни в чем не бывало, закусывали всякой консервацией, привезенной во множестве хозяйственной Глафирой из Костромы. Но теперь все гости смотрели, не отрываясь, на хозяев дома, как будто те знали какой-то секрет и им не рассказывали.

Катя первой не выдержала неловкой паузы и буднично сказала:

— Радоваться надо, милые мои, радоваться и всё. А вопросы эти не к нам. Просто так совпало счастливо ваше выздоровление — когда то ж должно было это случиться?

— И то верно, жаль только, что мне еще за руль, а то вдарил бы я по настоечке за наше здоровье, — зачастил Кирилл. — Давайте-ка собираться, товарищи, а то приедем на речку в самый солнцепёк, еще удар хватит! — Полковнику и в самом деле хотелось куда-нибудь поскорее уехать, неровен час, нагрянут гости, да с ордером. Не хотелось бы в такой момент Машеньку расстраивать. А хотелось протянуть еще хоть на день счастливую встречу друзей, так неожиданно намеченную еще два года назад на белом круизном пароходе «Петербург». В августе 2008 военного года.

 

Глава шестая

— Поедем, красотка, кат-а-а-а-ться, давно я тебя поджидал! — весело распевал Иванов, закрывая ворота за выехавшими на улицу петровской «Джеттой» и кирилловым «Доджем». Да и то, едва вся компания разместилась на двух машинах. Валерий Алексеевич на правах хозяина и проводника уселся в «Джетту» рядом с Петровым, а Люся с Катериной и Толик устроились на заднем сиденье. Андрей Николаевич подмигнул Иванову, знал, что любит тот советское ретро, — когда-то, еще на TV Riga, Валерий Алексеевич даже передачу специальную выпускал с собственными клипами на музыку, тогда еще почти запрещенную, еще не растиражированную теле- и радиостанциями на безрыбье нынешних безликих исполнителей «новыми — старыми песнями о главном». Подмигнул Петров и тронул уверенно пальцем кнопку дивидишника «советской», по названию судя, фирмы «Пионер».

И вместе с машиной, легко тронувшей с места, покатилась прозрачным ручейком да по круглым камешкам знакомая мелодия Анне Вески:

Руку мне дай на середине пути. Руку мне дай, нам еще долго идти! Пусть на пути мы иногда устаем, Все же идти нам будет легче вдвоем!

Веселая кавалькада автомобилей проехала мимо аккуратной, «профессорского» вида, ухоженной дачи Круглова, потом мимо большого, но полуразвалившегося цыганского дома, рядом с которым в пыли, мусоре, старом железе и высокой некошеной траве закричали истошно, запрыгали, глядя вслед сверкающим машинам полуголые, смуглые ребятишки. Мелькали за опущенными, несмотря на жару и включенные кондиционеры, стеклами аккуратные серебристые елочки у вычурных кованых ворот, и лопухи с чертополохом перед полусгнившим штакетником, новомодные крыши, покрытые «черепицей» из рубероида, и старый добрый шифер или крашеное железо высоких, с мансардами добротных срубов довоенной ещё постройки. А вот и «диким камнем» выложенные стены особняка таможенника, а здесь геологи живут, переехавшие в Вырицу из Латвии, как и Ивановы, а там электрик наш местный — он русский из Казахстана, — периодически комментировал Валерий Алексеевич окружающий пейзаж. Гости, как и положено, только успевали головами мотать — направо — налево. Но песню хотелось послушать, и Иванов махнул сам на себя рукой, да и Катерина сзади тронула за плечо мужа — умолкни, наконец! Уловив настроение, Петров сделал музыку погромче, так, чтобы и в «Додже», плавно плывущем, покачиваясь на ямах, как на волнах, было слышно знакомый с «довоенного времени» эстонский акцент певицы.

Позади крутой поворот, Позади обманчивый лед, Позади холод в груди, позади! Позади крутой поворот, Позади обманчивый лед, Позади холод в груди, Позади, все позади!

На повороте к лесу (надо было ехать к центру поселка в объезд, через железнодорожный переезд), прыснули испуганно, как тараканы, строители-мигранты, возводившие кому-то из новорусских чиновников очередной дворец. Про «чиновника» всем и без объяснений Иванова стало ясно — посреди огромного участка качалась макушкой на ветру добротная, выше сосен, железная мачта с российским триколором на ней; да даже на новенькой, на заказ сделанной, табличке: «Осторожно, злые собаки!», украшавшей калитку в двухметровой стене забора, — даже на табличке этой, рядом с профилем злобной овчарки красовался разноцветной эмалью российский флаг.

Люся, не стесняясь, обняла сзади Петрова за голую шею, подергала, ребячась, за красные от жары уши. Водитель глянул, улыбаясь в зеркало, Люся с Катериной показали ему большие пальцы — здорово, дескать, и покрутили в воздухе — сделай еще громче!

Ехали через высокий, густой лес, напоенный жарким смолистым запахом сосен, еловой хвои и шишек; пронизанный солнцем, поджегшим тёплые даже на вид стволы деревьев.

Мир так велик, и не кончается путь. Только на миг можно ресницы сомкнуть. И стороной нам не пройти, не свернуть, Только порой можно устало вздохнуть: Позади крутой поворот, позади обманчивый лёд! Позади холод в груди, позади, все позади!

Даже Катерина, не любившая советских ВИА с детства, выросшая на классической музыке, вслушиваясь в слова, невольно стала подпевать со значением Люсе прямо в ухо, и слеза показалась неожиданно в и без того блестящих карих глазах, а потом отразилась слезами в Люсиных зелёных. Ехали, ревели от счастья, обняв друг друга, две женщины, зажав меж собой хохочущего, выворачивающегося младенца — Толика. Не было подруг настоящих никогда ни у Люси, ни у Катерины. К ним тянулись многие, но не совпадали: душою ли, настроением ли бабьего ума, а тут вдруг, впервые в жизни, повезло — есть с кем поговорить по-мужски о женском, о том, о чем и мужу никогда все равно не скажешь.

Преодолели рельсы, успев еще увидеть на переезде хвост удаляющейся, свистнувшей призывно, электрички; выехали на Сиверское шоссе вскоре и понеслись к зданию главной вырицкой станции — просто так — покататься, да просторный, больше районной столицы — Гатчины, по площади, поселок поглядеть.

Мы не одни, ну оглянись, оглянись! Это наш путь — он называется жизнь. И не грусти, тебя прошу, не грусти! Столько у нас уже всего позади… Позади крутой поворот, Позади обманчивый лёд, Позади холод в груди, позади…

Сзади посигналил басовитым гудком и помахал лапищей из открытого окна Кирилл: видим, видим, следуем за вами!

Вокзал свежепобеленный, с красной крышей, — игрушечный сахарный домик сталинской постройки. А за ним, конечно же, небольшая площадь с автомобильным кругом, в центре которого скверик, а в нем памятник над братской могилой вырицких солдат, погибших в Отечественную. И цветы живые, и ухоженные надгробия с искусственными венками — память. А дальше Дом культуры с высокими колоннами у входа, — Большой театр маленького поселка, не иначе. Новенькая детская площадка, яркая, как набор кубиков, бывших у каждого в детстве когда-то, и табличка красуется: «Мы любим наш поселок!» Базарная площадь, торговые ряды, выплеснувшиеся летом за ограду рынка, магазины, павильоны, новые (в советское время) микрорайоны пятиэтажек. «Пятерочка» и «Полушка», тоскующие в ожидании покупателей, предпочитающих торговым новомодным сетям маленькие вырицкие «ЧП», где продавцы тебя знают, где тухлятину не подсунут, дорожат репутацией. Впрочем, летом и в самом деле, вместо полутора десятков тысяч постоянных жителей Вырицы, съезжаются на сезон еще сотня тысяч дачников — эти все сметут с прилавков и по любой цене, от того и фрукты с овощами у нас летом дороже, чем в Питере, в два раза.

Оредеж, причудливо петляющий меж высоких берегов, переехали несколько раз по разным мостам туда-сюда. Вот старинный деревянный особняк Чуриковцев — трезвенного братства, основанного еще до революции — пронзительно голубой, потешный, веселый до невозможности. Больница, поликлиника, опять переезд, опять магазины, универмаг, и лес кругом пятнами, и пронзительно высокие дали, и снова — то школа, то частные домики разного калибра и красоты — от трущобы до бревенчатых теремов многоэтажных — в стародавние времена и царю такие хоромы были бы в пору. В одном дворе памятник Сталину стоит гипсовый, в натуральную величину, раскрашенный ярко масляными красками. В другом — камень молитвенный, на котором еще святой Серафим страну от войны вымаливал, — скромно прячется в частном саду. А в этом пивбаре встречают посетителя не только бармен за стойкой, но и большой алюминиевый бюст Путина, страшный и комичный одновременно.

Утомились — велика Вырица, на машинах и то всю не объедешь за день, петляя по сотням кривых улочек и закоулков. Подъехали к главному вырицкому храму — иконы Казанской Божьей матери.

Вышли тихонько из машин, угомонили деток и долго стояли, задрав головы, разглядывая высокую, бревенчатую, в старорусском стиле построенную сотню лет назад, церковь. Плыл меж соснами остроконечный купол, гордо красовался в синем безоблачном небе крест православный. А в обширном церковном дворе — цветы. Голубенькие, синенькие, красные, да ромашки белые, да скамеечки деревянные резные и церковная лавка срублена совсем недавно, тоже бревенчатая, и красота кругом тихая, простая, неброская, но настоящая, не целлулоидная, как, скажем, в лужковской Москве.

Зато туалет, притаившийся за елочками подальше от храма, чище и современней, чем в европейских столицах, честное слово! И фотоэлементы, и кафель, и полотенца бумажные и воздух свеж, — не про это бы рассказывать, но ведь могут люди русские всё соблюсти — и бытовое и высокое — в красоте и порядке. Если им хотя бы не мешают. А вот и шатры натянуты, а под ними самовары, да выпечка — девушки в платочках предлагают многочисленным паломникам угощение. Автобус за автобусом, через один — с заграничными номерами, то и дело подъезжают к церкви. Ведь там, за Казанским храмом, главное сокровище вырицкое — часовня рубленая с мощами святого преподобного Серафима.

Отключили мобильники, приструнили снова расшалившихся детишек, перекрестились у входа и вошли в храм. Очередная группа паломников схлынула как раз, и в церкви царила любимая Ивановым тишина, как зимой или глухой осенью, в будние дни, когда только свечи горят пред образами, да местные прихожане, не мешая друг другу, молятся Богу наедине с Ним. Конечно, радостно, когда на службу придешь, а церковь полна и помолишься вместе с народом, но это — по выходным. А сейчас тишина, — слышно как птицы на дворе поют, да свечи потрескивают, и негромко совершает молебен в боковом приделе молодой батюшка.

Высоко-высоко в деревянном куполе прорезаны окошки с цветными стеклышками. И солнце, как сам Дух Святой лучами скрещивает крылья перед Царскими Вратами алтаря. Купили свечи, не толкаясь и не галдя. Поклонились земно, приложились к «празднику» на аналое и разошлись, каждый к своей иконе любимой.

— Вот эти — Казанская, храмовая, что справа, и Тихвинская, что слева, принадлежали батюшке Серафиму, — шепнула Катерина Люсе, и та кивнула ей благодарно, поставила свечу, приложилась сперва к Казанской, преклонила колени порывисто и застыла так. Потом к старинной работы иконе Тихвинской Богоматери пошла тихонько. А Петров к Николаю-Чудотворцу. Ивановы стояли вместе перед Праздником и молились дружно о своем, привычном обоим, — одни грехи, обиды, просьбы были у них на двоих. Маша опекала детей, водила тихонько от иконы к иконе, приподнимала прикладываться. Саша с Глафирой застыли у Распятия, поставив свечи за упокой Анатолия и Дарьи, так и не могли отойти, только истово воздух пронзала рукой Глаша, крестясь и читая про себя, раз за разом, как последнюю и главную надежду, не скорбную молитву, а пасхальный радостный тропарь: Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав! А Саша глаза свои прикрыл и прощения просил у боевого товарища, что не уберег, не услышал вовремя, не пришел на помощь, не спас в очередной раз, как не раз уже спасали от смерти друг друга.

Кирилл, поставив свечу у аналоя, отбил три земных поклона и поспешил, пока никто не видит, в часовню, к Батюшке. Припал на коленях к мраморной плите над мощами, к стеклу, холодному даже в жару, прикрывающему резной образ святого; вспомнил Машеньку и вдруг заплакал, забыв об окружающем мире, и о бедах его, помня только грехи свои. Сколько минут провел он так, в забытьи, разговаривая с батюшкой Серафимом, не мог потом и припомнить. Никто не помешал ему, друзья только заглянули в часовню и отошли, опустились рядом на лавочку, сидели, молча, и ждали. Каждый из них своей дорогой пришел к Богу, вернее сказать, Господь Сам, за ухо, когда и пинком хорошим, привел к Себе. Многогрешные, повидавшие жизнь, сердцем и опытом принявшие непреложную истину: ничто не свершается иначе, как по Воле Божией, как бы ни своеволен был человек. И брак у мужчин у всех уже второй, и руки кое у кого в крови. Руки, защищавшие други своя. И только исповедью и Причастием, хоть раз в год, но очистить душу, где еще возможно, кроме как в Церкви?

Праведников не было среди них. Обычные люди, что ж делать? Надо как-то жить. Вот и жили.

Кирилл, облегчив сердце, сам помазал себя троекратно, окунув кисточку в масло горевшей тут же неугасимой лампады. И вышел, щурясь, на яркий солнечный свет, как родился заново. Такого второго случая может и не быть — все зашли в часовню и долго молились, приникнув к мощам — о своем каждый.

Нет лучше дела, приехав куда — в гости ли, по службе, сначала в церковь сходить, да помолиться. Все потом ладится, и беды обходят стороной. Об этом даже и не говорили друг другу, выходя за церковную ограду, щедро жертвуя монашенке на сгоревший в соседнем селе храм. Расселись тихонько по машинам, проехали метров триста за церковь по пыльной песочной дороге между храмом и бывшим пионерским лагерем, странно пустынным в это жаркое лето, — сколько детей бы отдохнуло на приволье в этих корпусах и беседках на берегу Оредежа, если бы не корысть нынешних собственников питерского предприятия, когда-то гордившегося своим соцкультбытом… Вышли из машин на высокий берег под соснами, увидели сверкающее бирюзовое зеркало реки, и дружно издали ликующий крик: Ура-а-а-а!

* * *

Широкой излучиной разливается Оредеж в этом месте, как раз за Казанской церковью. Вода прозрачна в ладонях и под ногами на мелководье, дальше — всё глубже, всё темней и синей, а у далекого противоположного берега она и вовсе черная, чуть с зеленцой, — от упавшего на воду отражения елового леса. С правой стороны излучины берег песчаный отвоевал у реки кусочек пляжа, пестрящего телами людей. Здесь же, за церковью, обрыв, едва спустишься вниз, и вода прямо у ног плещется, два-три шага сделаешь по песку, и дно уходит вниз. Оредеж — река своенравная, быстрая, с непредсказуемыми течениями, водоворотами и омутами под спокойной на вид поверхностью, рябящей солнцем сейчас. Даже двойное дно встречается, как в Гауе, — предупредил друзей Иванов. Саня с Катей, знавшие хорошо, что это за Гауя такая, согласно кивнули.

Вниз спускались только купаться, одежду оставили наверху, на обрыве — есть там песчаная площадка, на удивление оказавшаяся свободной даже в этот жаркий летний день.

— Батюшка привет шлет, — улыбнулся широко Иванов. Катерина согласно кивнула. Не было еще такого, чтобы святой Серафим, приходящим к нему людям не послал — кому белочек в лесу на обратной дороге, кому мысль, нечаянно поменявшую потом всю жизнь, кому, через друга или неожиданного попутчика, дельный совет или утешение. Ну, бывает и рассердится немного.

Иванов как-то долго в церковь не ходил, засиделся зимой дома, все работал и работал. А когда пришел в начале весны в храм, так прямо мимо уха просвистела ледяная шапка, упавшая с ближайшей высокой сосны, кто рядом был, аж ахнули и присели с испугу.

— А вы говорите, счастья нет! — строго заметил Валерию Алексеевичу, не успевшему толком понять, от какой опасности уберег его Бог сейчас, шедший неподалеку пожилой мужчина. И тут же смягчил лицо, улыбнулся дружески.

— Да я наоборот, всегда говорю, что наше счастье при нас, слава Богу! — отшутился Иванов, спиной чувствуя не страх, а как бы предостережение. Зашел в храм, помолился, свечу взял — поставить в часовне у батюшки. А с высокого крыльца сходя, оступился на подтаявшей льдинке и едва удержался, чуть не упал в лужу под мокрым снегом, хорошо, успел рукой оттолкнуться от земли, пробежал несколько шагов и выровнялся. А тут и часовня уже перед ним.

Понял Иванов, — вот ответ на мысли, что одолевали по дороге в храм, на уныние, охватившее его тогда, дескать, в церкви не был давно, на службе так и того более, — не прихожанин, а «захожанин», стыдно! Раньше-то, когда прижимала жизнь, и когда радость одолевала, всегда первым делом сюда бежал — помолиться, попечалиться и порадоваться милости Божией. А теперь вот, болел тяжело, еле выкарабкался, до сих пор одышка мучает, еле дошел до часовни из дома пешком, а всего-то напрямик минут 20 быстрой ходьбы. Но быстрой ходьбы уже не получалось. И опять поник Иванов, и к храму уже еле ноги несли. Вот и дал понять Батюшка, любой опасности избежишь, как того куска льда на голову; споткнешься, Господь поддержит и поднимет, только ты иди, иди к храму, как бы не запоздал, — пока жив — еще не поздно идти к храму.

Так думал про себя Иванов, плывя размеренно на середину образуемого излучиной заливчика. А рядом, так же не спеша, отфыркивался в теплом верхнем слое воды Петров — помнил, что у Валерия Алексеевича с сердцем нелады, страховал.

Люся и Глаша купали у самого бережка детишек, Катя с Машенькой и Кирилл поплыли куда-то в сторону, там разыгрались, разбаловались — еще одна группка детей, право слово!

Против обыкновения, Иванов чувствовал себя прекрасно. Ни одышки, ни ноющей боли под лопаткой, ни острой боли в правой руке, давно уже потихоньку отказывающей повиноваться как надо. А вот и Санька нагнал Петрова с Ивановым, — такой же быстрый и неутомимый, как прежде. Нагнал, обогнал, растянулся на воде, лег поперек курса и блаженно лежал, лишь изредка пошевеливая пальцами смуглых волосатых ног.

Дождался, пока друзья пристроятся «полежать» рядом, отдышатся слегка, погрузятся в нирвану лета: живая вода под тобою, воздух, напоенный свежестью, вокруг, солнце светит в глаза, но не ослепляет, потому как прикрылось облачком кучерявым. Дождался Саня друзей и спросил вдруг:

— Слышь, Поручик, мы вот с Петровым два года назад, еще в круизе, с того подружились, что одинаково войну с «грызунами» оценили. Дескать, затянувшейся перестройке конец настал, вместе с этой войною. И Родине нашей, и властям предержащим вправил кто-то с небес мозги. И все переменится, и пусть будет трудно и нелегко поворот этот совершить, может, и тяжелее, чем даже мы представить можем, но пусть, лишь бы не затянувшиеся 20 лет безвременья, позорного и глухого.

— Да, Валера, точно Саша говорит, был у нас такой разговор. И выпили еще тогда, стоя, за Россию на радостях. Да и за тебя, кстати, тоже, ты же с Катей тогда события с места освещал, мы и репортажи ваши смотрели, — добавил Петров.

— Так что, Поручик, ты ж у нас политинформации вел когда-то на базе, — усмехнулся Анчаров, — давай, отвечай, что ж опять всё, как в анекдоте про раненого лося — мы пьем, а нам все хуже и хуже?

Иванов, перевернулся со спины на живот и неспешно заплавал кругами вокруг товарищей, обдумывая ответ. Долго плавал, отфыркивая сердито воду. Потом вдруг нырнул, перевернулся под водой и, вынырнув, поплыл уже в сторону берега.

— Не хочет говорить Иванов, темнит, — с сожалением вздохнул Петров.

— А ты думаешь, он чуть на небеса не загремел без оформления командировки, так просто? Поручик не дурак, у него интуиция, Андрюша, — это, я тебе скажу — видеть надо его в деле.

— Так чего молчит?

— Хитрый он. Подумает и ответит, — рассмеялся в мокрую щетку усов Анчаров, — давай и мы на солнышко, неудобно, женщины там одни.

Кирилл сопроводил Машеньку с Катей к берегу, а сам, подтолкнув их на начало тропки, ведущей круто вверх, сделал назад шаг — другой, и так, спиною упал в тяжело ухнувшую под ним воду. И сразу же замахал длинными ручищами, как мельница водяная, поплыл на спине куда-то в сторону. Плыл, смотрел в небо, считал облака, и мечтал: вот сейчас не выдержит сердце, и тихо упокоюсь я на дне, совсем как тот прохвост Гугунава с лошадиной кличкой, прости меня, Господи! И приедет следственная группа по делу о скоропостижной смерти на рыбалке генерала Щербатого, а меня уже нет! Уплыла рыбка! «Рыбка плавает по дну, хрен поймаешь хоть одну!» — вспомнился шутливый стишок. Полковник рассмеялся даже неожиданному каламбуру.

— Машенька моя, подруга верная, нежная, надежная, как же ты будешь без меня? Ведь сама офицер, все раскопаешь, все поймешь. И мстить будешь, хоть и не христианское это дело.

— Не мстить, а карать врагов, стоять за други своя, — порывисто ответила бы Машенька.

— И так никогда не будет вырицким новым жильцам покоя. А я ведь думал, прервал эту страшную цепь. Эх, старый дурень, а еще «настоящий полковник»!

Задумавшись, плывя на спине, ничего не видя впереди себя, Кирилл вдруг уткнулся головою в чьи-то сильные, жесткие руки. Ошарашено остановился, ноги сразу грузно пошли под воду, да и сам чуть не нырнул, если бы те же руки не удержали полковника сильно, как клещами, за мокрые плечи, не развернули к себе.

Оказывается, уже почти на другой берег заплыл Кирилл. Да чуть не протаранил лодку с рыбаком, пристроившимся в тени высоких елок, наверняка, над давно прикормленной глубокой ямой на дне.

Бросил рыбак удочки, да поймал полковника у самой лодки, не дал протаранить ее мощным лысым затылком, как торпедой.

— Куда торопишься, мил человек? — раздался недовольный старческий голос, как-то плохо вяжущийся с недюжинной силой в руках, поймавших несущегося на лодку Кирилла.

— Извините, — опомнился, оценив обстановку, полковник. — Задумался.

— А ты думать-то думай, а вот торопиться не надо! — Рыбак, оказавшийся и правда стариком лет за семьдесят, сурово смотрел на Кирилла, уцепившегося руками за лодку, накренив ее, чуть не перевернув — хоть и берег в пяти метрах, а точно, яма тут!

— Виноват, отец, спасибо, что поймали рыбку в сети, а то бы я так и впилился головой в какой-нибудь корень, — смиренно, злость на себя и Щербатого уже ушла куда-то, проговорил, отдышавшись, Кирилл.

— Ты, милок, коли на воде еще держишься, от лодочки-то моей отцепись, перевернешь! Вот, молодец. А теперь, аккуратно только, загляни за лодку, что там?

Кирилл медленно, осторожно, подплыл к указанному месту и перекрестился, чуть не уйдя опять с головой под воду. — Сразу за лодкой, над глубокой ямой, торчали из берега бетонные столбы, утыканные ржавой арматурой — кто-то, наверное, причал здесь строить начинал, да забросил. Кирилл резко развернулся и отплыл подальше от опасного места. Не наткнись он на рыбачью лодку, точно, на полном ходу, плывя на спине, разбил бы голову арматурой или бетоном и тут же ушел бы под воду навсегда, как и мечтал, дурень, только что! Как Жеребец Гугунава, в омут, в яму, в темень страшную, без покаяния. И Машенька бы даже тело не смогла похоронить — мучилась бы, с ума сошла на берегу Оредежа от поисков.

— Вот я тебе и говорю, парень, не торопись! Понял? Не торопись. Глядишь, все и образуется. А может, образовалось уже.

Рыбак недовольно закряхтел, собрал удочки и взялся за весла.

— Назад доплывешь? А то перевезу.

— Спасибо, отец, все в порядке, я сам.

— Вот то-то оно, что все в порядке! — неожиданно добрым смехом отозвался старик и погреб неторопливо в сторону плотины.

 

Глава седьмая

Согретые солнцем, освеженные купанием, снова голодные, как пионеры после похода, веселой и дружной компанией возвращались домой к Ивановым — обедать. Заскочили по пути в пару магазинов, прикупили еще еды про запас, народу-то много, заехали к Плещеевым ненадолго — Машенька настояла. Выпили чаю да кофе с пирожками, — когда успела Маша напечь, ведь все время почти с нами была? — удивлялись гости. Да еще из холодильника Плещеевых кастрюлек несколько с готовой едой прихватили и, наконец, заскрежетали железные ворота, забегала озабоченно Марта, встречая гостей и хозяев, пересчитывая — все ли вернулись, не оставили, не потеряли ли кого на прогулке?

Мамочки кинулись первым делом детей кормить, да спать укладывать. С удовольствием, то помогая, а то и мешая, ринулась им на помощь Машенька. Иванов с Анчаровым суетились около мангала, спорили: жечь ли дрова, или обойтись готовыми углями? Есть хотелось всем после купания, потому махнули рукой на заранее припасенные, аккуратно наколотые Ивановым дровишки и высыпали в большой мангал сразу пару мешков древесного угля. Полили щедро вонючей жидкостью для разжигания, чиркнули спичкой — фыркнуло пламя и разбежалось по углям мгновенно. Иванов схватил заранее приготовленный новый пластмассовый совок, всем людям служащий для мусора. А Валерий Алексеевич им угли раздувал — очень удобно: и легкий, и ручка есть, и не гнётся в руках, как какая-нибудь картонка. Угли загорелись ровно, начали подергиваться серым пеплом по краям.

— Пусть «разжига» испарится, вместе с запахом, да угли прогорят немного. — Иванов смахнул пот со лба и уселся на скамеечку, стоящую рядом со специально оборудованным местом для мангала. От солнца, жгучего немилосердно, несмотря на легкий горячий ветерок, площадку прикрывала густая листва молодых дубков. Рядом заросли черной аронии, высокие, выше забора, кусты цветущего шиповника, раскидистая густая ель, рябины. Недалеко от дома, а место уединенное и тихое.

Анчаров снял крышку с огромной эмалированной кастрюли, понюхал мясо, и сухие губы его разошлись в широкой улыбке. Саша позвенел лежащей на столике вместе с кастрюлей горкой шампуров, вытянул первый попавшийся, и с предвкушающим удовольствие вздохом взялся нанизывать мясо и лук. А Валерий Алексеевич закурил, поглядывая искоса на угли, и помахал призывно рукою показавшемуся на веранде Петрову.

Петров, успевший переодеться, как всегда аккуратный, выглаженный, даже на даче, гладко выбритый, причесанный, пахнущий хорошим одеколоном, в светлых тонких брюках и белой рубашке с короткими рукавами, сошел с крыльца веранды прямо немцем каким, а не русаком природным. Иванов с голым пузом и в длинных джинсовых шортах, красный и от жары, и от загара, опять утер со лба пот ладонью и подмигнул невозмутимо нанизывающему на шампур мясо Анчарову. Тот увидел подошедшего Петрова, скорчил подозрительно-удивленное лицо и начал себя оглядывать с прекрасно разыгранным ужасом английского джентльмена, явившегося на прием к королеве в одних кальсонах. И действительно, широкие черные шорты ниже колена, болтающиеся на худых, кривоватых ногах, да летний десантный тельник весь в дырках от старости прекрасно гармонировали с шампурами, мясом и смуглой злодейской физиономией Саши, но никак не создавали ансамбля элегантному Петрову.

Петров не смутился, привычным движением поддернул чуть вверх острые стрелки брючин, и все увидели, что «джентльмен» разгуливает по травке босиком, да еще и пятки черные от того, что наступил на грядку — единственную во всем саду, специально к долгожданному приезду детишек вскопанную Ивановым и засаженную Катей клубникой. Анчаров коротко хохотнул, вытер об траву руки, мокрые от шашлычного маринада и жестом фокусника вытащил откуда-то из воздуха сигару.

— Вот! Курю и не кашляю! И вам того же желаю!

Сгрудились вокруг мангала, расставили шампуры, назначили Сашу ответственным за поворачивание и поливание шашлыка остатками маринада, чтоб не подгорел. Курили, кто что, каждый свое. Петров — «Кэмел», Иванов — «Голуаз», а Анчаров толстый обрубок «Монте-Кристо». Посматривали на Иванова, давай, начинай обещанную на речке политинформацию. Тот крякнул, потер рукою раскрасневшееся лицо, погладил короткую рыжую бородку и поднял вверх указательный палец.

— Итак, товарищи офицеры! Я от дел отошел. Или, если быть точным, то от дел меня отошли. Потом болел немного, потом в себя приходил. Телевизор смотреть не могу, блевать хочется. Интернет через ситечко просеивать, искать там правду, анализировать и обобщать — все бессмысленно. Ибо, как совершенно справедливо сказал когда-то митрополит Иоанн Санкт-Петербургский и Ладожский: нельзя понять и объяснить ход истории государства Российского, не пытаясь постичь мистическое, Богом попущенное и промышленное в судьбе России. Государство наше суть есть церковная ограда для веры Православной. Примерно так как-то писал митрополит.

Армия, милиция, госбезопасность, медицина, экономика, культура, просвещение, политика — все это лишь решеткой кованой должно служить, ограждая и поддерживая Церковь. Ну, прямо скажем, от себя давно уже говорю, не ограда сейчас вере и народу государство наше, а гнилой плетень. Было это уже в истории нашей? Было и не раз. Уцелела Россия, воскресла вера? Слава Богу, пока что так. Нестроений полно в мире житейском? И это верно. Изматерился я весь, Господи прости, следя за новостями, да познакомившись в очередной раз с людьми, которые попущены быть у нас властями предержащими. Отчаялся, разуверился, успокоился, махнул рукой. Было гораздо хуже. Скорых перемен ждал, как и вы, в особенности, после грузинской войны. Все мы получили в ответ мировой кризис, а в России так и вовсе о «перестройке-2» заговорили. Но это ли не доказательство перемен куда более серьезных, чем те, что мы ожидали в государстве своем? Перемен во всем мире!

Был недавно на Карповке, у Иоанна Кронштадтского. Есть там такая матушка Лариса — активистка из прихожан, всегда она на месте своем, встречает паломников, когда бы ни пришел. Так вот, усадила она меня на лавку и говорит: мы живем во времена Апокалипсиса. Сто лет осталось. Ну и давай мне про печати снятые, да про «чашу гнева» в Мексиканском заливе пролитую рассказывать. Смеетесь? Ну да, не раз это все уже было в истории, конца света ждем регулярно, как получки с авансом. Но на этот раз я и сам был готов чему угодно поверить, потому что далее жить стране, как живем — невозможно! Но нет ни одной политической силы, что была бы на стороне нашего народа. Что правые, что левые, что согласные, что несогласные, что партии власти — у всех одна программа — воровать дальше и разбавить русских мигрантами до такой степени, чтобы перестали быть угрозой — тем самым слоном, который, по Дмитрию Галковскому, перевернется один раз во сне, да и заспит своей тушей всю эту разноплеменную рать, что к нам в Россию через открытые границы миллионами гонят! — Иванов откашлялся, посмотрел строго в прищуренные недоверчиво глаза товарищей и вопросил сурово:

— А вы что же, братцы, думали, что я вам сейчас очередной проект «Россия» излагать буду конспективно? Ты-то Саня, прекрасно знаешь, «патриот» наш Миша Леонтьев, да и Максим Соколов и много кто еще, — в латышском Народном фронте журналистскую и политическую карьеру свою начинали. Вот и верь им! Не замешанных в темных перестроечных делишках у власти сейчас никого нет. И, что самое смешное — в оппозиции тоже!

— Так ведь и народу, по большому счету, на все насрать, так же как и в 91-м, — жестко, совсем уж в снайперскую щелочку прикрыл глаза майор.

— Ха-ха-ха! — отчетливо произнес Петров. Не мы ли с тобой, Александр Алишерович, на палубе «Петербурга» клялись ни во что не вмешиваться и жить частной жизнью, только для семьи и для себя? Чем мы лучше?

— А ничем! — легко согласился Саня, метнувшись поливать маринадом и переворачивать чуть не подгоревший было за разговорами шашлык.

— Так вот, позвольте, я закончу свой краткий спич, — Иванов поискал глазами банку из под кофе, в качестве пепельниц у него много их расставлено было по всему саду. Нашел, бросил туда начинавший жечь пальцы окурок и продолжил: — Ничего нового предложить не могу. То же самое говорил в перестройку, то же самое твердил, уезжая, русским, оставшимся в Латвии, то же самое сейчас повторю. От себя не убежишь! Кому суждено быть воином — воюй. Каждый на своем участке фронта, куда тебя судьба определила. А кому суждено быть монахом — молись. А кому деньги зарабатывать, дома строить, торговать — торгуй. Только — по совести. А предвидеть предначертания Божии, то стратегия не наша. И не господ Путина с Медведевым, и уж не Обамы с королевой Английской, тем более. Сколько раз рассыпались планы эти — уничтожить Россию и нас, русских, вместе с ней? И на этот раз рассыпятся. А потому, нет у меня рецептов, кроме одного. Оступился, поднимись и иди дальше до самого конца. Делай каждый на своем месте порученное тебе дело. А дня и часа своего не знает никто, кроме Бога. Толян это понимал крепко. И погиб совсем не зря. Может быть, для того, чтобы не только Дашу, но и наши, ослепшие души спасти. И все мы туда заглянули. Не спрячешься от жизни, пока живой. А потому — как можешь, так и живи. Только по совести. Не оправдывайся бесчестием и бездействием властей. На себя смотри, а не в телевизор. Не сокрушайся чужими грехами, крепче смотри за собой. И больше никакого другого рецепта нет у меня, — простого отставного политолога Иванова. Любите, детей растите, богатейте, коли получится. А я снова буду траву косить, да писать, да стену пробивать несокрушимую. Вот и вся программа, пока не помрем. А там видно будет.

— Да, нового ты сказал немного, Поручик, — швырнул Анчаров далеко за забор, в кусты погасший окурок сигары.

— Так что же, одной ногой из могилы на этот свет встал и все по-старому? — разочарованно вопросил Петров.

— А ты бы не вставал! Глядишь и Люся с Толиком с тобой рядом скоро бы очутились тогда, куда как хорошо! — набычился Иванов.

— Эй, мужики, в конец офуели? — ловко вклинился между Ивановым и схватившим его за грудки Петровым майор.

Андрей Николаевич пришел в себя, отпустил скользкие от пота голые плечи Иванова, оставив на них вдавленные белые пятна своих крепких, как тиски, пальцев. А Валерий Алексеевич поднял голову, которой уже собирался боднуть Петрова прямо в курносое гладкое лицо.

— Эх, Андрюша, Саня. Нашли вы в России то, что хотели? Возвращаясь домой из Эстонии, из Латвии, транзитом через Тирасполь. Нашли Родину? Ведь не от того сердце болит, что плохо нам здесь оказалось, дома, или трудно чересчур! А от того, что еще сильнее полюбили мы нашу матушку. А сильнее любишь — переживаешь сильней, хочешь как лучше чтобы.

— А получается, как всегда! — припечатал майор. — Ладно, твоя правда, Поручик. Как бы там оно ни повернулось, а мы дома, наконец, и отступать больше и в самом деле некуда! И все, кто давно дома не был, кто мечтал о России, сидя не по своей воле по заграницам, всем нам хотелось Россию обрести лучшей, похорошевшей, справедливой, в конце концов! Умом знали, что так не будет, помнишь ведь, Валера, что творилось в Тюмени, когда отряд наш туда перебросили после августа из Риги? Ведь с ума сошел в перестроечном раже народ, да с такой Россией, как ельцинская, казалось, воевать надо, почище, чем с латышами! От того и бросились в Приднестровье, и ты ведь с нами там был сперва!

Майор помолчал, подумал. И подытожил:

— А лучше, чем Россия, все равно нигде больше места нет. Пусть меня чуть не убили в очередной раз, так ведь не только в России меня убивали, а Поручик? Глафира, последняя моя любовь, ЛюДаша, вы с Петровым, Кирилл злополучный, Катерина да Машенька, мальчонка твой, Андрюша, — зятёк мой будущий. Столько всего еще у нас впереди! А позади один кризис среднего возраста!

— Я не жалею, Валера, — взвешенно и твердо сказал Петров. — Я ни о чем не жалею. Точно так же в авиационной катастрофе мог погибнуть тысячу раз и живя в Эстонии. На каких бортах летали, ты же знаешь, лодки дырявые, а не борта. Я в России Люсю нашел! У меня сын родился. У меня все есть, что надо для жизни. Меня Богородица вымолила у Господа, домой вернула. Значит, где у меня дом? Здесь. В России. А все остальное. Ты прав, Иванов, будет приказ, тогда и будем выполнять. Встанет задача, тогда и решать будем. А просто плакать, хоронить Россию — не боярское это дело. Ну а если уж самому жить не хочется — устал или разочаровался или мало тебе того, что есть, или зависть и злоба одолели, так Россия здесь ни при чём. Тогда нигде на земле счастлив не будешь. Ни в Москве, ни в Мельбурне, ни в Лондоне, ни в Таллине, ни в Риге.

— Готово! Валера, командуй всем за стол садиться, — засуетился вдруг Саня у мангала, собирая с него шампуры, унизанные сочным, шипящим от жара, хорошо прожаренным мясом.

* * *

— Кирилл! Кира! — Машенька, помогавшая Кате собирать на стол, сливавшая вареную картошку, глянула в окно и заметила, наконец, стоявшего за забором Ивановых статного мужчину средних лет в деловом, хоть и светлом, костюме и при галстуке, давно пытавшегося привлечь ее внимание. Правда, привлек он пока только внимание Марты, грозно рычавшей на него, встав на задние лапы, чуть не перепрыгивая через штакетник.

— Валера, убери Марту, кто-то пришел, — закричала и Катя, выискивая во дворе Иванова.

— Это ко мне! Я сейчас отойду ненадолго, — откуда-то из-за Машиной спины объявился Кирилл, привлек жену за плечи к себе, быстро поцеловал в черные, вопросительно посмотревшие глаза и выбежал на крыльцо, быстрым пружинистым шагом прошел по дорожке, приветственно маша рукой и улыбаясь незваному гостю. Кирилл оттеснил захлебывающуюся лаем Марту от калитки и выскочил на улицу, тут же прикрыв железную кованую дверцу за собой — Марта и порвать может. Появившийся тут же Иванов с поводком в руках, только остановился обескураженно, успокаивая собаку. А полковник с незнакомцем уже быстро удалялись по тенистому проулку в сторону дома Плещеевых. Тут же Машенька подбежала к калитке, надеясь догнать Кирилла, но Иванов ее удержал.

— Куда же вы, Маша? А за стол? Вернется Кирилл, мы ему «штрафную» нальем! Кто это пожаловал?

— Да так, коллега один бывший, из Питера, — взволнованно ответила Маша, все порываясь бежать на улицу.

— Ну, полно, не съест же он целого полковника, хоть и запаса, успокоил женщину Валерий Алексеевич. — А если задержатся, так я с вами вместе за Кириллом схожу, договорились?

Машенька нехотя позволила хозяину увести себя за стол.

 

Глава восьмая

Катерина, страдавшая с детства бессонницей, коротала ночь с ноутбуком. Залегла в кроватку, проглядела почту, блог свой в Живом Журнале, открыла «читалку», порылась в тысячах книг, собранных впрок в электронных библиотеках Сети; пробовала читать, поднималась нехотя с постели, выходила курить на кухню или на веранду, долго смотрела в быстро сменяющуюся ранним утром белую ночь, слушала птиц. Так хочется поплакать, а некому. Муж давно храпит, набегавшись за день. Разбуди, тут же кинется утешать, расстроится, но виду не подаст, наоборот, шуткой собьет плаксивую грусть, — потом и не заплачешь, а так хочется!

Как и у Люси, у Катерины не было настоящих подруг. Женщины в целом казались, и были на самом деле скучны и недалеки. Даже подружки юности из Литинститута, и те, в меру таланта, могли быть приятельницами, но не более, не более, увы. Аспирантура, диссер, к чему все это, когда в самый проклятый — 91-й — год пришлось после девяти лет жизни в Москве возвращаться «домой» — в Ригу. Зачем училась столько, зачем прочитано столько книг? Выживать среди сумасшедших нациков, которые при слове «русский» в лучшем случае брезгливо морщились. Было время, они же заискивали перед русскими, будет время, будут целовать ноги, а пока, пока куражатся вволю, поощряемые до сих пор Кремлем.

Встретился Иванов, знакомец еще по первому курсу университета, из которого сбежала в Москву, в Литинститут восемнадцатилетняя Катя. Как раз тогда встретился, когда казалось, после трагической гибели первого мужа, что жизнь личная уже прожита. Вспыхнула снова Катерина, забрезжил свет во вдовьем оконце. Десять лет уже прожили, и наполнилась снова жизнь — пониманием, счастьем, совместным движением к цели. И вот, Петербург, потом Вырица. Счастье жить на Родине и тоска, опять тоска, снедающая сердце и мозг.

«Сорок пять — баба ягодка опять» — говорит дурацкое присловье. А Катя и выглядела молодо, и хороша была собою, но болела долго и тяжело, о чем мало кто и знал, кроме мужа. От физических страданий накатывала тяжелая депрессия. Иванов вечно был занят — то обустройством дома, то работой, то бесконечным писанием статей и книг. Сначала он все старался расшевелить, привлечь к своим делам Катерину, и это ему удавалось, занята была чем-то жизнь, кроме боли и домашнего хозяйства. А потом и Валерий Алексеевич заболел и тоже чуть не умер. Теперь вот всё наладилось, вроде бы, и гости в кои веки опять собрались в нашем доме, да только гости все — друзья Иванова. А жены их — жены друзей Иванова. И что?

Люся. Люся была похожа чем-то на Катю, только на десять лет моложе и полная сил. И что-то вроде симпатии вспыхнуло было тогда, в машине, когда ехали по лесу на веселую прогулку и слушали веселую песню эстонской певички, что «позади, всё позади».

А поговорить так и не решились или не успели. Катя подоткнула под ноющую спину подушку, полулежа на постели, положила на грудь ноутбук и открыла вордовский файл.

…К концу вечера, когда разговор стал непринужденным, Иванов начал проявлять признаки нетерпения. Ему не сиделось, не беседовалось спокойно — он вскакивал, выходил покурить, отворачивался и долго глядел в окно, сидя спиной к гостям — словом, томился. Катя прекрасно знала мужа и понимала, что ему нужна «мужская беседа наедине», разговор о деле, о важном, не предназначенном для ушей профанов и уж, конечно, для женских ушей. И правда: через пять минут после очередного перекура Иванов бодро сказал:

— Ну, вы, девушки, посекретничайте тут, а я, с вашего позволения, похищу Андрея на пару минут. Не скучайте!

И повлек, повлек Петрова от догоравшего заката, от еще шумевшего самовара, от теплого плеча жены, от аромата березовых углей и белого шиповника, доносившегося из сада, повлек в кабинет, к компьютеру, к деловому разговору, то есть разговору о политике, о своей роли в этой политике, о планах и надеждах, не сомневаясь, что Петров просто мечтает о приватном приеме у гуру.

Иванов не заметил, как встрепенулась, поднялась было вслед за ними Люся, непривыкшая к тому, чтобы муж покорно уходил, оставляя ее наедине с хозяйкой дома, с которой они познакомились только сегодня и не сказали друг другу и трех слов за весь день. А Катя сидела невозмутимо, стараясь ничем не выдать привычной обиды: в самом деле, наедине муж называет ее соратницей и единомышленницей, а как дойдет до встреч с людьми, пусть и впервые появившимися в доме — ее автоматически переводят в разряд клуш, способных вести лишь «девичьи» разговоры. «Чирикать» — ну да, это в первом-то часу ночи чирикать, о губной помаде и спа, наверное. И Люсю ей было жаль — видно было, что та не готова к тому, чтобы ее от Андрея отделяли, отрывали вот так бесцеремонно и переживает из-за этого.

«Ничего, — думала Катя, — скоро все это кончится, они, наконец, улягутся, и я вернусь к своему миру — мыслям, книгам, чувствам. Пусть мое здесь никому не интересно, пусть здесь я что-то вроде говорящей мебели, но надо выдержать тон, надо делать вид, что я радушная хозяйка дома, которую хлебом не корми — дай посидеть ночью с незнакомыми людьми и потрындеть о всякой чепухе… Или уложить спать эту Люсю?»

Люся, однако, отказалась ложиться — хотела дождаться Андрея. Пришлось заводить беседу «о девичьем». О сыне Люси, о том, как он ест, спит, развивается. О том, как тяжело было Люсе, когда Андрей пропал. О том, как стало хорошо, когда он вернулся, и теперь-то уж точно они всегда будут вместе, поскольку Бог больше не попустит, чтобы Люся вдовела, а Толюшка рос сиротой. Ведь так не бывает, правда, чтобы бомба дважды попадала в одну воронку?

— Господь один раз попустил, — горячо убеждала себя, Катю, и, наверное, Бога, Люся, — попустил такое страшное, что я едва пережила, но больше я не переживу. Я каждый день молюсь, чтобы сын и муж были здоровы, чтобы все было хорошо. Я понимаю, что все это, все испытания — за грехи, я много грешила в жизни…

— Позвольте, — вдруг перебила ее Катя. — Что значит «попустил»? Позволил кому-то убивать вашего мужа, сиротить младенца? Кому попустил и, главное, зачем?

— Но, вы же верующий человек, вы знаете, что такое «попустил». Можно сказать — да, разрешил. Для моей же пользы. Чтобы я исправилась и больше не грешила, не подставляла под удар своих близких. Я стараюсь, Господь видит, как я стараюсь очиститься от грехов и быть добрее…

— Подождите, подождите, Людмила. Надо по порядку. Вот грехи ваши: по вашим словам, их так много, что, чтобы вы больше не грешили, Богу понадобилось дать распоряжение убить вашего любимого человека. Он ведь чудом спасся, да? Вот скажите мне — что же вы такого натворили, великая грешница, что пришлось подвергнуть вас и Андрея и даже невинное дитя таким испытаниям? Не думаю, что вы когда-нибудь сознательно причиняли людям зло — убивали, воровали, мучили кого-то, клеветали, сироту обобрали, например. А даже если вы все это творили, то за вашу вину пострадали-то невинные, муж и ребенок.

Ну, муж ладно — мужики все грешат по седьмой заповеди, хотя за ее нарушение и несовершенное земное правосудие не приговаривает к таким страшным наказаниям, что уж говорить о ВЫСШЕМ правосудии, — но ребенок-то чем виноват? Останься он сиротой, а вы матерью-одиночкой, то очень тяжело пришлось бы вам обоим, я-то знаю, меня мама растила одна, без отца. То есть — страдал бы ребеночек, и вы полагаете, что вы, родная его мама, тому виной? Тогда скажите — как вообще, будучи столь лютой и страшной грешницей, вы решились выйти замуж и родить детей? Вы же знали, что «Господь попускает» наказания за грехи… Грешницам надо бежать в отдаленный монастырь, замаливать грехи, молиться до кровавого пота, а не подвергать опасности своих близких.

Катя не иронизировала, разве что самую малость. Видно было, что слова о «тяжких грехах», Люсей перепетые с чужого голоса, она уже слышала не раз и не два, и не дивилась уже тому, с какой легкостью люди объясняют свои несчастья волей Божией.

— И вы же знаете, конечно, — продолжала Катя, — что все люди, согласно христианскому вероучению, суть грешники, Един Бог без греха. Стало быть, всех и нужно наказывать или вразумлять, да так, чтобы прочувствовали. Чикатило грешник, и жертвы его, дети — тоже грешники! Вот как быть с тем, что Чикатило не вразумился вовремя никакими, скажем, болезнями близких, а его жертвы и их близкие «Божиим попущением» пострадали за свои грехи, грехи родителей или, как теперь модно писать, «грехи рода»? Ни Гитлер не вразумился, ни прочие кровавые тираны, ни сонмы воров — а вас почему-то Господь решил проучить!

Есть ли в этом хоть какая-то логика?

— Мы не можем понять Божьего замысла о нас, людях, т. к. Он совершен, а наш разум несовершенен, так как затемнен грехами, мы-то несовершенны из-за первородного греха. Поэтому мы и не знаем, отчего вор живет и все у него в шоколаде, и дети учатся в Англии, а простые люди, врачи и учителя получают какие-то копейки, и если заболеют, им недоступно нормальное лечение… Да и вообще — наше ли дело вникать во все это. Надо читать святых Отцов, у них все сказано.

— Да уж известно, что сказано. И когда сказано — 16 столетий назад. Тогда представления о мире были другими, и о человеке, и о социуме, и о правильном устройстве общества. Был император, была иерархия, были рабы еще, вспомните. Это не земная иерархия построена по образцу небесной, а наоборот, земные порядки проецировались на Небеса.

Наверху — Господин, чья воля — закон; потом его приближенные, потом круг аристократов помельче, и так далее, до последнего раба. Но в Евангелии-то дан совершенно другой идеал. В Евангелии — все люди не подданные Небесного Царя, а дети Его! Апостолы были не слугами, не рабами Христа, а его друзьями, учениками, единомышленниками. Среди них были грешники — мытари и блудницы, а другие были самыми простыми, обычными людьми, рыбаками. Так отчего же апостолы были в состоянии понять волю Божию и следовать ей, а мы, через 2000 лет, вдруг оказались настолько омрачены грехом, что не можем понять этой воли? Да еще и надо учесть, сколько за эти 2000 лет было написано богословских сочинений, разъясняющих учение Христа и отношение человека к Богу; столько написано, что мы всё-всё должны понимать — и что в мире происходит, и зачем. А у нас почему-то считается похвальным не думать на богословские темы, поскольку все до нас уже решено и возведено в догматы Церкви, нам-де и мудрствовать незачем. Но человек ведь создан разумным, правда? Так зачем же Господь его таким создал, коли мыслить можно не всем, а только избранным…

— А вы мыслите, Катерина? — не без ехидства спросила Люся. — Я вот не дерзаю размышлять обо всем этом. Апостолы были святыми, избранными. Святые отцы постигали тайны Божии, так как жили праведно. А я не святая, а обычная женщина…

— Простая, обычная женщина с ученой степенью доктора наук, точнее, науки, изучающей человеческую душу, — докончила за нее, перебив, Катя. — Кому же, как не вам, не мне, не многим нашим современникам пытаться разобраться хоть в том, зачем мы живем и как надо жить! Вот есть и наши современные богословы, пусть с большим перерывом после Розанова появившиеся, не Кураев и не Осипов, конечно, другие люди… Отец Игорь Бекшаев, например… Книга у него прекрасная, «Во едину от суббот», она пока только в Интернете выложена, но ее уже готовят к печати.

Я — да, я пытаюсь разобраться с их помощью, конечно, своим умом я бы до всего не дошла, да и просто не задумывалась бы над этими вопросами. Ходила бы к Причастию раз в год, не задумываясь о том, «а еже в Чаше». Как ни смешно и юношески высокопарно это не прозвучало бы, но я живу затем, чтобы понять, что есть жизнь и зачем я живу.

— А мне кажется, и Церковь тому учит, что надо прежде всего стремиться к спасению души! — Люся горячилась: просто так критиковать традицию, освященную веками, оттого казавшуюся незыблемой, ей было страшно. Эта тетка, сидевшая напротив, скрытая сумерками, сама мнилась порождением сумерек белой ночи, казалась фантомом, который невозможен при свете утра.

— То есть Вы полагаете, что жизнь, рай и Царство Небесное, полагающиеся нам как детям Небесного Отца, надо еще как-то заработать, отработать, заслужить? Может быть, именно вот страданиями невинных детей это все надо заслужить, тех самых деток, которые, едва родившись и не имея грехов, мучаются от рака, диабета, муковисцидоза — этим, да? Или все-таки Господь, который есть Любовь и Жизнь, дал нам все это даром, как Своим детям, и ничьи, ничьи страдания вовсе не нужны для того, чтобы нам всем войти в Его Царство и быть с Богом. Ведь не зря же Христос взошел на крест и уничтожил ад и победил смерть!

— Но в Евангелии же сказано: «Покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное!»

— Все повторяют эти слова, совсем не думая о том, что надо понимать под покаянием. По-гречески покаяние, метанойя, означает перемену жизни, преодоление барьера, отречение от всех злых дел раз и навсегда. Отреклись — и все, теперь только вера имеет значение, только вера и жизнь по заповедям. А Христос не учил нас все время каяться. Только это, — новую жизнь для Бога и ближнего и можно считать настоящим покаянием. А мы все каемся и каемся в том, что съели в пост сардинку, хотя какой это грех? Такое покаяние даже и не аскетическое упражнение, а просто процесс ради процесса. Типа игры, но всерьез.

…Люся пропустила последние слова Кати мимо ушей. Ее совершенно захватила мысль, что все, что она пережила из-за Андрея, все его мучения — всё это было зря, бессмысленно. И потому она опять перебила Катю:

— Что же получается — все, что мы перестрадали, все мучения наши, это не от Бога было?

— Не от Бога, Люсенька, но для того, чтобы вам быть с Богом.

— Вот парадокс! Вы говорите — как наказание, как вразумление. Не наказует так Господь, ибо Он дает жизнь. Он и Сам — Жизнь. И Он — совершенная Любовь.

Если вместо слова «Бог» всюду поставить слово «Любовь», то словосочетание «Любовь наказывает» дикостью кажется, оно нелепо, противоречит самой сути любви. В Первом послании апостола Павла есть слова, которые все знают: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит.» Даже если отнести все это к любви человеческой, несовершенной, то как же может «мыслить зло» Любовь совершенная? И Жизнь. Как может Жизнь давать жизнь и тут же отнимать ее во имя каких-то будто бы высших, нам непонятных целей? Невозможно, совершенно невозможно, чтобы так было! Но кругом — страдания, боль, зло. Что же — люди бессильны преодолеть все это? Нет, им даны от Бога жажда жизни, инстинкт продолжения рода, врожденное стремление, дано то, что есть одновременно и цель, и средство — жизнь и любовь. И сохранивший все это, спасший ближнего, продлевающий жизнь в других и в себе — Божий. А тот, кто отнимает жизнь — тот не друг Христов, но его противник. Враг.

Понимаете ли вы, я сумбурно излагаю, что страдания не от Бога, но перестрадавшие и выжившие, не потерявшие любви и доверия к Богу, доверия, а не рабского подчинения воле Страшного Господина — становятся друзьями Христа, делают, если можно так выразиться, одно дело с Богом, чтобы когда-нибудь стать с Ним едиными, стать едиными с миром, как и было до того, пока злу не открыли дверь в этот мир.

— А кто не вынес? Те как же? — Торопясь, чтобы не потерять нить, спросила Люся.

— А те, кто не вынес… Это нам всем, ближним их, грех. Мы им не помогли — совершили грех. Отсиделись, спрятались от чужой беды, не дали просящему, не накормили голодного. Не поступили по заповедям Христа.

— Нет, я не о том… Их-то ждет Царствие?

— Господь зовет к себе всех и все будут с Ним.

— Против воли? Насильно? Ведь есть те, кто не захотел быть с Христом сам. Отрекся, отказался!

— Но спасают же людей от смерти против их воли. Самоубийц, например. Или бывает, пострадают люди при пожаре — 90 % кожи сгорело, кажется, что тут лечить, только продлевать мучения, а ведь лечат. Деток с врожденным диабетом — лечат, колют инсулин в такие ручки крошечные, кровь берут из пальчиков, в которые и попасть скарификатором-то сложно, из мочек ушек этих крошечных берут… И никто в здравом уме не скажет: а давайте этого ребенка не лечить насильно. Вон он кричит от уколов, от операций. Может, он не хочет лечиться…

Или Вы предпочли бы, чтобы дети погибали, а те, кто совершил некое зло в этом мире — временное, замечу, зло — вечно мучились бы за него в геенне? Если Господь милосерден, то какая может быть геенна?

Человек многое претерпевает, превозмогает в этой жизни; слишком многое… Даже мысль о том, сколько горя кругом — и ее-то вынести трудно; трудно не сойти с ума и найти какую-то путеводную нить в этом мире.

Люся в два глотка выпила остывший чай, боясь отвлечься и не спросить о чем-то важном, еще не разъясненном.

— Катя, ну вот вы столько всего наговорили… Это ведь ересь. Вы не боитесь оказаться вне Церкви? Ведь в ней спасение!

— У вас был очень тяжелый период в жизни, правда? Вам нужна была помощь — кто вас спасал?

— Машенька и Кирилл. Они не дали…

— Ну, вот вам и ответ на ваш вопрос. Кто спасал, тот вам и Церковь. А кто мимо прошел, кто отмахнулся от чужой беды, какой же он член Церкви и христианин, будь он самым усердным прихожанином и посещай он все службы на все праздники?

— А как же быть, если рядом нет… ну, того самого ближнего, которому нужна помощь — что же мне, идти на вокзал, искать бомжа, вести его домой, отмывать, лечить…

— Я думаю, — как-то робко ответила Катя, — что бомжа лично я, как говорится, «не понесу». Видно, кривоватая у меня метанойя. Но я думаю еще, что отдать жизнь близкому человеку, быть ему опорой — уже по-христиански. Он на переднем крае, он в гуще событий… А я … Я хоть горячего супу ему принесу; успокою, поддержу, получая взамен… практически ничего, кроме его работы, работы, работы. Удел жены — быть рядом тогда, когда нужно, а не надо — не лезть.

Катя вздохнула и замолчала. И Люся уже больше не спорила, не горячилась. Они сидели в молчании, пока на веранду не отворилась дверь и бодрый, хоть и слегка осипший Иванов не возгласил:

— Ну, не замерзли? Спать, спать давно уже пора! Катя, иди стели гостям! Завтра в 8 подъем, физзарядка, водные процедуры, потом по плану у нас…

Но никто его не услышал, поскольку Люся собралась с мыслями и начала говорить — строго, хотя голос ее и срывался временами:

— Вспомним Евангелие — когда Христос говорит разбойнику благоразумному: «Нынче же будешь со мною в Раю». Если Рай, как вы утверждаете, открыт для всех, и обителей в нем много, то каким разбойник попадет в Рай? Что толку, что он в самый последний миг, уже в самом преддверии смерти покаялся, стал новым человеком, уверовал в Христа и пожалел Его — убийца, который никого не жалел? Неужели этот миг, перевернувший его разбойничью душу, может перевернуть и его вечную жизнь? Христу, конечно, не жаль Рая для разбойника, Ему ни для кого не жаль Рая, Он всех спас. Если Вы говорите, что Царство небесное не заслуживается, а является нашим родным домом, домом Отца. Кем мы придем в этот Дом? Что станет делать бандит в вечности?

Катя замерла — ей до сих пор не приходило в голову задумываться, что будет там, в обителях вечного блаженства, «иде же нет ни болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная». Но ответить ничего не успела, сверху раздался плач Толюшки, и Петровы бросились к ребенку, на ходу желая хозяевам спокойной ночи. Катя ушла в кабинет, открыла окна настежь, включила компьютер…

— Спокойной ночи, любимая! — раздалось с веранды.

— Спокойной ночи, Валера…

Катя пошла посмотреть, как там собака, думала позвать ее к себе — так славно, когда собака лежит, привалившись теплым боком к ногам, вздыхает и похрапывает во сне. Но Марта улеглась в прихожей, чтобы все двери были под контролем, чтобы в случае чего бежать-охранять-спасать спящих за этими дверями людей.

— Вот даже собака, — думала Катя, усаживаясь к компьютеру, — даже она старается спасти всех. Это животное-то, которое считается неразумным и лишенным бессмертной души. Она как бы уже очеловечилась, она много веков живет рядом с людьми, и люди с собаками стали — заодно. А человек, Божий ребенок, разве не заодно с Отцом? Тогда отчего же он-то не в силах понять, что они с Богом «заодно» и у него с Богом одно, общее дело, общая забота… «Спасение души», но не своей личной, а любой живой души, то есть живого существа. Не леонтьевский метафизический эгоизм, забота о собственном спасении, а апостольское «для всех быть всем».

Как просто. И как трудно объяснить людям. Даже лучшим из них, умным, одаренным, но пропитанным древней и вовсе не христианской верой в то, что Богу нужны жертвы и его надо умилостивлять постом и молитвой, и хождением на службы, и поклонами, и 40 раз «Господи, помилуй», а то Он может прогневаться и убить, например, как Кураев писал, молнией какого-то депутата — противника визита патриарха Кирилла на Украину.

Нет, конечно, Бог не насылает беды и муки, войну и болезни, пожары и наводнения. Не готовит Он ни для кого и адских мучений.

Если допустить, что насылает и готовит — то какая же это Любовь? Ведь для воспитания или в наказание не станет и человек ломать, скажем, собаке лапы раскаленной кочергой. Тем более — ребенку. А если станет, то, сколько найдется людей, которые смогут оправдать это «воспитание» и не назовут воспитателя палачом и садистом? (Надо помнить, надо помнить, что люди с Богом — одно и заодно.)

Если Господь благ, то не он несет ответственность за то зло, которое совершается в мире. Если всемогущ, то отчего допускает это зло? Считается — для того, чтобы люди приходили к Нему «свободно», претерпев все со смирением. Тебя мучают, а ты выбирай Бога, Который все это «попускает». Культ личности какой-то, обожествление кесаря, оправдание крепостного права экономическими выгодами, существование Министерства Правды — благом государства. Так и террор оправдывают, находятся люди — он-де во имя свободы.

Нет, господа-товарищи, отцы и братие мои, — это лукавство, это лицемерие. Вы хотите убивать и мучить, а ответственным за это назначаете Бога. Но какая же свобода может быть под пытками? Какая свобода у ракового больного, кричащего от нестерпимой боли? Нет, всемогущий Бог этого всего ни за что не допустил бы.

Кате было куда легче признать, что Бог не всемогущ, чем то, что он не Благ. Жизнь блага, но всемогуща ли? Жизнь обладает огромным запасом прочности, огромной силой — именно этой силой трава пробивается сквозь асфальт. Но на весь асфальт в мире ее не хватает!

Катя вспомнила, как она однажды вышла на веранду, такую мирную, такую уютную — и увидела, как бабочка бьется в стекло. Для Кати эта веранда была самым любимым местом в доме; для бабочки превратилась в тюрьму, в пыточную. Катя осторожно поймала бабочку, стараясь не стереть пыльцу с крылышек и обратила внимание, что их края уже обтрепались — так долго билась пленница. Открыла дверь и выпустила бабочку в летнее небо. Спасла бы она другую такую же бабочку, третью, десятую? Конечно. Но сколько таких веранд, а бабочек мириады. Всех нельзя спасти…

Ах, Люся! Она ухватила суть, перешла от теории к практике. От Люсиного вопроса, который, конечно, содержал в себе намек на необходимость и правильность ада, но еще имел и второй смысл, отмахнуться так просто было невозможно. Следовало думать над ним, надо было найти ответ.

Если люди придут после смерти в Царство Небесное, придут ли они готовыми? Считается, что войти туда сможет только готовый, тот, кто в земной жизни вымостил себе дорогу в Рай покаянием, добрыми делами, правильной верой, чистой жизнью. Остальных ждет ад, вечные муки. За пусть неправильную, но временную жизнь — вечное наказание. Но ада нет, и не может быть, так как — ад это не жизнь, и гестапо не жизнь, и концлагерь не жизнь. А Бог так и называется — «Бог живой». Но даже если и достигнут рая не все, а только праведники, то, что им делать в вечности, чем заниматься?

Очень мало положительного опыта райской жизни — тут Катя усмехнулась. Про котлы и сковородки много написано, а вот про Рай… Данте перечитать? Помнится, там было описано нечто невообразимо скучное.

Да. Придешь в Рай, а там уж Господь все решил, все организовал и придумал, как «вечность проводить». Слава Господня, красота и радость царства вечной Жизни — этого должно, по мысли христианских богословов, хватить на всю бесконечную отныне жизнь, и созерцание райских кущ должно поглотить человека настолько, что даже добрейшим и умнейшим будет все равно, что грешники мучаются в аду. Некоторые утверждали даже, что мать, зная, что ее сын мучается в преисподней, будет славить Божие правосудие и радоваться тому, что оно свершилось над грешником. Радоваться!

Итак, что нам дано: созерцание, радость о близости к Творцу и радость от общения с праведниками, наверное. Отсутствие болезней и смерти; после Армагеддона — вечное лето на новой земле под новым небом. Воспевание Творца, ибо и сонмы ангелов ничем не занимаются, кроме воспевания ангельской песни: «Свят, свят, свят Господь Саваоф, исполнь небо и земля славы Твоея». Физическое совершенство — коли ни болезней, ни смерти. И творчество, конечно, ведь человек творец и его называют даже «сотворцом Творцу», образом и подобием Божиим. А раз творчество — то и познание. Бесконечное познание бесконечно разнообразного мира. Осмысление его. Не зря же каждый из нас помнит еще из школьного курса биологии, что используются всего 10 % возможностей человеческого мозга. Ученые гадают — для чего такой запас? Вероятно, вот именно для этого — для познания.

Если Бог не всемогущ, то Он и не статичен, не замкнут в Себе. Он Творец и будет творить все новые и новые формы жизни, он станет развиваться! И познавать Себя! И человек, ставший Богочеловеком, станет развиваться тоже, точнее, не потеряет той способности к развитию, которой обладает уже теперь, но которая ограничена ограниченным смертью существованием и необходимостью трудиться ради куска хлеба. Кто не захочет петь Осанну и не будет ее петь, не потому, что трудно воспевать Бога, а потому, что в грядущем Царстве, как и теперь, каждый сохранит свой талант, свои способности, склонности и умения. А надоест быть небесным плотником — человек сможет выучиться на астронома и созерцать миры невооруженным глазом…

…Катя уже давно писала, склонившись к монитору. Ушла усталость и скука нудного вечера, ушли обиды. Мир казался прекрасным, мир будущего Царства Христова, в котором найдется место и ей, в котором она поймет все тайны мироздания, все тайны и скрытые страницы истории — и в котором, наконец, у нее ничего не будет болеть…

Нежный туманный рассвет уже сменился блистающим утром, но Катя не выключала настольную лампу на прикроватном столике, думая о Рае, и не замечая, что рай вокруг уже теперь.

* * *

Наверху легкими, неслышными шагами Люся подошла к раскладушке, на которую уложили Толюшку и поправила тонкое одеяльце. Подошла к окну, распахнутому в сад, услышала даже сквозь первых птиц голоса быстрое щелканье клавиш внизу, в Катиной отдельной спаленке с ноутбуком.

— Катя никак не заснет, — подумала Люся с жалостью. — Какая у нее тяжелая форма депрессии, никто не понимает, как ей тяжело, даже Иванов, наверное. — Надо завтра улучить время, да поговорить с Катей по душам, она умная, только очень несчастная женщина. Неужели же я, психолог, не смогу помочь даже той, кто мог бы стать моей единственной подругой? К чему мои знания о душе?

Господи, помоги нам, спаси и помилуй! Ты всеблаг, ты всемогущ, молю тебя, Господи, пусть все обретут счастье свое, и Катерина тоже!

Вот бы удивилась Люся, прочитав написанные Катей этой ночью страницы! Не было у них еще разговора, а вот же, записан он уже, и даже отдельным файлом сохранен.

 

Глава девятая

Кирилл предполагал вчера, уйдя от Ивановых, от застолья, от Машеньки — в неизвестность в лучшем случае, в худшем — прямо в следственный изолятор ФСБ, что увидит именно эту картину. За поворотом, так, чтобы не перед самым его домом, стояла серая неприметная «Волга». Единственное, что утешало, что в машине никого не было, значит, коллега из службы собственной безопасности сначала один приехал, сопровождающие, конечно, наготове, но ждут вызова.

Мужчины поднялись на второй этаж, в кабинет Плещеева. Как любят в Вырице, кабинет был весь отделан светлым деревом, — вдоль стен тянулись стеллажи с книгами, у окна, с видом на лес до горизонта, письменный стол, монитор, ноутбук рядом. Посередине просторной комнаты легкие мягкие кресла и подобие журнального столика, самолично изготовленное Кириллом из причудливого толстого корня дерева, к которому прилажена была круглая, гладко зашкуренная, но не покрытая лаком крышка из дуба. Кирилл плюхнулся в кресло по-хозяйски, одновременно жестом пригласив садиться и гостя. Уселись. Полковник стал набивать трубку, некуривший гость поморщился, но промолчал — не у себя дома.

— Чему обязан вашим визитом, Эрнест Петрович? — раскуривая трубку, пробубнил Кирилл.

— Да я ненадолго отвлеку ваше внимание, товарищ полковник, — гость открыл толстую кожаную папку, бывшую у него с собой, и выложил на круглый столик перед Плещеевым пачку фотографий и пистолет. Обыкновенный ПМ, старенький, потертый, явно послуживший много лет, а кому — какая разница?

Кирилл фотографии и смотреть не стал, знал, что он там увидит. Взял в руку пистолет, привычно прокатил большой палец по запирающему обойму выступу в низу рукоятки, — конечно, один только патрон в обойме. Полковник вставил обойму обратно, опустил предохранитель, загнал патрон в патронник и прицелился гостю прямо в лоб.

— Неужто не страшно, Эрнест?

— Я вам ничего плохого не сделал. Служба.

— Ну и что вы мне посоветуете в сложившихся обстоятельствах?

— Пистолет опустите, для начала. Спасибо. У меня в кармане платок — жарко очень. — Кирилл кивнул понимающе, гость осторожно, двумя пальчиками вытащил из заднего кармана брюк платок, развернул, промокнул пот на бледном, высоком лбу с едва заметным шрамом. — Это то, что мне начальство передать вам велело. А вот это от меня лично.

Гость полез опять в папку, снова осторожно, показывая, что вытаскивает оттуда не оружие, а бумаги и компакт-диски. Много бумаг и два CD. В стопочку выровнял гость подарки и опять на столик положил. — Вы, товарищ полковник можете до завтра спокойно подумать, что делать. Воспользоваться предложением высокого начальства. — он выразительно посмотрел на пистолет в руках Кирилла, — или просмотреть и надежно спрятать вот эти материалы. Я их 5 лет собирал, там вся противоправная деятельность генерала Щербатого, как на ладони. У вас есть шанс доказать, что просто не было другого выхода, кроме как устранить самому «оборотня», как сейчас любят говорить, — преступника в погонах. Самооборона, так сказать. Если повезет, то за превышение получите условный срок, максимум.

— А если не повезет? — быстро спросил Кирилл, прекрасно зная ответ на свой вопрос.

— Если не повезет, то вас не довезут до Питера, вот и все. Сердце у вас слабое, диабет, мало ли что. У вас, простите, выбор невелик, а мне мое досье жжет душу. Но у меня шансов вообще нет на расследование. Вас знают, уважают. А я слишком незаметный человек в управлении, со всеми вытекающими последствиями. Сейчас пошла новая волна «внезапных разоблачений», может быть, кто-то еще выше, чем наши начальники, сидящий, воспользуется ситуацией в своих интересах. Но я в любом случае останусь в стороне, у меня дети еще в школу ходят.

— Сколько детишек-то, Эрнест?

— Трое.

— Ты где и сколько должен ждать «результата» нашей встречи?

— Велено было, чтобы вы при мне все закончили. Ну, правда, несколько часов, плюс часть ночи есть, я мог не найти вас сразу.

— А если бы я просто отказался стреляться и все? Когда, по-вашему, меня приехали бы ликвидировать? Под утро?

— Думаю, что да.

— То есть, я должен ускользнуть от вашего наблюдения, просмотреть документы и связаться с Москвой? Выйти на самый верх?

— Желательно. Я, конечно, получу нагоняй, но это не смертельно. Скажу, что клиент был готов, настраивался, я ждал «самоубийства» в машине на улице. А вы припасли компромат на Щербатого и вместе с ним улизнули. Я ведь потому один приехал, что начальство тоже боится документировать выезд группы, планировать операцию, привлекать дополнительных людей. Риск.

— Я подумаю, — медленно процедил Кирилл, глядя на гостя со смешанным чувством неприязни и жалости. Чужими руками решил продвинуться. Судя по всему, этот майор твердо решил с одной большой звездочкой не оставаться. А может быть, все это просто часть игры? И надо вбросить компру на Щербатого и его окружение сразу высоко-высоко? И в такие взять тиски, чтобы полковник Плещеев не раздумывал, браться ли за это дело, будучи уже на пенсии, а просто мозги мне отшибить угрозой ликвидации? Это уже правдоподобнее. Иначе, почему бы, задокументировав фотосъемкой последние минуты жизни Щербатого, не взять меня на месте рыбалки, тепленьким? Или даже предотвратить это дело? Как же они выследили нас? Неужто, мы с генералом так постарели, что ничего не заметили? А может, меня просто подтолкнули убрать генерала? И теперь продолжают играть со старым больным человеком новую игру?

— Я подумаю, — повторил Кирилл. — У вас в машине хоть поесть-попить найдется? А то я вам минералки дам, да пирожков домашних.

Гость удивленно вскинул брови, что-то явно пошло не так.

— Спасибо, товарищ полковник, у меня все есть. Так я пойду?

— Так вы идите, идите. Если через пару часов я вас не позову, значит, я принял ваше предложение насчет досье на Щербатого. И испарился. А если услышите выстрел, то ради Бога, не морочьте хотя бы мою жену дурацкими допросами, ей и так нелегко придется.

Эрнест нерешительно поднялся с кресла, в дверях обернулся, посмотрел еще раз в глаза полковнику. Глаза как глаза. Выцвели только — васильковые когда-то. А лицо обычное — красное, доброе, на пенсии человек. Во даёт!

* * *

Машенька посидела в веселой компании за шашлыком, но аппетит пропал. Под первым же предлогом она вскоре выскользнула за калитку и побежала домой. Но не к воротам. Обошла квартал, зашла со стороны леса, увидела около дома серую «Волгу», культурно поставленную водителем в самом конце тупичка, которым заканчивалась их улочка. Почти в лесу, с краю, на обочине стояла эта, знакомая по номерам Управления, служебная машина. Рядом с машиной, оставив открытыми все дверцы, чтобы не нагревалась, прогуливался знакомый майор, этот, как его, ну, ведущего телевизионного из «Новостей» так зовут, Эрнест! Только не Мацкявичюс, а Сироткин. Эрнест Сироткин, да, из молодых, да ранних.

— А что же Кира? Не повел гостя в дом или уже поговорили? Тогда чего Сироткин тут ждет? Почему не уезжает? Маша, не выходя из леса, обошла стороной машину, тихонько притаилась неподалеку в высоком подлеске. — Комаров нет, слава Богу! Сожрать должны были бы меня в лесу за пять минут в эту пору, а их нет!

В нескольких шагах от Машеньки хорошо замаскированный снайпер уже третий раз менял патроны в своей винтовке. Выцелит аккуратно Эрнеста в голову, нажмет на курок — нет выстрела. Перезарядит, прицелится — опять осечка! Потеряв терпение и разум, не заметив даже неслышно подкравшейся Маши, молодой лейтенант собрал винтовку в кейс и выхватил пистолет, не ПМ, конечно, специальную модель для прицельной и бесшумной стрельбы. Осечка, осечка, осечка! С сумасшедшими глазами снайпер подхватил кейс, засунул пистолет в плечевую кобуру, элегантный легкий пиджачок накинул снова на плечи, как жарко-то! И попёрся растерянно, почти не таясь, едва не наткнувшись на внимательно следившую за ним Машеньку, к своей машине, стоявшей в километре отсюда, за железной дорогой. Бубнил тихонько что-то в спецгарнитуру, качал головой, чуть ли не бил себя в грудь, что-то доказывая кому-то, явно недоверчивому.

В дом Маша дошла, что называется, огородами. Перелезла через невысокий забор и соскочила, расцарапав руку о гвоздь, прямо на лапу поджидавшей ее с другой стороны Дары. Щенок взвыл, тявкнул и тут же замолк, непонимающе разглядывая «маму»: так хорошо играла в прятки, и на тебе!

Через заднюю веранду вошла Маша в дом, осторожно, сдерживая бьющееся бешено сердце, поднялась в кабинет. Кирилл сидел перед компьютером, быстро проглядывая какие-то файлы. Полковник почувствовал затылком, спиной, присутствие Маши и, не отрываясь от монитора, начал ее успокаивать:

— Родная моя, все нормально, небольшие проблемы у них, на службе, просили помочь, всё, абсолютно всё в порядке и под контролем.

Машенька подошла к мужу, поцеловала родную потную лысину и увидела на мониторе фотографию Щербатого на фоне панорамы Таллина, снятой где-то на Вышгороде. Рядом с генералом знакомые всё лица — представители эстонской разведки и резиденты МИ-6 в Эстонии, работающие под крышей посольства. Пьют коктейли на заднем дворике какого-то кафе с видом на город и море, общаются весело, смеются. Но снимок сделан явно несанкционированно, — видно по композиции и перекошенному горизонту. Строчки документов на разных языках, платежки, фамилии, опять фотографии, мелькали на мониторе сплошным потоком, — Кирилл проглядывал файл за файлом буквально за секунды.

— Кто это тебе принес, да так не вовремя и поздно уже? Сироткин?

— Какой Сироткин? Ах, да, Эрнест. Он и принес, Машенька.

— Его сейчас прямо перед нашим домом снайпер караулил, — тихо-тихо сказала Маша. Кирилл убрал руку с мышки и впервые позволил себе посмотреть на жену.

— Убили? — Кирилл мгновенно стал сворачивать окна и выгружать компакт-диск из компьютера. — Уходим. Прямо сейчас и в чем есть.

— Не торопись, Кира. Его хотели убить, но не смогли.

— То есть, как не смогли? Как не смогли?! — громким шепотом «заорал» потерявший терпение полковник.

— Все патроны дали осечку. И в винтовке, и в пистолете. Ну не ножиком же ему Эрнеста резать? Да еще и не факт, что самого не зарежут, Сироткин парень крепкий.

— Что за ерунду ты несешь, Маша?!

— Выбрось это досье на помойку, Кира. Пригласи Эрнеста в дом, раз его пытались убрать, он не враг. К Ивановым, жалко, уж не пойдем сегодня. Ну, посмотрите футбол, пивка попьёте, я вам закуски настрогаю. И будем спать. Успокой Эрнеста, скажи, что ты все проблемы решил, тебе он поверит.

— Мне он поверит! — выпрыгнул из компьютерного кресла полковник и зашагал, забегал длинными ногами по кабинету, бия себя по и без того багровому лбу ладонью. — А я тебе поверю? Что мы можем идти пить пиво и смотреть футбол, а ты дремать за сериалом, накормив нас ужином?!

— Поверишь, Кира, куда ты денешься? Давай лучше подумаем, в какой комнате Эрнеста устроить жить. Он теперь у нас жить будет, ничего не поделаешь. Ну, пока дом себе не построит, конечно.

— Маша, бедная моя, ты сошла с ума?! — Кирилл остановился и беспомощно прижал худенькую, маленькую жену к себе. Гладил по волосам, успокаивал, вспоминал, где в доме лекарства стоят, и есть ли там какие транквилизаторы?

— Очнись, Кира! Это не я, это ты перепутал время и место, когда на нас всех свалилось столько «гостей». И Петровы, и Саша с семьей, Ивановы вон, тоже, играют, как дети, в хозяев, не хотят вспоминать правду. А правда ведь не плохая, милый мой?! Правда ведь гораздо лучше и справедливее того, что было!

На одну секунду буквально в кабинете возник парящий силуэт Круглова, сверкнул острыми глазками, пытаясь все-все запомнить вокруг и разговор подслушать, но не удержался в воздухе, упал сквозь пол и исчез где-то внизу, впрочем, без шума и грохота.

Полковник пришел в себя и упал в кресло. — Всё подглядывает, сосед, любопытствует. Ничего, скоро сам тут у нас пропишется, — не без некоторого злорадства прошипел, остывая от перенапряжения Кирилл.

— Побойся Бога, Кира, что ты говоришь? — всплеснула руками Машенька. — Ну, зови Эрнеста, пусть обживается.

* * *

Андрей Николаевич и Люся лежали, обнявшись, на широкой тахте в гостевой спальне на втором этаже дома Ивановых. Неподалеку, на удобной раскладушке с матрасом, сопел маленький Толик, опять выставив из под батистовой ночной рубашонки на свет голую попку. Жарко!

— Все, как ты хотел, Андрюшенька? Ты рад?

— Конечно, рад, Люсенька. Я так испугался тогда, в Индонезии. Только из-за вас и выплыл. Сели на отмель, самолет развалился, но меня выбросило в воду, а потом перебросило через коралловый риф, а потом лагуна, дикари эти, и кровь из каждой, кажется, клеточки тела.

— Бедный мой Андрюшенька! Как я плакала, как я плакала, если б ты знал. И тут еще Глашка позвонила, и мир рухнул. — Люся поерзала под уютной, тяжелой и надежной рукой Петрова и несмело сказала вдруг:

— Знаешь, а я маму вчера видела! У входа в Дом культуры с какими-то девчонками сидела в тенёчке под березками и учила их рисовать!

— Показалось.

— Конечно, показалось. Но так вдруг спокойно стало. А остановить машину, подойти — постеснялась.

— А я вчера черешню покупал у того самого грузина, который хотел наш пароход взорвать, — тихо рассмеялся Андрей Николаевич, нежно поглаживая свободной рукой упругую Люсину грудь. — Ну просто копия! Вежливый такой, обходительный. Ни одной гнилой ягодки не насыпал и так странно на меня смотрел, что мне в какой-то момент показалось, что он сейчас скажет: дэнег нэ надо, дорогой, так кюшай!

— Да ну тебя, грузины фруктами давно не торгуют, тем более здесь, в Вырице. У них своя специализация.

— Может, изменился человек? Толик с Сашей тогда сказали, на пароходе, что они его просто выпроводили на пристань и заставили уехать. А вдруг?

— Да ну, ерунда!

— Конечно, ерунда! А может, продадим мою конурку у Парка Победы, добавим денежек и купим в Вырице дачу, а?

— Нет, милый, давай лучше купим пасеку! — вспомнила старый анекдот Люся, горячими пальчиками нащупав под простыней некое доказательство мужского к ней интереса. — У мужа ко мне мужской интерес, — хихикнула даже, как девчонка, про себя, не отнимая, тем не менее, руки от того, что принадлежало и ей по праву.

— Люська, я серьезно, не отвлекай меня, ну, Люсенька!..

— Сделал дело — гуляй смело! — звонко и торжествующе разрешила, наконец, Люся расслабившемуся Петрову перекатиться с нее в сторону. Простыней промокнула мужу крупные капли пота на вспотевшем лбу — ночь была тёплая, да и спальня их на втором этаже нагрелась за день от железной крыши.

— Летать я теперь уж точно не смогу, никакая комиссия не пропустит, — грустно продолжил говорить о своем Андрей Николаевич.

— Нежный муж! Страстный любовник! Где благодарность за испытанные только что чувства, любовь моя? Где романсы, сонеты, дифирамбы, да просто нежные поцелуи, хотя бы? — возмутилась Люся. — Ты о чем думаешь в постели с молодой женой? Господи, что дальше будет?

— Люсенька, я люблю тебя, ты единственная на свете. Ты самая нежная и красивая, ты похожа на ветер над цветущим полем, ты прохладна летом и горяча зимой, ты слиток страсти и верности, ты одна такая на свете, и ты любимая жена моя, и я все никак не могу поверить в это счастье, и ни о чем не могу думать, только о тебе — и не нужны мне больше никакие полеты, потому что я летаю каждую ночь вместе с тобой так высоко и далеко, куда не заберется ни один лайнер!

— По утрам мог бы летать со мной и почаще, — фыркнула смешливо Люся. — Ну ладно, студент, зачет! — Люся расписалась пальцем на голой спине Петрова, поставив в конце «подписи» точку острым ноготком, чтобы не зарывался, продолжал стараться и учиться.

— Домик в Вырице? — Люся посмотрела на жалобные глаза мужа, улыбнулась и соскочила тихонечко с тахты, голышом подошла к открытому окну, полюбовалась на верхушки елей, освещенные первыми лучами солнца, воздух начинающегося утра вдохнула жадно, с сожалением посмотрела на лужайку перед домом, седую от росы — вот бы побегать. Андрей жадно впитывал в себя каждую линию силуэта любимой, чуть нагнувшейся, выглядывающей в окно, вспоминал круиз, как фотографировал Люсю на закате, на пароходе, на корме белоснежного судна и мечтать даже боялся о такой женщине.

Надышавшись, да и дав полюбоваться мужу собою, — глазами любят, как дети малые, ну и пусть, раз нравится! Надышавшись и отдышавшись, Люся прихватила со столика пачку сигарет, зажигалку и пепельницу, принесла в постель, положила щедро на стул, заменявший им на даче прикроватную тумбочку. Сделала широкий жест: кури, если хочешь, — а сама снова юркнула под простыни и прильнула к горячему Петрову, теперь захотелось согреться.

Петров благодарно и облегченно вздохнул и с наслаждением закурил, следя за тем, чтобы дым улетал в окошко и не тревожил маленького, спящего так безмятежно.

— Да, Люся, домик в Вырице. У тебя роскошная квартира, я ее очень люблю, но город иногда утомляет, а здесь, мне кажется, и зимой чудесно, и осенью, и весной, не говоря уж про лето! Мне надоели города, страны, приключения. Я хочу пожить на одном месте, я хочу видеть, как растет трава, как наливаются на моих глазах яблоки, как выпадает первый снег и как тает последний сугроб в моем дворе. Я хочу видеть, как, на моих глазах, растет сын, на моих глазах, а не на глазах воспитателей элитного детского сада или языковой школы-интерната. Я хочу, чтобы ты была рядом всегда, и тогда я никогда не замечу, как ты стареешь, а я теряю силы. Глупости говорю? Эгоизм проявляю? Не пугайся любимая, я просто мечтаю, — Петров погрустнел немного, повернулся на спину, курил, молча, глядя как извивы сигаретного дыма сливаются с узором досок над ним.

— Дауншифтинг, — рассмеялась чему-то Люся. — Я вышла замуж за дауншифтера!

— Но не за дауна же, правда?

— Нет, Петров, ты не даун. Ты умнейший мужчина на свете. Книги я смогу писать и здесь. Работать над монографиями тоже. Библиотеки больше не так уж и нужны, когда есть Интернет. Полевые исследования буду проводить на вырицком базаре и в цыганском таборе. Или среди таджиков, строящих коттеджи новым русским. Да и новых русских, которым нужен психолог, здесь на каждом шагу! — Не понять было, или Люся зло иронизирует, или говорит всерьез.

Петров напрягся, но тут же снова расслабился. Пусть все будет так, как хочет Люся. Она молода, ей еще интересен мир, она еще только в теории знает, что весь мир умещается в росинке на цветке, и чтобы понять тайны человеческой души и мироздания в целом вовсе не нужно суетиться в муравейнике больших городов. Сердце ее еще не устало от суеты. А Петров не мог поверить, что всего лишь третий год живет в России. Эстония ушла не то, что на окраины его сознания, она вообще испарилась из памяти и всё. Андрей Николаевич слился с Россией так незаметно, так буднично, несмотря на череду важнейших и захватывающих событий в судьбе своей, что жизни вне Родины теперь и представить не мог. Оставалось найти место внутри России. Он нашел — где, он нашел — с кем, осталось еще решить — как жить.

— Летать я не могу, — настойчиво продолжил Петров, — досиживать в МЧС до пенсии каким-нибудь диспетчером — не хочу и не буду.

— А что же ты хочешь, муж, объелся груш?

— Я же инженер. Я знаю радио, механику знаю, в железе компутерном разбираюсь, да многое я могу! Буду в поселке услуги оказывать частным порядком, клиентуру наберу. Интернет проводить, спутниковое ТВ, цифровую аппаратуру настраивать — ремонтировать сейчас уже не модно, а часто и невозможно, но люди ведь просто разобраться часто не могут в том, что купили и чем пользуются! ГЛОНАСС, GPS — да я все могу! Голодными точно не останемся, и сам себе хозяин к тому же! А соскучимся по самому красивому в мире городу, так у нас квартира на Английской набережной!

— Петров, ты меня убеждаешь, что ли? Или уговариваешь? Ты же ведь все уже решил и теперь просто сообщаешь мне о принятом решении!

Петров смутился. А Люся наоборот только развеселилась:

— Послушай, Андрюша, как думаешь, Ивановы долго нас терпеть у себя в доме будут?

— Да хоть всю жизнь! Только к зиме надо второй этаж утеплить будет — комнаты все же здесь летние, — совершенно серьезно ответил Петров.

— Милый мой даун… шифтер! Давай поживем еще, сколько прилично будет. А потом все и решим окончательно. Не смущает меня твое предложение, Петров. И потому, что ты муж, тебе и решать. И потому, что у нас скоро еще один ребенок будет. Куда я от тебя с двумя детьми?

 

Глава десятая

— Остался бы я здесь, Глаша, на всю жизнь, — Саша с полувыбритой щекой, пол-лица в пене, отвернулся от зеркала, приспособленного к стене гостевого домика, рядом с умывальником и посмотрел на жену, державшую в руках поднос с туалетными принадлежностями и с удовольствием ассистировавшую мужу, пожелавшему побриться на улице, на солнышке, а не в кухоньке их домика или ванной Иванова. — Я полюбил Кострому, но не хочу очередных воспоминаний. И жалости товарищей не хочу, и взглядов — разных — в спину, на улицах тоже не хочу. Газеты и ТВ сделали из меня областного героя, а это все не так, ты знаешь. Да и ни к чему мне излишне светиться, итак живу под третьей фамилией уже.

— Там родители, Сашуля!

— Я понимаю. Но, можно же навещать друг друга почаще, правда? И ЛюДашу, когда подрастут, отправлять к бабушке в гости. А сами в это время зажигать будем непадецки в Питере! — Саша изобразил худой задницей в сатиновых «боксерах» ламбаду, и Глаша прыснула по-детски счастливым смехом.

— Ты что, уже устал от детей?

— Ну, нет! Я еще хочу парочку, — уже совершенно серьезно посмотрел на жену Саня. — Ты как?

— Я люблю тебя, Саша, вот как! — очень тихо ответила Глафира, зарделась и ушла в домик.

Саша торопливо закончил бритье, сполоснулся теплой водой из бака и поспешил в домик. Глафира сидела на застеленной аккуратно кровати с фотографией Дашки в руках и плакала. Дарья была на этом фото очень красивая, потому что не позировала, а просто смотрела куда-то вдаль, перегнувшись через поручень белого круизного теплохода «Петербург». И профиль её подсвечивало мягко закатное солнце, добавляя румянца обычно белому, как мел, безупречному кукольному лицу. А рядом, спиной к объективу, стоял высокий, широкоплечий мужчина в белых брюках и синем капитанском пиджаке, придерживая Дашку надежнейшей в мире рукой за талию, чтобы не сорвалась ненароком девушка за борт. И не удержал.

— Толян, Толян. Если Толян не смог, значит, никто не смог бы спасти Дашу. Не плачь, солнышко моё. Мы вместе. И маленькая Даша, вместе с маленьким Толиком, проживут, быть может, куда более счастливую жизнь, чем выпала на нашу долю когда-то. Все мы, дети окраин Российской империи, русские, пережившие перестройку и войны, пока на Родине делили власть, деньги и народное имущество те, кто себя назвал потом «россияне», — мы, русские пограничных застав державы — навсегда отравлены невозможностью забыть.

— Что ты хочешь, Саня? Ты, Иванов, Петров и примкнувший к вам Плещеев? Что вы хотите? — Глафира ревела уже навзрыд, закрывая рот двумя смуглыми ладошками, чтобы близнецы не проснулись.

— Справедливости. И чтобы воздалось каждому по делам его. Больше нам ничего не надо, любимая. Только справедливости. Русский должен жить в России, а «вор должен сидеть в тюрьме». Ты знаешь о ком и о чем я. 20 лет назад рижским омоновцам, и мне в том числе, не раз преступники предлагали огромные деньги за то, чтобы мы отпустили их. Никто не взял. Мы гордо носили свои черные береты. Прошло 20 лет. Омоновцем стало быть стыдно. Стыдно стало быть, кем угодно, если только ты не простой русский человек. Что мы хотим? Того же самого, что мы хотели когда-то в Латвии, в Приднестровье, везде. Мы хотим справедливости!

— Но голубь мой, сердце мое, Сашенька, любимый! Бог велел прощать!

— Личные обиды я простил. Но нельзя прощать врагов веры, врагов рода человеческого и врагов твоего народа.

— Сашенька, давай останемся здесь! Здесь все для тебя свои! Купим домик, будем растить девочек наших, я тебе еще нарожаю! Здесь тихо, спокойно. А соскучимся в деревне — Петербург под боком.

Я буду книжки детские писать, добрые, русские, чтобы было, что детям нашим читать! Обрыдла мне журналистика наша продажная, лживая, льстивая, злая, безбожная! А ты такой у меня, ты никогда без дела не останешься, только пусть оно будет мирным! Останемся, Саша! Первый раз прошу тебя о важном, на колени встану, ради ЛюДаши, останемся здесь! — Глаша и в самом деле упала на пол, обхватила майору ноги, стала покрывать мокрыми от слез поцелуями. — Я уже молилась Батюшке — Серафиму Вырицкому, пусть примет нас всех в своей веси, всех, всех! Всех!

Саша рывком, как пушинку, поднял жену на руки, положил бережно на постель. Гладил и целовал мокрое от слез, все еще захлебывающееся плачем лицо.

— Всех в Вырице не спрячешь от жизни, Глаша! Каждый до своей Вырицы еще дожить должен!

— А мы, мы разве не имеем права?

— Один Бог знает, жена, выпили мы свою чашу до дна или нет еще. Но давай попробуем. Только. — Майор поискал глазами красный угол, приметил там маленький образок святого Серафима Вырицкого, встал, перекрестился уставно и поклонился до земли. — Только тогда уж навсегда.

* * *

Осень все никак не наступала. Созрели ягоды, грибы появились в ближайшем лесу. Да что там лесу, за забором пройдись с утра с лукошком — наберешь колосовиков — белых, крепких; лисичек на жарёху, маслят нежных c ободравшейся по краям липкой шкуркой. Яблоки налились соком и созрели. Сперва белый налив, потом и осенние сорта. Пожелтела и опала в один день после короткого бабьего лета листва, расцветившая было лес «словно терем расписной». Увяли, тронутые легкими заморозками георгины и хризантемы в саду Ивановых.

Но на следующий день уже снова проклюнулись крокусы и подснежники, стрелками зелеными потянулись жадно к солнцу нарциссы, набухли почки на только что облетевших деревьях. И снова поселились в скворечнике под самой крышей дома птицы, запели по-весеннему громко, начали выводить птенцов.

Работал Интернет, исправно на диво почтовые сервера гоняли туда-сюда немногочисленную переписку, банк аккуратно переводил деньги на пластиковые кредитные карты гостей. Рассказывал о чем-то важном, наверное, круглосуточный канал «Россия 24». Страна готовилась к очередным выборам. Там, у них, горели леса, гремели грозы, лили дожди, постоянно объявляли штормовые предупреждения. А на Первом канале страшно-равнодушным голосом Катя Андреева, выскакивая на зрителя грудью из экрана, рассказывала новости о погибших на дорогах, убитых на Северном Кавказе, подорванных в метро, сгоревших в шахтах людях. И все это на фоне заставки с бело-синим логотипом на заднем плане — выборы, выборы.

Рядом с Ивановыми съехали из дома цыгане. Торопились куда-то, очень быстро оформили продажу участка и стоявшей на нем развалюхи, пусть и двухэтажной, майору Анчарову. И как корова их языком слизала. Как и всех цыган в Вырице. Саша нанял русскую бригаду с бульдозером, те снесли все постройки на цыганском подворье, сняли даже верхний слой земли. Поверху навозили потом самосвалами плодородного чернозема и заложили фундамент бревенчатого рубленого терема в три этажа — Глаша опять ожидала двойню.

Петров перекупил уже готовый новенький сруб рядом с Плещеевыми, поближе к лесу. И теперь не вылезал из старого лётного комбинезона, все строил, закупал, проектировал хитрые, а точнее, как сейчас говорят, «умные» домашние системы. Пока шла стройка, жили все по-прежнему у Ивановых.

Катерина шла на поправку от своих неизлечимых, как говорили ей когда-то врачи, болезней. Помолодела, похорошела, не присядет за день, вникая во все вопросы домашнего хозяйства, помогая подругам, занимаясь с детьми подготовкой к школе. Двухлетние ЛюдАша с Толиком уже научились у Кати читать. Живой Журнал давно был Катериной заброшен. Спать она ложилась рано. А утром, едва соскочив с постели, ехали с Ивановым вместе на велосипедах на Оредеж — купаться. Высокая, гибкая фигура, длинные рыжие волосы — распластывались на воде, как в Христовой купели. Вода в реке не остывала, только стала совсем чистой и держалась на комфортных плюс двадцати в любую погоду. А справившись с домашними хлопотами, Катя бежала в кабинет, в который переделала, пойдя на поправку, свою отдельную спаленку — и снова писала стихи, занимаясь тем самым, что привело ее в Литературный институт когда-то. А спали они с Ивановым снова вместе и смущенно, вспоминая возраст свой, подумывали о мальчике. По воскресеньям все дружно ходили в церковь. И литургией нескончаемой и светлой казалась вся наступившая в Вырице новая жизнь.

Миша, сосед давний, подкузьмил Иванова — выдвинул его в депутаты местные, как тот ни отбивался. И надо же, нежданно, негаданно, а выбрали Иванова выричане не просто депутатом даже, а своим городской головой. Почитали придуманную им программу развития Вырицы, послушали его выступления в местных школах и Доме Культуры. И определили на должность — хоть и недавно стал вырицким мужиком, а голова есть, пусть на благо народа поработает, нечего в Москве штаны просиживать, нам здесь, дома, такие люди нужны — судачили бабки в очередях супермаркетов и на рынке.

Нашлось дело и Плещееву с прижившимся у них с Машенькой Эрнестом Сироткиным. В этом деле им и майор помогал — Анчаров, когда находилась минутка, свободная от строительства своего терема. Взвыла, было, милиция местная, и ЧОП охранный взвыл. Но при поддержке главы администрации Иванова товарищи офицеры наладили такой общественный контроль за правоохранительными структурами в поселке, что народ впервые за десятки лет сам потянулся к участковым со своими бедами и бояться милицию перестал, начал даже порою похваливать. И наркотики вместе с цыганами ушли из Вырицы навсегда, и хулиганы резко поутихли и делом занялись.

Связь с внешним миром не прекращалась, как мог бы подумать иной читатель. Да только, приезжающие, либо оставались в Вырице, либо, уезжая, забывали про вырицкие чудеса с вечным летом, отличными дорогами и полным изобилием хлебов насущных.

Слухи, конечно, ходили разные, да кто ж им поверит? Они, слухи эти и по сию пору услышать можно и в питерских ресторанах, и в поездах дальнего следования, и в разделе «непознанное» рекламных бесплатных газет прочитать можно.